26079.fb2
– Наверное, так, – подтвердил Эльф.
– Я не согласен, – заявил Сатир. – Наверняка явятся светлые головы, которые объяснят, как поддерживать в людях желание быть хорошими.
Может, сейчас мы еще не доросли до этого знания?
– Возможно, – задумчиво ответила Белка. – Но это означает, что мы переносим решение вопроса на неопределенное время в будущее. А жить и действовать хочется сейчас.
– Так в чем дело? Живи и действуй. Как говорится, если не можешь поджечь степь, хотя бы поддерживай огонь.
– Тоска… – отозвалась Белка.
Устав от безделья, она решила сшить себе пончо. Для этого, вооружившись большими тупыми ножницами, вырезала в центре пледа дыру для головы и аккуратно обметала ее края нитками. Потом примерила обновку, прошлась по комнате. Пончо доставало ей до колен и было достаточно теплым, чтобы ходить в нем зимой.
– Одежда названа в честь вождя мексиканской революции Панчо Вильи, – объявила она. – Надо будет какие-нибудь вышивки здесь сделать. Для красоты.
– А у нас еще плед есть? – спросил Эльф, разглядывая Серафиму.
– Шторы есть.
– Ну, нет уж. Из штор, если хочешь, можешь сшить себе или Сатиру смирительную рубашку, – отозвался Эльф, слегка дрожа.
– Э, братец, да тебя знобит. – Она стащила с себя бывший плед и укутала им Эльфа. – Ладно, пользуйся пока. Я тебе сейчас чаю принесу. Когда же у нас затопят наконец?
Она дыхнула, изо рта вылетело едва заметное облачко пара.
– Я тут недавно что-то вроде зимней хайку написал, – сказал Эльф, глядя на нее.
Зима, мороз.
Покрылись ели
Шерсткой инея.
– Не Басё, но… хоросё, – кивнула Белка и пошла за чаем.
Спали они под одним одеялом и, чтобы было не так холодно, накидывали сверху всю одежду, какая была в доме. Когда Белка просыпалась среди ночи, ей казалось, будто она уснула где-то в полях и ее замело снегом. Груда тряпья, словно сугроб, тяжело давила сверху, но отчего-то совсем не грела. Тогда она прижималась к плечу Сатира, обнимала его и пыталась согреться. От ее прикосновений Сатир просыпался, и они подолгу лежали без сна, глядя в темноту.
В одну из таких ночей Белка тихо прошептала:
– Знаешь, а я ведь все помню.
– Что помнишь? – не понял Сатир.
– И про собак, и как я почти умерла, и как воскресла, и как ты меня на руках через всю Москву нес… – Она помолчала. – И теперь я не знаю, как мне жить со всем этим. Раньше я думала, что те, кто прошли через смерть, получают какие-то великие и чудесные знания, может быть – даже откровения, и живут после этого особой, яркой и прямой жизнью. А со мной все не так. Я не стала знать больше, чем раньше, не стала стремиться к чему-то новому. Я изменилась, да. Мне кажется, я вижу все немного четче и, может быть, глубже, чем раньше, но я не стала другой. Это плохо?
– Нет. Ты всегда была прямым, ярким и правильным человеком.
И с этим ничего не поделать.
– Не говори ерунды.
Сатир пожал плечами:
– Не хочешь – не буду.
Горы старых, никому не нужных вещей ночью были похожи то ли на застывшие штормовые волны, то ли на гигантские пласты чернозема, вздыбившиеся у разверстой могилы. Они нависали над диваном и, казалось, были готовы в любой момент прийти в движение, чтобы с утробным урчанием обрушиться вниз и задавить затаившихся здесь, на окраине жизни, друзей.
– А какая она, смерть? – спросил Сатир.
– Я не знаю, как это у других бывает, могу только про себя рассказать.
– Расскажи.
– Зачем тебе?
– Ну, когда-нибудь помирать все равно придется. Хочу подготовиться.
– К этому нельзя подготовиться. Это нечто абсолютно новое. В жизни ничего подобного не бывает.
Белка перевернулась на спину, посмотрела на черное окно, задумалась, вспоминая ночь 29 октября.
– Сначала, пока я дралась с собакой, было больно. Ужасно больно.
В обычной драке так больно не бывает. А потом я упала и поняла, что не могу пошевелиться. Глаза были открыты, я смотрела в небо, и больше ничего. Боль вдруг исчезла, и напало такое равнодушие и отрешенность, какой в обычной жизни быть не может. Запредельные равнодушие и отрешенность. Все, что происходило вокруг, все, что было раньше, и все, что могло бы произойти в будущем, стало казаться пустым и посторонним.
Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстраненность, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.
Утром Белка принялась делать вышивки на своем пончо.
– Надо изобразить что-то значимое. Например, всех наших. И живых, и…
– сказала она Эльфу и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. – Вот это вставший на дыбы медведь гризли.
Саша-Гризли, – комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблескивавшей иглой. – Зверек броненосец – это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит.
Кит-самоубийца. Это Истомин. Еще Антона надо вышить. Антон будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим – цапля… – Так постепенно она перебрала всех, кого знала. В итоге на пончо остались только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. – Ты будешь дельфином, – сказала она, снова склоняясь над пончо.
– Почему дельфином? – удивился Эльф.
– Ты добрый, веселый, умный, красивый. И я отчего-то уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.
– Ну, может быть… – согласился он.
– Теперь Сатир, – сказала Белка. – Сатир – это лев, – твердо сказала
Серафима, словно все решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.