25960.fb2
Он написал ей сумасшедшее, бессвязное, сумбурное и страстное письмо. Рука не успевала выводить на бумаге призывы, клятвы, слова любви, которые теснились у него в голове. Сначала он выражался иносказательно, но уже на десятой строке пламенно признался, что не может жить без ее поцелуев и ласки. В соседней комнате снова послышался шум, — Бруно весь обратился в слух, продолжая, однако, писать. Щеки его пылали, он писал в каком-то исступлении, бессознательно произнося шепотом то, что запечатлевало на бумаге его перо.
Ты должна понять, — писал он, — что любовь наша бессмысленна, если мы не будем принадлежать друг другу душой и телом. Впрочем, разве это уже не так? Разве мог бы я в мечтах представлять себе, что сжимаю тебя в объятиях, если бы ты сама этого не хотела? Скажи, Сильвия, разве это не так? Любовь моя, сейчас четверть одиннадцатого, ты уже в своей спальне, не запирай двери, я приду к тебе, и ночь промелькнет для нас, словно краткий миг…
Бруно исписал неровным почерком уже четыре страницы и собирался приняться за пятую, когда услышал в соседней комнате шаги. Испугавшись, что его могут застать за письмом к Сильвии, он поспешно сунул его в карман, схватил книгу и наугад раскрыл ее. Щеки у него горели, а закуривая сигарету, он заметил, как дрожит его рука. Прошло несколько минут. В кабинете по-прежнему слышались шаги, но, поскольку никто не выходил, Бруно вскоре успокоился. Он слышал, как Габи подошла к двери; она сказала: «Итак, мой дорогой, ты доволен? Я надеюсь, что ты…»
До него донеслось хлопанье дверей, звуки шагов в вестибюле, голоса. Вскоре стукнула дверь на улицу, и Бруно с облегчением заключил, что Жан-Луи ушел, не попрощавшись. Он уже совсем успокоился и только было собрался перечитать письмо к Сильвии, как появилась Габи. Увидев его, она в замешательстве остановилась на пороге.
— Ты все еще здесь? — резко спросила она. После ухода жениха она опять стала сама собой, только казалась сейчас почти красивой, а голубые глаза ее сверкали. — Так ты шпионил за нами? Разнюхивал? Надеюсь, ты узнал много интересного, грязный соглядатай.
Бруно молча пожал плечами. Джэппи подошел к нему и положил голову ему на колени; Бруно рассеянно поглаживал его уши. Он надеялся, что, сказав еще какую-нибудь «любезность», Габи уйдет, но произошло обратное: она пересекла комнату и, подбоченившись, стала расхаживать вокруг брата. Чувствуя, как в нам нарастает ненависть, Бруно в конце концов зло заметил:
— У тебя пятно на юбке.
Габи отчаянно покраснела, наклонилась и, взяв юбку кончиками пальцев, словно веер, принялась рассматривать ее. Она сразу обнаружила пятно и выпрямилась, дрожа от злости.
— Ну, что, доволен собой, жалкий сосунок? — бросила она. — Если бы ты знал, до чего мне безразлично, что ты обо мне думаешь! Да и вообще, с какой стати ты решил читать мне мораль, когда самого чуть из коллежа не выбросили!
Она стремительно забегала по гостиной, остановилась на минуту перед зеркалом, попудрилась и уселась на софе прямо перед Бруно. Концерт Моцарта кончился; теперь из приемника, который Бруно забыл выключить, неслись металлические однообразные звуки самбы, и Габи принялась машинально притоптывать в такт ногой.
— Только не вздумай, — продолжала она, — рассказывать маме о том, что произошло, или, вернее, что, по-твоему, могло произойти. То, как мы ведем себя, Жан-Луи и я, никого, кроме нас, не касается. — И более мягким томом она добавила: — Я согласна, мама у нас очень милая, и взгляды ее все-таки устарели. Она не может попять, что когда любишь так, как мы любим друг друга…
Ее рассуждения были прерваны насмешливым фырканьем брата.
