26376.fb2
А недавно ещё и черепаху завела. Да случайно — на работе женщина предложила: дети выросли, никто с ней заниматься не хочет, не на помойку ж нести, вот Лиза и взяла — пожалела. В обувной коробке такую же розовую комнатку ей сочинила. Имя у черепахи уже было — Дуся. Ну, Дуся и Дуся, черепаха — не кошка, всё равно на имя не реагирует. Больше-то кошке от неё и радости — играет, лапкой переворачивает. Ну, пусть хоть кошка позабавится.
На более чем скромную свою зарплату жила Лиза небогато, но была и у неё одна очень ценная вещь, драгоценная даже — золотой перстень с тёмно-синим крупным сапфиром и брильянтики по краю в витиеватых золотых травках. Перстень этот был единственной реликвией в их семье. Лизе достался он от мамы, маме от бабушки, а той, в свою очередь, от прабабушки. И был он окутан голубым туманом семейной легенды: якобы в молоденькую тогда прабабушку Евдокию, в няньках у князей батрачившую, (фамилия князей со временем, конечно, стёрлась) будто бы страстно влюбился молодой князь Михаил. Чего уж там было на самом деле — никто теперь не знал и не помнил, но что было — это уж точно, потому как подарил Михаил юной прабабушке вот этот самый перстень. Берегли его, любовались и прабабкой гордились: не всякой же князья перстни-то дарят! Даже в голодные военные годы сохранили, уж на самый — самый чёрный день берегли. Но, слава Богу, как-то всё обходилось и со слезами с драгоценностью расставаться не пришлось. Уже после маминой смерти носила Лиза перстень в скупку. Оценить. По новому времени-то сколько ж теперь стоит? Продавать и не думала. Тоже на самый край берегла. Хорошая знакомая страшных историй понарассказывала, до смерти Лизу напугав, так что та и идти-то боялась, и посоветовала кольцо к пальцу на суровую нитку привязать — мало ли какие люди бывают — снимешь с пальца-то и тю-тю! Докажи потом! Тем более на толстый Лизин пальчик колечко только-только на самый кончик и лезло. У приёмщика тогда аж глаза на лоб выкатились — редкой красоты вещь-то! Большие тыщи сам предлагал. Лиза обрадовалась, но не соблазнилась, не продала. От воров (не дай Бог!) прятала Лиза кольцо в банку с вареньем. И только по праздникам доставала и посредине столика в бархатной коробочке ставила как редкостное украшение. Камень под свечечкой таинственно сверкал, и целый день Лиза на перстень любовалась, радовалась, мечтала.
Но два месяца назад безвозвратно лишилась, трагически утратила Лиза эту единственную свою драгоценность, так долго и трепетно семьёй хранимую. А дело было так. Как-то раз, прямо под Новый год зашла к Лизе девушка с работы Светлана. Зашла как-то неожиданно, без звонка — заказать Лизе кофточку связать. Лиза заказам радовалась — всё дополнительный заработок, а вязала уж очень хорошо: и узорами любыми, и цветами, и кружевом. А со Светланой её знакомый, Арнольд Семёнович. А у Лизы уже праздничный стол накрыт, и перстень в коробочке в центре стола, как всегда у ней в праздники. Лиза от неожиданного визита растерялась и сразу убрать не успела, а потом чего-то ей и неловко стало. Арнольд Семёнович бутылку шампанского принёс, и пришлось Лизе гостей за стол пригласить. Арнольд, как коршун, драгоценность схватил и стал, ахая, восхищаться. Лизе приятно и, по простоте душевной, по дурости, прямо скажем, историю перстня рассказала. Недолго гости посидели и ушли. А на другой день Арнольд позвонил и уговорил встретиться. Арнольду — лет пятьдесят. Чёрненький весь, блестящий и суетливый, с белой лысинкой, как помеченный таракан. Но человек неженатый, приличный: в галстуке и ботинки начищены, что для Лизы всегда в мужчинах важно было. И стали часто встречаться — то в кино, то в кафе Арнольд приглашает и комплиментами сыплет, и красиво ухаживает — цветы дарит. Лиза растаяла и стала всерьёз о нём подумывать: ну и что, что пятьдесят, не так уж и много, да и других-то ведь нет и вряд ли уж будут-то… Чего ж от своего счастья отказываться? И казалось ей, что вроде и влюблена она в Арнольда, и радовалась, и мечтала, планы строила и глаза блестели. На суровую диету снова села и аж летала, голубка. Предвесенними синими вечерами, с сумками, с булками, с яйцом диетическим (рубль пять копеек десяток), толстые ножки в кучку, и рукой самодельную шляпку придерживая, на тёплый пласт весеннего ветра опершись, летает Лиза с работы домой, и толстые щёчки от набухшего детскими хлопьями крупного снега и радостной ветреной слезы влажно розовеют. И два месяца так счастливо промелькнули.
