26294.fb2
Рассветный час 5 июля 1944 года полковник, укрытый пледом, встретил на балконе особняка в Целлендорфе — в весьма нехороших мыслях о генералах и полковниках, которые ждут не дождутся той минуты, когда одноглазый и однорукий калека избавит их, убив Адольфа Гитлера, от священных обязательств, наложенных присягой, а та гласила: «Я приношу перед Богом эту святую присягу быть беспрекословно послушным фюреру германского рейха и немецкого народа Адольфу Гитлеру. Готов, как отважный солдат, в любой момент отдать за него жизнь». Нет присяги — нет и текста, введенного после смерти Гинденбурга 2 августа 1934 года, и Гитлер именовался с того дня так: «Фюрер и канцлер Германского рейха». Армия же не подчинится даже самому геройскому и популярному генералу, пока она связана присягою, все надежды, все упования — на полковника Штауффенберга, вспыльчивого и раздражительного, потому что Клаус запутался в неразрешимой для верующего загадке: можно ли без суда лишить жизни человека, которому ты поклялся служить и за которого обязан отдать свою жизнь? Ведет он себя возбужденно, нервно (Нина жаловалась тревожно и горько, все, конечно, понимая), не поэтому ли фон Хефтен, как нянька при неразумном ребенке, закрывает собою Клауса, никого к нему не подпуская и опасаясь, возможно, что тот, перезрев и у Бога не найдя одобрения, сорвет все планы заговорщиков? Кстати, обер-лейтенант, тяжело раненный русскими, питал недоверие к офицерам, которые не нюхали пороху на Восточном фронте. И еще чего-то опасался Хефтен, какое-то необъяснимое недоверие испытывал обер-лейтенант к нему, оттого, наверное, что Штауффенберг полностью доверял Ростову, клятвенно обещая: 15 июля Гитлер будет убит! С убийства этого и начнется Новая Германия, и надо бы знать, что намерены делать генералы и офицеры, кому присягнут они, к каким политикам прильнут, и у кого получить ответ на мучительный вопрос: а ввязываться ли ему и Ойгену в эту авантюру? Что делать? Да, что делать именно в эти дни июля, когда — среди прочего — решено будет: а на каких идеалах, героях и мерзавцах будет строиться Новая Германия? И кто же заменит Гитлера? Какой победоносный и любимый народом и армией генерал поведет Вооруженные силы Германии к победе или заключит, опираясь на мощь армии, почетный мир? А если не генерал, то…
Неужто — «Пс-ст!»
5 июля 1944 года, уже позднее утро, плед спускается к больной ноге, подогревая ее. Восточный фронт трещит, Западный еще держится, авиация англосаксов безнаказанно и безжалостно уничтожает все, что сотворил народ Германии, а ворвутся русские — и нация опустится на колени, умоляя победителей: детей пощадите!
К полудню того же 5 июля ни одного ответа ни на один вопрос, тревоживший «господ-товарищей», получено не было, и следующие сутки ясности не прибавили, да и смешно надеяться на вынужденные или добродушные признания тех, кто все знает по роду службы или посвящен в ответы случайными оговорками хранителей тайн. А знать надо, и как можно быстрее найти вертлявую девчонку, которая ухитряется спать со всеми, кто хочет добра Германии. В ноябре 1943-го первая встреча с нею, в бомбоубежище, красотка поразила его тогда запахом парижских духов и тычком кулачка в бок: «Старина, жизнь продолжается! Давай выкладывай, что ты мне припас, а что у меня есть — так сам видишь!» Полу плащика отмахнула и приняла позу для броска на шею. Сущее проклятие: в четырнадцать лет совратила его дочка пастора, девочка с такими же ухватками, — и повелось, только на таких стал падать («А ну, навались!»). Аннелора не в счет, брак готовился отцами, расчетливо, старики с арифмометрами сидели ночами, выгадывая, предвосхищая и предвидя все — кроме бомбежки в Гамбурге.
Искать, искать эту девчонку! Вперед, в «Адлон»! Там отыщутся следы игривой девчонки, он найдет ее, он снимет тяжесть с себя, потому что все знать о заговоре (а он узнает почти все!) и таить знания, ни с кем этой ценностью не делясь, — невозможно, ради чего тогда раздуты бредовые откровения психа, который явно из Берлина? Того, кто якобы видел на носилках Аннелору? Какими наводящими вопросами узнать в «Адлоне» о психе этом? Как подобраться к кельнеру, который, возможно, и девчонку-то не помнит?