— И ты называешь это любовью? — воскликнул он. Можно умереть со смеху! Но, дорогая Габи, достаточно посмотреть на твоего Ромео в очках и на тебя, достаточно понаблюдать за твоим кривляньем и его покровительственной манерой держаться, достаточно послушать, как вы рассуждаете о вашей мебели и вашей будущей квартире, чтобы понять, что отношения ваши можно назвать чем угодно, но только не любовью!
— Ты, конечно, лучше нас разбираешься в любви! — насмешливо возразила Габи.
С легким сухим смешком» совсем не похожим на тот, каким она отвечала на нежности жениха, Габи порывисто приподнялась с софы.
— Еще бы — такой знаток; семнадцатилетний юнец и к тому же воспитанник святых отцов из «Сен-Мора»! Вот будет смеяться Жан-Луи, когда я ему скажу об этом!
— Да, я знаю, что такое любовь! — воскликнул Бруно, вскочив и глядя на сестру горящими глазами.
Он мог бы многое сказать. В голове его теснилось столько определений любви, что он не знал, с чего начать. Нетерпеливым жестом он отбросил со лба мешавшую ему прядь волос.
— Любовь, — пылко начал он, — это благодать, это драгоценный сосуд, который носишь в себе, боясь разбить, это безграничная чистота, вдруг обнаруженная в глубинах твоей души, это вновь обретенное детство, это бессмертие, это единственное божественное озарение в жизни смертного, это предначертание, которого нельзя избежать…
Застигнутая врасплох этим потоком слов, Габи не мешала ему говорить. Она перестала смеяться, лицо ее сразу как-то поблекло, губы были плотно сжаты. Наконец она передернула плечами и стала ждать возможности вставить слово.
— Ты слишком много читаешь, — сказала она, — слишком много… Или же недостаточно и потому не можешь излечиться от своих комплексов. Тебе не мешало бы самому приобрести некоторый опыт, поверь, и тогда от твоих сумасбродных идей ничего не останется.
Она зевнула, потянулась и рывком встала на ноги.
— Ладно, поговорили, и хватит. Я иду спать. И ни слова королеве-матери, обещаешь?
Она вышла из гостиной, не дожидаясь ответа брата. Она даже не протянула ему руки на прощание. Проявление нежности к кому-либо с детства было чуждо ей. Оставшись один, Бруно тихонько рассмеялся: Жан-Луи обнаружит это потом, но когда будет уже поздно. А может быть, он так этого и не узнает, ибо Габи, наверно, сумеет всю жизнь изображать из себя любящую жену.
Бруно выключил радио. Возбуждение, под влиянием которого он писал Сильвии, прошло, и, улыбнувшись, он неторопливо разорвал письмо, которое казалось ему сейчас, хоть он и не перечитывал его, просто нелепым. Склонив голову набок, Джэппи смотрел, как он это делает, и, когда Бруно направился к двери, последовал за ним. Они вместе вышли из дому и довольно долго бродили по улицам. Не только красота звездного неба и ночная прохлада побуждали Бруно затягивать прогулку. У него было такое чувство, точно он избежал ужасной опасности, и ходьба как бы усиливала радость от ощущения вновь обретенной свободы. Он никогда еще не любил Сильвию так сильно: он чувствовал, что ради нее готов пойти на любые жертвы; если б ему сказали, что сохранить ее любовь навеки можно, лишь отказавшись от ее поцелуев, он согласился бы на это. Когда он вернулся домой, родители уже легли спать, и ему с трудом удалось удержать Джэппи, рвавшегося к их двери.
На следующее утро, во время завтрака, мать упрекнула его за то, что он недостаточно любезен с Жаном-Луи. Но она сделала это в шутливой форме и, казалось, сама не придавала этому большого значения.
— Говорят, — нарочито недоверчивым тоном заметила она, — что вчера ты был почти груб с ним. Ты якобы утверждал, что он ничего не понимает в любви, и даже отказался провести вечер с ним и с Габи. Что все-таки произошло, мой мальчик?
