26301.fb2
Теперь и Русь и степь снова были замирены и утишены. Тихо было и на других рубежах.
Конец 1117-го и 1118 год Мономах провел в Киеве.
Он стал прибаливать, продолжал передавать дела старшему сыну Мстиславу. С Мстиславом к управлению Русской землей тянулись уные люди. Долгие годы они сидели за спинами старших князей и бояр, старились, завидовали, от этого еще больше старились. Теперь наступал их час. Малоопытные, наглые, жадные, отодвинутые долгими годами от больших доходов, не испившие горькой чаши страданий и поражений, они теперь, при стареющем великом князе, искали в жизни лишь услад. Они не думали о долге и ответственности даже перед своими приспешниками, не говоря уже об общерусских заботах.
В эти месяцы Мономах многие дни проводил в своей палате за книгами, в беседах с митрополитом Никифором. Уже давно, с тех пор, как он после смерти Гиты прочитал бывшее в ее библиотеке «Отцовское поучение/) некоего англичанина, у него зародилась мысль оставить и своим сыновьям поучение о том, как жить, как управлять, воевать и хозяйствовать. Но, пока он был молод, мысль эта все отодвигалась и отодвигалась вдаль. Каждый год нес с собой неотложные заботы, дальние походы, кровавые сечи, междоусобицы, море крови и страданий, испепеляющий огонь страстей, в котором гибли и свои и чужие люди.
И вот теперь вся его жизнь уже в спокойной тишине палаты, в наступившей вдруг многомесячной военной передышке, развертывалась год за годом. Он вспоминал очередность прошлых дел, вспоминал отца, дядей, двоюродных братьев, многих из которых уже не было в живых.
Порой ему хотелось услышать отзвук своих воспоминаний и чувств в сочинениях великих мыслителей прошлого. Он вновь возвращался к чтению «Шестиднева» и «Пролога», «Беседам Василия Великого» и «Слову Григория Богослова», и другим «словам» и «поучениям», к греческим хроникам, к трепещущим чувством псалмам Давида и еще и еще раз убеждался в вечности немногих человеческих истин, в постоянном круговороте человеческих мыслей и чувств, в похожести человеческих радостей и страданий независимо от того, сколькими годами и веками были отделены они друг от друга.
Он понимал, что жить ему оставалось не так уж много — пять, семь, десять лет, но, наверное, не больше. Он все чаще задумывался над тем, что сани скоро станут и его уделом. Он еще не лежит на них, но уже присел на край, и пока тело еще не немощно, пока голова ясна, нужно все, все, что выстрадано, передумано, отдать людям, и прежде всего сыновьям, которым надлежит отстаивать его дело, управлять Русской землей, бороться с ее врагами, вести хозяйство в своих волостях…
В этот вечер он пораньше отослал прочь с луг, плотно прикрыл дверь, разложил на столе лист чистого пергамента, задумался, вывел первые слова: «Я, смиренный, дедом своим Ярославом, благословенным, славным, нареченный в крещении Василием, русским именем Владимир, отцом возлюбленным и матерью своею из рода Мономахов…» Он помедлил, подумал и продолжал писать буквицу за буквицей: «Сидя на санях, помыслил я в душе своей и воздал хвалу богу, который меня до этих дней, грешного, сохранил. Дети мои или иной кто, слушая эту грамотку, не посмейтесь, но кому из детей моих она будет люба, пусть примет ее в сердце свое и не станет лениться, а будет трудиться».
Он работал целый вечер и сумел написать о многом, а главное — о том, что, несмотря на великую силу злоумышленников против праведников, — все равно кроткие люди унаследуют землю, а скрежещущие зубами сгинут безвозвратно. Он писал: «Молод был и состарился, и не видел праведника покинутым, ни потомков его просящими хлеба».
Он снова и снова перелистывал книги мыслителей прошлого, вникал в них, находил укрепление своим думам и радостно, удовлетворенный, вписывал их слова в свое «Поучение». Старательно перенес Мономах на свой пергамент слова Василия Великого, обращенные к отрокам: «Еде и питью быти без шумя великого, при старых молчать, премудрых слушать, старшим покоряться, с равными и младшими любовь иметь, без лукавства беседуя, а побольше разуметь; не свирепствовать словом, не хулить в беседе; не многое смеяться, стыдиться старших, с непутевыми женщинами не беседовать и избегать их, глаза держа книзу, а душу ввысь, не уклоняться учить увлекающихся властью, ни во что ставить всеобщий почет».
А потом уже от себя он продолжал размышляя: «Всего же более убогих не забывайте, но насколько можете по силам кормите и подавайте сироте и вдовицу оправдывайте сами, а не давайте сильным губить человека. Ни правого, ни виновного не убивайте и не повелевайте убить его».