Знаменитый на всю Европу отель как стоял, так и стоит. Швейцар (ливрея, рост, благообразие) почти довоенного образца и уж точно похож на того, кто распахнул перед ним и Аннелорой двери два года назад и в то же послеполуденное время. Все тот же зал, все те же люди, оркестра нет, но и два года назад скрипача и флейтиста оркестром не назовешь. Близость двух именитых и представительных улиц чувствовалась, налет официальности в одежде, за столиками улыбались, но не смеялись, генералы вели себя достойно, не в стиле офицерского казино, раскаты громового смеха — это в заведениях на Курфюрстендамм. Цены такие, что официантам стыдно требовать талоны на мясо и крупы; полковник рассматривал ресторанную челядь, ни на одном мужчине не задерживая взгляда. Почти все кельнеры в непризывном возрасте, а те, что выглядят здоровяками, прошли уже фронты и госпитали, их не выгребла отсюда тотальная послесталинградская мобилизация. Кто они вообще, эти кельнеры? У них, в «Адлоне», своя иерархия: одни проникаются духом уверенных и богатых клиентов, другие начинают их ненавидеть; всюду попытка маленького человека играть в большую политику. Дань времени: два ресторанных завсегдатая, которым не мешало бы побриться да галстук сменить; спекулянты, судя по манерам; на них неодобрительно посматривал скромно сидевший у стены человек, которого надо бы назвать обер-кельнером, но — староват для столь высокого звания, и позиция его в ресторанном зале похожа на наблюдательный пост; предположительно, старик обслуживал здесь столики еще до войны, еще в год, когда после училища Ростов устраивал шумные кутежи, куролесил и в «Адлоне», где самые дорогие номера и лучшая жратва Германии; гестапо не могло не пользовать обер-кельнера, очень уж выгодное место и очень полезные глаза, однако таким выжатым казался старик, таким изможденным, что, пожалуй, тайная государственная полиция часть обязанностей своих переложила на более надежные молодые глаза и руки… Сейчас ему за шестьдесят, и когда встал, когда прошествовал в холл — обнаружился какой-то дефект в походке, следы старого ранения, что ли, хотя возможно и явление, которое Зауэрбрух растолковывал Ростову на его же собственной ране: штырь из его кости давно извлечен, на ногу влиять не может, однако мозг этот штырь будет помнить еще с десяток лет.
Старик штырем засел в памяти Ростова; всю дорогу до министерства он разыгрывал мысленно сценки, выстраивал с обер-кельнером безобидные разговоры, которые должны завершиться сдавленным полушепотом, адресом того, кто очень, очень нужен… В управлении пошел к бывшему сослуживцу, заместителю по военным сообщениям и транспорту, этот-то уж точно даст талоны на бензин. Подарили друг другу улыбки, сели, помолчали, будто в ожидании врача с нехорошим, очень скверным диагнозом, который не прозвучал, который и так висел в кабинете; плавал и аромат недешевого табака, сослуживец курил трубку после двух пуль в легких; согнутый указательный палец его поманил Ростова к стене, портьера отпахнулась. Заниматься школярской работой, то есть каждое утро разноцветными карандашами отодвигать все дальше на запад линию фронта, сослуживец не желал, чтоб не портить настроения, и просто ставил галочки у населенных пунктов, которые еще вчера были в глубоком тылу. Ростов глянул и даже не покачал сокрушенно головой: и так все ясно; русские перли со средней скоростью более 20 километров в сутки, 3 июля взяли Минск, основные силы группы армий «Центр» окружены, в плен попадут не менее 300 тысяч человек, справа на полях карты соотношение сил, оно не нарушится в ближайшие месяцы, у русских всего больше в три-четыре раза и более — войск, танков, авиации, артиллерии! (Положение аховое, лишь гений фюрера способен злобные, противные флажки в одночасье перекинуть на восток, заодно и разогнав рои самолетов над Германией, — так всем во всех управлениях на Тирпицуфер хотелось!.. И тот же гений заставит англичан улепетнуться на свой засраный остров!) Портьера запахнулась — будто крышка гроба опустилась. (Глаза бывшего сослуживца выражали: несчастный, несчастный немецкий народ, превращенный в орду беженцев, люди спасаются в предвидении большевистских зверств, дороги забиты…)
Ну а с талонами — беда, англичане разбомбили два цеха завода синтетического бензина, и собеседник огорченно вздохнул — ничем, прости, помочь не могу. Поэтому охотно отозвался он на другую просьбу — найти солдата или офицера, который два года назад околачивался в Берлине, видел неоднократно Аннелору Ростов, самого Ростова; принимая во внимание, что супруги снимали в 1942 году номера в «Эксцельсиоре» и «Адлоне», можно предположить, что искомый солдат или офицер имел какое-то отношение к этим отелям и, годом спустя попав в Гамбург, лично опознал в женщине, которую извлекли из-под обломков разрушенного авиабомбой дома, супругу Ростова. Солдат этот (или офицер) был по каким-то надобностям в Гамбурге, командующий Х округом осведомлен, свидетеля этого ищет, надо лишь подтолкнуть его, надо удостоверить показанием солдата факт либо гибели Аннелоры, либо ранения, ибо нигде ее не найдут, а разные канцелярии будто задались целью очернить супругу, копаются в родословной семейства Бунцловых…
Сослуживец семейство знал преотлично, чужаками или евреями там не пахло, самой Аннелоре под каждое Рождество отправлял открытки со златокудрой феей. Он сперва выругался, а затем деловито поинтересовался:
— А для чего тебе официальное подтверждение смерти Аннелоры? Освободиться от уз брака? Ты что — хочешь жениться?..
И тут же принес извинения. Давно наступили времена такие жестокие, что юмор уже не спасал, только цинизм, похабство и водка, преимущественно русская. С декабря 1943-го траурные повязки по погибшим перестали носить, протестуя тем самым неизвестно против чего. Еще большей загадкой стала новая мода — светлые ленты на черных вдовьих шляпках. Священников все реже звали к гробам у разрушенных бомбами домов. Весной 1944 года офицеры в Берлине перевооружились без какого-либо приказа: сняли с поясных ремней «вальтеры» и подцепили фронтовые «парабеллумы». Удивительный год! В январе его родилось — под свист бомб — пожелание: «Наслаждайся войной, ибо мир будет ужасным!»
Держа в уме это могильное напутствие, выпили, а затем сослуживец приступил к знакомой работе, дал запрос в управление комплектования, куда, впрочем, надо зайти самому Ростову, предъявиться, так сказать; уже к вечеру полный список всех мобилизованных будет у Ростова, можно и на дом прислать, — где, кстати, остановился он? Указанный Ростовым Целлендорф произвел на сослуживца впечатление, хозяина особняка он помнил. «Будет время — сам нагряну к тебе!.. Желаю удачи!»