А восьмого марта Арнольд в гости пришёл — Лиза сама пригласила. Тортик принёс, мимозу подарил и предложение сделал! Лиза, помня, как перстень ему понравился, из варенья достала, обмыла и на стол в коробочке поставила. Чего теперь бояться — почти муж Арнольд-то. В ответе своём Лиза не сомневалась, но так уж — из женского кокетства — сказала, что дня два подумает. А сама сияет, улыбается, прямо порхает вокруг него. За любовь выпили, закусили, и Лиза на кухню пошла — кофе варить. Арнольд по комнатке ходит, фотографии по стеночкам разглядывает. И вдруг дверь в прихожей хлопнула, и замок щёлкнул. Лиза из кухни выглянула посмотреть — нет никого. Соседка Раиса Ибрагимовна, видно, ушла. Лиза на подносике кофе в комнатку принесла — что такое? — нет Арнольда. В туалет, что ли, пошёл. Лиза пять минут подождала и не стерпела, пошла проверить — не случилось ли чего, мало ли, может плохо человеку стало. Нет никого ни в туалете, ни в ванной, ни в кухне. Вот тут Лиза аж похолодела, на стол глянула — ну, точно — нет перстня! Всё враз поняла Лиза и в голос зарыдала. Потом спохватилась, бросилась Светлане звонить. А та тоже ни фамилии, ни адреса не знает — так, шапочное знакомство — Арнольд и Арнольд. И Лиза за два месяца ничего не спросила: не документы ж у жениха проверять. А сам Арнольд особо о себе не распространялся и в гости не звал. Лиза и в милицию ходила, но без фамилии и без адреса и заявления не приняли. Долго Лиза после этого плакала, себя корила и на мужиков уж больше и смотреть не могла. А если какой вдруг с шуточками с ней заговаривал, то резко и грубо подальше посылала — знаю я, мол, вас всех, козлов!
Ну вот. «Ей было тридцать лет, она жила…» Да что ж — жила и жила. Так вот и жила Лиза, пока не встретила Юру. Ну, как сказать — встретила: Юра-то давно в их подъезде жил, но как-то раньше Лиза его не замечала. Ну, сосед и сосед. Такой же козёл, как все. А тут вдруг однажды в дверях при входе в подъезд столкнулись. Лиза от неожиданности вздрогнула и сумку выронила. Из сумки яблоки раскатились. Юра собирать бросился, долго извинялся, мило так, застенчиво улыбаясь, и до квартиры сумку донёс, как Лиза не отнекивалась. И вдруг вот враз, в одну минуту, как гром средь ясного неба, — влюбилась Лиза в Юру. И откуда только эта любовь берётся?! Вот прямо ведь на пустом месте вмиг вырастает, а через день уже пышным цветом цветёт. Вот вчера ещё на этом месте клокотала ненависть ко всем этим мужикам-уродам, а сегодня вместо этого — любовь! Снова любовь… Да нет, не вместо, мужики они, конечно, все сволочи, кроме Юры. Юра он не такой, он совсем другой, особенный, хороший, каких и нет больше, он один такой — Юра… И мечталось Лизе, как в золотом мареве, в тёплом медовом свете она — стройная, улыбающаяся рядом с Юрой идёт, и Юрины глаза голубые, как летнее небо, и губы ласковые земляникой пахнут, и вроде детская шёлковая головка рядом мелькает.
