25949.fb2
Записки танзанийца Мазанивы Мвунги, налогового инспектора, сделанные им, по ходу служебных командировок, в различных населенных пунктах его родины, которые следуют ниже как названия глав. Перевод с суахили Татьяны Петровой-Ньерере.
У русских есть такая разновидность черта: анчутка. Это мелкий банный бес, примерно с кошку, название которого обеспечивает ему исчерпывающую характеристику. (Известны также и полевые анчутки, но они почти воздушны, эльфообразны; здесь же имеется в виду именно ремизовский баенник.) Ясно, что пейзанское существо это не грозное, а, напротив того, – мелкотравчатое, незлобивое, во многом даже ручное, свойское. Очевидно, не что иное, как прикомандированность анчутки к банному делу (вуайеризм, мелкиe пакости и паскудства), объясняет эту его, как мне слышится, вертлявость, юркость, комическую кривизну тонюсеньких ножек, писклявое блеяние, гнусавость…
А есть кикимора. Это нечисть средней руки, которая принадлежит к совсем другому, нежели черти, семейству. Ее роды, виды, подвиды селятся на болотах; в наименовании кикиморы слышится гнусное хихиканье щекочущей саму себя хлипкой, зеленоватой антропоморфной поганки: осклизлой, скособоченной, долгоносой, тряской от икоты, зыбкой от мелких прыжков и ужимок, объевшейся мухоморами…
Гибрид того и другого дает Ваньку Телятникова.
Я учился вместе с ним в РИИСе (Российском институте изящной словесности). До этого постигал я романскую и славянскую филологию в Вашингтоне, но бурная, хотя и краткая, связь с молодой русской женщиной окончательно склонила меня в пользу славистики.
Так или иначе, осенью 198… года я уж был в Столице Империи. Тогда мне еще не приходила на ум схожесть Ваньки с персонажами русского паганизма – меня только постоянно мучило его явное родство с кем-то или с чем-то, кому (чему) я не мог в то время подобрать названия; сходство тем более беспокойное, что актерствовал Ванька напропалую, даже во сне – чему мне приводилось быть свидетелем. Иногда он напоминал мне пьяного муравья – иногда пьяного богомола (Mantis religiosa) – иногда пьяного комара – да, пожалуй, чаще всего как раз комара: творение, по сути, невинное, субтильное, мечтательное, имеющее пищей исключительно нектар цветов (это ведь только самки комаров являются кровососущим гнусом, поскольку приземлены за двоих). Как видим, единственную общность между перечисленными насекомыми, разнящимися, как лед и пламень, выражает аджектив «пьяный».
Что касается муравья: хотел бы сразу отсечь – особенно неуместные в Ванькином случае – ассоциации, подразумевающие, что трудоголик-муравей всю свою недолгую пролетарскую жизненку тащит и тащит куда-то тупую неизбывную тяжесть, многократно превышающую его собственный вес. Сравнение Ваньки с муравьем имеет в виду исключительно Ванькину внешность – причем сравнение не с упомянутым муравьем-фуражиром, а с большеголовым рабочим («солдатом»). Они обычно охраняют гнездо – и снова Ванькин (мягко говоря, несхожий) образ жизни тут вовсе ни при чем.
У Ваньки был большой просторный лоб – вдобавок удачно преувеличенный «умной», рано возникшей лысиной, – что оптически укрупняло объем его костистого лица, которое состояло, казалось, из сплошных выпуклостей и вогнутостей. Голова его и вообще казалась очень внушительной – и даже не соразмерной мелким плечам.
Aберрация зрения! Плечи у Ваньки казались иногда вовсе даже не мелкими, а, наоборот, вполне пропорциональными как голове, так и вихлястому телу, но Ванька, что я заявлю сразу, был существом двойственным – то циклопически-чрезмерным, то словно бы истаивающим на глазах до полного своего исчезновения – то есть он умел так оборотнически-ловко перетекать из обличья в обличье (причем, по его возмущенным воплям, ничего для этого не предпринимая), что с женщинами иногда случались даже нервические припадки.