Пришлось заглянуть в управление комплектования. Поскольку фюрер давно уже был во главе сухопутных войск, то командование ими переместилось в Ставку, но и берлинская часть уполовиненного управления обладала властью немалой, Ростова радушно встретил знакомый генерал, обещал все просьбы исполнить и поделился заодно своими заботами. У него была своекорыстная точка зрения на русских: эти азиаты прут на запад, не ведая, сколько хлопот причиняют лично ему; под Минском уже сдались в плен несколько генералов, день-другой — и сдаваться начнут косяком, а кого ставить на их должности? Округа поскулят, но дадут фронту дивизии, а кто обеспечит их командирами? Вот, пожалуйста, два генерала метят на дивизии, а у них ни дня фронтового опыта, на их место он предложил Кейтелю полковников, прошедших через Ржев, Курск, Крым и Харьков, но не тут-то было, генералы взбеленились и напрямую обратились с жалобами к Кейтелю, прилетели в Ставку и стали командирами, один там сумел повыситься до генерал-лейтенанта.
Ростов с прусской прямотой выругал Кейтеля, раздраженно спросил: почему сам генерал не полетел в Ставку?
— Чтоб попасть в Ставку, нужно письменную просьбу завизировать пером самого Кейтеля, а тем руководит адъютант фюрера Шмундт…
Десятиминутный разговор дал Ростову интереснейшие сведения: начальник штаба резервных войск полковник Клаус фон Штауффенберг — всегда желанный гость, Гитлер Фромма, командующего армией резерва, не любит и всегда удовлетворяется начальником штаба, лично приглашает его; ну а рекомендован Штауффенберг на нынешнюю должность не кем иным, как самим Шмундтом, тот ведь еще и начальник управления личным составом, а Шмундту нашептывает на ушко сосед фюрера по Растенбургу, всем известный… («Пс-ст!»)
Гораздо меньше хлопот доставляли генералу англосаксы, хотя их уже миллион на побережье; на стратегическом плацдарме они обосновались крепко, недели через две-три расширят район высадки до Сен-Ло, скоро возьмут Кан, однако до массового пленения ими немецких дивизий еще далеко, да и фюрер что-нибудь придумает и сбросит в море этих детоубийц.
Сирены прервали увлекательнейшую беседу, они же и погнали Ростова в «Эксцельсиор»; здесь и в самом деле снимал апартаменты граф Хелльдорф, полицай-президент Берлина, слывший хамом, что было явным преувеличением, потому что в ресторане предлагали вина, которых в «Адлоне» не всякий осмелился бы спрашивать. Полковник отсидел сорок минут, уехал в Целлендорф, раззванивался по знакомым в поисках Ойгена Бунцлова; под вечер получил заказанный список фамилий с указанием, из каких учреждений забрали человека служить Отечеству. Сталинградская катастрофа прикрыла большинство берлинских увеселительных заведений, затем доктор Геббельс посчитал, что погорячился, и заведения по-прежнему поили, кормили и давали кров иногородним. Обслуга отелей, правда, поредела, инвалиды, способные передвигаться, заняли кое-где места новобранцев, но, как отметил Ростов, владельцы отелей приберегли козырь, они кормили и поили не столько приезжих и переселенцев, сколько местных властителей, чиновников министерств, охрану канцелярии фюрера и неимоверное количество разных уполномоченных и функционеров, тот же хозяин «Эксцельсиора» мог напрямую обратиться к Хелльдорфу, спасая от фронта своего лучшего повара, который, конечно, может держать в руке автомат, но уж лучше пусть орудует на кухне. Но не на штаб-квартиру Хелльдорфа нацелились глаза Ростова, он изучил столбцы сведений об официантах «Адлона»; ни имени, ни фамилии того, кто был нужен, он не знал, фотографии не прилагались, и какую воинскую часть запрашивать и стоит ли вообще искать того, кто, возможно, и с девицей давно порвал, переметнувшись на более основательную женщину, — нет, все опасно, очень опасно! Тем не менее сделан очень крупный и важный шаг на пути к пока безвестному кельнеру, ублаженному Ренатой. Начало положено!
Именно поэтому Ростов массировал по утрам ногу, что-то напевая; вспомнилось утешение Зауэрбруха: «Вот если бы осколок зацепил не большую берцовую, а малую, то…» В госпитале — не только в Карфагене, но и еще ранее в Мюнхене, — выходя из бреда, казавшегося предсмертным, он проникался предвосхищением гибели, и тогда близость никем еще не испытанной смерти возбуждала мысль, призывая ее к самому наглому и неотвратимому признанию жизни — собственной, неповторимой, бессмертной, наполненной каким-то высочайшим смыслом, а тот обозначался бытием собственного «Я», не подверженного ничьим влияниям, кроме исходящих из мозга и тела совсем абстрактных единиц измерения, «добро» и «зло» становились зримыми, ощущаемыми, и тогда правая рука Ростова вздергивалась, делая отмашку: с колыбельных времен жил он в «могиле белого человека», то есть почти в экваториальной Африке, спал под противомоскитной сеткой и первым движением утра была эта отмашка…
8 июля Ростов выехал из Целлендорфа, веря в свою победу, в одоление всех врагов, чему поможет обер-кельнер, и уже через три квартала не мог не произнести сквозь зубы становящуюся сакраментальной фразу «Пора кончать войну!» Не мог, потому что стал свидетелем обманного, как в Гамбурге, получения котелка супа с той разницей, что получивший не высосал бурду, не привел котелок в исходное состояние, вытерев его куском хлеба изнутри, а затем тряпицей. Берлин, всегда жуликоватый и вульгарный, обман усовершенствовал, возвел в ранг театрального действа, на сцене появился пособник, за углом ему передавалась миска с только что полученным супом, тут же заменяемая другой посудой, причем человек вновь пристраивался к очереди, что-то из одежды поменяв, чтоб усыпить бдительность уполномоченного, зорко наблюдавшего за раздачей пищи, и полицейского. Недалек час, когда на котел с дымящимся варевом нападут бездомные, и не только насытятся, но и станут продавать супы по ценам черного рынка, который уже образовался. О, Германия! Кто спасет тебя от разгрома, от унижения, от..?
