26376.fb2
Костику уже лет шесть было. Вадим давно из семьи ушёл. Говорили, что к сорокалетней бабе. Пить как будто бросил, машину купил и, вроде, хорошо живут. Вадима Лиличка особо и не винила: себе она признавалась, что женой была неважной — без мамы в доме неубрано, обеда нет, да и по ночам… каждый день-то зубки стискивать не будешь. Обидно Лиличке было лишь то, что ушёл Вадим уже после того, как родителей не стало, что бросил в самое трудное время, оставил одну, не пожалел. И сына ни разу не вспомнил. Обидно было Лиличке, и гордость болела, но правда и то, что Вадим был самой лёгкой из её потерь.
Без мамы Лиличка чуть с ума не сошла: делать ничего не умеет, денег не хватает, Костик голодный плачет. Спасибо, Лерка не бросила. Лерка, чувствуя свою вину за Вадика, два раза в неделю приходила — по дому помогала. Свои дети у Лерки уже большие: мальчику шестнадцать, девочке (Лиличке) четырнадцать. Муж обеспечивает, так Лерка и не работает. Находила время и для Лили. Другой раз и с Костиком гуляла, в театр водила. Часто на свои деньги (у Лилички нету, как-то всё кончились.) дешёвых косточек купит и даже из них обалденный супчик сварит, чтоб на неделю хватило, картошки нажарит, оладьев. Лиличку учила, да всё без толку — у той никак не получалось: то убежит, то подгорит всё.
Что сближало этих двух, таких не похожих, женщин? Деловитую замухрышку Лерку и безрукую эту мечтательницу, инфантильную плаксу и неземную красавицу Лиличку? Зачем взвалила Лерка на свои неказистые крепкие плечи эту обузу, стремясь заменить Лиличке маму-папу? Что могла дать в этой дружбе Лиля? Ах, Лерка, уж не честолюбие ли лелеяла? Не подтверждением ли значимости, замещением красоты были чудные супчики-то? Не зависть ли в себе давила, крепко сжимая на прогулке Костикову ручонку?.. Никому о том Лерка не расскажет, а Лиличка сроду не задумывалась…
Однажды Лерка пришла не вовремя, раньше, чем договаривались. И застала Лиличку пьяненькой — одна сидела и водочку без закуски потягивала. Лерка следствие учинила, и Лиличка призналась, что больше года уже. Как мама с папой умерли… как Вадик ушёл… вот с тех пор… Да почти каждый день… (Вот куда деньги-то девались — догадалась Лерка).
Лерка поорала, клятвы от Лилички добилась и ушла злая, даже суп не сварила. Но с этого дня Лиличка и не таилась больше: «Лера, мне на трезвую голову жить больно, пойми!» (Хотя от Костика всё же бутылёк за шкаф прятала.)
Денег никак не хватало, и Лиличка стала потихоньку родительские вещи продавать. Мамин любимый гэдээровский сервиз, который когда-то с таким трудом доставали, отчего папа его не любил: кланяться-то Серафиме ему пришлось. Весёлый, пёстрый ковёр, висевший ещё над Лиличкиной детской кроваткой, бывший всегда, отчего происхождением его как-то не интересовались, и неожиданно оказавшийся настоящим турецким ручной работы раритетом. Папину библиотеку специальной технической литературы, тоже на удивление оказавшейся очень дорогой. Все эти дела делал знакомый с работы, шустрый такой Алик. Сам покупателей искал, сам отвозил и Лиличке деньги отдавал. Алик не хитрил и не обманывал, а сразу прямо запросил 50 % комиссионных, на что Лиличка с радостью согласилась — без Алика вообще бы ничего не было.
Страшный процесс разрушения в случае с Лиличкой был на редкость стремительным. Нежное и прекрасное всегда хрупко, а хрупкое и ломается быстрее и легче. Память Лилички порой стала путаться, и время рваными кусками перемешалось.
Лиля говорила: «Когда ты мне ночью звонила…» — на что Лерка недоуменно вперивалась (никогда она ночью не звонила.), и жалко ей было Лиличку, как больную собаку, но чем тут, кроме супа, поможешь? Лиличке требовался лишь собутыльник, чтоб в жилетку выплакаться — наливай, Лерка, и пей. Лерка часто стала забирать Костика к себе, то на ночь, то на неделю.
