25928.fb2
Ты отключила телефон и долго молчала, поджав губы. А потом сказала, что сестры тебе все время завидуют, потому что у тебя хорошие сбережения, но я знаю, ты тоже им завидуешь, потому что у них дети, а у тебя только человек, которого ты называешь своим сыном. Но ведь ты сделала все, что смогла: любила как родного, воспитывала, устраивала на работу, но гены есть гены. Против генов ничего не попишешь. Ты повторяешь это каждый раз, когда говоришь об этом человеке. Он называет тебя “мама”, и от этого уголки твоих глаз мокреют.
Нина младше тебя на восемь лет, Эля — на одиннадцать. Нину мать любила больше всех. Еще бы! Она всегда хорошо училась, зубрила чуть ли не наизусть всякие правила, сама решала задачи по математике. А главное — она с детства хорошо шила. Получала “пятерки” по труду, штопала отцу носки, сама себе шила белый передник к школьной форме. А потом мать пристроила ее к себе на льнокомбинат, так Нинке этого показалось мало, и она поступила на заочное в Москву. Ездила дважды в год сдавать экзамены и выучилась-таки на портную… вернее, нет, это правильнее называется какой-то “технолог швейного дела” или как-то так — ты точно не помнила или не знала. Правда, в 90-е годы она осталась без работы, брала на дом шитье, преподавала на курсах вязания, а потом переквалифицировалась в бухгалтера. Вы с ней коллеги. Умеете считать деньги и заполнять бланки с множеством цифр и клеточек. Ты вообще всю жизнь этим занимаешься. Вот только не понимаю: неужели это так интересно, что не жалко убить целую жизнь? Уж лучше рассчитывать напряжение в проводах и ежедневно отчитывать электриков, от которых разит так же, как и от твоего… Ладно, больше не буду, а то ты снова обидишься. Ты обижаешься на меня за то, что я никак не могу найти с ним общий язык, а для тебя нет ничего хуже, когда ссорятся самые близкие люди. Но вряд ли мы с ним когда-нибудь станем родными. Тебе ведь не удалось, а мне тем более.
Почему-то особенно его не любит Эля. Наверное, это потому, что как-то давно он уронил с мотоцикла ее дочь. Она сломала ногу и больше месяца пролежала в гипсе. Эля схватила сковородку и ударила его по голове. Он был пьян и в ответ полез в драку. За Элю вступился муж, тут подоспела ты и едва сумела их разнять… Кажется, именно так все и происходило. Ты мне рассказывала об этом вскользь, и сквозь твой голос прорывалась обида: на свою беспомощность и слепую любовь к тому, кого все называют “Валин сынок”, на безразличную ко всему родню, которая несколько раз в год накатывала, как Золотая Орда, но особенно — на Элю, самую младшенькую, которую отец тайком подкармливал пряниками, пока все остальные скребли дощатые полы, убирали за поросенком и окучивали изъеденную колорадскими жуками картошку. Соседи называли Эльку куколкой, вынимали из кармана залежавшуюся карамельу и протягивали девчонке, которая и без того целыми днями грызла большой палец. Не таким было твое послевоенное детство, когда конфеты появлялись на столе только по праздникам, а отец мог выпороть за малейшее непослушание, особенно если был навеселе.
7
Ты снова захрапела. Это хорошо. Значит, у тебя крепкий сон, значит, ты идешь на поправку. Так говорил доктор, который осматривал тебя вчера. Ты глядела на скользкую крашеную стену и охрипшим голосом отвечала на его вопросы.
“Мне не нравится ваш голос, — сказал врач. — Температура у вас нормальная?”
“С утра была нормальная, — прохрипела ты. — Тридцать шесть и восемь”.