В холле «Адлона» — аромат торопливо надушенных женщин и хорошо одетых мужчин, опрыскавших себя дорогими одеколонами. Легкий сквознячок: тихо шелестят вентиляторы над головами, гардероб призывает посетителей забирать плащи, шляпы и зонтики, как только сирены позовут в бомбоубежище. И обследовав подвальное убежище это, Ростов удовлетворенно поднялся в холл: там, внизу, обосновался филиал ресторана, продолжение его, но более комфортабельное, располагающее к интимным переговорам избранных клиентов… В Берлине выходили самые влиятельные газеты Германии, отсюда вещало государственное радио, на всех картах название столицы Германии печаталось крупными жирными буквами, но судьбоносные для нации приказы создавались вдали от Берлина; истинным центром этого города стал «Адлон», здесь обосновался духовный очаг Германии, ибо административные кварталы развалены бомбами или давно сгорели; бывший дом фюрера отель «Кайзерхоф» разрушен в ноябре прошлого года, чуть позже такая же участь постигла «Бристоль» и «Эден».
Он прохаживался по холлу, курил, присматривался, выжидал — и будто случайно натолкнулся на обер-кельнера, надзиравшего и за убежищем. Короткий обмен извинениями, Ростов вспоминает, что общался с обер-кельнером два года назад неоднократно (имя «Аннелора» так и не произнеслось, припряталось на запас), у полковника появился некий интерес к обер-кельнеру, приглашенному в угол посидеть рядом, кресла, знаете ли, предполагают к большей взаимности. Обер-кельнер стоял, думал; рост — по плечу полковнику, волосы крашеные, глаза выражают только то, что они могут видеть, не больше. Короткий вздох означал согласие, полковник фон Ростов и обер-кельнер сели друг против друга, в углу, время — 2 часа пополудни, время без бомб, время визитов обязательно с цветами, берлинцы ими выражали несогласие с чем-то им неведомым, вручают их ныне намеренно — назло кому-то или чему-то, траурно-торжественные букеты попадают в семьи, где отцы, братья и сыновья пока еще живы и здоровы; Ростов с этим ребячьим протестом знаком был по Гамбургу и, когда вчера проезжал мимо магазина с цветами, не удивился толчее у входа.
— Пора кончать войну! — вдруг вырвалось у Ростова. И обер-кельнер соглашающе кивнул: да, пора, — не предложив, разумеется, способа, как войну эту кончать. («Да победой же, конечно!» — такую мысль выразила скорбная гримаса…) И опять неясно: кто кого победить должен или обязан. Служивый человек при самом респектабельном отеле Берлина глянул на полковника так размыто, так неопределенно, что тот понял: перед ним — закаленный и умный боец, слова лишнего не скажет, но если оно и вырвется, то цены слову этому не будет. Он помнит всех, и Ростова помнит («Да, как же, второй столик слева от прохода и пятый в дальнем углу…»), он видит изнанку людей, которым надо набивать желудки для исполнения обязанностей величественных, почетных, решающих судьбы миллионов людей; как палеонтолог по зубу неизвестного ископаемого достраивает полный скелет и наращивает на нем мясо, так и обер-кельнер по обрывкам разговоров за столиками вычерчивает карту Европы, поля сражений, двигает по ним полки и дивизии, неумолимо шагающие к братской могиле; он догадывается о распрях в Ставке и ссорах в рейхсканцелярии; в «Адлон» бегут те, кого фюрер призвал к себе, и по жующим за столиками легко высчитывается повестка дня очередного совещания; людям надо жрать и пить, а у вегетарианца Адольфа не накушаешься, за худосочными и анемичными секретаршами и стенографистками не приволокнешься, только «Адлон» позволял мужчинам в самом центре столицы рейха удовлетворять те низменные потребности, которые-то и оказывались наивысшими. Проституция запрещена, проститутки вроде бы исправляются в трудовых лагерях, торгующие собою женщины переместились было на окраины, но в рабочих кварталах предложение не встречает удовлетворительного спроса, а десанты шлюх поближе к особнякам Грюневальда окружаются и блокируются полицией, и только подпольные бордели доброго старого Берлина продолжают работать с благословения бдительного полицай-президента. Через обер-кельнера проходили заказы на девиц, в буфете они попивали кофе, позволяя себя рассматривать, оценивать, указывать время приема. Женщины ценились, ой как ценились, поскольку многие, очень многие берлинские мужчины вели кочевой образ жизни: квартиры или разрушены, или переполнены родственниками, вот и приходится берлинцу хватать чемодан и носиться по городу в поисках крыши над головой.
