25926.fb2
— Это что за комбинация из трех пальцев? — прищурился Лазаренко.
— Какая комбинация? — вспыхнул я. — Какие пальцы?
— Но-но, ты не хорохорься. Ты толком объясни.
Разговор происходил за неделю до открытия выставки, посвященной искусству клоунады. Организация выставки была доверена мне, и я испытывал безмерную гордость. Еще бы! Первая самостоятельная работа в музее цирка!
— Вот ты и объясни, — повторил Лазаренко. — Чего ради притащил горшок с геранью, клетку с живой канарейкой да еще граммофон?!
— Что ж тут объяснять, Виталий Ефимович! — воскликнул я. — Этот раздел выставки называется: «Клоунада глазами обывателя». Сколько раз — в литературе, в театре, в кино — циркового клоуна изображали какой-то мелодраматической фигурой. Будто только тем и занят, что переживает за кулисами роковые страсти. Пора кончать с такой ерундой. Пора показать клоунаду как настоящее искусство, как один из главнейших жанров цирка!
Лазаренко выслушал меня терпеливо, но затем сказал своим по-обычному хрипловатым голосом:
— Ты зубы не заговаривай. Который раз спрашиваю: зачем все это притащил?
— Зачем, зачем! Не притащил, а сознательно выставил. Атрибуты обывательского быта помогут подчеркнуть.
— Ничего не помогут! — безжалостно перебил Лазаренко. — Далась тебе канарейка. Она же птица приятная, певучая. Да и герань — хоть не сравнить с хризантемой или розой — цветок миловидный. Вот что тебе посоветую. Цветок и птичку убери, а граммофон пускай себе действует!
— Действует? То есть как?
— Да так. Натуральным образом! Поезжай ко мне на квартиру в Москве. Письмо дам к сыну. Он для тебя пластинку граммофонную отыщет. Еще в пятнадцатом году фирма Пате репризы мои записала. Чуешь, насколько интереснее получится, ежели на выставке голос клоунский зазвучит!
Предложение это показалось мне заманчивым, и я поспешил к Василию Яковлевичу Андрееву. Он также воодушевился:
— Прекрасная мысль! Разумеется, вам надо немедленно отправляться! Для выставки это будет находкой, а потом. Не сомневаюсь, мы уговорим Виталия Ефимовича передать пластинку в дар музею. Да, вот еще что. Попрошу заодно зайти в цирковое управление, передать Александру Морисовичу Данкману отчет о нашей музейной работе.
Сборы были недолгими. Выехав вечером, я рассчитывал утром быть в Москве. Однако в пути настиг буран, снежные заносы то и дело задерживали поезд. Лишь под вечер, оказавшись в столице, прямо с вокзала я отправился в цирковое управление, и тут повезло: Данкман оказался на месте, принял меня без промедления.
Среди тогдашних цирковых деятелей Александр Морисович Данкман был фигурой примечательной. Воспитанник Московского университета, он еще в предреволюционные годы связал свою судьбу с артистами цирка, став юрисконсультом их первой профсоюзной организации. В дальнейшем вошел в правление Международного союза артистов цирка, а в советское время принял на себя многотрудные обязанности руководителя центрального циркового управления. Внешне Александр Морисович мог показаться человеком мягким и покладистым: невысокая фигура его отличалась округлостью, манеры — деликатностью, на моложаво-гладком лице играла приятная улыбка. Цирковые артисты, однако, не обольщались: с первых же шагов Данкман показал себя человеком не только опытным, но и требовательным, неуступчивым. За кулисами в равной мере его и уважали и побаивались.
— От Василия Яковлевича Андреева? — поднялся мне навстречу управляющий. — Отчет привезли? Как же, жду. Разрешите при вас ознакомиться.
Вскрыв пакет, стал читать — внимательно, неторопливо, по временам останавливаясь, перечитывая, делая на полях пометки.
Дочитал и спросил:
— Судя по отчету, вы готовите очередную выставку музея? Расскажите подробнее!
Я стал рассказывать, и прежде всего о том, что тогда казалось мне самым важным. На манеже советского цирка классических буффонадных клоунов все чаще сменяли злободневные сатирики, но зачастую их работе недоставало яркости, эксцентрической выразительности. На это-то мне и хотелось обратить внимание — на необходимость сочетания сатирической злободневности с богатейшими изобразительными возможностями классической клоунады.
— И вы уверены, что такое сочетание возможно, что оно не будет носить искусственного характера? — справился Данкман.
