25928.fb2
Ты надела фартук и начала месить тесто, а я встал в дверном проеме кухни и смотрел на твою широкую спину, которую перехватывала узкая тесемка фартука. Ты оказалась той самой Сониной знакомой, которая “замечательно печет пирожки”.
“Толя, мы здесь сами все приготовим. Иди отдохни!” — Соня поминутно отдавала команды, делая размашистые жесты смоченными в кипятке руками, словно пыталась восполнить так и не реализованную роль большой начальницы, к которой, видимо, стремилась всю жизнь.
“Да я уже наотдыхался…”
“Иди, иди, телевизор посмотри, а то тут столько народу, что не протолкнуться!”
“Сонь, ну ты чего человека выгоняешь из собственной квартиры?” — Ты на несколько мгновений прекратила месить и начала отряхивать ладони одну об другую.
“Валь, да я не выгоняю. Просто мужчина на кухне — это катастрофа!”
Остальные женщины молча выполняли Сонины поручения. Я вышел на лестницу и закурил. Через приоткрытую дверь квартиры было слышно, как вы обсуждаете рецепт самаркандского плова, который раньше все время печатали в отрывных календарях, правда, одно время рис было не достать, только иногда урвешь на рынке по субботам, а то и в Москву ездить приходилось… Ножи глухо стучали о старые деревянные доски, на которых за много лет накопились следы от картошки, свеклы, говядины. Перемешиваясь, они сливались в сплошной темно-серый налет, отдававший сыростью и чем-то таким, что называют “обжитость”. Так уже много лет пахло на нашей с Надей обжитой кухне. Из года в год Надя размораживала холодильник, закатывала банки с помидорами, сушила укроп над плитой на салатового цвета узкой газовой трубе, вытирала теплой мокрой тряпкой поистершуюся клеенку, набирала воду в ведро, доставала из-за двери швабру и начинала водить ей из стороны в сторону, под стол, под табуретки, под этажерку с посудой, откуда обязательно выкатывалась какая-нибудь крышка и, покружившись с глуховатым звоном, распластывалась на линолеуме. Теперь вместо этого было беспорядочное женское многоголосье, куча пальто на вешалке, пахнущих терпкими пенсионерскими духами, и та же выщерблина на ступени лестничного марша, глядя на которую, я вспоминал слово “вечность”.
Стол накрыли в зале. Мы, как и все, так называли самую большую комнату в нашей квартире. Пришли какие-то Надины подруги, люди с нашего завода, приехали сын с невесткой и дочь без зятя и с заплаканным лицом. Сидели и стучали вилками по тарелкам. Меня определили во главу стола, и мне показалось, что я провожу банкет, где принято говорить о недавних успехах и желать новых.
Вспоминая все это, я задаю себе только один вопрос: почему я чувствовал себя так, будто мне вкололи сильное обезболивающее? Я был совершенно пресным, как макароны, промытые хлещущей из-под крана холодной водой. Я не воевал, не сидел в тюрьме, не срывался с отвесной скалы. Я просто прожил жизнь в трехкомнатной квартире, с грязно-желтым “Москвичом” в гараже, с дачным домиком в садоводстве “Луч”. Я терпеть не мог сказки, которые заканчивались такими словами: “и стали они жить-поживать да добра наживать”. Я хватался за поясницу, которую грыз радикулит, и махал рукой, ложился на диван и смотрел на свои желтые трескающиеся ногти. И когда ушла Надя, сопровождаемая лязганьем вилок и ложек, я почему-то вспомнил случай из своего сибирского детства: мама в наказание лишила меня конфет, а я впервые в жизни не заплакал.