Он вспоминал свои давние годы, и ему казалось, что нею жизнь жил он по этим своим заповедям, хотя порой в мыслях смутно проступали и иные картины — жестокости и клятвопреступления, гордыни и себялюбия, но он отгонял эти видения прочь. Он знал, что те порывы детства и юности о добре и благодати никогда до конца не умирали в его сердце, и, преступая их, совершая то, что повелевала ему власть, он всегда помнил об этих высоких человеческих чувствах. А потом уже, потеряв многие из них, он держался за их призрак, и сегодня ему казалось, что вся его жизнь была освящена любовью к ближнему, справедливостью и незлобивостью. Впрочем, он не хотел особенно долго думать над этим. Сегодня он великий князь киевский, и его слова, его мысли, его поучения не поддаются сомнению. То, что он вложит сегодня в этот пергамент, и останется его сутью. В минуты таких размышлений глаза его суживались, становились холодными, а подбородок каменел.
Все эти дни с небольшими перерывами Мономах трудился над своим «Поучением».
До полудня вершил дела всей Русской земли, в полдень обедал и почивал, а после отдыха принимался за писание.
Он рассказывал о своем первом пути в Ростов и о походах на Запад, и которе с Олегом Святославичем, и борьбе с Всеславом полоцким, о нескончаемых сечах с половцами и до сих пор ранящей сердце битве на Стугне. Он долго вспоминал все свои выезды из Чернигова к отцу в Киев и бесчисленные сечи и погони и записал: «А из Чернигова в Киев около ста раз ездил к отцу, за один день проезжая, до вечерни. А всего походов было восемьдесят и три великих, а остальных не упомню меньших. И миров заключил с половецкими князьями без одного девятнадцать».
Он вспомнил (и от этого на сердце становилось приятно), сколько золота, скота, ковров, одежды, оружия взял он за плененных половецких ханов, и до сих пор помнил он эту страшную сечу на Сольнице, когда ханов рубили у него на глазах и бросали в воду — за все: за страх, набеги, пожарища, угон людей в плен.
Он писал свое «Поучение», а жизнь властно вторгалась в тишину хоромов. Вот несколько дней назад митрополит Никифор, мудрый друг и учитель, передал ему свое послание. Много добрых слов написал ему Никифор, но среди них многоопытный Мономах отыскал то, ради чего старец взялся за перо: «Но смешаны суть злобы с добродетелями, яко же плевел в пшеницы…» И еще он пишет о том, как человеку / дано постигать окружающий мир: очами, слухом, обонянием, вкушением, осязанием. И говорит, что князю не должно доверять слуху, но требуется все осязать самолично, потрогать руками: «О сем испытай, княже мой, о том помысли: об изгнанных от тебя, о осужденных от тебя наказания ради, о презренных вспомяни о всех, кто кого изрек и кто кого оклеветал и сам судя разсуди таковых…»
Мономах размышлял об этих витиеватых словах, тонких намеках старого друга, понимал, что, передоверив в последние годы управление Русью Мстиславу и уным людям, он, видимо, слишком многое отдал им, живет их словами и очами, а ведь прежде он до всего доходил сам, К посланию старца следует прислушаться.
Он написал Никифору грамотку, в которой поблагодарил его за разумное послание, греющее сердце и просветляющее душу.
И снова приходилось отвлекаться от писания «Поучения», от дорогого ему дела, от радостного чувства творчества, рождающего в груди тепло, звучащего в душе многоголосным и стройным хором мыслей, чувств и слов. Шли тайные гонцы из Новгорода от внука Всеволода. Оп сообщал, что в городе зреет сговор среди бояр, купеческой верхушки. Уход Мстислава из города на юг, поближе к отцу, окончательно развязал руки заговорщикам.
Среди них едва ли не первый Ставка Гордятич, старинный Мономахов боярин, который вот уже долгие годы близок с новгородцами и лишь ждет своего часа, чтобы оторвать Новгород от Киева. Заговорщики мечтают о старых временах, когда город был независим, о временах Владимировых и Ярославовых.
Теперь нужно было думать о том, как вывести крамолу в Новгороде, обезглавить зреющий мятеж.
И все-таки осенью 1118 года он вначале собрался ехать на реку Альту, а уже оттуда двинуться на север, в Суздаль или Ростов, и вызвать туда главарей сговора.
Давно уже Мономах замыслил поставить на берегу Альты, в том месте, где посланцы Святополка Окаянного прокололи копьями князя Бориса, Глебова брата, церковь имени двух братьев-страстотерпцев. И вот теперь, когда утишилась земля, когда он столько вспомнил и передумал, создавая свое «Поучение», Мономах решил осуществить прежнюю мысль. Ему хотелось тем самым создать себе обитель отдохновения и покоя, где можно было бы уединиться душой, хотя бы ненадолго уйти от давящей мирской суеты. В то же время богатый опыт прошлых лет, уже накатанная дорога долгих борений и побед вела его на Альту, оттуда он мог еще раз всколыхнуть Русь мыслями о единстве и общности, сурово осудить своих противников, приобщить сыновей к русским святыням, связать имя наследника Мстислава с именами Бориса и Глеба.
