26348.fb2
- Говорят, вы посетили Шанхай?
Мпольский ответил почти весело:
- Не доехал, знаете ли... - Его бледно-синие глаза на мгновение блеснули. - Из харбинского болота, батенька, не так просто выпростаться. Зато вы, говорят, вчера явили доблесть.
Иннокентий смутился:
- Пустое.
- Не пустое. Мне, признаться, и в Шанхай не захотелось оттого, что там то же самое, что и здесь. Все та же сволота. Шило на мыло. Однако я и сам хорош. Тиснул как-то стишок в какой не надо газетке и схлопотал свое сволоте-то и понравилось, стала орать его во все горло на какую-то там музыку. Поделом мне. Буду знать, как зарабатывать на похмельную стопку не там, где надо. Лучше сторожем служить. А сказал мне о вас, между прочим, Никаноров.
Иннокентий по-своему обрадовался. Но не потому, что о нем говорят такие люди. А вот именно потому, что - говорят. Между собой говорят. Ему было смутно известно, что между Мпольским и Никаноровым пробежала какая-то черная кошка. Что они еле-еле кивают друг другу.
- Вы помирились?!
- Что это вы так ликуете, голубчик? Мы и не ссорились. Просто я не считаю его поэтом, а он... Как бы это сказать? Не оказывает мне гражданского доверия, скажем так. Он, понимаете ли, заделался государственником, по его собственному выражению, а я по врожденному легкомыслию никак не выйду из хоровода муз, фигурально говоря. Вот где собака зарыта. Это еще во Владивостоке началось. Я там жался к Асееву, Третьякову, даже Бурлюка лизнул по пьяному делу в его слепой глаз, обожал Маяковского, издалека, разумеется, через девять тысяч верст, а он, кстати, меня не обожал... Короче, на моих белых ризах в некоторой степени проступали красные пятнышки, поскольку в моих учителях-приятелях состояли поэты просоветского толка. Вот ведь, кстати, коллизийка и вопросец. Могут ли чьи-то чужие блистательные стихи прежде всего стихи - увести человека в совсем другой лагерь? Короче, Никанорова все это во мне отталкивало. Да и пил он тогда, скажу я вам, бочками. Экземпляр-то гренадерских габаритов. Угнаться за ним не было никакой возмож-ности, и это давало ему еще одну почву для презрения. Там-то, в парах какого-то шантана или в "Балаганчике" ( был у нас там такой богемный подвальчик), я и врезал ему правду-матку о его жалких поэтических потугах. Но я вот что вам должен донести в самом серьезном свете: Никаноров хил в стихах, но в прозе он могучий маньчжурский бык. У него написано сто романов. Почти все не изданы. Кое-что мне втайне от автора передавали на ознакомление. Бык! Мощь! У него своя мера времени и в каждой фразе по полтысячелетия. У него и кадык - заметили? - как у рабочего быка. Его седая башка напоминает мне ту двухпудовую болванку серебра, с которой некогда в эту дикую степь пришли первостроители железной дороги, чтобы рассчитываться с аборигенами за те или иные приобретения. Кстати, в Китае серебро ценят много выше, нежели золото. Вот такой он фрукт, этот Никаноров. Между прочим, он все-таки знает, что я почитываю его.
- О чем пишет?
- Обо всем. О России. И о нас, все проигравших. Знаете, кого он мне напоминает? У него в одной книжке описана эвакуация Омска накануне падения. Паника невероятная, бегут все, включая Совет министров и военную верхушку, а в зале первого класса вокзала сидит есаул, держа при себе трубача. Он подает знак, трубач трубит сигнал "наступление", есаул выпивает стакан пива, кивает, трубач трубит отбой. И так много дней, без передышки. Грандиозное отчаяние.
Мимо поэтов по Большому проспекту прошел японский военный чин, гремя о каменную кромку тротуара белой кавалерийской саблей. Его обдал тяжелой желтой пылью из-под быстрых ног мокролицый рикша с махровым полотенцем на шее, влитый в двухколесную коляску. Булыжник мостовой дышал остывающим зноем. Мпольский кивнул вслед японцу:
- Скоро эти господа помирят русских с китайцами. От противного. Уж слишком спесивы и с нами, и с ними. А в итоге, может быть, в историческом, так сказать, круговороте, и меня персонально сведут с Россией. А? Что скажете?