С этого дня стала Лиза ждать Юриного звонка. Почему-то казалось ей, что Юра теперь позвонить должен. Ведь, наверняка, и Лиза Юре понравилась… Ведь другой бы извинился (в лучшем случае) и мимо прошёл, а Юра-то и яблоки собрал, и до квартиры донёс. Нет, точно — и Юре Лиза понравилась. И всё вспоминался Лизе Юрин голос и милый, ласковый взгляд, и их разговор. Про каждое слово думала Лиза — что бы это слово значило? Да ведь Юрину любовь и значило каждое его слово! А потом стала дальше мечтать и новый разговор всё репетировала: что она скажет, что он ответит… И на каждый звонок в коридор бегала, трубку брала и молчала: Юрин голос ждала услышать. Молчит и дышит. А сердце аж из груди выпрыгивает. Но Юра всё не звонил и не звонил. И стала Лиза Юру в подъезде поджидать, караулить. Часами на площадке у окна стояла, но так и не встретила ни разу. И стало Юрины глаза серым туманом застилать, и мелкий скучный дождь в душе у Лизы накрапывал, смывая золотой свет и радость новизны, и земляничная прелесть Юриных губ гнила, прела и плесенью обиды покрывала душу.
А через месяц случайно в окно увидала Лиза, как въезжает во двор машина с шарами и лентами, и Юра из первой машины выходит и руку девушке в белом платье подаёт… А из второй машины вроде Арнольд вышел! Да нет, наверное, показалось… Откуда тут Арнольду быть… Из-под низко надетой шляпы лица мужика не видно, и воротник поднят. Да нет, вроде и не похож. Свадьба! Свадьба у Юры. Окаменела Лиза, даже и заплакать не могла.
Ну, тут, как говорится, — от любви до ненависти… Цели жизни у Лизы поменялись: отомстить Юре, жизнь ему испоганить, а может, и вовсе извести… Как он с ней поступил, так и она. Но ничего особо сильного в голову не приходило. Хорошо б его, гада, убить, конечно, но не с Лизиным характером… А так — чего придумаешь? — ну, дверь клеем намазала, ну, кошку дохлую с помойки принесла и под дверь Юре подбросила… Однажды, как подросток, таясь и хихикая, окатила Юру водой из окна и быстро без стука окно закрыв, под подоконником спряталась… Записочки гнусные с матерными словами печатными буквами писала, и, как мышка, на верхнем пролёте затаясь, подглядывала, а когда Юра недоуменно записку прочитав, раздражённо комкал и, чертыхаясь, зло отбрасывал, Лиза гаденько в кулачок хихикала и шла новую писать. Добрый Юра жену и родителей огорчать не хотел, а вскоре и сам перестал записки читать и сразу выбрасывал.
Вот тут Лизе совсем плохо стало. Чёрный, вязко-тугой кокон уныния и горя охватил её, и сквозь него не видела она света и не видела отличия добра от зла. Такая чёрная депрессия началась, что делать ничего не хотела, вязанье бросила, все вечера лежала, в потолок глядя, и часто плакала, вроде без причины. А порой наоборот — такие безудержные порывы гнева подкатывали, что сама себя не узнавала: с соседкой по пустякам сцеплялась, на кошку орала и ногами топала так, что та бедная целыми днями из-под кровати не высовывалась, даже поесть боялась. Вещь какую, под руку попавшуюся, в клочья всю изорвёт, истопчет и сама на пол сядет, клочки перебирает и горько, неостановимо плачет… А один раз о черепаху споткнулась, чуть не упала, и, схватив с полки тяжёлый чугунный подсвечник, с красной пеленой на глазах по черепахе лупила, пока панцирь в куски, в крошево не покололся… В коробку всё замела и в открытую форточку выкинула. И жалеть не стала: мне плохо, так пусть и всем так же будет!..