Я сидел и смотрел, как ты жевала бутерброд с ветчиной. Свежий кусок белого хлеба, превращающийся во рту в тугой резиновый мякиш, тонко нарезанная соленая ветчина с легкими прожилками прозрачного желе. Махая половником, неукротимая Соня разливала всем кисель. Я смотрел на твое большое округлое лицо, напоминающее кусок взошедшего теста. На гладкой припудренной коже выделялся ярко-красный бантик губ, как будто кондитер капнул вишневого варенья, готовясь делать большой сдобный пирог. Дочка говорила про то, что “надо заказать маме хороший памятник”, и они обязательно скинутся с братом и к весне поставят аккуратную плиту из гладкого черного камня (она описала в воздухе прямоугольную арку)… Как же он называется?.. Не суть. “Ты, папа, ни о чем не волнуйся, я приеду в следующее воскресенье, разберу мамины вещи, что-то выкину, что-то поглажу и сложу в шкаф, а то у вас столько хлама ненужного…”
Ты доела бутерброд с ветчиной и принялась за плов. Кто-то из старух шепнул, что, мол, не по правилам все. На поминках и того нельзя, и этого, и в церкви Надю не отпевали. А чего ее отпевать, когда она на церковь смотрела как на иллюстрацию для настенного календаря? Да и денег на это особо не было… Соня, конечно, в те дни меня спасла, хоть я и терпеть не могу эту ее назойливость. Но если я только думал о том, что нужно идти и организовывать похороны, то сразу становился в тупик. Я оказывался в сложных ситуациях: подгонял чертежи под несуществующие схемы, чтобы создать видимость экономии на заводе, а потом чуть не сел за это; продавал прикорм для рыбы из-под полы; однажды подрезал на своем “Москвиче” зампредседателя райисполкома, а потом полгода выплачивал ему долги; в конце концов, Надя как-то чуть не застукала меня с любовницей, а может, и застукала, но не подала вида… Но все это было не то. Меня охватывала такая тоска оттого, что теперь нужно сделать столько омерзительных дел: получить свидетельство о смерти, заказать гроб, поехать в морг, позвонить родственникам… Неужели все это всегда сваливается на одного человека? Ведь хоронят же как-то людей и не умирают от этого. Кто-то должен появиться в нужный момент — а как иначе? Поэтому я первым делом позвонил Соне, а дальше все закрутилось, завертелось, и выяснилось, что мое участие почти не требуется. Только в банк сходить и деньги снять со сберкнижки. Ну, уж это можно. Ну, и еще пару заявлений написать, но это дочка взялась проконтролировать. А я ходил по квартире и старался обнаружить в ней что-нибудь новое, чего я раньше не замечал. И выяснил, что у нас пахнет какими-то соленьями — не то дачными пупырчатыми огурцами, не то квашеной капустой с клюквой… Я никогда раньше не ощущал этого кисловатого запаха, а вот теперь принюхался и заметил. Я понял, что никогда не починю старый пылесос, за которым давно, еще до Олимпиады, ездил в какой-то московский универмаг, и что давно пора выгрести с антресолей эту запылившуюся груду железа и проводов, обвязанных залепленным изолентой шлангом со свалявшейся щеткой на конце. Я так и не разобрал свои студенческие фотоальбомы и конспекты, и они до сих пор валяются в нижнем ящике комода, мешая ему открываться и закрываться…
Помнишь, тогда, после поминок, мы разговорились, и ты меня спросила: ведь я, наверное, хоронил родителей? Да, хоронил. Но все это было гораздо проще. Отца знали почти все в городе, и похороны организовал совет ветеранов, в котором он был каким-то секретарем. А мама умерла буквально через год после него, и тут уж постаралась Надя, чтобы побыстрее спровадить в последний путь свою свекруху, которую она терпеть не могла, но никогда в этом не признавалась. И тогда ты сказала, что сама не так давно похоронила мать, и все хлопоты тоже легли на тебя, потому что другие сестры были далеко и, как всегда, занимались своими делами. И денег ты больше дала на похороны, и еще продажей маминого дома тебе пришлось заниматься. Правда, ты потом говорила, что неплохо выручила за эту развалюху в нищей провинции, но зачем сейчас об этом вспоминать?
15
Человек, которого ты называешь своим сыном, так и не пришел. Весь вечер ты пыталась разгадывать кроссворды в цветастом журнальчике, который я купил для тебя на Курском вокзале. Спрашивала, как называется река в Аргентине — шесть букв, вторая и последняя — “а”. А я-то откуда знаю? Можно подумать, я когда-нибудь был в Аргентине… Пила кислый смородиновый кисель. Делала вид, что ждешь, хотя ждала только конца дня и не хотела, чтобы он приходил. Спрашивала, какая на улице погода. А на улице — мороз, сугробы искрятся на солнце. Февраль, одним словом. Месяц, в котором никогда не бывает спокойно.