Иннокентий опустил потяжелевшие веки. Он знал будущее Мпольского. На Сунгари лежало алое полотно заката. Дуло с Хингана, который чернел вдали, действительно напоминая остов черного дракона, каковым его считают китайцы. Завтра будет непогода.
VI
Во дворе братьев Ломотюк, чуть ниже нашего двора, вечером устраивались танцы. Выносили радиолу, ставили на стул, шнур от нее протягивали в окно Ломотюков. Играли фокстроты и танго. Пела Шульженко. Звенела золотая труба Эдди Рознера. Прибегали сочные, губастые девки. Приходила горбунья Лида. Ее приглашали мы, мелюзга. Взрослые брезговали. Моя рука опасалась коснуться ее горба, но это происходило, потому что она так хотела и в танце как-то внезапно приседала, всего партнера касаясь передом. Танец кончался, я вырывался из ее цепких рук - перевернуть пластинку.
В тот вечер я куда-то не туда попал пальцем в мембране, меня ударило током, я заорал, свалился - и за мной загремела радиола. Все обомлели, я сиганул домой. У нас в коридоре - это было отдельное помещение в два этажа, с двумя окнами и двумя пролетами каменной лестницы - висела лампочка, но ее редко включали. Обычно в потемках на подходе к коридору я кричал, задрав голову, в сторону кухонной форточки, летом всегда открытой и завешанной - от мух - прикнопленной марлей:
- Мама! Включи свет!
Теперь меня трясло током позора. В темнотище, держась за холодные стены, я по лестнице добрался до двери, которую батя обил коричневым дерматином. Нагнулся за ключом, который мы прятали под половик. Ключа не оказалось. В черном коридоре было страшно и холодно. Я вышел во двор. Во всех домах, смотрящих на наш двор, не светилось ни одного окна. В свой сарай, где я устроил штаб, в качестве стола поставив пустой ящик из-под житомирской посылки, а вместо лежанки и стула определив на паре кирпичей тыльной стороной кверху картонный портрет лысого хмыря в пенсне, - туда, в свой темный сарай, я не решился пойти, хотя там и заначил свечку со спичками. Оставалось одно - улица. Меня потянуло на место моего недавнего преступления.
На крыльце братьев Ломотюк спал неизвестный.
- Фраер, - сказал старший брат Ломотюк, Борис, по кличке Длинный, и, сам на развезях, ушел домой на боковую. Так они и спали - один в комнате, другой на крыльце.
Борис к тому времени решил завязать. Он освободился с полгода назад, не воровал, ему, кажется, хватило своих четырех отсидок к его двадцати четырем годам, а главное - он закрутил чистую любовь с десятиклассницей. В тот вечер, за нетрезвостью кавалера, она пораньше убежала домой. Разгром радиолы остановил танцы, все постепенно разошлись - фраер остался на крыльце. Другие братья, их было двое, ушли куда-то на дело, прихватив с собой мелюзгу моей поросли. Все они скоро вернулись. А тут и я.
Неизвестный все еще украшал крыльцо.
- А ты что тут делаешь в такое время, кореш? - Кто-то взял меня за плечо. Я поднял голову. Дядя Слава. Его белая шапка светилась во мраке. Он направлялся к нам. Мы ушли. Оставшиеся обчистили спящего.
- Всего-то котлы и взяли, фраера, - махнул рукой Длинный на суде, когда ему дали десять лет за соучастие в ограблении. Все братья плюс мелюзга получили срока. Полновесные. Групповое дело. К тому же пострадавший оказался лейтенантом милиции в штатском. Пан Пашинский увел меня от уголовного будущего.
Матушка искала меня с фонариком по двору, крича мое имя. Выяснилось, что ключ под половиком был-таки на месте. Это я со страху не нашел его.