Слёзы жалости в нисколько не сентиментальной Лерке вызывали вещи, подаренные Лиличкой, которые Лерка сразу выбрасывала, чтобы не плакать при каждом взгляде на них. Лиля дарила Лерке на праздники (не от жадности и не от бедности, а уже не сознавая неприличия этих подарков, для неё всё ещё дорогих) потрёпанный альбом Боттичелли, треснутую вазочку с жёлтеньким ободком засохшей воды, мамину шаль с незамеченной дырочкой… И сама Лиля, раньше вдумчиво подбиравшая по цвету и стилю, теперь одевалась, как придётся, не замечая узковатого уже по размеру, не глаженного, оторванной пуговички, не отстиравшегося пятнышка… Одно лишь осталось неизменным — долгие ритуалы омовения, в давно не чищенной ванне, среди разбросанного грязного белья, волосатой бритвочки, засохших губок. не так часто и тщательно уже обрабатывала она перламутровые свои ноготки, но расплывшееся и обмягшее её тело всё ещё розово светилось и было последним, о чём Лиличка ещё заботилась.
Часто, идя домой с работы, планировала Лиличка вымыть полы или постирать, но потом, водочки выпив, весь вечер на диване просиживала, закинув голову, невидящим взглядом уставясь в потолок. Вспоминала родителей, Сашу Широкова, сожалея об ушедшем, упущенном, и слёзы неостановимо катились.
За окном, в чёрной ледяной мгле кружила метель, завывал северный ветер, где-то стучало по крыше железо, и в доме было холодно. Холодно было и в сердце Лилички, и, наплакавшись, она забывалась холодным тягостным сном.
Так ещё два года перебивались. На работе новым начальником папин старый друг, оттого только и не гонят. Он к Лиличке как к дочери: всё покрывает, что бы ни случилось; бывало, что и нашатырём в своём кабинете отхаживал. Сотрудницы шептаться стали да перемигиваться, радостно подсчитывая все Лиличкины промахи, покачивания и оговорки нечёткой речи. Прежние завистницы Лиличкиной красоты довольно ехидничали:
— Ой, Лиличка, а раньше от Вас всё жасмином пахло, а теперь всё во-о-одочкой, — и хитренько усмехнувшись, грозили пальчиком.
— Хорошо, что не говном! — рявкала на них сердобольная пожилая бухгалтерша Лидия Матвеевна, брала Лиличку под руку и уводила по коридору, от всего сердца жалея и успокаивая, всё ещё надеясь бедняжку вразумить.
— Брось, не обращай внимания. У них ни для кого доброго слова нетути, как только своим же ядом не захлебнутся! Ну, а по существу — они правы, конечно. Тебе, девушка, надо срочно за голову браться — все уже замечают, уже не скроешь. Сопьёшься ведь, Лилька! Под забором помрёшь. Одумайся, очнись, ведь у тебя ребёнок. На кого Коську оставишь?
— Что Вы, Лидия Матвеевна! Разве я пьяница?! Это я так только — расслабиться, чтоб полегчало. Тяжело одной-то. А спиться я никогда не сопьюсь, не бойтесь — я же никогда не похмеляюсь! Кто не похмеляется, тот может пить, сколько хочешь и ничего. Химия организма так устроена. Это мне ещё Вадик говорил…
Однажды Лиличка увидела — из их подъезда Микаэл выходит, с маленькой дочкой и женой — толстой армянкой в пышных усах, лет на пятнадцать его старше. Оказывается, квартиру в этом доме купили, на Лиличкиной площадке. Но, это кто-то потом рассказал, Микаэл мимо прошёл, не признался.
Лиля домой пришла и долго перед зеркалом стояла. В ужасе. Словно впервые увидев эту толстую тётку с одутловатым серым лицом, короткой морщинистой шеей, покрасневшим расплывшимся носиком… Лиля располнела, живот выпер, лицо квадратно обрюзгло, руки опухать стали. И Афродитой уж никто не звал. От былой красоты одни глаза остались, прежние — прекрасные, зелёные, с золотой искоркой.
А в восемь лет у Костика опухоль мозга обнаружили. Злокачественную. Костик почти год в больнице — химия, капельницы, облучение… Лысенький тощенький котёнок, глаза потемневшие большие и терпеливая ангельская улыбка… Даже привычные медсёстры другой раз плакали… С ним то Лерка, то дети её по очереди. С Леркиным мальчиком Серёжей Костик очень дружен был, и Серёжа его младшим братом считал, жалел очень. Лиля редко приходила, всё как-то сил не было — горе-то какое! Плачет, плачет целый день.