Кстати сказать, уклон его внешности в нечеловеческие сферы обострялся еще за счет очков, которые, в совокупности с означенным лбом, химерически расширяли всю верхнюю часть его черепа, придавая Ваньке таинственность обэриутских чешуекрылых и перепончатокрылых, но чаще возрождая в памяти типичную картинку шестидесятых: головастик-марсианин с дружеским визитом.
Где я впервые заметил Ваньку? Кажется, на одной из первых же лекций.
Доцент, как это часто встречается у восточных славян, человек, отравленный черной желчью и одновременно до крайности сентиментальный, появился в зале намного позже положенного. В мрачном молчании, тяжко, взошел он на кафедру… мешковато на нее навалился… и взялся злобно обозревать полупустой зал[1].
Его лицо, особенно в зонах подглазий, состояло словно бы из приспущенных старых чулок. После нескольких минут ледяного душа, какой получили, возможно, и достойные мизантропии, но не готовые к ней слушатели, он медленно, с явным трудом разлепил свои гнилозубые, не знающие зубоврачебных истязаний уста, чтобы вытолкнуть первые порции звуков: хм… да нннну… ха!.. (горькая усмешка), да че там… (ядовитое хмыканье), все херня, все!.. (презрительная мина), да бросьте вы!.. да че там!.. (кривая полуулыбочка), не стоит и браться! – он ударил кулаком, – никому это не нужно… (пауза). Да-с… в первую очередь вам, вам это не нужно!.. ну, может, кому-то одному из вас всех это и нужно, одному-единственному! а жизнь закончит он, как и я, в канаве…
Реплики его из коротких бесформенных становились раз от разу длиннее и рафинированней, то есть тоньше, – словно он здоровенной скалкой раскатывал туповатое, туго поддающееся тесто… Воодушевившись, он даже принял относительно вертикальное положение. И, наконец, слово «канава», в определенном смысле ключевое – как для русской литературы (см. хотя бы «Преступление и наказание»), так и русской жизни (см. хотя бы и русскую жизнь), – видимо, пробудило в нем сокровенное воспоминание, то есть дало пусковой толчок всему заржавевшему маховику… «А кстати, – он страстно, словно покрывая корову, вновь навалился на кафедру, – кто-нибудь из вас знает, как звали жену Аввакума?!» – «Ма-а-арковна… Ма-а-арковна…» – прилежной рябью мгновенно отозвались девичьи голоса…
«Конечно, Марковна (свойски-примирительно, словно о теще). Да, стало быть, Марковна… Да… Так, стало быть, откуда это она с протопопом шла-то?» – «Из Сиби-и-и-и-ири!..» – писклявая девичья партия. – «Мно-о-ого месяцев!.. – назидательный хрип доцента. – Да по морозцу!.. да без провианту!.. да стерши ноженьки ажно по самые по коленочки!.. И чего ж тут с ней, с протопопицей нашей, приключается?» – «И, оступившись на камне осклизлом… – звучит голубиное соло отличницы, – и, оступившись на камне осклизлом, обрушивается она в яму…» – «В глубо-o-oкую яму, – назидательно уточняет лектор и закуривает с невыразимым удовлетворением. – В глубо-о-о-окую, да-с. И о чем же она вопрошает, на самом дне сей глубочайшей ямы бездвижно лежа?.. даже без силушки чело ясное свое приподнять?..» – «Доко-о-оле… доко-о-оле мучиться… терпеть… доко-о-оле терпеть сие, ба-а-атюшка, доко-о-оле…» – послушно скулит разноголосая паства, оснащенная заблаговременными подсказками старшего курса. «Так-так-так-так-так, – лектор привычно стряхивает пепел на пол, – правильно!!. – И что Аввакум огнепальный-то женушке своей ненаглядной речет, над ямой глубокой низко склонившись?» – он обводит аудиторию ярко заголубевшими, словно газовый пламень, очами – победно, весело, зло.
(Правильный ответ, кстати сказать, таков: «До самой смерти, матушка». Это те же старшие курсы в общаге просветили. И то, что вопрос лектора риторичен, – тоже не забыли просигналить. Финальная реплика Аввакума, по ритуалу, должна произноситься самим лектором, – поскольку обожает он ее безмерно – и вкладывает в нее словно бы всю парадигму русской судьбы.)