Спал я без задних ног, а утром во искупление страшной своей вины перед всем человечеством пошел за водой с двумя ведрами. Сам пошел, не из-под палки. Да матушка и не требовала от меня таких подвигов, сама носила воду зимой и летом. Колонка стояла на улице Ключевой. Поставив первое ведро под хобот крана, до блеска надраенный, я резко нажал на рычаг, и вода ударила по ведерному дну с таким напором, что грохот пошел по всей Ключевой и крупные брызги били мне в лицо. Меня хорошо освежило, я окончательно проснулся и, пока набирал воду, смотрел на бухту Золотой Рог. Солнце встало уже достаточно высоко, бухта вся сияла, блики на крошечных волнах вспыхивали подобно мгновенным бабочкам. Было воскресенье. Мне было лучше всех. Только сердце тихо подсасывала козья тайна.
Под деревянным двухэтажным домом возле колонки толпились человек десять матросиков. Они покуривали "Север", посмеивались и, играя в какую-то игру, ударяли друг друга по плечу. На чердак дома вела железная винтовая лестница. Матросики по одному взбегали по ней и через некоторое время спускались. Там, на чердаке, жила Лида.
Место для форта очистили, фанзу убрали, форта не сделали. Ван ушел в тайгу. У Тигровой пади, куда он пришел, был хозяин. Амба хмуро встретил странника. Сын тигра от красной сосны, женьшень привлекал к себе слишком многих - жадных и безжалостных - двуногих, и отец стоял на страже. Но Вана он знал. Вана знала вся тайга.
Их обоих знали все. Оба они были Ваны. У тигра на лбу был иероглиф "Ван", а на затылке - иероглиф "Ду". Это означало - "Великий Ван". Но тигр отказался от имени. Он уступил его этому двуногому старику. Он испытывал чувство, которое однажды уже посетило его, когда в незапамятные времена он по неосторожности попался в охотничьи сети на глазах богдыхана, его отпустили по высочайшему благоволению, он поклонился императору и ушел.
Отныне был один Ван. Прежде они иногда встречались, но это бывало редко - когда какая-нибудь из молодых и не в меру резвых тигриц убегала к морю и попадала в расположение фанзы Вана, неподалеку от которой стояла островерхая кумирня на четырех ножках с двумя кедровыми столбами перед ней. Над алтарем струился дух курительных свечей. Амба приходил за беглянкой, забирал ее и, не вступая в общение с Ваном, возвращался к себе в падь. Там он лежал под одинокой скалой, торчащей из низины подобно его же перламутровому когтю, стократ увеличенному.
Ван знал тайну амбы, которой не знал сам амба. Тайна эта состояла в том, что некогда он был белым и пришел с Запада. Былая белизна осталась у него лишь на животе и вислых баках, когда-то пушистых. На Западе женщины бегали за ним и, выдирая кусочки его мяса, вкушали во имя плодородия. Поэтому он ушел оттуда, и по его следам бежали женщины, падали в его следы, умирали, и их тела заносило песком.
Теперь его следам кланялась лишь тигровая лилия, потому что она была одной из тех женщин. На лице тигровой лилии небо ивовой кисточкой тонко обозначило тигриные черты, но старый амба их не замечал по причине наступающей слепоты. Он еще помнил, что он суть осень и земля, что, обитая по старости в пади, он все равно населяет горы и пещеры и его всегда ждут в звездном дворце долголетия. Но правда заключалась в том, что Запад, которым он был, вышел из него вместе с кроваво-красным кипятком страсти и мужской силы, а западного Бога, которым он тоже был, люди распяли на столбе с поперечиной.
Островитяне недавно победили тех людей, которые пришли с Запада всего-то полвека назад и, к его большому неудовольствию, подтачивали основы его Закона. Они рубили и сжигали его лес, изводили подопечных зверей. Он не испытывал к ним никаких родственных чувств, начисто забыв об общих западных истоках. Торжество островитян над ними было в некотором роде возмездием. Но радоваться он не мог ни тому, ни другому.
Ван отличается от всех, потому что он - дух, а не человек, а если и человек, то все равно дух. Он сам по себе, потому что тридцать тысяч духов тела улетели из него. Вот что их сближает. Они будут жить рядом, не мешая друг другу. Ван никогда не станет драконом, который сядет верхом на него, тигра. Он сам по себе.
