26142.fb2
Извивающаяся дорога идёт под гору, поросшую агавами и кактусами. Перед собою и над собою я вижу только гигантскую стену, отчасти древнеэллинского происхождения, отчасти возведённую римлянами и даже турками. Из промежутков между скалами выглядывают треугольные крыши храма. Когда я шёл, вокруг было пусто, ни души живой, время полуденное и страшная жара, несмотря на то, что стояли уже первые дни ноября. У боковых ворот дремлет старый ветеран; я прохожу мимо и огибаю домик, возле которого навалены груды мраморных обломков. Дорога заворачивает ещё раз, я всхожу по лестнице и оказываюсь в Пропилеях, откуда взгляд обнимает всю верхнюю площадку. Первое впечатление: руина! руина! мёртвая тишина! смерть! Некоторые из наружных дорических и внутренних ионических колонн Пропилей держатся только тяжестью своих камней; стены растресканные, выщербленные, просвечивающиеся насквозь, обломанные. За славными воротами нет ни фута свободного пространства. Всё завалено обломками колонн, фризов, капителей, каменьями, вывалившимися из стен. Всё это, за исключением нескольких храмов, нагромождено одно на другое, всё лежит в таком диком беспорядке, о котором даже и римский форум не может дать ни малейшего представления. Путешественнику приходит в голову, что здесь произошло какое-то страшное сражение гигантов, столкновение гигантских сил, от которых гора тряслась, стены разрушались, наконец рухнуло всё и остались только одни развалины.
Итак, первое впечатление, которое испытываешь пройдя Пропилеи, это — впечатление катастрофы. Здесь поневоле идёшь тихо, потому что всё окружающее мертво до такой степени, что даже твоя собственная жизнь, твоё собственное движение кажется чем-то чуждым и не соответственным этому месту.
Если тут встретишь знакомого, то с ним и говорить не захочется, а только посмотреть вопросительно в его глаза, сесть где-нибудь в тень и следить, как солнце затопляет своими лучами развалины.
Я говорил уже, что свет здесь не падает, а льётся потоками, в особенности в полуденную пору. И могло бы казаться, что этот горячий, живой поток представляет что-то противоположное этой руине, опустошению, этой мёртвой тишине. Нет! И руина, и опустошение через это приобретают ещё бо́льшую выразительность, почти неумолимую. Сидишь, смотришь на затопленный светом мрамор Парфенона и Эрехтейона, и наконец из развалин что-то выходит, приближается и вступает в тебя. Тогда тебе хорошо, потому что в тебя вступает спокойствие, но такое могучее, каким только обладают камень и руина.
Я думаю, что у кого больше исстрадалась душа, тому здесь должно быть лучше. Хочется прислониться головой к пилястру колонны, попеременно то закрывать, то открывать глаза, — и успокаиваться. Всё это делается всё больше родным, всё приязненней смотрит усталый путник на эти смелые линии Парфенона, на белый Эрехтейон, на лежащие внизу Пропилеи. Нужно видеть, чтобы понять, как эти золотые от старости здания рисуются на солнце и на лазурном небе, каким покоем веет от этих архитравов, от этих рядов колонн и фронтонов! Простота, покой, важность и почти божественная гармония. Сразу трудно заметить это; волшебство действует исподволь, но тем сильнее проникает в сердце и наполняет его упоением. И узнаешь ты, путник, что не только один покой дали тебе эти дивные творения искусства, но и напоили тебя своею красотой.
Вот впечатления, через которые проходишь на Акрополе. Когда ты находишься там, то тебе и в голову не придёт раскрыть Бедекера и искать в нём пояснения подробности. Только дома прочтёшь, что храмик Бескрылой Победы только недавно возник из развалин, что лорд Эльджин увёз для Британского музея одну из дивных кариатид, подпирающих правый портик Эрехтейона, что туда же отправились парфенонския метопы, что в Эрехтейоне был гарем пашей и т. п.
В первую минуту тебе всё равно, что Парфенон построен в чистом дорическом стиле, Эрехтейон и храм Победы в ионическом, а в Пропилеях находятся колонны обоих орденов. Ты знал это уже до прибытия в Афины. Здесь веет на тебя прежде всего общий дух, или вернее — гений древней Эллады, и дыхания его ни отгонять, ни анализировать ты не хочешь. И вдруг воображение начинает рисовать, каким Акрополь был во времени Перикла, когда всё стояло на месте, когда существовали храмы, от которых теперь и следа не осталось, когда существовал целый лес статуй, когда Парфенон не был ободран ото всех своих украшений, когда на его фронтонах можно было видеть изображение рождения Афины, а с другой стороны — её спор с Нептуном, а шлем Афины Промахос был виден даже с моря. Представим себе какую-нибудь торжественную процессию: жрецов, архонтов, воинов, музыкантов, народ, быков с золочёными рогами, ведомых во святая святых храмов, цветочные венки и живописно драпирующиеся складки материи. Но я предпочитаю вообразить ночь и ясно-зелёный свет луны, играющий на мраморе. Трудно поверить, чтобы люди могли дойти до таких пределов искусства, но объяснить себе это можно. Греческая мифология была поклонением силам природы, то есть простым пантеизмом. Но в душе грека артист пересиливал философа, поэтому поэты облекали отвлечённые понятия в человеческое тело, одаряли их человеческою мыслью, а потом пришло пластическое искусство и породило такую дивную каменную сказку.
Афина умела выбрать место для своего города. Какой фон для всех этих храмов и статуй! С одной стороны видно море, которое при здешней атмосфере кажется совсем близким, с другой — вся Аттика как на ладони: горы Гимета, дальше Пентеликон, на север Парнес, а к юго-западу, к саламинскому ущелью, Дафни. Надо всем этим вечно-ясное небо, да чёрные силуэты орлов, которые до сего дня своим криком прерывают торжественную тишину Акрополя.
