26076.fb2
– Все бы поплавать.
– Черт ты экой! Ты погляди, што у те на груди-то? У меня, смотри, кожа слезла.. А спина-то? Самого так и пошатыват, – хоть помереть тожно… Сысойко! Пошто мы родились-то?.. Вон лошадям так славная жизнь-то…
– Ну их!.. А мы соль будем делать. Через день Пила и Сысойко ведут такой разговор:
– Ошшо бы так-ту поплавать, как по Чусовой плыли… Людей сколь, барок!.. города разные… И хлеб там был…– говорит Сысойко.
– Так оно. А таперь и люди-то побегли; бают, домой.
– А нам куды?.. што нам в деревне-то?..
– Там, Сысойко, бают, города баские есть. Бают, Перма супротив их пигалица…. Походим ошшо тамока?
– Подем.
– Бают, город есть такой: дома все каменные, а вышина-то… в Перми нет таких домов. Там, бают, царь живет.
– И туды подем… А денег дают?
– Бают, баско там.
– А мы и таперь подем!
– Куды таперь подешь? Я чуть иду, так бы вот и лежал. А мы полежим в Усолье и подем… Через день опять другое:
– Гли, Пила, траву косят!.. Што бы нам землю дали,– уж и бурлачить бы не пошли.
– Э! Людям счастье, а нам где уж! Вон, бают, много есть бросовой земли, а не дают – богатые люди продают, да дорого… Здесь ошшо што: все лес да лес, а вон ниже Пермы видали мы, какие земли-то, бают, хлеба много.
– Пожить бы там… Гли, плот плывет!
– Пусть плывет. Ты вот то суди: люди-то на нем такие же, как и мы. А ты погляди, как рыбу ташшат неводом. Вот дак ремесло! Лучше этова ремесла ничего нет.
– И легко!
– Поймал и съел, и продать можно.
– Подем рыбачить.
– Подем… Поспим и подем.
– Слышь, Сысойко, какой я сон видел… Ходили мы в Перми, дома все инакие, огромнеющие – ужасти! Церквей сколь!.. Хлеба так и накладена целая гора… Набрали мы много хлеба… Идем-идем, да и очутились в реке, и хлеба нет, – невод тащим… Вытащили – ничего нет; ошшо пошли, много достали рыбы… Столь много, што ужасти… Потом мы в варнице очутились… Печь большая-пребольшая; все дрова кидают, и мы кидам… Только кидам-кидам так-ту дрова, и вижу я в печке-то Апроську… Кричит она: тятька, вытащи! тятька, вытащи!.. Ужасти… Стою я и не смею в печку водти, а только тебя жгет-жгет, и сам будто ты в Польше стал. Кричу я эдак, а меня в печку толкают… Вот дак сон.
– Беда!..
– А как худо жить!.. Ходили мы, ходили с тобой, а што выходили? Смотри, лапти-то у нас куды гожи?.. А гунька-то, гунька-то!..
– Ну и жизь!
– Походим ошшо; может, лучше будет.
– Кто ево знат. Ты считай, сколь бед-то.
– А поп баял, как помрешь, бает, на том свете лучше будет, – баско… Значит, и дом будет, и лошадь, и корова… После этого разговора оба друга весь день ничего не говорили. Предоставлю читателю самому судить о положении Пилы и Сысойки. А таких бурлаков очень много. Пила говорил правду, что ему бы родиться не следовало: родился зачем-то человек; в детстве терпел горе, вся жизнь его горе-горькая, уж как ни пробовал выбиться из нищеты, нет-таки – стой! Куда лезешь, лапотник?..
До Усолья осталось верст тридцать. Полдень. Идет дождь и немилосердно мочит бурлацкие полушубки. Идут бурлаки часа четыре, то по колена в воде, то по болотистому берегу, то перескакивают через ручейки, переходят ложки. Все устали, измучились, как загнанные лошади, у всех пересохло горло. Все молчат уже с час. Пила идет впереди, Сысойко рядом. Елка и Морошка позади их. Пила и Сысойко страшно исхудали и походят на мертвецов. Они целую неделю пролежали в судне, теперь немного поправились, и хотя едва-едва переступают ногами, хотя у них кружатся головы, лоцман заставил-таки их тащить судно. Две недели не пели бурлаки песен, говорили мало. А это худой признак. Водку пили только в Перми. Идут бурлаки по отлогому берегу около плетня, которым огорожен чей-то покос с лесом: ноги скользят, запинаются за пни; все они покачиваются из стороны в сторону, свесивши головы, опустивши руки. Один только бурлак, молодой парень, то и дело тараторит, издевается над вятскими мужиками.