“Давайте послушаем легкие…”
Ему не нравится твой голос! Если бы он тебе сказал это лет 30 назад, я бы, наверное, поставил ему фингал. А сейчас мне нечего ему возразить. У тебя обыкновенный старческий голос — такой, как и у всех женщин твоего возраста. В тот день, когда я впервые его услышал, он был еще более хриплым, чем сейчас. Ты простудилась, потому что август выдался холодным. С тех пор прошло уже полтора года, но для нас время не играет никакой роли: мы как были, так и остались старыми. Думаешь, мне сильно нравится мой поизносившийся баритон? Мои старческие интонации? Мои вставные зубы и обвисшая кожа на подбородке? Я никогда не придавал этому никакого значения. Что для мужика главное? Чтобы был дом и работа, на которую не слишком противно ходить. Нет, ну, конечно, я почти каждые выходные ездил на рыбалку — вниз по течению Клязьмы. В нашем заводском городишке она узкая, но стоит отъехать километров 60 — и там уже совершенно другая картина: камыши, утиные стаи, извилистые старицы, в которых можно поймать знатных карасей. В будни у меня перед глазами мелькали чертежи с расчетами, бетонные коридоры с закопченными стеклами, помятые лица рабочих, а в выходные — поплавок, покачивающийся на поверхности темной заводи, — материализовавшийся осколок заболоченного детства. Все это называется “советская биография”. Мы ведь с тобой — советские люди, даже если вот уже двадцать лет не живем в той стране, в которой родились. Тебе, наверное, приходилось писать свою биографию — так громко называется исписанный клочок клетчатой тетради, который иногда требуют в каком-нибудь пенсионном фонде или паспортном столе. У нас с тобой такие похожие биографии, даже почти одинаковые. Иногда мне кажется, что мы вышли из одного инкубатора, над которым развевался запыленный, разодранный флаг.
8
Поселок, в котором мы жили, давно заброшен. Сейчас его земли, наверное, захватили Васюганские болота. Говорят, они разрастаются с каждым годом. Мы уехали, когда мне было пятнадцать. В тот год наконец-то умер Сталин. Мать всхлипывала, спрашивая себя, как мы будем жить дальше. У нас в комнате висел портрет вождя, кажется, вырезанный из какой-то газеты. Мама всегда была отъявленной сталинисткой и не отрекалась от этой религии до самой смерти. Отец не спорил с ней — он просто умел не слушать. Невзирая на ее крики и угрозы уйти к другому, он сжег портрет, заткнув его между головешек, а потом раскурил от пламени папиросу и долго дымил. Это было в марте, который по тамошним меркам еще считается дремучей зимой. А к лету объявили о сворачивании лесозаготовок. Никто толком не знал почему. Поговаривали, будто это слишком затратно — вывозить лес из-под Васюганских болот, когда есть места поближе. Отца перевели в Подмосковье, на темный полустанок Горьковской дороги. С тех пор это моя земля, по которой я хожу уже больше полувека. В Сибирь я так и не возвращался и только рассматривал ее на картах, нарисованных тремя цветами: зеленым, синим и темно-желтым.
Мы уехали одними из первых. Отец даже не стал заколачивать дом — все равно он никому не достался бы. Я зачерпнул из печки горсть остывшей золы и нечаянно вымазал себе лицо. Мать отругала и отодрала за ухо. Но я все равно отсыпал щепотку в карман. Это единственное, что оставалось от детства.
Потом рассказывали, что в том же году начали разбирать узкоколейку. С карт исчезла станция Второй поселок. А был еще Первый, и Третий, и Третий “а”. Видимо, решили, что не стоит воевать с наступающим болотом. Старенький локомотив, очевидно, заржавел на какой-нибудь свалке. Вряд ли он годился на переплавку. Наверное, заросли травой и остовы маленьких вагончиков, в которых ездили на большую землю лесорубы. А фундамент моего дома, я уверен, давно затопила тяжелая, мутная вода.
Мы ехали долго. Отец сказал, что обязательно покажет мне Москву, и я думал о том, что скоро увижу Красную площадь, огороженную высокой кирпичной стеной. Я видел черно-белые фотографии в газетах и никак не мог понять, чем людям так нравится эта высоченная стена. Она чем-то напоминала забор вокруг зоны, где жили уголовники. Зона находилась ближе к большой земле, за несколько километров до нашего поселка, и иногда к составу прицепляли специальный вагон с решетками на окнах, за которыми виднелись бритые головы с изможденными лицами. Правда, на том заборе была колючая проволока, и еще были башни, на которых стояли часовые с ружьями. Вдоль кремлевской стены тоже стояли башни, и на них сверкали рубиновые звезды. Так было написано в книгах, а на черно-белых фотографиях звезды все равно оставались серыми. Мать боготворила Москву и была счастлива, что теперь мы будем жить ближе к столице и она уже не будет казаться райским оазисом, до которого почти три тысячи километров. Отец всю дорогу мял папиросы и смотрел в окно. Для него, родившегося в Сибири, центральная Россия была чужбиной, которая напоминала о войне. Чем дальше мы продвигались на запад, тем все больше он замыкался в себе и даже отказывался от обеда, заботливо приготовленного матерью: крутых яиц, засоленных прошлогодних огурцов и заваренного чая, случайно купленного на промежуточной станции. В военных фильмах мне почему-то особенно хорошо запоминались кадры с горящими эшелонами, из которых вылезали раненые и кричали: “Помогите, братцы!..”