— Разумеется! — воскликнул я. — Взять хотя бы Виталия Ефимовича Лазаренко. Он сатирик, острый сатирик, и в то же время с успехом пользуется эффектным костюмом, броским гримом, гротескно подчеркнутым жестом!
Довод этот, как видно, пришелся Данкману по душе, и он улыбнулся:
— Виталий Ефимович — статья особая!
Тут-то я и рассказал о том втором деле, что привело меня в Москву.
— Вот как? Пластинка фирмы Пате? — заинтересовался управляющий. — Помнится, как раз в пятнадцатом году и началось мое знакомство с Лазаренко. Что ж, задерживать не стану!
Москва тех лет — конца двадцатых годов — во многом отличалась от нынешней. Еще не были проложены широкие магистрали, еще петляли деревянные улочки и переулки. А тут еще снег. Буран, задержавший меня в пути, не миновал и столицу. Высоченные сугробы, громоздясь повсюду, тормозили уличное движение. Наконец я добрался до дома Лазаренко. Поднялся по лестнице. Позвонил.
Шаги послышались из глубины квартиры. Веселый голос приказал: «Сиди спокойно, Марфа!» Отворилась дверь, и я увидел Лазаренко-младшего.
Было ему лет семнадцать-восемнадцать. Ростом повыше отца, тоньше фигурой, со светлыми, откинутыми назад волосами и чуть капризным рисунком вопросительно поднятых бровей, он был Лазаренко, не мог быть не кем другим: точь-в-точь такие же глаза — веселые, насмешливые, по-дерзкому куражные.
— Здрасте! — сказал юноша, скрестив со мной взгляд. — Вы, собственно, к кому?
Вместо ответа я протянул письмо.
— Никак от бати? Вот здорово! Батя наш переписываться не любит, но уж если написал. Что же вы стоите на лестнице?
Схватив за руку, он втащил меня в квартиру. Представился тут же:
— Виталий Витальевич. Сын своего отца. Так о чем же пишет батя? Так и есть — поручение. Слышишь, Марфа, — поручение к нам!
Только теперь я обнаружил, что нас в прихожей не двое, а трое. На плече у юноши сидела крупная белая крыса. Вцепившись лапками в плечо, она оглядывала меня розовыми глазками и при этом поводила жесткими усами, украшавшими остренькую морду.
— Вот она, моя Марфуша! — ласково проговорил Лазаренко-младший. — Владимир Леонидович Дуров подарил. Морока с ней, но как обидишь старика? Переходи-ка, Марфуша, к гостю.
Крыса оказалась ученой. Стоило услыхать ей команду «ап!», как, коротко пискнув, она перепрыгнула ко мне на плечо.
— Порядок! — оценил юноша. — Теперь займемся поисками. Должен предупредить: ералаш у меня — дай боже!
Действительно, комнаты (кажется, их было две) напоминали случайное, необжитое помещение. Вдоль стен громоздились кофры — огромные сундуки, способные без остатка вобрать в себя и гардероб и реквизит артиста. Мебель зато была выдвинута на середину комнаты. И еще бросалось в глаза обилие афиш, листовок, анонсов, летучек.
Пока я обозревал все это, Виталий Витальевич извлек из угла чемодан:
— Полюбуйся: в этой таре отец меня впервые на манеж доставил. В день своего юбилея. Вышел с чемоданом, раскрыл на середине манежа, а я оттуда — прыг. И все как уотца: костюм,хохолок, шапочка. Ладно, Марфа, не мешай нам больше!
Крыса и тут проявила послушание. Спустившись на пол, шурша голым хвостом, она исчезла в картонной коробке, на которой крупно было написано: «Марфин посад».
Мы принялись за поиски, и Виталий Витальевич продолжал возмущаться квартирным беспорядком.
— Но кто же виноват? — остановил я его. — Почему не приберешь?
— Я? Да ты с ума сошел! Мне тренироваться надо! Как сквозь землю провалилась пластинка. Нигде не могли отыскать — ни в шкафу, ни в кофрах, ни на полках. Пришлось, притащив стремянку, лезть на антресоли. Испустив жертвенный вопль, Лазаренко-младший исчез в их пыльном нутре, я держал его за ноги, ноги извивались, и наконец — сквозь чихание и чертыханье — послышалось:
— Урра! Уррра!
Пластинка оказалась поношенной, поцарапанной, но именно той, какую мы искали. Тому порукой был фирменный знак Пате: собака, прильнувшая ухом к трубе граммофона.