На работе одна сильно верующая женщина, Елена, Лизино состояние почуяла и стала её назойливо обхаживать и всё в церковь пойти уговаривала. «Молиться, молиться, голубка, надо. Всё и пройдёт. Бог-то поможет. Без Бога-то — никуда. Ни здоровья, ни счастья не будет. Всё от Бога. Как слепая ты жизнь-то проживаешь, прозреть, голубка, пора, к Богу обратиться». И всё же уболтала и добилась-таки: однажды Лиза согласилась и вместе с Еленой в церковь пошли. И не напрасно: ах, как Лизе в церкви-то понравилось! Робкая её душа словно с треском из злой паутины ошалело вырвалась и ввысь унеслась, и не знала, что теперь делать, растворяясь в лёгком воздушном просторе, удивлённая, растерянная, но как будто впервые обласканная, прорастающая, готовая к счастью. Домой вернулась Лиза благостная, как после бани, — лёгкость в душе и теле, чистота и покой. И стала по воскресеньям в церковь ходить. Иконку бумажную купила и две молитвы, в тетрадку переписав, выучила и три раза в день перед едой на коленках стояла и, правда, истово молилась… На душе полегчало. Казалось ей, что простила она и Арнольда, и Юру… Уж больно хотелось простить, хотелось очиститься, по-новому светло жить, с лёгким сердцем, научиться смирению, терпению, любви. Не к Юре, и не к Арнольду, а светлой, тихой и покойной любви к людям… ко всем, никого не выделяя, смиряя гордыню, ничего не требуя для себя, а больше думая о других — бедных, несчастных, забытых, утешая и помогая, как Бог велел.
Но легко только в церкви и было. А каждый день-то ведь и на работе какие неурядицы, и в трамвае грубо толкнут, в магазине обсчитают и соседка Лизин веник схватит… От воскресенья до воскресенья, на будни, на пустячные обиды и грубость жизни смирения и покорности не хватало. И в который раз проваливалась Лиза в раздражение и злобу, и чем дальше, тем сильнее затягивало в дрянное болотце обид и жалости к себе, а даже и выбравшись, оставалась и долго не сходила с души липкая, мутная, плёнка, ставшая невидимой, но непреодолимой преградой, отделявшей Лизу от возможности соединиться с собой внутренней, истинной, сокровенной… И с батюшкой поговорив, надумала Лиза в местный монастырь уйти… В ста километрах от города женский монастырь в тихом селе, возле леса стоял.
В монастыре Лизу хорошо приняли. Моложавая матушка лет пятидесяти, в золотых круглых очках, добрая и, по разговору видно, — очень образованная, с Лизой ласково поговорила, и Лиза ей первой свои печали поведала. А как рассказывать стала, так и сама поняла — ведь пустяковые печали-то… ведь какое горе у людей-то бывает и то ничего, но своя-то и царапина сильней болит… Матушка с пониманием к ней отнеслась, даже и на веру-то сильно не напирала, а только несколько раз всё повторяла, что девушка себя блюсти должна… К чему это здесь-то? Какие ж в монастыре-то соблазны?.. Матушка сказала: «Ничего не обещай, не решай сгоряча, поживи месяц, оглядись, подумай». Поселили Лизу в маленькой келейке с пожилой монашкой Татьяной. Монастырь старинный, говорят, ещё с 18-го века. Ветхий, конечно, всюду ремонт требуется. В келейке холодно, и по потолку чёрные разводы плесени, и даже немного плесенью и пахнет. Ходила Лиза пока в своём, только платочек чёрный дали. Работы, правда, много было. Особенно им двоим ещё с одной совсем молоденькой девятнадцатилетней Ольгой, тоже недавно пришедшей — и на ферме, и в огороде. Другой раз, даже когда все на молитву собирались, Лизе с Ольгой велено было на молитву не спешить, а работу доделать. Начиналась хмурая осень и Лиза с непривычки, после тёплой своей комнатки, везде сильно мёрзла: и на улице и в монастыре.