И вот он начинает длить и длить свое наслаждение, культивируя его на входе в оргиастическую кульминацию: «И что ж Аввакум-то наш, ммм?.. и что ж Аввакум-то?.. и что Аввакум протопопице-то отвечает?.. и что ж он женушке своей, ммм?..» – слегка побледнев, он уже отверзает рот, чтобы страстно выкрикнуть девиз и оправдание всей своей забубенной жизни, когда позади аудитории, снизу, словно из-под самого плинтуса, невыразимо гнусаво – и в то же время гнусно-отчетливо – раздается козлиное:
– Больше литра – не пе-е-е-ей!!!…
Эту фразочку, которая, как вскоре выяснилось, была Ванькиной «коронкой», он произносил по многу раз в день. Главным образом она заменяла ему прощальные реплики. Причем Ваньке было наплевать, кто, собственно, оказывался пред его очами – собутыльник, сокурсник, декан, министр культуры, предводитель команчей, Рабиндранат Тагор – да хоть бы и Джавахарлал Неру.
В любом из этих случаев, окажись перед ним волшебно ожившие Тагор и Неру или ныне здравствующие – министр культуры, предводитель команчей, председатель Комиссии по правам человека – да хотя бы и сам Магомет в окружении принципиально не пьющих пророков, – Ванька Телятников в момент, когда менее затейливые индивиды говорят друг другу, по крайности, «бай», – без труда преображал свою рожу в козлиную и, под звяканье пустых, когда-то вмещавших соленые помидоры, банок для пива, с гнусной напутственностью проблеивал:
– Больше литра – не пе-е-е-ей!!!…[2]
Единственная вариация этой фразы, являющей собой не только прощание, но братское (а то и отеческое) назидание, заключалась в том, что, словно бы памятуя о международной деятельности Ким Ир Сена (которому в задвинутых Ванькиных стихах строчили письма задвинутые пионеры Империи), Ванька иногда проблеивал заботливый свой наказ сугубо по-иноземному:
– Ду нот дринк мо зэн уан литер.
Но это бывало редко.
Вообще-то с русским языком, на данный момент, у меня совсем плохо. Моя мать, сколько ее помню, была одержима идеей, что род наш происходит из того же колена, что род Великого Русского Поэта. И что якобы наше ответвление (эфиопских чернокожих иудеев-фалашей, или фалашмура) переместилось из Абиссинии через Кению, сюда, поближе к озеру Танганьика и колыбели всего человечества. Одним из доказательств этой златой генеалогической цепи она выдвигала именно меня, утверждая, что я пошел целиком в своего четвероюродного прапрапрапрадядю – а иначе не тяготел бы так к их Столице, не любил бы русскую осень, театр, очинку перьев, сказки, няню, красивых женщин, игральные карты, детей – и не кропал бы стишков.
Я, конечно, бывает, пописываю стишки… так ведь это грешки приватного свойства: не печатаюсь… да и пишу-то вирши свои на суахили – так же, как и эти записки… Но с русским у меня – да, таки полный караул – точней выражаясь, крандец… Вот уже двадцать лет служба налогового инспектора планомерно уничтожает в моем сердце русские разговорные обороты, выспренность поэтических определений, убийственную задушевность мата, фонетическую точность междометий… ну и так далее. В основном, я вижу у себя на службе мертвую цифирь – и не осмеливаюсь оскорблять этим мелким птичьим пометом райский, всегда майский русский язык, а своим рахитичным русским – никогда не решусь оскорблять римские шеренги цифр, которые иногда особенно остро напоминают мне цепочки большеголовых муравьев, то есть опять же, в конечном итоге, Ваньку.
Помню, как предложил я Ваньке в общаге (где он, коренной житель Столицы, постоянно ошивался) пакет молока и услыхал: это скоромное! православный пост, Маза, ты слыхал?
…Сейчас, через двадцать лет, я еще отчетливей вижу, как Ванька, сухим и точным движением мастерового, разливает армянский коньяк.