Седьмого марта Костик впал в кому. Вызвали Лиличку. День она возле Костика просидела, а вечером всё же тайком в магазинчик сбегала и всю ночь крепко спала.
Восьмого марта Лиличка снова плакала и за руки врача хватала: «Ведь он не умрёт сегодня?! Не может он так со мной поступить — на всю жизнь праздника лишить.»
Врач успокаивал, деликатно, но брезгливо Лиличку с себя стряхивал и в ординаторской запирался.
Девятого утром Костик умер.
Прошёл год.
Спросили бы Лиличку — как был прожит этот год, она бы и сказать ничего не смогла: как камень, как во сне, как под наркозом, в мутной тягостной, обманчивой дымке водочных паров, ни дней, ни времён года не замечая… Лерка отступилась и больше не приходила, устав орать и уговаривать, жалеть и тащить на себе.
Седьмого марта в отделе отмечали праздник. Лиля всем настроение испортила: сразу напилась и всё плакала и бормотала — какой Костик хороший мальчик был… (Как же не вспомнить — ведь девятого годовщина). А уж как она его любила, как в больницу каждый день бегала, конфеты носила — Костик сладкое любил… А как он маму уважал: ведь дотянул — не восьмого, девятого умер, праздника не испортил… Славный, славный мальчик!.
Лиля сидела остекленевшая, судорожно, до побелевших пальцев сжав в руке стаканчик водки. Еле ей пальцы разжали, стакан вынули, старенькое пальтишко помогли надеть и на голову кривенько папину пыжиковую шапку.
Женщины собрали со стола бутербродов, пирожных, в пакетик завернули и в сумочку Лиле сунули: бери, бери, небось, сгодится — дома поужинаешь. Лидия Матвеевна проводила шатающуюся Лиличку до выхода.
— Иди, иди, голубка, тебе поспать надо, отдохнуть.
Потом вернулась, за стол села, стала мандаринчик чистить. Все молчали. Лидия Матвеевна тяжело вздохнула:
— Жалко девку! А ведь какая красавица была! Прямо на редкость. Прежний начальник всё Афродитой звал… Бедная, бедная — горе-то какое!
Все покивали головами и снова застолье празднично загудело.
Весенний вечер был пронзительно синий, тёплый, с влажным запахом тающего снега. Лиля шла, пошатываясь, радуясь, то и дело проверяя пакетик в сумочке — будет чем Костика накормить сегодня. А пирожные Костик так любит, милый мой мальчик! Иду, иду! Лиличка торопилась. Немного было неловко: чуть-чуть выпивши, мамочка огорчится, она этого не любит, но ведь праздник! Праздник же!..
Потом вдруг сразу так плохо сделалось, замутило и сердце сжало. Лиличка упала на подвернувшуюся скамейку, в двух шагах от дома. Её рвало. И тут же всё улетело прочь, померкло, исчезло, в черноту кануло.
Две старушки из соседнего дома, прогуливавшиеся перед сном, охая, растормошили, довели до подъезда. Лиличка ничего не видела, руки-ноги были ледяные и ватные, а в груди горело безумной болью, как никогда. Она хотела сказать, попросить «скорую», но голова так сильно кружилась, и слова никак не получались. Старушки ушли. Лиличка схватилась за перила, споткнулась, её мотнуло в сторону и упала навзничь, разбросав руки.
В подъезд вошёл Микаэл, выгуливавший на ночь собаку. Овчарка, сразу что-то учуяв, поджала хвост и тонко завыла. Микаэл увидел лежавшую Лиличку, минуту постоял, приглядываясь, поднял свалившуюся с её головы пыжиковую шапку, повертел и, сунув за пазуху, перешагнул через Лиличкину руку, и быстро, вслед за собакой, скрылся в квартире.
Прекрасные зелёные, слепые и мёртвые Лиличкины глаза смотрели в грязную исписанную стену и уже видели ангелов… А ангелы всё подлетали, подхватывали записочки из рук Судьбы и всё несли и несли на землю, снова и снова.
Милиция обнаружила в пыльном Лиличкином шкафу, в старой синей маминой сумочке с документами, между паспортом и дипломом, странную пожелтевшую записку: «На женску красу не зри, ибо та краса сладит сперва, а потом бывает полыни горше.»