Братцы… Неужели люди когда-то так обращались друг к другу?
9
Ты долго не хотела рассказывать мне про того парня, который жил через три улицы от тебя. Но потом из твоих слов я все-таки узнал, что он отлично катался на велосипеде и даже поднимал его на дыбы. Тебе казалось это высшим пилотажем. Кто знает, может, поэтому ты и влюбилась в него? Его звали Гена. У меня это имя, честно говоря, ассоциируется только с пластилиновым крокодилом из детского мультфильма. Когда я сказал тебе об этом, ты засмеялась, но как-то зло, будто хотела кого-то высмеять.
Тебе исполнилось пятнадцать. Начались шестидесятые — по-моему, от этого времени у тебя больше всего хороших воспоминаний: последние курсы института, большие красные розы, которые продавали на каждом углу за сущие копейки, замужество… Но мы тогда не знали друг друга. В твоей жизни еще не было Москвы — ты только готовилась увидеть стены и башни с рубиновыми звездами.
Однажды Генка пригласил тебя в кино. Ты долго заплетала большую деревенскую косу, которая доходила тебе до пояса, стянула у мамы румяна. Вы смотрели какой-то фильм, в котором люди жили в высоких домах и ездили на лифтах, мужчины носили шляпы, а женщины — длинные плащи. Они ходили по тротуарам и взбегали вверх по лестницам с чугунными коваными перилами… А за стенами кинотеатра пестрели цветами палисадники, торчала пожарная каланча, сложенная из потемневших от времени кирпичей, и под ногами расстилался теплый песок, усеянный круглыми коровьими лепешками. Во время сеанса Генка положил руку к тебе на колено, а ты жутко испугалась, скукожилась и так просидела до самого конца, пока в зале снова не зажегся свет.
И с тех пор ты говорила, что не любишь кино, потому что после него всегда наступает разочарование. Может, ты просто не видела хороших фильмов? Но тебя не переубедить, если ты что-нибудь решила раз и навсегда. Выйдя из кинотеатра, ты придумывала, что сказать отцу, когда будет бессмысленно все скрывать. Хотя чем уж таким было это “все”? Генка брал тебя за руку и несколько раз водил к реке, однажды как-то небрежно поцеловал, и это было одним из самых больших разочарований в твоей жизни. Ты была уверена — ты знала, что все вокруг должно вспыхнуть, стать ярче, как будто кто-то протер объектив фотоаппарата. И внутри должно быть горячо, словно там только что закипел бульон. А вместо этого были Генкины слюни, пропахшие табаком (он умудрился до этого перекурить), его шершавый язык и неудобная ветка, давящая на бедро. Ты как раз сидела на березе, а он стоял рядом, как милиционер, держащий на привязи свою овчарку.
Но в общем все было неплохо. По крайней мере, ты чувствовала, что у тебя есть то же, что и у твоих подруг: парень, держащий за руку и на каждом шагу притворяющийся взрослым, новые туфли на каблуке, которые удалось выпросить у мамы, дешевые сигареты…
Все закончилось так быстро, что ты даже ничего толком не успела понять. Как-то под вечер к вам домой пришли из милиции и сказали, что, во-первых, задержали отца, потому что он чуть ли не до полусмерти избил какого-то парня за то, что тот сломал руку твоему младшему брату Феде. А во-вторых, твой тринадцатилетний брат тоже отличился: залез в чужой гараж и едва не угнал велосипед. Мама крикнула: “Валя, загони кур в сарай!”
И, хлопнув калиткой, убежала. Вы с сестрами гадали — в милицию или в больницу. На следующий день вся семья слушала разговор отца с Федей, рука которого была перебинтована и подвешена к плечу. Брат говорил, что вовсе не хотел угонять велосипед. Просто он проверял в действии отмычку, которую смастерил кто-то из его друзей, и она очень неплохо действовала. Ну а оказавшись в гараже, Федя увидел велосипед и решил на нем посидеть, как вдруг появился какой-то парень и начал выкручивать ему руку и бить под дых. Примерно то же самое потом сделал отец с Генкой — он и оказался хозяином этого злополучного велосипеда.