Происходит это непосредственно на лекции. Надо отметить, что Ванька отмеряет коньяк даже не по «булькам», то есть не на слух и счет, и уж тем паче не на глаз – все это было бы для него оскорбительно материально – нет: Ванькины болотного цвета очи завязаны черным шелковым шарфом сидящей рядом с ним воблообразной прибалтийской отличницы. Нечаянно попавшись в соседки к «сугубо мужской» компании, она как-то неопределенно хихикает. Черный, с серым отливом, шелковый шарф, скрывающий половину Ванькиного лица, вносит в эту сцену тонкий, хотя и незапланированный, эротический гедонизм самураев.
Коньяк разлит. Ванькины собутыльники (один из которых поэт-деревенщик, другой – индустриальный авангардист) стаскивают с его глаз повязку (близоруко улыбаясь, он надевает очки) и вполне по-родственному – знай наших, в-в-вобла!!. – подмигивают полуиноземной отличнице. Уместней было бы говорить даже и о виртуозности Ванькиного навыка, поскольку дионисийские чаши его друзей разнокалиберны: у поэта-деревенщика – бокал для шампанского с золотым ободком поверху и золотой же надписью «Ресторан САЯНЫ», у индустриального авангардиста – плоская жестяная тара от «Спинки минтая», у самого Ваньки – мутноватая майонезная баночка с сероватой наклейкой «АНАЛИЗ МОЧИ ученика 4-Б кл., 312 шк., Вити Хорошилова».
Троица сидит с краю, у окна, но (не повезло им) в центральном ряду: «блатная» галерка загромождена плащами и куртками. Наступает момент, когда дионисийцы испытывают сугубо техническое неудобство, связанное с переливанием жидкости в организмы.
Немного смущает преподаватель. Дело не в том, что он может оказаться уязвленным этой радикальной альтернативой своему, «полному дыхания легенд и преданий» предмету, а в том, что уста его, занятые ернической перепиской Ивана Грозного с князем Курбским, не имеют сейчас возможности быть орошенными этим же божественно клоповоняющим зельем.
Наконец они решаются[3]. Непосредственно перед тем каждый из троих издает несколько (обязательных для русских) таинственно-многозначительных покрехтываний; при этом поэт-деревенщик степенно поправляет темно-зеленую шляпу с полями, которую надевает всякий раз, отправляясь в Столицу (и не снимает, похоже, даже под душем) – авангардист неожиданно крестится – Ванька же (вижу по губам) выдает долгожданное: поехали… (Какой негодяй учит иностранцев говорить в аналогичной ситуации «na zdorovje»?! Я перебывал в половине стран мира, и везде – не только случайные собутыльники русских, но и специалисты в области их литературы – говорят в означенной обстановке именно так. Просто диверсия какая-то!)
Дионисовы эпигоны – с соборным выражением на лицах («Прости нас, братан! За тебя тоже, братан!») – прочувственно кивают в сторону кафедры – и опрокидывают содержимое кубков в утробы, горящие адским пламенем вследствие жестоких распоряжений правительства. То есть, в соответствии с законами физики и человеческого сообщества, жаждущие освежиться вливают легендарный напиток Колхиды непосредственно себе в глотки (а не тянут его, в позе эмбриона, через соломинку, как дерзко предложил авангардист, – и даже не лакают под столом, как предложил более консервативный, но падкий на компромиссы деревенщик).
Я написал: «Иван, ты вчера отказался пить молоко, потому что Великий пост. А сегодня ты хлещешь коньяк. Как это понимать? Мазанива».
И передал записку вперед.
Я напряженно следил за Ванькиной реакцией. Но никакой реакции не было. Ванька, как всегда, ерзал, как всегда, что-то читал, чесал башку, поглядывал в окно… Потом разлил зелье снова (уже попросту, без шелкового шарфа) и, втолковывая что-то индустриальному авангардисту, небрежно похлопал себя по плечу.
Привычная эстафета ладоней принесла мне бумажный катыш.
Я развернул его.
На обратной стороне чека из гастронома было написано четкими печатными буквами:
«КОНЬЯК – ЭТО ПОСТНАЯ ЕДА. ИВАН».
Следует сказать, что для Ваньки понятия «еда» в общепринятом смысле не существовало. А именно: он ничего не ел. И не так «ничего не ел», чтобы, как Васисуалий Лоханкин, ночью, втихаря, добывать из супа мясо, вздымая куртуазные фонтанчики ажурно нарезанной морковки. Он действительно – не ел. Ничего. Никогда. То есть принципиально не осквернял уста бренной пищей.
