26146.fb2
- Превосходные перспективы, господин мой!
- Да уж какие есть, и никуда нам от них не деться! Благо вам, что у вас нет таких перспектив!
Каждый день в восемь часов утра я наблюдаю из своего окна одну и ту же картину: продавец каштанов (он жарит каштаны на противоположной стороне улицы, под высоким уличным фонарем) приходит, как обычно, очень точно, минута в минуту. Вот он снял с плеча свою ношу и положил ее рядом с фонарем. Это сундук, чуть побольше обычного сундучка рекрута, покрашенного черной краской, с написанной красивым каллиграфическим почерком фамилией продавца каштанов.
Затем он отпер свою печку, прикованную к фонарному столбу толстой цепью с висячим замком, снял с печки круглую жестяную крышку, открыл сундучок, достал из него щетку и фланелевую тряпку и начал тщательнейшим образом чистить со всех сторон свою железную жаровню. Он обмел всю жаровню общипанной, испачканной в золе метелкой из перьев, потом намазал ее какой-то смолистой массой так, что она заблестела, не забыл начистить и треножник. Закончив эти приготовления, он с помощью сухих кусочков дерева и заранее принесенной в сундучке старой газеты ловко разжег огонь. Во всех этих действиях чувствовалась привычка к экономии: и в разведении огня, и в аккуратности, с которой раскладывались кусочки древесного угля, ощущался навык обращения с ценным сырьем, которое здесь, на углу под фонарем, при минус семи градусах по Цельсию, превращалось в горячий, аппетитный товар. В сверкающем черным лаком сундучке лежали рассортированные, перетянутые шпагатом связки щепок, мешочек угля, ацетиленовый фонарь с карбидом, емкость с водой, две пачки разных газет, мисочка мучного супа, который продавец каштанов подогреет для себя в полдень, и, наконец, приклеенный на внутренней стороне сундучка портрет Франца-Иосифа, на коленях молящегося о счастье своей короны и своего народа.
Продавец каштанов пришел в восемь часов утра и будет стоять на том же месте до десяти вечера, невзирая на ветер и снег - целых двенадцать часов при минус семи по Цельсию, стоять, переминаясь с ноги на ногу, стуча зубами и подпрыгивая в своих начищенных сапогах, время от времени похлопывая себя по коленкам и растирая уши потрепанной черной шерстяной шапочкой. Да! Ни в чем не повинный продавец каштанов будет до поздней ночи мерзнуть здесь на углу, подобно облезлому псу, лишившемуся и хозяина, и будки. И так же, как он стоит здесь на углу рядом со своей железной жаровней на треножнике, он стоял отважно и дисциплинированно, бесконечно долго в стрелковых окопах от Луцка до Черновиц, и от Горицы до Ужока - целых четыре года.
И так же, как теперь он аккуратно раскладывает на раскаленной решетке свои каштаны, один к одному - полураскрывшиеся, желтоватые изнутри плоды расположены абсолютно симметрично, - так же точно он и в своей солдатской землянке содержал в порядке свою банку с ваксой, свою трубку, свою винтовку, свой мешочек с солдатским хлебом и топтался на месте, постукивая ногой об ногу, и дрожал на холодном ветру, как он это делает и теперь, - то есть таскал каштаны из огня для других. Так же и слепой музыкант, обычно присоединяющийся к нему около одиннадцати часов (его приводит за руку восьмилетняя дочка), с жестяной табличкой на шее: "Отец семейства, лишился зрения на войне", - ведь и он, вместе с ни в чем не повинным продавцом горячих каштанов, тоже таскал каштаны из огня для других. Тогда им было хорошо. Гораздо лучше, чем теперь!