Впечатления, которые испытываешь при виде других развалин, являются только слабою тенью тех, что возникают в душе при виде Акрополя. С Мнезиклом, Иктином и Калликратом не мог сравняться никто ни до Перикла, ни после него. Они создали не только Парфенон, Эрехтейон или Пропилеи, но вместе с тем воздвигли архитектурный догмат, которого должны были придерживаться все архитекторы древнего мира. Римляне позволили себе прибавить свою собственную арку, возводили колизеи, термы, цирки, круглые храмы, вроде пантеона Агриппы, — вот и всё. Но вообще они шли по следам своих бессмертных предшественников и от догмата их не отступали. Они могли превысить Акрополь только размером, и делали это даже в Афинах.
Ниже Акрополя, на восток от обрыва скалы, над Иллисом, возвышается храм Юпитера Олимпийского, законченный только при императоре Адриане. Из ста двадцати колонн, которые его поддерживали, теперь осталось только 16, - 13 с одного конца и 3 с другого. Колонны эти чисто-коринфского стиля, шириной 6 фут. и 60 вышиною. Это был величайший храм на всей равнине, орошённой Кефизом и Иллисом. Тит Ливий говорит о нём, что своими размерами только он один соответствовал величию бога, которому был посвящён (unum in terris inchoatum pro magnitudine dei). И очень может быть. Зевс, как отец Афины, главный изо всех богов, был достоин огромного храма.
Я не говорю, чтобы творцы Акрополя были изобретателями греческой архитектуры. Они явились только последними и наивысшими её представителями, утвердили её догмат, тем самым, чем Фидий в своё время был относительно скульптуры. Храм Тезея, похожий на Парфенон, только меньших размеров, построен раньше Парфенона, а также и множество других храмов, после которых только кое-где остались одинокие колонны. Этот Тезейон — один из более сохранившихся памятников древности. В Акрополе была крепость, и значит он более подвергался всем опасностям войны, а в новейшие времена даже и бомбардированию, — Тезейон стоял посередине города. Он подвергался скорее внутреннему изменению, так как его обратили в христианский храм и, конечно, выкинули вон все его статуи. Теперь в нём хранятся разные гипсовые слепки, да остатки барельефов, украшавших когда-то другие храмы. Я говорил, что храм Тезея напоминает Парфенон; но так как он стоит на невысокой площадке, то и не производит такого импонирующего впечатления, тем более что и размеры его гораздо меньше. У Парфенона было восемь колонн по линии фронта и семнадцать по боковым линиям, — в храме Тезея шесть и тринадцать. Наконец, он был и не так богат, потому что Фидий изукрасил оба фронтона акропольского храма статуями, а все метопы барельефами, — в храме Тезея этих украшений было гораздо меньше.
С площадки храма Тезея видны скалы Пникса. Когда-то это было место народных собраний. Каменные ступени, вырубленные в разных местах, указывают, как подвигалась народная толпа, чтобы достичь до самой высокой террасы, с которой можно видеть прямо под ногами Афины, по правую сторону — реку Музейон, прямо — Акрополь. Зданий здесь нет никаких, видны только следы огромной трибуны, которая в древности называлась Бема, и на которой восседал народ во время совещаний. Эти скалы совершенно лишены растительности и представляются совершенною пустыней: я не нашёл на них ни одной человеческой души, городской шум сюда не доходит и тишину прерывает только крик орлов, парящих в высоте.
Не так тихо, но так же пусто на ареопаге, лежащем на склоне акропольской горы. В самом городе и его окрестностях есть ещё памятники достойные внимания: стоя Адриана, стоя Аттала, Агора, башня Ветров, небольшой храм Лизикрата, арка Адриана и памятник Филопапа, наконец недавно открытое кладбище Гагия Триада, на котором можно видеть несколько красивых, даже очень красивых памятников. Но я не берусь описывать это, я отдаю только отчёт о своих впечатлениях и главным образом остановился на Акрополе, который сильнее говорит душе, в котором сосредоточивается всё лучшее, что только создала эллинская цивилизация в области пластического искусства, вся сила греческого гения. Фукидид имел в виду, вероятно, Акрополь, когда говорил, что если Афины будут разрушены, то по оставшимся развалинам потомки будут полагать, что здесь был город вдвое более сильный, чем на самом деле. Но Фукидид ошибался: Афины оказались гораздо сильнее. Древний город подвергся разрушению, лежит в развалинах, но его гений дал слишком много, чтобы человечество забыло, чем оно обязано ему. Оно оставляло его в пренебрежении и так чересчур долго, но есть обязанности, которые напоминают о себе не только уму, но и совести. Благодаря им, эту славную землю вырвали из-под власти турок. Не один только политический интерес побуждал воскресить Грецию, — для Европы это был настоятельный долг, требующий уплаты, это был вопрос совести. Есть вещи, которых даже самая податливая совесть снести не может, — и вот наступила минута, когда загрохотали пушки под Наварином. Я уверен, что если бы не этот огромный credit[1], который современная цивилизация записала на счёт Греции, если бы не её слава и дела, не песни Гомера, не память о Марафоне и Саламине, не эти руины акропольских чудес, — то паши до сих пор держали бы свои гаремы в Эрехтейоне, и с высот Акрополя развевалось бы знамя пророка. И если я скажу, что теперешнюю Грецию создали Гомер, Мильтиад, Леонид, Фемистокл, Фидий и другие герои и гении, не подходящие ни под какую мерку, то это не риторическая фигура, а историческая правда. Трудясь для славы своего народа, они, сами не зная того, трудились для его возрождения, — и вот благодаря этим бессмертным труженикам и живёт теперешняя Греция.
кредит