Ночью мне в лицо светил фонарь. Назойливые оранжевые лучи, кажется, просвечивали меня насквозь, а все потому, что занавеска была слишком узкой, и кровать, за которую я сунул в карман пухлоножке “пятихатку”, попадала как раз в полосу этого пронизывающего света. Я пытался спрятаться под одеялом, но оно было таким плотным, а в палате так отменно жарили батареи, что уже через минуту я раскрывался и поворачивался на бок. Выпил снотворное, но меня все равно не оставляла в покое бессонница. Уже вторую ночь. Поворочался, поворочался, выпил еще одну таблетку, а потом еще одну. Перед глазами возникал кусок стены, на котором плясали все те же ярко-оранжевые лучи. Не понимаю, почему в последнее время все уличные фонари стали какими-то рыжими? Что, от этого светлее? Или, может, теплее? Чем оранжевый лучше бело-синеватого? Тот хоть не так раздражал.
Вот завтра придут твои сестры, принесут йогуртов и бананов, поставят на тумбочку две пачки апельсинового сока и сядут к тебе на кровать, положив ногу на ногу. Эти обыкновенные пятидесятилетние женщины, которые лет тридцать назад толкались в очереди за крепдешином, а теперь тыкают пухловатыми пальцами пищащие кнопки мобильных телефонов… Ты говорила, что сестры почти никуда не ездят, даже на море, кажется, ни разу не были. А ты бы хотела… Ты бы хотела оказаться в этом далеком африканском городе Аддис-Абеба, расположенном высоко в горах. Ты ничего о нем не знала, но название так тебя завораживало, что ты не поленилась на старости лет залезть в Интернет и посмотреть фотографии. Улицы, убегающие вниз, ряды фонарных столбов, белые многоэтажки на горизонте, кучерявые люди на велосипедах… Ты бы смогла заработать денег, взять билет на самолет и лететь сначала до Каира, а уже оттуда до этой самой Абебы. Но Вовка был против. Вернее, нет, не то чтобы против, но как ему объяснишь, зачем тратить кучу денег ради нескольких дней не пойми где в Африке, когда можно просто сесть в еще крепкий “Москвич”, загрузить в багажник удочки, два ведра под картошку, положить на заднее сиденье четыре блока любимых сигарет, нажать педаль и двинуть на дачу. А там — рыбалка, грибы, огурцы, клубника уже начинает краснеть… В общем, ты никогда никому не рассказывала про свою Абебу, чтобы над тобой не смеялись. Да, и потом… Человек, которого ты называешь своим сыном… Его ведь нельзя оставлять надолго одного. Иначе жена-алкоголичка окончательно его споит, и они, чего доброго, сожгут квартиру. Поэтому нужно ходить к ним каждый день, в этот переулок с двухэтажными домишками-бараками, прижатыми к железной дороге, и следить, чтобы в их конуре на первом этаже были продукты. Ты каждый раз убеждала себя в этом, пока Володя тащил к машине удочки, аккуратно сворачивал леску, проверял, в порядке ли крючки… Да, в этом мы с ним похожи, и почему об этом надо постоянно напоминать? Я же не говорю, что Надя, как и ты, больше всего на свете любила разделывать мясо. Утром в субботу она доставала из кухонной тумбочки мясорубку, вынимала из потертого мешочка бряцающие винты, и вскоре ее покрасневшие руки купались в вязком, чавкающем фарше.