Единственной заботой в то время было как следует смазать вазелином свою винтовку системы "манлихер", начистить ваксой ботинки, туго затянуть пояса шинели и оправить ее согласно правилам воинского устава. То были золотые, идиллические военные денечки! Или вот крикливая продавщица идет, старая, беззубая - всегда на одном и том же углу она выкрикивает с утра до вечера название одной и той же газеты, как старый осипший фонограф, - наверное, лет пятьдесят тому назад она приводила сюда своего отца, отца семейства, ослепшего в битве при Сольферино, при Кустоце или Маджиенте, и он играл тут на своей цитре "LaPaloma", и дрожал от холода при температуре минус семь по Цельсию, как дрожит сегодняшний слепой. А потом и сама она вышла на улицу третьеразрядный товар, продавщица газет - и стала неуклюже, по-куриному прыгать вокруг прохожих в своем грубом полотняном балахоне и толстых шерстяных носках, подвязанных под коленками розовой ленточкой. Наконец докатилась до этого вот угла и отчаянно вопит уже здесь; голова у нее замотана каким-то бурым шерстяным платком, и видно, как пар замерзает у нее во рту и в ноздрях.
Не знаю, откуда это взялось, но я уже много раз читал и слышал, что Вена - город вальса и веселья. На мой взгляд, в этом городе все печально, начиная с чадящего, желтоватого северного освещения и кончая склизким серым гранитом. А бесконечные тысячи и тысячи рабов, что страдают на улицах, выпрашивая корку хлеба! Авторы путевых заметок и рассказов о Вене часто цитируют синьорину Джованну Карьера, которая в середине восемнадцатого века писала своей матери в Венецию письма из Вены, сообщая, что Вена - город, где нет места ни печали, ни ревматизму. Изо дня в день я наблюдаю массы грустных, недовольных прохожих, а в трамвае каждый второй скрючен и сутул. О, эти жуткие, адские вагончики, в которых на каждом стыке рельс дребезжат стекла! В этих стеклянных коробках толкают друг друга истерики, больные зобом, чахоточные, страдающие близорукостью в очках со стеклами в палец толщиной, дегенераты с открытыми ранами, нетерпимые и раздражительные, или огромные жирные туши, какие-то спящие, заплывшие салом типы, у которых подбородки свешиваются с воротников, как кошельки или гульфики, набитые жиром. Во всем какие-то дьявольские диспропорции. У одних пассажиров скрипучие, скрытые под брюками железные протезы на пружинах, в то время как другие похожи на объевшихся, астматических трутней.
Так течет уличная жизнь. Вопят газетчики, дымятся печки продавцов каштанов, слепые играют на цитрах, рычат и жестикулируют глухонемые, гремят трамвайные звонки, сверкают ярко освещенные витрины, полные предметов роскоши, - так живет центр большого города, кварталы Ринга и Оперы, еще недавно бывшие городскими укреплениями, вроде замка в Карловци или крепости в Петроварадине. Предместья же дунайской столицы пусты и печальны. Замерзшие болота в зеленовато-сером освещении подслеповато посверкивают в дыму, испускаемом фабричными трубами. Там разбросаны деревянные лачуги нищих и рабов, крытые досками или пропитанной дегтем бумагой, точь-в-точь как у нас на Завртнице или в Заселке; а в грязных, отвратительных многоэтажках окна расположены криво, в виде скошенных параллелограммов, словно на рисунке какого-нибудь безумного иллюстратора сочинений Федора Достоевского.
Здесь протекает Дунай и желтеет обнаженная земля, по которой при таком же освещении скакала кавалерия в битве при Аустерлице, как это описал по-стендалевски прозрачно Толстой в "Войне и мире". По замерзшим болотам катаются детишки - как и полагается в нищей провинции, на одном коньке, тут же гогочут гуси и где-то в углу хрюкают свиньи. Это уже деревня, провинция, простирающаяся до Линца и Пассау - соломенные крыши, гармоники, свиноводство. После Пассау соломы вы уже не увидите. Это уже Европа. Здесь в предместьях живут массы безработных. Длинными вереницами, с флагами и транспарантами они направляются в город, где безмолвно и вызывающе стоят всю второю половину дня перед эллинским зданием парламента, точно перед каким-нибудь античным храмом. Обнаженные эллинские герои и боги в золотых шлемах, как, впрочем, и бронзовые генералы на уличных памятниках, тоже стоят неподвижно и не понимают, что нужно этим рабам из северных предместий.