Солнышко заглядывает в эту комнатку только ранним утром. И первые птички на окошко слетаются, зная, что здесь всегда для них угощеньице приготовлено: под картонным молочным пакетиком, что на гвоздик к раме привешен, на пластмассовой тарелочке зёрнышки не переводятся. И мелкие пташечки благодарные песенки поют, по железному сливу разгуливают, клювиками постукивая, и на открытую форточку смело садятся. А порой, головку наклоня, и в книжечку любопытно заглядывают, что на окошке всё на одной странице раскрыта: «Ей было тридцать лет, она жила в коттедже дачного типа».
На окошке розовые тюлевые занавесочки, на подоконнике аленький цветочек, так необдуманно людьми названный Ванькой-мокрым. Пышный кустик в семь весёлых цветков. Недолго уж ему гореть осталось: как только кустик тридцати сантиметров достигнет, тут же ему голову долой и за ножки в открытую форточку выбросят… Теперь крошечный его сыночек радоваться солнышку будет, пока таким же не станет. А потом и ему — та же участь. А не будь таким дылдой! Маленькое сердцу хозяйки милее. То-то у ней по стеночкам (в крошечной пятнадцатиметровой комнатке) малюсенькие фотокарточки в рамочках. Да и в тех — кое-где одна лишь голова аккуратно ножничками отрезанная и влезает. В кругленьких, овальных, квадратных рамочках на всех фотографиях всё одна хозяйка, да порой чьё-то таинственное плечо присоседилось. На книжной полочке малюсеньких мягких игрушечек больше, чем книг: котики, зайчики, медвежатки да деревянные расписные лошадки, и так — куколки всякие. На розовых обоях в мелкий цветочек три календаря за прошлые годы, всё с котятками. На маленьком, тоже круглом, столике, на кружевной салфеточке, в красном гранёном стаканчике, и малиновыми огоньками стаканчик приятно посверкивает, — пять искусственных цветочков: три розы и две веточки сирени. Узенькая девичья кроватка под жёлтым плюшевым покрывалом, два венских стульчика да старое креслице с деревянными подлокотничками. Один подлокотничек всё время на пол падает, чуть тронешь. Маленький шкафчик пенальчиком да маленький телевизор на тумбочке под кружевной же опять салфеточкой. Вот и вся обстановка.
Да кто ж в такой чудной комнатке живёт?! Дюймовочка, что ли? Что за сказочная крошечная улыбчивая старушечка салфеточки вяжет да птичек по утрам слушает? Нет, не Дюймовочка и не волшебная старушка, а вот она — Лиза. Уже позавтракала, и восхитительный кофейный аромат в комнатке стоит. В креслице сидит и уже что-то вяжет. А потом вязанье отложит и книжечку возьмёт: «Ей было тридцать лет, она жила в коттедже дачного типа.». В который раз Лиза эту первую страничку читает, никак сдвинуться не может. Тут сразу у ней мечтанья пойдут: «А ведь и мне тридцать лет, не про меня ли это? Нет, не про меня. В коттедже… Ах, слово-то и то необыкновенно прекрасное — в коттедже!»
Тут я вам секрет приоткрою: Лиза — одинокая девушка тридцати лет. Фигуркой на колокольчик похожа: на маленькой головке высоко-высоко, на самом темечке, трогательный белесый «кукиш» заколот, а дальше вниз плавно всё колокольчиком растекается и две толстые ножки близко ставит, как колокольный язычок. Лиза толстая, всё время худеет — диетами себя изнуряет. Лет в двенадцать ещё с подружкой гуляли, и запомнилось на всю жизнь, как подружка, смуглая красавица Катенька (Лизин кумир, идеал и пример для подражания) говорила: «Я люблю, чтоб платьице коротенькое и из-под него белые трусики немножко виднелись — так красиво загорелые ножки оттеняет. Жалко, что уже большие, такое коротенькое уж не наденешь…» Вот подружку-то вспоминая, всё стремится Лиза похудеть до катенькиной стройности, но где ж там теперь. А вот по ночам часто снится — как бежит по летним дорожкам, под ласковым солнышком, и стройная, как Катенька, и платьице лёгкое коротенькое, и белые трусики сверкают, и ножки тонкие, лёгкие, загорелые.