Полковник протянул оберу (так обычно называли обер-кельнера разволнованные худым приемом именитые господа) поданный ему в «Адлоне» счет за март 1943 года, поверх которого он, полковник, жирным черным карандашом, подарком Аннелоры, увлекавшейся графическими миниатюрами, два часа назад вывел цифры телефонного номера. Обер внимательно изучил счет, глянул, что на обороте, взгляд его был вопросительным и обещающим. Полковник разъяснил суть просьбы, несколько смущенной улыбкой признаваясь в том, что да, он грешен, но кто не грешен? Ему тогда, в марте, захотелось скрасить скучноватую жизнь фронтовика в отпуске, вот он и попросил официанта присмотреть ему «девицу из тех, что крутятся рядом». Чисто мужское поручение было выполнено, девица дала телефон, номер которого записан был на счете, но ряд обстоятельств…
— Понимаю… — обер согласился с такой версией. — Обстоятельства, о которых вы говорите, мне известны: в тот вечер была воздушная тревога, самая сильная бомбежка. (Ростов вспомнил: да, да, правильно, убитых было так много, что какая-то газета целиком состояла из списка погибших.) Кстати, официант этот погиб по дороге к дому в феврале нынешнего года.
Полковник знал об этом; в присланном списке убитым значится Иозеф Хайнкер, отнюдь не тот, кого он искал; не этот убитый нужен, не Иозеф Хайнкер, а разудалый бабник, среди подружек которого была быстрая и сметливая девчушка Рената! Но пусть теперь сидящий напротив умница обер развернет цепь ассоциаций, дополнит ее звеном «девчушка», притянет к нему того, настоящего, официанта, попавшего в жернова тотальной войны и, возможно, сгинувшего в ней, но не может обер не помнить девчушку, около трех часов утра поджидавшую у служебного входа своего любимого! Все шашни своего персонала обязан знать и помнить обер, властью поставленный надзирать, карать и миловать.
Палец Ростова направился в сторону хромой нижней конечности обера, можно было не задавать вопроса, потому что о своей ноге полковник сказал просто:
— Африка. Англичане. Пулеметная очередь.
Морщинистое лицо обера насмешливой ужимкой предвосхитило ответ:
— Россия, 18-й год, шрапнель. — В интонации просквозила заодно и мысль: русская шрапнель превыше английской пули.
Оба улыбнулись… Потом поднялся полковник, понимая, что большего он от обера сегодня не добьется, но и того, что сказано, достаточно, а если прибавить доставленные в Целлендорф списки… Трех человек лишился «Адлон» совсем недавно, два официанта и поваренок отправлены в казармы, но никто из них (фамилии обер не называл) на фронт не попадет, специалисты такого ранга очень ценятся в Берлине, да и очень скверно относятся в армии к официантам, очень скверно… А вообще — дал обер верный совет, лучше всего посещать ресторан ближе к ночи, еда и напитки подаются вниз, в бомбоубежище, где светло, тепло, где женщины возбуждаются дальними взрывами пятисоткилограммовых бомб…
— Мне как раз такая нужна… — промолвил полковник.
— Бомба или женщина?
— А уж это вам виднее…
Два слова теперь будут обкатываться мозгами обера, обрастать липкими уточнениями, обретать иные смыслы…
Так и таскался он по ресторанам, министерствам и управлениям, возвращался под синее утро; проезжая мимо разгромленных кварталов, видел, как из грузовиков выгружают свежие, грубо сколоченные гробы, как привычно солдаты бросают туда тела или остатки их, быстренько опознают (подсказывают уцелевшие жильцы), углем пишут фамилии тех, кого в «Адлоне», где воцарился юмор висельников, зовут издевательски высокопарно: «Пали смертью храбрых в бомбоубежище». Германия, где ты, — спрашивал себя Ростов, родившийся в Африке, и оттого, быть может, не от ранения и возраста ноет страдающее сердце, а потому, что нация, возлюбившая фюрера, так жалко кончает существование, обязанное быть вечным, ибо нация — это не территория, населенная людьми, говорящими на одинаковом языке, это высший дух, парящий над германством.
И нация не погибнет! — твердил он, въезжая в Целлендорф. Нация ожесточена, нация горит мщением, каждая бомба вселяет в народ уверенность: мы — победим!
Уже раздевшись, уже отмассировав ногу, уже несколько раз прошептав заклинание «Пора кончать войну!», неподвижно сидел он на кровати, раскладывая в памяти эпизоды протекших часов. Три мобилизованных официанта определены и двое из них оставлены без внимания: поваренок отпадал, как и сорокапятилетний официант с плоскостопием. А нужный ему человек носил имя и фамилию самые распространенные, он был Генрихом Шульце, и адрес его известен, да нельзя идти к нему на дом. Все трое — берлинцы, в одном и том же резервном полку, и не Генриха Шульце надо искать, а поваренка и 45-летнего официанта, через них находить Шульце, а еще лучше напрямую — легкую на ногу девицу, которая не ведает, что судьбы Москвы и Берлина — в ее постельных шашнях с радистом из Цоссена. Проще простого — обратиться в отдел потерь управления общих дел вермахта, там уж точно установят, живы ли все эти три человека из «Адлона», но, во-первых, вся административная система Германии развалена, никакого учета вообще не ведется, ни одной правдивой цифры в донесениях — и фюрера не обманывают, докладывая ему о положении на фронтах, как уверены в этом многие, а во-вторых, опасно: империя гибнет, ПВО столицы расшатано, развал ее начинается с земли, по ночному Берлину автомобили передвигаются со включенными фарами, лишь изредка с зашторенными синими. Но даже если Генрих Шульце жив, то не сбрасывают ли сейчас труп той девчушки в только что подвезенный гроб? Наконец, если ищет он правильно, то есть Генриха Шульце, то не исключено: и по его, Ростова, следам идут, его ищут, и не только абвер и гестапо, но и те, что ждут от него ответа, те, кто нашел его в Югославии и рассказал о Мадагаскаре, поведал о… («Пс-ст!») Искать Шульце, искать! Для чего надо себя предъявлять там, где он бывал раньше с Аннелорой и без нее. Вкусы ее поражали, она тянулась ко всему тому, что доктор Геббельс именовал гнильем, экстрактом еврейского разложения: так и норовила супруга, воспитанная в строжайших правилах, покрутить — ни с того ни с сего — обнаженными плечами в «Танцфесте», поаплодировать злобным комикам в «Романском кафе», да и в «Адлон» похаживала ради оркестра, где экзотики ради похожий на негра барабанщик время от времени скалил зубы. С киностудией когда-то был у нее контракт, там ее так обидели, что возненавидела Аннелора всех звезд и режиссеров, настояла на своем и перебралась в Гамбург, но попадала в Берлин — и проникала на студию подышать воздушком развратца, а теперь и Гёца фон Ростова потянуло на тот же воздушок, хотя и без намерений подразвратиться, что, однако, тоже не помешало бы.