Он двинулся на Альту вместе с сыновьями. Ранее него туда же направились каменесечцы из Киева и Переяславля, многие телеги с припасами из обоих этих городов, потянулись работники. И снова, как несколько лет назад в Смоленске, Владимир Мономах превратил заложение церкви Бориса и Глеба в общерусское действо. Кажется, и вовсе недолго продолжалось это заложение — всего какой-то час, пока Мономах клал камень в угол будущей церкви, пока шел молебен, пока работные люди споро проложили первый ряд храмовой опоры. Но оно привлекло к себе сотни людей из разных городов Руси, собрало весь высший княжеский и духовный люд, а последовавший затем пир в Переяславле сопровождался богатыми денежными и вещевыми раздачами и продолжался несколько дней.
Уже отсюда, из Переяславля, весть о новых стараниях Владимира Мономаха за Русскую землю шла по всей Руси. Его приспешники повсюду проклинали раскольников — Глеба Всеславича и Ярослава Святополчича, еще и еще раз поминали про то, что Русь всегда была сильна, когда она выступала против врагов в своем могучем единении, что память Бориса и Глеба вопиет против междоусобий, братских кровопролитий и союзов с иноплеменниками. Глашатаи кричали о славных победах Мономаха над половцами, звали православных утереть пот за Русскую землю.
Из Переяславля Мономах двинулся, в объезд Киева, в ростово-суздальскую землю.
Он снова, уже в который раз, ехал по этой осенней, окрашенной лиственным золотом, березовым серебром и темной еловой зеленью дороге, мимо проплывали любимые с юности пологие мягкие холмы, одетые стареющей, жухлой травой, скромные, тихие, безымянные речки, невесть где начинающиеся и кончающиеся, спокойные величавые озера, напоминающие славянских женщин в их покойной гордости и уверенной красоте.
Дорога все уходила в уходила в лесную холмистую глубь. Мономах стал подремывать под мерный перестук колес возка и цоканье лошадиных копыт, но и сквозь дрему он постоянно возвращался мыслями к цели своей поездки — к Суздалю, где он должен был встретиться с новгородским крамольным боярством.
Подъезжая к городу, где его встречал сын Юрий, Мономах уже определил свои действия по дням и часам.
В тот же день он послал гонцов в Новгород с требованием прибыть в Суздаль Ставке Гордятичу и некоторым другим новгородским боярам, а чтобы у них не было никакого сомнения в серьезности его намерений, пригрозил в случае непослушания самолично прибыть в Новгород с ратью.
Теперь оставалось ждать. В эти дни Мономах мною беседовал с сыном, встречался с суздальским епископом, видными боярами, дружинниками, тысяцким. Он видел, как отстроился и укрепился на последние годы Суздаль, как наполнилась людьми вся ростово-суздальская земля, каким бойким и многолюдным был городской торг, какими оживленными все дороги, ведущие к Суздалю с северо-запада и уходящие от него прочь, на юг и восток.
Он понимал: что-то происходит в этих сумрачных северных лесах, здесь начинается какая-то новая жизнь, уже мало связанная с Киевом и южной Русью. Суздаль уже не выглядел робким, глухим углом, куда посылали в прежние годы малолетних князей на выучку. Теперь это был большой и гордый город со своей ремесленной, торговой, военной статью. Да и сами суздальцы нынче мало в чем уступали жителям Киева и вели себя хотя и смирно, но спокойно и горделиво. А вместе с ними и Юрий, чувствовалось, прочно врастал в эту северную самостоятельную жизнь, опирался на мощное боярство, купечество, церковный клир, на сильную местную дружину. Все это Мономах отмечал, постигая своим многолетним богатым опытом, что в этой спокойной самостоятельности Суздаля зреет, возможно, большая, еще не познанная опасность для единства Русской земли. Но он тут же отгонял эту мысль: Суздаль был его родовой отчиной, он был послушен, да и Юрий с почтением внимал словам и наставлениям отца.
Через несколько дней гонцы принесли весть о том, что вызванные новгородцы подъезжают к Суздалю. Ом заставил их долго ждать около дворцового крыльца и лишь по истечении времени велел вести в гридницу.
Первым появился его старинный друг Ставка. Он был немного старше Мономаха. Его лицо, испещренное глубокими морщинами, изобличало бурную, полную переживаний и страстей жизнь, и мятежную, неукротимую душу. Волосы боярина стали совершенно белыми и вялыми космами спускались на лоб, а из-под этих косм на Мономаха угрюмо смотрели налитые кровью, все в красных прожилках, но еще неукротимые глаза. Сзади теснились другие бояре.