Вот так ты впервые в жизни стала чуть ли не главной героиней истории, которую еще не одну неделю пересказывал весь город. Говорили, что твой отец изначально невзлюбил Генку, узнав, что он ходит с тобой в кино и вечерами сидит на реке. Что отец хочет отправить тебя учиться во Владимир, а Генка — раздолбай, только и знает, что целыми днями гонять на велосипеде, поднимая за собой тучи пыли, и в голове у него пусто, как в жестяном ведре для дойки коров. Что отца надо посадить в тюрьму за зверское избиение Генки (хорошо, что парень жив остался!), а вообще во всем виновата ты. Ведь это ты рассказала своему братцу о Генкином велосипеде и подговорила залезть в чужой гараж. Поэтому таких, как ты, пороть надо, а еще лучше — расстреливать, как это делалось при Сталине…
Остаток лета ты стирала на крыльце, ходила за курами и штопала белье. Тебе помогала подрастающая Нинка, которой едва исполнилось семь. Она жевала нитку и поминутно колола пальцы, пытаясь заново вдеть ее в иголку. Отцу выписали крупный штраф, сделали выговор и понизили в разряде. Казалось, что в этом он винил тебя, — чаще заставлял мыть полы, ругал за пустяки и даже оттаскал за косу. Мать за тебя не вступилась, потому что бегала вокруг Эльки, которая заболела не то краснухой, не то скарлатиной, лежала в кровати и время от времени начинала громко рыдать. Ты всегда была изгоем в семье, но теперь эта роль как будто окончательно за тобой закрепилась. Тебя называли “старшая” — каждый раз с каким-то поучительным оттенком, а ты была вовсе не виновата в том, что родилась раньше других.
10
Я вышел на Курском вокзале и заковылял по перрону. Было так скользко, как будто недавно залили каток. Я забыл дома шарф, поэтому согнулся, пытаясь скрыть лицо от ветра. Я знаю, что со стороны выглядел как подобает старику. Раньше я часто пытался взглянуть на себя как бы чужими глазами, а потом махнул рукой, понимая, что я есть то, что есть, и сопротивляться этому все равно что ссать против ветра… Извини, ты не любишь, когда я груб, — тебе вполне хватает человека, которого ты называешь своим сыном. Ну так вот… Я вышел с вокзала и направился в метро. Кругом смуглые молодчики кричали: “Такси, такси!” Я представил себя героем какого-нибудь черно-белого фильма времен нашего детства — юнцом в фуражке, открывающим дверцу “Победы”. Она трогается, и мы мчимся по Садовому кольцу, обгоняя овальные троллейбусы, похожие на кабачки, и сбрасывая скорость перед редкими светофорами. А в стекла бьет яркое черно-белое солнце. Прокручивая эти кадры в голове, я вошел в метро и спустился на Кольцевую линию. Где-то я читал, что по ней ездит больше всего иногородних пассажиров, перетекающих с вокзала на вокзал. Некоторые настолько к ней привыкают, что начинают обживаться: ложатся на сиденья и катаются, пока какая-нибудь хабалка в форме не настучит по заднице и не прикажет убраться к чертовой матери… Кажется, я снова выхожу из себя…
Я ехал и представлял себе карту Москвы: овальная, с неровными краями, с темными пятнами лесопарков и извилистой веной реки. Примерно так выглядела моя язва желудка, когда мне показали ее на снимке.
В большом больничном вестибюле продавали цветные газеты, пачки с растворимыми супами и воздушные шары. Если бы нам было на 60 лет меньше, я бы обязательно купил ярко-зеленый шар, сам надул его и принес в палату. И ты бы, наверное, широко улыбнулась по-детски, как улыбаются девочки с большими бантами в старых-престарых мультфильмах… Я выстоял очередь перед узким окошком, из которого бил яркий лимонный свет, и назвал твою фамилию. Девица с каштановыми волосами долго водила линейкой по каким-то листам — то в одной тетради, то в другой, и перед глазами у меня мелькали списки, в которых фамилии написаны разными почерками и чернилами. Я не знал, что однажды буду искать тебя в списках.
11
Оглядываясь назад, я чаще всего вспоминаю Москву 60-х — вспоминаю так, будто кто-то включил старый черно-белый фильм, и, оглушенный громкой музыкой, пробивающейся сквозь шипение пленки, я вижу на экране себя. Я иду по набережной Яузы с тетрадью под мышкой, и где-то вдалеке, за бульваром, звенят трамваи. Кому сейчас рассказать — засмеют, обвинят в сентиментальности и вынесут справедливый приговор: старик. Еще бы! Не понимаю, как можно любить то, во что превратилась Москва? Здесь теперь остается только спотыкаться на скользких ступенях, утирать замерзшей морщинистой ладонью постоянно текущий нос и подставлять зад под укол на белом 14-м этаже, поближе к раю, которого нет и никогда не будет. Я знаю, ты опять назовешь все это разговорами ни о чем. Ты совсем не романтик, но что с этим поделать. Смешно, наверное, быть романтиком, когда тебе скоро 70.