Живёт Лиза одна в своей сказочной розовой комнатке, как в игрушечной шкатулочке, и имеет девушка две горячие большие мечты: первая мечта — попасть когда-нибудь на телевиденье (чтоб её показали и соседи увидели), вторая — жить в своём домике с садом и со всем, что там в мечтах полагается. В коттедже. Вот оттого и книжечка не идёт — глазки к потолку закатывает и сладко вздыхает Лиза. Была, правда, и ещё одна — заветная — повстречать прекрасного принца на белом коне, ну и там дальше всё по сценарию… Но время шло, и постепенно стала Лиза понимать, что на телевиденье-то попасть — мечта намного реальнее… Ну, то есть — потеряла девушка надежду, а чтоб не так обидно было, стала себя утешать жуткими историями разбитых девичьих сердец и растоптанного семейного счастья — на что они, мол, прынцы-то? что с них проку!
Маленькая, как и всё у ней, детская её душа, робкая и ленивая, никогда не знавшая ни большого горя, ни большой радости, не смеет помышлять о счастье, а, как полуснулая рыба, еле шевелит вялым плавником и, задыхаясь невысказанным, судорожно открывает рот, но что хочет она сказать, она и сама не знает.
Ходит Лиза по комнатке, песенки мурлычет, а потом на коечку ляжет и чего-то вдруг вспомнит, как несколько месяцев, сразу после школы работала она в пожарной части, диспетчером. Но там уж очень страшно было. С центрального поста позвонят — как из пулемёта (горит же!) адрес дежурная протараторит, а Лиза — то не расслышит, то записать не успеет. Переспрашивать стеснялась. Три выговора за это получила. Плакала. Да и начальник, полковник Онищенко, — такой страшный, всегда мрачный, сердитый; как Лиза-то его боялась! Солдатики с пожара палёных кур привозили — ужас! Да ночные дежурства — не поспишь. Звонок ночью как взвоет — страху-то! С тех пор телефона бояться стала. Часто и дома этот страшный звонок снился.
Узенькая её дежурка была смежная с гаражом — всё время в ней бензином пахло, аж голубой едкий дым стоял. Только окошко и радовало: за окошком зелёный садик с сиренью, в нём соседские куры гуляют, петушок по утрам поёт. Да тогда ещё молоденькая была, так солдаты часто приставали, похабники. Один весёлый, нахальный — к стенке, бывало, прижмёт и давай тискать. Лиза чуть не плачет и Онищенке пожаловаться боится… А другой и того хуже. Ночью полагалось вдвоём с офицером дежурить, но офицерики часто спать уходили, а вместо себя солдата присылали. И всё ночью один и тот же татарин Азад попадался. Тихий, вкрадчивый, опасный, как змей. Лиза за столом сидит, книжку читает, и он в метре от неё, на стуле. И тихо-тихо, медленно так, по сантиметрику как-то вдруг подползёт, и не заметишь как (чистый змей!), и вдруг уж совсем рядом окажется и Лизу за плечико обнимает. И молча всё. Этот-то ещё страшней Онищенки был. Недолго там Лиза промучилась, сбежала от страху-то.
Теперь-то хорошо, теперь работает Лиза на игрушечной фабрике. Деревянных лошадок, слоников да уточек нежными цветочками расписывает. Только глаза закроет — всё цветочки да листики перед глазами. Спина, правда, устаёт, а так ничего — покойно, девушки дружелюбные, буфет хороший.
Дома Лиза все вечера у телевизора вяжет, во всём вязаном ходит: и платья, и кофточки, шапочки и жилетики, даже тёплые трусики и осеннее пальто связала… А когда вязанье надоест, садится Лиза крупу перебирать — самое любимое у ней занятие — рис, гречку перебирать. До больной спины, до онемения пальцев. Сидит, напевает, крошечные свои мысли думает.
Или в газету «Труд» письма пишет: «Как варить яйцо, чтоб не треснуло? Какое масло полезнее — сливочное или подсолнечное? Чем лучше чистить кожаные вещи?» И ведь никаких кожаных вещей-то нет, а очень приятно Лизе свою фамилию в газете увидать… Вот ещё бы в телепередачу попасть. И вот уж ей незнакомые люди восхищённые письма пишут, и соседи уважительно вслед смотрят, немного и завидуя; и вдруг какой-то режиссёр… Лизину особенную самобытную красоту, незамутнённую, как предрассветная розовая гладь потаённой лесной речушки, с лёгким голубеньким туманом, средь влажных ландышевых полян… разглядит… ах, что за редкость! что за прелесть! И вот уж и фильм сняли. и. Ой, аж дух захватывает!..