— Давай послушаем, — предложил сын своего отца. — Там, на антресолях, и граммофон имеется. Интересно же послушать батю!
Сказано — сделано. Извлекли граммофон, обтерли от пыли. И в этот момент.
— Никак звонок? Кто бы это мог быть?
Не ожидал я вторично в этот день встретиться с Александром Морисовичем Данкманом. Все так же любезно улыбаясь, он вошел в комнату и потер пухлые руки:
— Успели отыскать? Шел как раз мимо и подумал —
зайду, удостоверюсь.
Не изменяя всегдашней невозмутимости, Данкман опустился в кресло, принял удобную позу, прикрыл глаза ладонью и кивнул:
— Послушаем! Заводи!
Что и говорить, пластинка пятнадцатого года техническим совершенством не отличалась. Да и репризы тех времен ушли в безвозвратное прошлое: мздоимство чиновников, купеческая алчность, самоуправство городского головы. И все же пластинка была удивительной. Сквозь шип и треск мы слышали голос молодого Лазаренко, его раскатистый смех. Мы оказались у истоков того искусства, что затем, окрепнув, обрело еще большую гражданскую силу.
Пластинка умолкла. Данкман с чувством сказал:
— А теперь прыжки. После этих реприз Виталий Ефимович переходил к прыжкам, да еще каким: через верблюдов, через слонов, через строй солдат с примкнутыми штыками. Слышишь, сын?
Лазаренко-младший отозвался кивком, но тут же вскинул голову:
— Я ведь тоже, Александр Морисович. тоже кое-что умею!
— Ой ли?
— Хвастать не буду. Могу показать.
Час был поздний, но управляющий цирками не стал возражать. Начался неожиданный для меня просмотр.
Достав из буфета стопку тарелок, юноша приступил к жонглированию, и тарелки, взлетая высоким каскадом, все до одной возвращались к нему в руки.
— Убедились, Александр Морисович?
Данкман в ответ лишь справился:
— И это все?
Лазаренко-младший лег на диван, кинул вверх диванный валик, ловко принял на ноги, стал крутить волчком.
— Теперь убедились?
Данкман и теперь ограничился коротким:
— И это все?
Самолюбиво сверкнув глазами, Виталий Витальевич резко оттолкнулся, стал на руки, на руках, безукоризненно соблюдая стойку, обошел комнату, а затем, перенеся тяжесть тела на одну руку, вытянув другую параллельно полу, замер в трудном балансе.
Это было здорово, я захлопал, но Данкман покачал головой:
— Эх, Виталий Витальевич, неужели до сих пор не понимаешь, как далеко тебе до отца?! Кое-чем ты овладел — не стану спорить. Но отец твой — он владеет самым трудным и важным. Он словом владеет, да еще как, да еще с каким жаром, какой меткостью! Вот о чем тебе надо поразмыслить. Ты поразмысли, а я пойду!
И повторил, попрощавшись, с порога:
— Драгоценно — иначе не скажешь, именно драгоценно владеет словом своим Виталий Ефимович!
Проводив управляющего цирками до лестницы, Лазаренко-младший покачал головой:
— Штучка! И всегда ведь такой. Ровный, обходительный, голос не повысит, а на поверку — кремень!
— Считаешь, что несправедлив? — спросил я.
В ответ глубокий вздох:
— Да нет. Уж если по совести догонять и догонять мне батю!
Ночевать мы устроились рядом, на диване. Сна, однако, не было, и проговорили мы до рассвета. О чем? Мы находились в том счастливом возрасте, когда не занимать дерзких планов и все они кажутся исполнимыми. И даже капель, забарабанившая утром по домовому карнизу, показалась нам предвестием близкой весны и всего наилучшего, что должна она с собой принести.
Лазаренко-младший в дальнейшем достойно продолжил путь отца. И хотя жизнь отпустила ему обидно короткий срок — прожил он всего тридцать шесть лет, — Виталий Витальевич стал признанным артистом, уверенно владел многими цирковыми жанрами, и прежде всего — по примеру отца — острым словом политического клоуна. С особой силой звучало это слово в годы Отечественной войны.
Не знаю, как дальше сложилась судьба белой крысы Марфы. Клетку с канарейкой с выставки я убрал. Убрал и горшок с геранью. Зато граммофон поставил на самое почетное место, и он исправно трудился с первого и до последнего дня выставки, донося энергичный, задорный, заразительно веселый клоунский голос!