Мама всегда хотела, чтобы я стал инженером. Банально, но тогда эта профессия была едва ли не пределом мечтаний. Вскоре ей на смену пришел космонавт, но кому еще он обязан своим появлением, как не инженеру? Я хорошо знал математику. Это была главная наука, которая гарантировала спокойное, обеспеченное будущее. У меня даже была кличка — Тангенс — из-за того, что мне особенно хорошо давалась тригонометрия. Я смотрел на формулы, нарисованные мелом на темно-серой доске, и видел в них главный смысл жизни. Так нас учили думать, по-другому мало кому удавалось, да и стоило ли грести против течения и создавать себе лишние трудности, за которые не прощали?
Моя комната в общежитии выходила окнами в кривой тенистый переулок, на другой стороне которого стояли низкие деревянные дома. Их жители носили из сараев дрова и развешивали во дворах белье. Наверное, они тоже ругали все новое, как мы сейчас. Со мной в комнате жили еще пятеро: кто из Ташкента, кто из Барнаула, кажется, один был из Мурманска. Я спал на высокой кровати с округлыми чугунными спинками, ел бутерброды с рыбными консервами и ходил на футбольные матчи. Тогда главной командой страны была “Динамо”, и мы ездили на все матчи, а потом садились шумными компаниями в Петровском парке и пили пиво. Однажды я чуть не подрался с болельщиками соперников, но нас вовремя растащили.
Больше всего в Москве я любил площадь Ногина. Мне нравился этот огромный зеленый бульвар, спускающийся в сторону Москвы-реки. Его окружали высокие старинные дома с эркерами и балконами, с угловатыми водосточными трубами и ровными, как края цилиндра, колоннами. Все называли это место Китай-город. Только потом я узнал, что к Китаю оно не имеет никакого отношения. Глядя в пустоту переулков, отходящих в разные стороны от площади, я представлял себя москвичом, выросшим среди этих домов, закопченных фонарей и подворотен. Это место так и хотелось назвать “домом”, в котором осталось чье-то московское детство.
“Хорош на девиц пялиться!” — часто толкал меня в бок мой друг Митька. Мы сидели на скамейке, стараясь не вляпаться в голубиный помет, и курили. Было шумно, солнечно и легко.
“Хочу и пялюсь!” — отвечал я, выпуская струю терпкого дыма и отшвыривая сигарету в заплеванную урну.
“Не пялиться надо, а действовать!”
С Митькой мы подружились потому, что во всем были с ним на равных. Он тоже приехал из дальнего Подмосковья — правда, с запада, а не с востока. Учился в параллельной группе, жил в соседней комнате. Его кровать, так же как и моя, стояла почти посередине, окруженная со всех сторон тумбочками и стульями. Все звали его Митяй и громко хлопали по плечу. А я не звал. Он как-то признался, что терпеть не может, когда его так зовут.
Мы садились в метро, ехали до “Площади Революции”, выходили наружу, шли мимо гостиницы “Москва”, сворачивали на Красную, где извивалась очередь в мавзолей, а потом забирали еще левее и направлялись к площади Ногина. Оба в фуражках и с сигаретами за пазухой. Оба ищущие глазами бочку с пивом или квасом. Я должен был предположить, что однажды нам понравится одна и та же девушка, и дальше будут все эти недомолвки, эти перекуры украдкой, пожимания плечами. Все эти “два плюс три”, и “три плюс два”, и “третий лишний”… Но все вышло даже не так. Я, честно говоря, не очень-то уверен, что во всем действительно виновата эта девушка с неприметным лицом, которая потом стала моей женой, а еще лет через сорок — второсортной пенсионеркой, достающей из хлипкого ящика громыхающую мясорубку. Она была просто поводом, который дал понять, что мы с Митькой совершенно разные. И что даже длинный, пахнущий хлоркой коридор общежития не смог нас объединить.
— Поет она неплохо. Но главное — она неиспорченная, — говорил Митька, сидя на широком, прожженном окурками подоконнике.
— В смысле?
— Думаю, все-таки не в том, о котором ты подумал…
— Почему это?!
— Не знаю почему. Речь не об этом…
Струя сигаретного дыма
— …из нее еще можно сделать человека.
Тыканье хабарика в пепельницу — банку из-под консервов.
— …ты понимаешь, о чем я?
— Че ж тут не понимать. Думаешь, я не смогу сделать из нее человека?