Котлеты у тебя вкуснее Надиных. Ты не добавляешь туда размоченный батон — вместо него кладешь молотую зелень. Если бы мы когда-нибудь поехали с тобой в Абебу, я бы обязательно взял в самолет целую миску этих котлет и ничего другого не ел бы. Ну, разве что запивал бы их красным вином. Желательно грузинским, которого теперь не достанешь. Только представь: мы выходим из самолета и спускаемся по трапу. Ты держишь меня под руку и, сжимая ее, даешь понять, чтобы я не спешил, потому что кому же охота съехать вниз головой по трапу и расквасить нос. На тебе легкое летнее платье с открытыми плечами, белая панамка в полоску. И вроде бы не так жарко, но воздух какой-то вяленый, вытравленный солнцем, и все кругом тусклое, как будто черно-белое. Я замечаю, что у нашего самолета еще крутятся винты на турбинах, а у тебя на ногах новые бежевые босоножки на высокой платформе. Кажется, такие же когда-то были у Нади… Мы ступаем с трапа на летное поле, я обнимаю тебя за талию, и твои волосы трепыхаются в горячей воздушной струе от работающего двигателя. Ты мне что-то говоришь, но кругом очень шумно, поэтому я не слышу. Ты указываешь рукой куда-то в сторону, но, поворачиваясь, я вижу только бескрайнее летное поле — огромные прямоугольные плиты, убегающие в горизонт. Ты дергаешь меня за руку и что-то кричишь, но я слышу только пронзительный визг двигателя и вижу ярко-красный ромб на хвосте самолета.
Утром я проснулся с ощущением, что спал бы еще столько же. Через обледеневшее оконное стекло в палату прорывались солнечные лучи и утыкались в полоток, будто хотели продырявить его. Вместо пухлоножки около соседней кровати крутилась другая медсестра — сухая, морщинистая блондинка с ярко выкрашенными губами. Она ставила капельницу твоей соседке, а вены у той, кажется, были такие хилые, что их надо было выискивать под лупой. Соседка морщилась и говорила, что ночью очень плохо спит, потому что у нее болят руки от уколов.
— Потерпите еще два денька, — утешала ее сестра, как маленького, непослушного ребенка, — Потом можно будет перейти на таблетки.
Подо мной заскрипели пружины. Я повернулся на бок и посмотрел на твою кровать, стоявшую в противоположном углу. Она была пуста. Казалось, что кто-то наскоро ее застелил: покрывало лежало криво, как будто ты очень спешила и, уходя, махнула рукой: ладно, пусть уже так, поправлять некогда. Я спустил ноги на пол и протер глаза. Кровать была пуста.
— А где… Моя жена? — спросил я так робко, словно боялся кого-то потревожить своим вопросом.
— Ха, опомнился! — заворчала под капельницей соседка. — Его всей палатой будили, а он только отмахивался и мычал!
— Так где она?!
— Ваша жена в реанимации, — поучительно заявила сестра, выпуская из шприца в потолок струйку какой-то желтоватой жидкости.
— Почему в реанимации?
— Потому что ночью у нее случился повторный инсульт.
Мне казалось, что я проспал полжизни.
— Почему вы мне ничего не сказали?!
— Я не знаю, дежурила моя сменщица…
— Спал он, как мартовский заяц! Жена умирает, а он спит себе! Снотворного, что ли, наглотался?
— Аккуратнее, не дергайте рукой, а то опять не попаду в вену! Полчасика полежите под капельницей, а потом можно будет поесть.
16
При слове “реанимация” я всегда представлял себе лежащую на простыне руку. Я не знаю, как там, потому что никогда этого не видел. Не увидел и на этот раз. К тебе не пускали. Врачи ушли на обход, медсестры, кажется, разносили обед. Больше никого не было. Только куча чужих людей. Да, еще были твои сестры. Я узнал их по вашим фамильным чертам лица — по форме глаз и мягким, округлым подбородкам. У обеих были заплаканные глаза. По-моему, обе живут в Москве, но выглядят так, будто только что вышли из самолета. У одной — большая сумка, из которой она то и дело вынимает что-нибудь съестное и протягивает второй.
— Да не хочу я, — обреченно отмахивается вторая.
— Ты же не ела ничего с утра! Хочешь, я тебе яйцо вкрутую дам? Вале пока все равно нельзя.