– Пошли, значит, вячки утку стрелять, а никто и не умеет стрельнуть. Штука, значит, забористая…
– Ты уж баял. Лонись баял, давече баял…
– Толды не все; таперь как есть скажу.
– Ну, бай.
– Ну, и пошли, значит, стрелять семь мужиков одну утку, а ружье у них у всех одно, да и то забарабали у богатого хресьянина… Ладно. Увидели утку и закричали: «Лови ее, халяву!» Побегли, она и спряталась. Потом выбегла и сидит на озере… Вот они и стали ружье затыкать порохом; один положил горсть, другой бает: погоди, я положу! моя, бает, копеичка не щербовата… Третий тоже бает; моя копеичка не щербовата, и пехает горстоцку пороху… И все так бают и пехают горстоцку пороху… Ну и положили все по горстоцке пороха, затыкали семью тряпками… Ну, вот один бает: я стрельну, другой тоже хочет стрельнуть – и расцапались, а потом и обхватили все ружье разом… Ружье как бзданет их всех, – кому руку ушибло, кому лицо – беда! а один, как стоял, так и упал – покойник сделался. А они и бают: «Скрадыват! скрадыват!»-и полегли с ним головами врозь… Так и лежат, а встать не смеют… Только едет мужик и видит их… Едва-едва сдогадались, што один мужик помер. Ну, их сцапали опосля, приволокли к начальству. Бурлаки даже не улыбнулись и молча слушали рассказ. Они уже в четвертый раз на этом дню слышали этот рассказ. Молодой бурлак обиделся, зачем бурлаки не смеются, и начал другой рассказ, как вячки онучи сушили… Судно нашло на мель. На нем шесть бурлаков работали шестами. Бечевники стали.
– Трогай сильнее, трогай! што стали? – понукал бечевников лоцман с судна. Бечевники натянули бечеву, наперлись, закричали: «Дернем-подернем, да раз! ухнем да ухнем! разом да раз!..» Судно стоит на одном месте.
– Пошло, родимые, пошло! Прибавь силушки! Вот у речки отдохнем… – понукает лоцман. Бечевники наперлись пуще прежнего, запели; судно подвинулось, они пошли, но шли так трудно, словно невесть что тащили… Идут они, ни о чем не думая, а только далеко-далеко раздается их песня: «Ухнем! ухнем разом да раз!.. ха! дернем-подернем да раз!..» Вдруг бечева лопнула, все бурлаки упали… Кто ударился головой о плетень, кто коленком о камень, кто расшиб нос и губы, кто свалился в воду, кто упал на товарища… Восьмеро встали. У одного окровавлено лицо, другой жалуется, что бок ушиб, третий кажет руку, двое кричат: «Ой, брюхо болит! оеченьки!» Пила и Сысойко лежат без чувств в разных сторонах, облитые кровью. Бурлаки окружили их и стали смотреть. Пила разбил лоб, переломил левую ногу… Сысойко разбил грудь… Все запечалились.
– Померли!.. Родимые…
– Эхма! Вот те и жизь!.. Ох-хо-хо! – и бурлаки утирают черными жесткими ладонями глаза… Пилу и Сысойку накрыли полушубками и отошли прочь. Приплыл на берег один лоцман с бурлаками. Все погоревали, долго судили: что делать с Пилой и Сысойком, и решили свезти в деревню. Пилу и Сысойку положили на рогожи, завернули рогожами, приплавили в шитике на судно и там положили на палубе. Бурлаки не отходили от них, обмыли водой обоих и положили так, как мертвецов. Сысойко пришел в чувство, застонал, взглянул в левую сторону, где лежал Пила… Лицо Пилы было страшно.
– Пила! – простонал Сысойко.
– Дай водицы ему, – сказал лоцман одному бурлаку. Бурлаки почерпнули в ведро воды и влили в рот Сысойке воду. То же сделали и с Пилой. Пила пошевелился, но не издал звука. Сысойко смотрит на Пилу дико. «Пила!» – опять стонет он. Пила издал глухой стон.
-Больно? – спрашивали Сысойку бурлаки. Сысойко смотрит на всех дико, стонет… Вот он повернулся на бок и смотрит на Пилу. Пила открыл глаза, пошевелил губами и ничего не сказал… Потом он протянул к Сысойке руку и умер…
-Помер!
– Добрый был, добрый…
– И мы так помрем… – рассуждают бурлаки, чуть не плача.
– Тятька! – стонет Сысойко.
– И он помрет…
– Сысоюшко! поживи ошшо чуточку!.. – говорят Сысойке бурлаки. Лоцман никак не мог заставить бурлаков тянуть судно.
– Не трог! – говорят. – И мы помрем.
– Братцы, спехнем хоть судно-то. Смотрите, ветер!