Выведенный из себя подлостью сестры, Бруно готов был все рассказать матери, но сдержался. Он уклончиво ответил, что Жан-Луи — хлыщ и поэтому неприятен ему. Однако его мать, которая, видимо, уже догадывалась кое о чем, не относилась к разряду людей, способных удовлетвориться столь уклончивым ответом. Не проявляя чрезмерного любопытства, она продолжала разговор, но то и дело возвращалась к интересовавшему ее вопросу. Она спросила, в котором часу ушел Жан-Луи, и высказала предположение, что Габи, наверно, уводила его к себе в комнату, чтобы показать подарки, полученные в связи с помолвкой. В конце концов Бруно вскипел.
— Послушай, мама, — сказал он, — если тебя интересуют подробности, спроси Габи. Ты знаешь, какая она открытая душа и как ненавидит ложь! К тому же я что-то не помню, чтобы ты поручала мне следить за ними.
Госпожа Эбрар кончиками пальцев собирала разбросанные по столу крошки.
— Не злись, мой мальчик, — мягко сказала она. — Я охотно допускаю, что ты не хочешь выдавать сестру, но и ты должен понять, что я стремлюсь не допустить… как бы это сказать… кое-чего, достойного осуждения. Габи считает себя очень ловкой, она старается завлечь жениха, вскружить ему голову. Все это естественно, вполне естественно. Я только спрашиваю себя, не слишком ли далеко она заходит. Увы! Я знаю мужчин лучше, чем она. Предположим, что она отдала ему… все — понимаешь? Тогда Жан-Луи не замедлит осудить ее и, без сомнения, бросит. Да, так уж созданы мужчины.
Она отхлебнула кофе, задумалась и разочарованно посмотрела на сына.
— Что ж, раз ты не хочешь говорить, не надо. Я только прошу тебя, чтобы этот разговор остался между нами…
Последние слова означали, что беседа окончена, ибо пожелание, «чтобы этот разговор остался между нами», обычно произносилось в семействе Эбраров в заключение всех доверительных бесед. Утром, оклеветав перед матерью брата, Габи, наверно, тоже употребила эту фразу. Бруно же терпеть не мог заниматься сплетнями и пересудами за чьей-то спиной и старался не принимать в этом участия.
С самого начала каникул он заметил, что отец тоже хочет поговорить с ним, и поэтому избегал оставаться с ним наедине. Тем не менее в первое же воскресенье после своего прибытия из коллежа он допустил промах, замешкавшись после завтрака в столовой. Покончив с сухариками, мать вышла из комнаты, и отец с сыном остались вдвоем. Бруно хотел последовать ее примеру, но отец жестом задержал его. Скрепя сердце Бруно вынужден был сесть на место. Он взял сигарету, которую предложил ему отец; сигарета была с фильтром, так как милейший папочка заботился о здоровье.
— Вот мы и остались в мужском обществе, — заметил господин Эбрар. — Давай воспользуемся этим — ведь такой случай не часто бывает — и поболтаем немного. По-дружески, конечно.
Несмотря на добродушный смешок, ему не удалось скрыть, что он чувствует себя не в своей тарелке. Этот откормленный розовощекий толстяк, которого считали человеком весьма неуступчивым в делах, был на самом деле малодушным трусом, дрожавшим перед домашними. Когда ему бывало не по себе, как, например, в это утро, взгляд его становился мутным, а глаза начинали бегать.
— Я знаю, что ты уже больше не мальчик, Бруно, и не хочу вмешиваться в твои личные дела. О, конечно, нет! Хочешь, я тебе это докажу? Я даже не счел нужным поставить в известность твою мать о твоем… как бы это сказать… небольшом философском кризисе. Пусть она лучше ничего об этом не знает. Зачем ее огорчать, правда? Гм ведь знаешь, какая она верующая… Что же до меня, тебе известно, что я более гибок в своих воззрениях: родители мои были радикалами, а потому и взгляды у меня, естественно, более широкие, чем у нее. Я считаю, например, что в твоем возрасте юноша вполне может задумываться над некоторыми вещами и иметь по поводу них свое собственное мнение.