Я представлял себе, что ты лежишь где-то под толстым ватным одеялом. Ты ведь мерзлячка, и стоит наступить зиме, как в твоей квартире наглухо затыкаются окна, в комнате включается радиатор, и улица исчезает за запотевшими стеклами. Так мы прожили с тобой всю прошлую зиму. Ты просыпалась, смотрела, зевая, на потрескавшийся подоконник и говорила:
“Надо летом поставить стеклопакеты”
У тебя были растрепанные крашеные волосы. Я каждый день натыкался глазами на коробку с краской цвета красного дерева, когда открывал дверцу шкафчика в ванной комнате, чтобы достать оттуда бритву. Ты совала ноги в леопардовые тапки, надевала халат прямо сверху на ночнушку и говорила:
“Толик, соберешь диван? Я пойду чай поставлю”.
Я складывал диван, купленный относительно недавно, где-то лет десять назад, когда Вовка окончательно потерял надежду починить тот старый, на котором прошла ваша первая брачная ночь. У этого все бы ничего, но колесики часто выскакивали из пазов, и приходилось снова его выкатывать, потом закатывать, потом складывать в комод еще теплое белье. С кухни в это время уже доносился запах жареной колбасы. Мне это напоминало детство. Выяснилось, что наши родители часто ели на завтрак жареную колбасу. В батареях журчала вода, и ты пугалась, думая, что они лопнут под натиском морозов. На балконе копошились то голуби, то снегири, и ты ворчала, что они снова все загадят, а ведь там банки с маринованными помидорами. Я смотрел, как ты тыкала ножом сворачивающуюся от жара колбасу и доставала из холодильника яйца, готовясь разбить их над сковородкой. Фыркал и отключался электрический чайник. Я брал две чашки, бросал в них по пакетику чая и заливал кипятком. Ты зевала и трясла сковородку, равномерно размазывая по ней шипящее яйцо вперемешку с колбасой. Мы садились за стол, накрытый светло-голубой клеенкой, и ты одергивала халат, прикрывая полные морщинистые груди, между которых маячила маленькая родинка. Жевала, запивала горячим чаем и говорила:
“В пятницу надо съездить к Вовке. Я не была у него уже почти две недели”.
Последние несколько лет Вовка почти постоянно находился то в больнице, то в санатории. У него часто болела спина. Ты была уверена, что все это из-за работы: последние годы он был пожарным. Учиться нигде так и не учился, а из метро давно еще вылетел за то, что поезд куда-то не туда направил и чудом авария не случилась. Ну, а потом ему кто-то по доброте посоветовал ехать работать подальше в область — там, мол, квартиру быстрее дадут. И он, шалопай, поехал. Устроился пожарным — его сразу взяли, с таким-то бычьим здоровьем. Ты, конечно, противилась — тебе ни в какую не хотелось уезжать из Москвы за 80 километров, чтобы два раза в месяц возвращаться за продуктами и тряпками. Но тут еще Вовкины родители, которые потеряли всякую надежду сделать, как они говорили, из сына человека. Это они убедили Вовку в том, что в Подмосковье будет лучше, да и не так это далеко, как кажется. После Генки это было твое второе большое поражение. А Вовка, казалось, наоборот, расцвел. Тушил свои пожары — то сарай какой-нибудь загорится, то свалка, то лес кто-нибудь подожжет. Однажды, правда, ему пришлось тушить школу. Пожар начался, когда шли уроки. А здание было старое, деревянное. Задымилась лестница, начали рушиться перекрытия…
На следующий день ты просматривала газету, где на первой полосе красовалась фотография: Вовка несет на руках двоих детей, а сзади из окон выбиваются языки пламени. Дали премию и медаль. Вы купили “Москвич” с бархатистыми сиденьями и большой пепельницей. А потом ты удачно провернула одно дело, и вы присмотрели дом с участком во Владимирской области, недалеко от твоего родного городка… Как же он называется-то? Забыл.
— Довел он ее до ручки. Сынок…
Твои сестры сидели на кушетке, по-женски закинув ноги на ноги.
— Эля, дело не только в нем.
— А в ком еще? В нем прежде всего!
— Она в последнее время вообще чувствовала себя не очень. И этот ее… Владимир, я так поняла, повод давал.
Какой это, интересно, я повод давал? Что ты там могла заподозрить?