Примеры тому редки, но встречаются. Взять хотя бы арсеньевского (Бунин) наставника Баскакова, который был твердо убежден, что это сущий предрассудок, будто люди должны питаться: за столом его интересовала только водка да горчица с уксусом. По нестранному совпадению, отчество Ваньки было как раз Алексеевич; так что на его работе (о которой позже), куда со всей Столицы сползались выживать растерзанные то «безвременьем», то, наоборот, «ветром перемен» гуманитарии, Ваньку, за это сладостное имя-отчество, уважали вдвойне, обращаясь к нему не иначе как на «вы».
Да, стало быть, еда… «Твердую» пищу Иван презирал, процесс еды был для него извращением и пустой тратой времени. «Еда, – формулировал он, если собутыльники приставали к нему закусить за компанию, – дело свинское». (Иногда он менял определение на «свиняческое», «свинячье», «свиное», «свинюшное» – и даже «свинтусовское», – но не менял принципа.) С другой стороны, как мы только что убедились, у Ваньки была собственная классификация всего того, что, волею судеб, так или иначе попадает внутрь человека, и если под грифом «освежающие напитки» у него шли одеколоны, спиртосодержащие капли, разнообразная бормотуха и, разумеется, пиво (о пиве отдельно, это был Ванькин крест), то в разделе «Ванькина еда», довольно скудном, числились коньяки и прочие горделивые высокородные пришельцы, с которыми встречался он нечасто.
Потому с моей стороны было немилосердно – и уж всяко бестактно (но я не знал тогда этих тонкостей!) – тревожить его своей запиской во время такого вот редкого, трепетного свидания с едой. Хотя не следует ужасаться, что Ваньке, видимо, нечего было есть – если в понятие «еда» вкладывать нечто среднеобиходное. Ужасаться не надо, поскольку, возжелай он удовлетворять пищевую нужду более-менее трафаретно, ему как раз нашлось бы, чем это делать, и даже более того: работал Ванька на Столичной газораспределительной станции.
Во время войны Станцию пришлось закамуфлировать от бомбежек. Закамуфлировали ее, как водится, под некий природный объект, в итоге чего (да не заподозрят меня в слепой любви к постмодернизму) на той богоспасаемой газораспределительной Станции было все: вишневый сад, тенистые аллеи, антоновские яблоки – и даже крыжовник. Ах, да что там – крыжовник! Разрывая путы цитат, из земли пер и сразу же плодоносил всякий овощ и фрукт, соприродный местному климату. А были, неотступным гладом и непрестанным терпением, выпестованы на той Станции даже и единичные, милые моему сердцу тропические образцы…
Хитрые на выдумку бывшие эмэнэсы (младшие научные сотрудники), легковерно выбитые из колеи соблазнами и каверзными красотами русской поэзии, сутки через трое наблюдали там вполглаза показания грозных газораспределительных приборов и, равнодушные к мысли взлететь на воздух (трубы на Станции были смонтированы еще до Второй мировой), с азартом приобщались к делу Мичурина.
И немудрено! Russian person, привычный варить суп из топора, притом в собственных пригоршнях, – или варить (это уже другой рецепт) яйца у себя в hot water (а также: in the hole, in the soup, in the tube[4]) – или выращивать на метровом балкончике густые джунгли петрушки, а под пленкой на подоконнике – помидорчики, а в коробке из-под ботинок – огурчики (на засол), а в кухоньке – цыплят, а в ванной – хавронью (или нутрию), а в самой ванне – как правило, мотыля, – неужели этот самый person да не развернется на стольких-то плодородных гектарах, какие щедро предоставляла ему в распоряжение Столичная газораспределительная станция?
Приволакивал Ванька оттуда охапки зелени, а еще – всякой редиски, морковки, гороха, а помимо этой мелочевки – большие, как свинцовые ядра, янтарные яблоки, – арбузы с их сочным сахарным мясом, лимоны, чьи прозрачные кружочки похожи на велосипедные колеса, и даже провиант посерьезней приволакивал Ванька – вроде картошки, капусты и свеклы. Куда он все это волок?