И «майбах» полковника Ростова остановился у дома на Гросберенштрассе, еле-еле найдя себе местечко; автомобили стояли рядами, образовав каре; судя по номерам, вся Германия хотела насладиться покоем, прекрасными винами, женщинами, возможностью жрать, не прибегая к продовольственным карточкам, и чувствовать себя в безопасности, поскольку Геринг и Геббельс, виллы которых неподалеку, добились: ни один, даже самый пронырливый служака из спаренных зданий на Принц-Альбрехтштрассе сюда не сунется! Многих обитателей этого кинодома Ростов знал, раскланивался, тряс руки, охотно принимал комплименты: хромота, мол, придает ему романтический облик! И назавтра приехал под вечер, и послезавтра, посиживал на крыше павильона, где раскинулись маленькие кафе, погрустил, вспомнив о прошлом; звезды мирового экрана возникали в толпе, как из утреннего тумана перед наступлением… Ростов поднял глаза и увидел за столиком японца, одетого до того корректно, что сомнений не оставалось: из посольства. Он смотрел на желтую кожу, туго обтянувшую скулы, на щели глазниц, улыбался; уже третий год при виде жителя далеких островов в нем просыпалось теплое чувство признательности, уступавшее затем тихому, как бы про себя смеху; нечему радоваться, на япошек глядучи, да и скорбеть вроде бы нет причин, а все равно приятно, и потому приятно, что («Пс-ст!»), ни начни японцы войну с Россией, ни атакуй они русский флот, так и не собралась бы эскадра Рожественского спасать Порт-Артур, не двинулась бы она через моря и океаны на Дальний Восток, не бросила бы якорь на рейде Нуси-бе у Мадагаскара, откуда и началась никем не разгаданная история о том, как с госпитального судна «Орел» сошла на берег сестра милосердия, имя которой так и не дано было узнать сыну ее, — сошла, решила искупаться, но попала в объятия миссионера Отто-Эриха Ростова; узнав два года назад о матери, Ростов по крупицам собирал разбросанные осколки события, он даже нашел список сестер милосердия, среди них одна — с немецкой фамилией, но замужняя, муж в Порт-Артуре; все загадочно, сказочно, смерть матери, уроженки Рязанской губернии, не менее призрачна, зато уж какая полная и очевидная явь: мужчина возник, пропахший табаком, прижавший малыша к себе и несший его вслед за гробом и годом спустя назвавший себя отцом; какие-то, помнится, осложнения были с усыновлением, не обошлось без содействия другого немца, отца нынешнего Толстого Германа, и еще один немец оказал помощь, мог нужное нашептать генерал-губернатору.
— Мы победим! — сказал япошке Ростов, понимая, что Японии, как и Германии, предстоят времена ужасные («Господи, неужели судьба — это случайное сцепление обособленных курьезов?»). Засел за столик, искоса посматривая на женщин, которые чудо как хороши и от которых несет смертью, потому что они хранили в себе горечь и сжимающую тело тоску по убыванию жизни. В кафе, в буфетах — полно офицеров, отпускники рвутся к женщинам доступным и страстным, потому что многие жен своих потеряли в бомбежках, многим жены изменили, как это бывает при всех войнах, для еще больших некогда любимые супруги превратились в пресных и скучных баб, — и офицеры рванули на киностудию, где разврат облагораживался величественностью момента, угасанием падающего в темень светила, особой чувственностью женщин, которые отдавались как бы на краю могилы; женщины постигали необыкновенность того, что этот вот мужчина, только что едва не упавший в обморок в экстазе совокупления, этот поклявшийся ей в любви до гроба майор (или полковник) не понимает, что она — последняя, возможно, женщина в его жизни, потому что ранним утром он встанет, возьмет такси до Силезского вокзала, займет место в офицерском купе поезда, давно получившего название «смертного», и уже через день-другой получит в лоб русскую пулю, умрет, исторгнув имя той, что подарила ему вечное и краткое блаженство случайной любви по пути к безымянно-братской яме, вырытой русской могильной командой.