Бруно не мешал ему говорить; он чувствовал к тому же, что не в состоянии ничего сказать, что не может участвовать в этой комедии, изображая из себя «сына, с которым отец нашел общий язык». Сжав зубы, он смотрел ил дымок от сигареты, расплывавшийся в воздухе. И постепенно им овладевало глухое, горькое раздражение, казавшееся нелепым ему самому. Уже много лет он не принимал всерьез своего отца, который всегда со всем соглашался и исповедовал такие широкие взгляды, что в конце концов вообще их утратил, как и способность на что-либо сердиться. И теперь Бруно злился на него за эту непоследовательность. Как бы ему хотелось, чтобы отец крепко выругал его, а он в свою очередь смог бы разозлиться или хотя бы взбунтоваться! Его раздражал этот ханжеский тон, он избегал смотреть на отца, который с улыбочкой продолжал упражняться в красноречии.
— Я с радостью узнал, — говорил он, — что ты все-таки причастился. Это хорошо, очень хорошо.
На этот раз Бруно не выдержал. Он в упор посмотрел на отца, и глаза отца тотчас забегали.
— Мне пригрозили исключением, — сказал он, отчетливо произнося каждое слово. — Поскольку я не хотел покидать коллеж, я подчинился, подчинился трусливо и постыдно. Это я признаю. — Он поднял голову и откинул со лба прядь темных волос. — На самом же деле я нисколько не изменился и не отказался от своих взглядов. Я по-прежнему ни во что не верю, абсолютно ни во что. Я…
Подняв, словно для благословения, жирную руку, отец прервал Бруно, На его улыбку было жалко смотреть.
— Это твое дело, мой мальчик, — поспешно проговорил он. — Но повторяю: ты правильно поступил, что подчинился. Видишь ли, в жизни нельзя быть слишком непримиримым, слишком упрямым. Это приводит лишь к ненужным страданиям — страдают другие люди, страдаешь ты сам, а к чему?
И он с явным облегчением стал излагать свою удобную философию; он говорил о взаимном уважении, о взаимопонимании, о чувстве меры. Возведя свою слабость в ранг высокой добродетели, он любил поразглагольствовать об этом. И, хотя отец по привычке частенько пересыпал свою речь вопросами, Бруно обходил их молчанием, он лишь время от времени неопределенно кивал толовой. И с удивлением вспоминал о том, как в двенадцать лет уважал этого бесхарактерного человека и любил настолько, что ревновал его к Габи, которой отец выказывал предпочтение. Куда более достойной уважения представлялась ему непримиримость настоятеля. Ему хотелось поскорее закончить разговор, и, когда отец напомнил, что сегодня воскресенье, и выразил надежду, что Бруно пойдет к мессе, тот не стал упорствовать и утвердительно кивнул. Тут отец снова проявил исключительную терпимость.
— Я ведь прошу об этом ради твоей матери, понимаешь? — сказал он. — Ты вовсе не обязан на самом деле идти в церковь. Достаточно, чтобы ты вышел из дому около одиннадцати часов и вернулся к полудню. Ты видишь, я все понимаю. Играю же я с твоей матерью в бридж, чтобы доставить ей удовольствие.
Он встал из-за стола и, приученный женою уважать порядок, поставил пепельницу на обычное место на круглом столике. Казалось, он был вполне доволен беседой с сыном и, проходя мимо юноши, дружеским жестом положил руку ему на плечо.
— Что же до всего остального, мой мальчик, — сказал он, — то постарайся получше провести каникулы… — Весело улыбнувшись, он потер руки и многозначительно подмигнул сыну. — Злые языки утверждают, что ты завел интрижку. Ты предпочитаешь ничего мне об этом не рассказывать? Отлично, отлично! Не думай, однако, что я отношусь к этому отрицательно. Наоборот, это увлечение поможет тебе сформироваться, созреть. И к тому же любовь и твоем возрасте — это так прекрасно! Она хоть красива? О, я тебе почти завидую!
Дойдя до двери, он повернулся.