"Laurum militibus lauro dignis"[21].
Все покрывается инеем, дует ветер, с желобов свисают сталактитами ледяные свечи сосулек, граждане в центре города торопятся на какую-нибудь комедию Ференца Мольнара или же на "Тангейзера". Это называется "искусство ради искусства". Это - бегство от "мерзкой, варварской действительности в вечные сферы Прекрасного". А когда процессия отчаявшихся и больных демонстрантов под вечер возвращается обратно в предместья, на улицах уже зажигаются лимонно-желтые газовые фонари и становится тихо и печально, как на похоронах.
Я стоял в предместье, смотрел на возвращающуюся из города процессию безработных и думал о том, что, если бы здесь появился некто совершенно независимый, способный мыслить на уровне высшей объективности, своего рода последнего знания, и если бы такой прохожий или путешественник остановился рядом со мной на улице и смотрел на эту вереницу людей при этой освещенности, чужеземец, но не такой, как я, вынужденный и здесь зарабатывать и весьма ограниченный в средствах, а тот, кто пустился в пророческое путешествие, подобно Данте, и оказался на одном из витков спирали, находящемся недалеко от самого дна, от ада, - он бы наверняка глубоко вздохнул, повернулся и постарался бы удалиться без слов, торопясь поскорее оказаться подальше от всего этого. Если бы он стоял рядом и смотрел на все происходящее, между нами мог бы состояться следующий диалог:
- Что означает этот черный застекленный экипаж с четырьмя фонарями, что стоит на улице? - спросил бы неизвестный путешественник, не без страха поглядывая на похоронную карету третьего разряда.
- Это похороны по третьему разряду. Человек умер, и теперь его везут хоронить. Он застрелился от безнадежности.
- Не может быть! А что означает это шествие женщин и детей с флагами?
- Это - безработные. Они хотят работать, но в стране экономический кризис. Понимаете? Три миллиона голодают. У нас это называется экономическим кризисом. У нас были войны, катастрофы, поражения, вот почему так обстоит дело.
- А эти мужчины, почему они все такие мрачные? Чем они живут?
- Они голодают, господин мой.
- Голодают? Но я видел в центре города огромные количества всевозможных яств! Там все завалено продуктами. Как это возможно?
- Такой у нас общественный порядок, дорогой господин!
- Странно! Странный общественный порядок! А почему вон в том доме играет музыка?
- Там таверна. Там люди пьют. Они пьют и одурманивают себя алкоголем. Вино - это своего рода яд, который действует на наши нервы, и на полчаса человеку кажется, что жизнь его немного легче, чем она есть на самом деле. Это некий самообман.
- Ну, ладно. А что означает этот грохот?
- Это - звон колоколов. Это - огромные гонги, которые люди подвешивают в специальных помещениях, выстроенных в честь нашего Бога. Он хотел, чтобы не было недовольных, чтобы люди не убивали себя от безнадежности, - вот его и убили, растерзали, а теперь опять прославляют.
Когда я намекнул на историю Христа, мой чужестранец откровенно изумился. Он уже слышал имя этого человека.
- Но мне кажется, что это продолжается уже две тысячи лет!
- Да-да. Примерно так.
- Однако странная же порода вы, люди! Как неудобно и неловко жить при ваших цивилизациях. Представьте воочию, насколько кошмарна эта улица в пригороде, эти похороны по третьему разряду на фоне процессии безработных, при ярком свете из окон трактира, под звуки колоколов в честь истерзанного Бога, в которого никто не верит! Я чужестранец, я здесь ненадолго, и я счастлив, что мне не суждено жить в этих местах. Я удаляюсь немедленно и никогда больше не вернусь в этот ад!