Ван поставил хижину на ильмовом корневище, вышедшем из-под земли в форме черепашьего остова, и покрыл ее берестяными полотнищами. Холода он не боялся, но про черный день, на случай лютой зимы, вырыл и землянку. Сам он ею пользовался редко. Порою там зимовал медведь, тоже старый, весьма дряхлый и поэтому не тревоживший тигра относительно власти над Тигровой падью. Однажды медведь и тигр, оба старые, повстречались на узкой тропе у ручья, медведь не смог встать на задние лапы, как это бывало в лучшие времена, и тигр подумал: пусть будет ему не хуже, чем мне. Медведь ушел, тигр выкупался в ледяной воде, по привычке почесал бесчувственные когти о кору бархатного дерева и побрел на свою лежку под навес перламутровой скалы.
Шли годы, шли дожди и снега. Ван уже не смешивался с племенами, разбросанными по всей тайге. Жили, как тысячу лет назад, их добивал ханшин, в черном теле держал хунхуз, и к этому присоединился белый пришелец. Их женщины уже не умели попадать в глаз белки на охоте. Их женщин ханшин брал чаще, чем их мужчина.
На углу Новоторговой и Большого проспекта, выходя из магазина Чурина, Иннокентий столкнулся с Никаноровым. Молодой человек смутился, глядя на маститую громадину. На массивной серебряной голове (прав Мпольский) невесомо и плоско, как тыквенное семечко, желтела сплющенная соломка шляпы с черной репсовой ленточкой. Никаноров выказал расположение:
- Вас можно поздравить с покупкой?
- Нет, нет...
- Ваше "нет" относится небось к финансам?
Иннокентий молча согласился, разведя руками. Никаноров густо пробасил с улыбкой, осветившей сумрачную маску его тяжелого лица:
- Знакомо. Слишком хорошо знакомо. Бывало, и я похаживал по торговым заведениям исключительно из художественных соображений. Вы когда-нибудь пробовали черемшу? - спросил он неожиданно.
- А как же. Дикий чеснок - любимый лекарственный овощ моей бабушки. Я исправно приношу его ей при весенней простуде, собирая за рекой. Иннокентий кивнул на Сунгари.
- Там черемши мало! - оживился Никаноров. - Вот под Владивостоком, на Седанке, там - да, там... - Он печально махнул рукой. - Но я о том, что черемша больше всего кружила мне голову как раз на владивостокском Суйфунском рынке, когда я с голодухи прогуливался там. Было такое время. Не все коту масленица. Здесь, на Зеленом базаре, куда я порой забредаю в состоянии определенной сытости, не так интересно.
- Я застал такое время, когда корейцы на Суйфунском рынке торговали не только черемшой.
- Вы не застали тех корейцев, которых застал я. Один только белый балахон на корейце - зрелище впечатляющее. Фигура смерти в чистом виде. Я видел целую колонну из нескольких тысяч таких фигур. Это было во Владивостоке. Японцы прогнали их, связав им руки за спиной, через весь город в сторону моря с последующей отправкой за море. Им вослед грустно смотрели рыжие коровы, на которых у корейцев принято разъезжать верхом. Быть может, и корейцы, и коровы вспоминали ту забытую пору, когда колоссальное Бохайское царство пребывало под мощным влиянием Кореи. Между тем Россия в свое время сама позвала корейцев на свои уссурийские земли. Они селились по берегам рек - той же Сидеми или Седанки, - охотно окрещались и говорили по-русски, сеяли пшеницу, кукурузу, просо, ячмень и овес, разводили бобы, сажали картофель, капусту, огурцы, редьку, стручковый перец и табак, охотились, рыбачили, занимались пчелами, даже школы основывали, им весьма покровительствовал пограничный комиссар князь Трубецкой, и русское правительство от щедрот своих приплачивало им за эту тихую колонизацию. А потом началось. Они расплодились, и мы стали их гнать. На границе их встречала корейская пограничная стража, стреляя из луков и ружей и добивая пиками. Потому что в Корее всегда голод. А в том, шестьдесят девятом, если не ошибаюсь, году был голод вдвойне - после жуткого наводнения. Беженцы кстати, словцо, рожденное уже при нас, году в четырнадцатом-пятнадцатом, пошли в Маньчжурию, а тут им показали, где раки зимуют. Вообще говоря, Азия чудовищно впечатляет, не так ли?
Они проходили мимо Старого кладбища. Иннокентий откликнулся:
- Вечный покой не есть ли цель Азии?