Хромота и впрямь романтизировала полковника, придавая его отнюдь не аристократическому лицу благородство; на фон Ростова клевали возвышенного настроя артистки кордебалета (УФА вовсю ставила фильмы с театрально-балетной начинкой), но ни одна из них не призналась ему, что была когда-то в дружбе с неизвестно где пребывающим кельнером или общалась в этом году с худой крикливой плясуньей, которую в последний раз видели на станции метро, девица (удалось узнать ее фамилию: Уодль, Рената Уодль) для шика натянула на себя тельняшку, бушлат, шапочку матроса-подводника, подвернула ногу для пущего эффекта и в ансамбле подводников-калек собирала денежки на «Зимнюю помощь». (Ростова заела ревность: что ж ты, подружка, не собирала те же денежки на ту же помощь танкистам, которые тысячами гибли под снарядами русских — «Пс-ст!» — самоходок и этих чертовых Т-34?) Нет свежих следов «связницы» (полковник поморщился от вульгарности этого шпионского термина). И никто на киностудии не знает, на каких подмостках сейчас пляшет, спасая Германию, неутомимая Рената Уодль. Никто! Значительно больше давали полковнику ночные сидения в «Адлоне», бомбоубежище под отелем было не самым лучшим или безопасным укрытием в Берлине, первенствовал бункер на Фоссштрассе, где канцелярия фюрера; свои преимущества имел и мидовский подвал, но всех тянуло в «Адлон», ненавидимый Гитлером, почему и отчего — никто не знал, строились догадки, сводились они к тому, что еще при Гинденбурге фюрер как перебрался из провинции в «Кайзерхоф», так и невзлюбил с тех пор «Адлон», который стал для него символом презираемого им знатного сословия Германии; ни одна бомба еще не упала на отель, но что американцы обоснуются когда-нибудь здесь и своими джипами заполонят окрестности — об этом говорили открыто, кто-то из завсегдатаев убежища как-то выразился с издевательским смехом, пальцем ткнув на эстраду: «Скоро здесь будет выступать негритянский джаз в полном составе!» И хоть бы кто поперхнулся, за столиками хмыкнули, переглянулись — тем и отозвались на речь, за которую полгода назад упекли бы в лагерь, а обер-кельнер ни ухом, ни глазом не повел в сторону пораженца. Стул его — в метре от столика полковника, столик почти служебный, брать его дозволено немногим, метр — расстояние, позволявшее оберу рассказывать фон Ростову о делах минувших, текущих и будущих. Челноком ткацкого станка сновала в нем некая связующая события идея, она подтягивала свисающие кончики нитей, завязывала узелки, штопала; обер рассказывал, рта не раскрывая, но Ростов, не все слыша, все понимал, узнавая самое существенное для июля 1944 года. В минском котле двадцать, по слухам, дивизий, взоры всех обращены на фюрера. Странно, что тот не обращает ровно никакого внимания на трагедию Берлина, смахивающую на фарс. По сводкам союзников, вся промышленность столицы уничтожена, однако все фабрики восточной и западной части работают исправно, районы Эркнер, Сименсштадт и Шпандау целехоньки, Форстенвальд, самый крупный центр военной промышленности, ни разу не видел над собой английских и американских самолетов, зато Грюневальд долбят ежедневно, хотя все владельцы особняков оттуда подались в Баварию, где почти тишь и благодать (Ростова радовали просчеты врага: Бамберг уцелеет! — верил он). Наверное, фюрер довольно потирал руки, слыша об ущербе, нанесенном «этим промышленникам, этим подлым лавочникам». Но Германия, уже надломленная, еще не склоняла головы, не опускала оружие из рук, не слабеющих, а крепнущих, — вот что ощущали нытики, и впадали в еще большее уныние. Какой она будет, Германия, когда коленки ее подломятся, когда оружие выдернут из ее рук, когда вражеские копья вонзятся в грудь и выморочная кровь окропит землю Баха, Шиллера, Бетховена, Мольтке, Гитлера, Гнейзенау и Ростова?.. Обер издал первый крик еще до кончины Бисмарка, потом его запрягли в имперскую телегу, в него стреляли англичане, бельгийцы, французы, сенегальцы, мавритане, русские, украинцы, казаки, матросы германского флота, — и уцелел, и прижился к «Адлону», и вместе с ним пойдет ко дну, и все, за столиками сидящие, были для него полуголыми на пляже, мимо которого плывет по течению корабль, ожидающий полутонной бомбы, и старик никого не подзывал к себе, старик прощал малодушных, решивших увидеть другой корабль, который уж точно не погрузится в забвение.
Так кто же будет капитаном на этом корабле будущего? Какие команды отдаст и на каком языке? Как назовут корабль?
Тяжкие дни и ночи, каждая из которых напоминала о срочности, а потом случайная встреча с Клаусом в коридоре управления на Тирпицуфер, не встреча даже, а — увидел издали, но не подошел, потому что не хотелось почему-то видеть друга, а момент благоприятный, Хефтена нет, можно, — нет, надо подойти, обнять друга, но шагу не сделал, потому что из-за просьбы «господ-товарищей» любой контакт со Штауффенбергом уже походил на какую-то шпионскую акцию. И Ростов свернул в боковой коридор, Клаус проскользнул мимо, был он раздражен, гневен, шел, на ходу приподнимая повязку и тампонируя слезящуюся глазницу: так с ней и не смогли управиться врачи. Чувствовалось, как изможден Клаус, как измучен болями внутренними, иссушающими мозг. Жалко стало — так жалко стало, как год назад в госпитале. Скрылся Клаус, пропал в одном из коридоров, Ростов спустился на узел связи; телефонная связь с Бамбергом не работала, но позвонить Нине можно через комендатуру, условный пароль знает дежурный на Бендлерштрассе, где Фромм и Штауффенберг.