Чужеземец исчез, как привидение, а я остался на улице, продолжая наблюдать вереницу безработных, и думал о том, каким мужеством надо обладать, чтобы задержаться на этом плотном и шершавом земном шаре в условиях нашей гнусной цивилизации.
Я направился в трактир. Он назывался "Далматинский погребок". Там пили красное далматинское вино железнодорожники, грузчики и просто бродяги.
Но не только "Далматинским погребком" обозначили мы свое присутствие в имперской столице. В центре Вены, недалеко от Бурга и бывшей придворной библиотеки, размещены большие вывески: "Адриатический банк", "Юго-банк", "Славянский банк".
В ДРЕЗДЕНЕ
(Мистер Ву Сан-пэ интересуется сербско-хорватским вопросом)
Дрезден - город, в котором статуи королей держат в руках книги, а королям даются такие необычные эпитеты, как, например, "мудрый и справедливый". Дрезден - город, который в моей памяти связан с дрезденскими медовыми пряниками, тесто которых пахло очищенным медом, и как только я вспоминаю эти коричневатые пряники, вокруг меня начинают, сильно и на низких нотах, как пчелы, возвращающиеся в улей с ношей пыльцы, жужжать сценки из раннего детства. С Дрезденом меня связывает также воспоминание об одном ныне покойном гимназическом товарище. Его дядя погиб в Китае во время восстания боксеров, а бабушка его была родом из Дрездена. Однажды, когда после пасхальных каникул он вернулся из Дрездена, я написал за него домашнее сочинение "Мое путешествие в Дрезден", и он получил "отлично". Я тихо ликовал, когда наш учитель вслух зачитывал это сочинение всему классу. Это был мой первый крупный литературный успех! Помню, я упомянул в этом сочинении, что Дрезден - "немецкая Флоренция" и что Цвингер - "прекрасное недостроенное здание эпохи барокко". Теперь, стоя перед дрезденским Цвингером, я невольно вспомнил об этом сочинении, о своем покойном приятеле, о том, что Дрезден - "немецкая Флоренция" и что Цвингер - "прекрасное недостроенное здание эпохи барокко". Вспомнил я и о своем менторе и учителе Шопенгауэре. Старик собирал маргаритки на лужайках вокруг Дрездена и приходил в отчаяние от узости горизонтов своей фарфоровой эпохи, укрытой за стеклом, как бокал в бидермайерской витрине. И вот в таком растроганном состоянии духа, в окружении хорошо знакомых предметов и событий, меня застиг врасплох господин Ву Сан-пэ, который подошел ко мне и спросил, где находится Цвингер.
Как порядочный европеец, лучше знакомый с Цвингером и с Дрезденом, чем господин Ву Сан-пэ, который в конце концов не ел в детстве дрезденских пряников и не является последователем философа из этого города, а также не писал домашних сочинений о Цвингере, "прекрасном барочном здании", я повел себя с ним как европеец, хозяин, и целый день ему рассказывал о Европе. О нашей европейской истории, о будущем нашей Европы, о проблемах европейской культуры. Я повествовал синтетически, интегрально. Когда же вечером этого дня китайский господин узнал, что я не немец и, более того, не европеец, его это весьма удивило.
- Ах, вот что? Вы не немец? Откуда же вы?
- Из Югославии, господин Сан-пэ!
( В это мгновение, в том расположении духа, в котором я находился, мне показалось глупым заниматься самопровокациями и говорить господину Сан-пэ правду. Я забыл, что существует сербско-хорватский вопрос и что Югославии нет, но существует "Эс Ха Эс". Именно в смысле конституции, принятой в день святого Вида: королевство Эс-Ха-Эс (Сербов, Хорватов и Словенцев). Потому что, в конце концов, не бывает государств, которые назывались бы иначе, чем они называются. Итак: королевство СХС. Поскольку у меня не было намерения никого провоцировать, я все-таки продолжал вранье в духе какой-то воображаемой югославянской идеи, четко осознавая, как омерзительно я лгу и обманываю китайца. При этом я вспомнил, что мы таким образом лжем и обманываем мир и самих себя, утверждая, будто существует нечто, чего вот уже более шестидесяти лет нет, и глубоко вздохнул. У меня не хватило характера не солгать. Таким образом, в основе югославянской идеи еще раз оказалась ложь.)