Мономах не стал заходить издалека. Не сажая новгородцев за стол, он сразу же начал выговаривать им все их неправды: неподчинение Киеву, отказ платить сполна и исправно прежние дани, давать деньги на содержание князя-наместника, нежелание признавать Всеволода новгородским правителем после отъезда на юг Мстислава, пренебрежение давнишней связью с домом Всеволода, мятежные связи с иноплеменниками — чудью и шведами.
Голос его был тих и яростен, подбородок надменно поднят, взгляд прищуренных глаз холоден и грозен. Все, кто знал Мономаха, видели, что в эти минуты для него отступали в небытие его обычная мягкость и уветливость, спокойствие и склонность к размышлениям о жизни и ее бренности. Теперь речь шла о единстве Руси, незыблемости первенства Всеволодова дома, благополучии его самого как великого князя и Мстислава как наследника. Если отложится Новгород, Русь снова расколется надвое, как это было до Олега Старого, как случилось во время вражды Ярослава Мудрого и его брата Мстислава: тогда половцы и иные враги пойдут походами по ее землям.
Ставка Гордятич поднял руку в знак того, что оп хочет сказать слово, но Мономах не стал слушать своего бывшего боярина, лишь обратился к дружинникам: «В оковы его, в поруб!»
Тут же были схвачены еще несколько крамольных бояр. Остальным было приказано подписать грамоту о верности Киеву, о том, что им впредь не принимать на княжение иного князя, не его, Мономахова, рода, платить все дани по старине, невзирая, сидит князь в Новгороде или находится в отъезде.
Грамота наказывала ныне новгородцам во всем слушаться Мономахова внука Всеволода.
Бояре молча склонили головы.
Тут же состоялось подписание грамоты-роты, и новгородцев снарядили в обратный путь, чтобы они взяли в своем городе роту со всех горожан в верности Мономахову дому и целовали бы на том крест. До тех пор, пока вести об этом не придут в Киев, взятые под стражу новгородцы должны будут томиться в киевском порубе.
И все же покоя, которого Мономах так жаждал все эти годы, не было. Большие завихрения человеческих страстей, бывшие тем сильнее, чем выше поднимались сами люди в человеческой лествице, неустанная, отчаянная борьба за первенство, которую вели с ним, С его сыновьями противники, происки и враждебные действия ляхов, угров, греков постоянно держали в напряжении стареющего великого князя. И все чаще изнемогала его душа в этой неустанной борьбе, в этой наполненной враждой жизни.
Весной 1119 года Мономах отправился в новый поход на Волынь, потому что Ярослав Святополчич нарушил роту, разорвал все свои обещания, отослал в Киев свою жену — Мономахову внуку, перестал платить дани. Но едва Мономах вышел с войском из Киева, как Ярослав бежал в Польшу к своему зятю, польскому королю.
Мономах беспрепятственно занял Волынь и посадил здесь своего сына Романа.
Вернувшись в Киев, Мономах тут же, не распуская войска, начал подготовку к новому весеннему походу. Он не мог смириться с тем, что дунайское устье, дунайские города, которые, казалось, уже были в русских руках, вновь перешли к грекам. Однако ведь жив был сын Леона Диогена — претендента, врага Комнинов, Василии — его, Мономахов, внук, сын его дочери. Теперь условия для похода на Византию созрели: Волынь, правое крыло русских земель, было прочно в руках Мономаха.
Все начало 1119 года Владимир Всеволодович провел в подготовке к новому походу на Дунай. Выслал вперед как и несколько лет назад, войско под началом Яна Войтишича, послал гонцов к князьям, чтобы к весне подошли со своими ратями на Днестр для большой войны с греками.
И все в жизни повторяется. Как когда-то в 943 году во время подготовки Игорем Старым великого похода на Константинополь, греки, ужаснувшись, направили к нему на Дунай свое посольство, чтобы откупиться от нашествия золотом, дорогими тканями, уступками земель в Северном Причерноморье, обещаниями подписать выгодный для Руси русско-византийский договор, так и теперь, узнав о подготовке Мономаха к большой войне, Алексей Комнин выслал к киевскому князю своих послов.
Мономах принимал посольство в Киеве, в своем великокняжеском дворце. Город был полон воями. В старом Ярославовом и Владимировом городе располагались дружины из разных городов Руси. Почти каждодневно подходили новые силы. Все сыновья Мономаха собрались здесь уже давно, кроме занемогшего внезапно Романа. Предвоенная забота и суета охватила и ремесленные слободы, и Подол. Мономах в своей палате с удовольствием вслушивался в этот новый, веселый, привычный для него предпоходный гул. Ян Войтишич должен был войти ранней весной в Подунавье, а следом за ним в уже захваченные городки должна была двинуться основная русская рать.