Случайно или нет, но через несколько часов словно порывом ветра разогнались тучи над Берлином и будто искажающая явь пелена сошла с Ростова; он увидел так ясно свое будущее, что оглянулся в испуге: да уж не подсмотрел ли кто?.. А началось со встречи с Ойгеном в доме его двоюродной тетки; можно покутить в меру, пока не грохнут сверху фугасом; хозяйка же — истинная берлинка, во всем новом и гнусном находит только прелести жизни, сохраняя память о прошлом. Ни привратником, ни швейцаром уже не похвалишься, да и дурной тон это, зато какой деликатес — русская прислуга; две девушки в расшитых цветными нитками блузках встречали гостя у подъезда, протянули Ростову полстакана водки, тоже, видимо, по русскому обычаю, потом по красному ковру спустилась вниз сама хозяйка, баронесса Магда Хофшнайдер, подала полковнику обе руки для поцелуя, скромно пожаловалась на тяготы военного времени: ну где ныне найдешь то, чем раньше лакомились, меры не ведая; где кабанина из Галиции, масло из Дании, сардины из Неаполя, где…
— Расплакалась! — презрительно отозвался идущий следом за ней Ойген фон Бунцлов, причем сказал так, что плевок напрашивался заключительным аккордом пылких жалоб его тетушки, и рассмеявшийся полковник отвел брата Аннелоры в сторону; с ним он в апреле виделся в Париже, месяцем позднее здесь, в Берлине, а ныне оба понимали, что переговорить надо в приватной обстановке, почему и напросились вдруг к Магде Хофшнайдер. Обнялись по-фронтовому, как старые камрады, посмеиваясь: Ойген ни дня не служил в армии, и служить не мог, военная промышленность рейха без него захирела бы сразу; громких должностей никогда не занимал, но на многих совещаниях (и в Ставке тоже) заменял Шпеера, министра вооружений и боеприпасов, потому и укоротил немного язык. Ранее, по рассказам Аннелоры, он разыгрывал издевательские шуточки, поднимал, к примеру, правую руку для партийного приветствия, замирал в позе фюрера и гордо извещал: «Вот на такую высоту прыгнула моя такса, когда я вчера купил и показал ей кусок ливерной колбасы за полторы марки!» (Глухая на юмор Аннелора недоумевала: «Это чтоб Ойген ходил на рынок? Да полно вам!») Сейчас он повел Ростова в бильярдную, звякнул колокольчиком, появилась женщина из прислуги, рангом повыше тех, что подносили гостям истинно русские полстакана водки, — полная, краснощекая, очень красивая, лет под тридцать, в неизменной блузке, расшитой цветочками, черная юбка до пола, какие-то украшения на шее, золотые сережки свисали с мочек плотно прижатых ушей, брови тонкие, взлетающие к вискам, толстая коса уложена жгутом поверх головы, от уха к уху, — украинка, пояснил Бунцлов, нередкое теперь явление, полтора миллиона отборных женщин этой национальности отправлены в хорошие дома Германии; до войны некоторые держали обезьян, крокодилов, пантер, теперь в моде славянская прислуга, в основном украинки, работящие и преданные. Украинке этой Бунцлов объяснил, какой сыр им нужен, какой коньяк, с какими сигарами, и украинка ушла, покачав истинно немецким задом. Закурили, Бунцлов расспросил об Аннелоре, узнав же о тягомотине с официальным подтверждением ее смерти, не удержался и сплюнул все-таки, признался, что все его бесит — и эта Хофшнайдериха, и сам Берлин, и фюрер, и русские, которые поднатужатся и ворвутся в Германию ближе к зиме, могут и раньше, даже много раньше, потому так торопится кое-кто, вот-вот в Берлин прибудет человек от американцев, тем очень хочется знать, с кем вступят в переговоры будущие властители Германии, и человек этот, сотрудник немецкого консульства в Цюрихе, привез американские предложения, и чтоб уж быть точным, человек этот им обоим знаком, и зовут его известно как, имя и фамилию называть противно… (Ростов хмыкнул и заулыбался: ненависть Ойгена Бунцлова к названному им чинуше из абвера была ему известна, оба они брезгливо именовали его Гизи.) Типчик этот до того явно спутался с американцами, что давно на подозрении у гестапо, и в Германию прибудет нелегально.
— Раз он сюда собирается — все, значит, решится скоро, — сказал Ойген и не удержался, сплюнул еще разок. — Клауса тебе не жалко?.. Близкий друг все-таки… (Ростов молчал.) Пятнадцатого он летит в Ставку, у Адольфа очередное совещание, без начальника штаба резервной армии не обойтись, Гитлер не такой дурак, чтоб отрывать от дел самих командующих, твой друг попытается… сам знаешь что… Тебе какая роль отведена? (Ростов продолжал молчать.) От любой откажись.
Вяло, тягуче, как бы борясь с зевотой, Ростов, скрывая суть вопроса, поинтересовался, кто назначил совещание на 15 июля, и Ойген задумался надолго, недоуменно двигая бровями. Так и не ответил.
Пришла наконец украинка, поставила поднос, с достоинством удалилась, бедрами не покачивала, статью и походкой напоминала правофлангового батальона СС. Бунцлов любовался ею, затем не удержался и вслух выразил желание переспать со славянкой хоть сейчас, на этой тахте. Несносный был человек, выродок в племени Бунцловых, только Аннелора ладила с ним.
— Эта дура Хофшнайдериха думает, что русские пожалеют ее, когда придут в Берлин, простят из-за украинки грабеж на Востоке. Как бы не так!.. Я как-то намекнул Магде, отправь, мол, украинку эту на ночь ко мне. Взъелась, разоралась, она мне, зашипела, как дочь… Дура. Помнишь, в сороковом, казус юридический в Кенигсберге?