- О, иес, иес! Чекославия! Президент республики - господин Бенеш-Масарик!
- Нет-нет, господин Ву Сан-пэ! Вы заблуждаетесь! Югославия - это не Чекославия. Чекославия - это Чехословакия. Словакия, Словения, Славия, Славония, Югославия, Чехословакия - это все разные страны, разные народы, разные государства.
- Странно! Неужели? А так похоже звучит. Панславия!
(А именно, мы только что разговаривали о паневропеизме Калерги[22], о чем господин Ву Сан-пэ читал несколько дней тому назад. Это тяготение к масштабному синтезу несло в себе нечто азиатское. Калерги - японец по матери, а ведь у всех у нас, у псевдославян, более или менее узкие, монгольские глаза. Сколь бы ни была мне симпатична и близка эта точка зрения, я вспомнил о наших эс-ха-эсовских различиях и не мог не упомянуть о них.)
- Панславия - это романтическая мелкобуржуазная иллюзия прошлого века, господин Ву Сан! Югославия - это не Чекославия. Чекославия - республика, а Югославия - королевство. Республика Чекославия отстоит от королевства Югославии километров на пятьсот. Это два государства. Две разные страны, так же как Бенеш и Масарик - два разных человека! Два министра, два философа. У каждого из них своя особая философия.
- Простите меня, - извинился благонамеренный китаец. - Я ни в коем случае не хотел вас задеть. Но вы, мой достопочтенный и дорогой друг, поймите, что из нашей, китайской, перспективы - а дистанция между нами составляет десять-пятнадцать тысяч километров - эти пятьсот километров не имеют существенного значения. На таком расстоянии два персонажа могут показаться одним человеком, - добродушно прибавил господин Ву Сан-пэ с чуть заметным оттенком иронии, так что я с трудом удержался от усмешки. Подумав, что я обиделся, он решил заполнить паузу вопросом, заданным скорее из вежливости, с явно наигранным любопытством: - Так вы, значит, из Югославии? Из Югославии? Да? Хе-хе!
- Хе-хе! - Мне было ясно, что он понятия не имеет, где бы могла находиться эта самая Югославия, и поэтому я хохотнул, на этот раз вслух. Смешно, да, смешно ничего не знать про Югославию. Хе-хе!
- Хе-хе, никак не могу припомнить, где может быть расположена эта ваша Югославия. Я слабо ориентируюсь в послевоенных границах. В Европе сейчас все поставлено с ног на голову!
- В Европе сейчас как раз многое расставлено по своим местам, господин мой, - послышался из моих уст патриотический возглас в духе Версальского договора, который я решительно не одобряю со дня его подписания; однако разговор с китайцем заставил меня вступить в противоречие с самим собой. Югославия - балканская страна. Балканы, господин Ву Сан-пэ!
По водянисто-голубому рыбьему взгляду Ву-санпэ можно было заключить, что он уже слышал о Балканах, но что он не в силах разобраться во всех этих европейских островах и полуостровах и сейчас блуждает в тумане. (Точно так же, как на европейца наводят туман такие имена, как Тон-кин, Хай-нан, Шан-тунг, Ля-тунг, Бал-кан.) Поэтому мы встали, подошли к географической карте, висевшей в холле отеля, и я нагляднейшим образом объяснил Ву Сан-пэ, что такое Балканы и где расположена Югославия. Демонстрируя китайцу географическое положение нашей страны между Веной и Константинополем, я уже не в первый раз понял ту бесспорную истину, что в европейских школах географию преподают глупо, схематично и ограниченно. Мы считаем Европу безусловным и твердо укорененным центром мира, а все прочее для нас второстепенно, точно так же, как для венгерских детей всегда было второстепенным все, что не является Magyarorszag.