Так прошло две недели. А однажды, в узком коридорчике перед кельями, столкнулась Лиза с сорокалетней, высокой, широкоплечей монашкой Валентиной. Валентина эта, где ни повстречает, всё долгим странным взглядом на Лизу смотрела и в конце усмехнётся так… не поймёшь, чего… А тут Валентина с Лизой ласково, тихо заговорила, за талию её как-то цепко обняла и на высокую Лизину грудь жадно уставилась… И чего говорит — не поймёт Лиза. А Валентина улыбается и на ушко ей вдруг такое страшное и стыдное шепчет и нехорошее предлагает!.. Лиза аж завизжала с испугу, от Валентины вырвалась, в свою келью вбежала, хотела на задвижку закрыться, но замков на дверях не было. На койку в угол забилась, одеяло до носа натянула и весь вечер тряслась, аж зубы стучали. Татьяне больной сказалась, на вечернюю молитву не пошла. Всю ночь Лиза не спала — боялась, что Валентина придёт. а чуть рассвело, узелок свой тихо собрала, и как только из ворот первая телега с молоком выехала, никому не сказавшись, по углам таясь, незаметно из монастыря выбежала. И не останавливаясь, бегом, скорей-скорей до станции… На платформе уже вспомнила, что забыла в келье вязаное пальто, но не вернулась, рукой махнула и скорей в электричку впрыгнула. И пока поезд не тронулся, всё в окно выглядывала — погони боялась.
Арнольд тогда жениться на этой дурочке и не собирался и через день про Лизу и думать забыл. В тот день, восьмого марта, он домой приехал, за стол сел, коробочку достал и стал перстнем любоваться. И вдруг чует — за спиной Светка стоит и тоже жадно и пристально перстень разглядывает. Арнольд на дочку заорал и, когда та потянулась перстень вырвать, по морде ей со всего маху врезал. «У, гнида!» — зашипела Светка, в свою комнату ушла и дверью хлопнула. Арнольд перстень в столе на ключ запер и на кухню курить ушёл. Обиделся. И весь вечер, как таракан, по квартире мельтешил, суетно что-то искал, перекладывал, брал и бросал — никак остыть не мог.
Мать Светкина умерла, когда ей десять лет было. С тех пор жили они вдвоём. В последние годы, когда Светка выросла, Арнольд два раза уходил к бабам жить, но каждый раз месяца через два возвращался, не ужившись с чужими детьми. Дочку он не любил и она его. Вместе жили оттого, что деваться Светке было некуда. Арнольд кормил и не шибко роскошно, кое-как Светку одевал, считая это своим долгом, но это и всё. На этом его родительские обязанности заканчивались, так как, по его мнению, были полностью выполнены.
А что касается воспитания, то жила Светка, как крапива, сама по себе, и что за человек она была, что там у неё в душе росло — Арнольд не интересовался, и Светка своими проблемами и горестями с отцом не делилась, знала — бесполезно. Росла Светка хабалкой, девкой красивой, грубой и самостоятельной, с отцом огрызалась, и часто до хрипоты скандалили. Теперь было ей восемнадцать лет, училась в экономическом техникуме и вот уже год встречалась с Юрой (Юре было двадцать восемь), отец об этом ничего не знал. Не знал Арнольд и того, как часто по ночам, обняв затрёпанного плюшевого мишку, купленного ещё мамой, забыв о своей грубости и самостоятельности и став на час давней робкой маленькой девочкой, плачет Светка в подушку, желая только одного — вернуться в ту последнюю счастливую осень, в те солнечные сентябрьские дни, где смеющаяся мама ласковыми тёплыми руками заплетает ей жидкие косички и, провожая в школу, долго машет рукой в плывущем средь белых облаков окне. Не остались в Светкиной памяти ни короткая страшная мамина болезнь, ни ужас похорон, ни чужие чёрные женщины, больно хватавшие её за тонкие плечи и одинаково равнодушно зудящие какие-то ненужные, лживые, назойливые слова утешения, а осталась только вот эта светлая мамина улыбка сквозь сверкающее голубым серебром промытое стекло в белой раме окна, как в прямоугольнике блестящей глянцевой фотографии.
Утром следующего дня Светка отвёрткой взломала ящик стола, забрала перстень (со спокойной совестью, ничуть себя не укоряя), денег нигде не нашла, и собрав в спортивную сумку свои тряпки и паспорт, оделась, перебросила через руку плащ и коротенькую шубку и ушла к Юре. Через месяц они с Юрой расписались — Светка была беременна, уже на третьем месяце (от отца скрывала). Арнольд ни искать, ни горевать не стал. Матом выругался, пожалев только перстень, потраченного на Лизу времени и денег, но в милицию-то за ворованной вещью не пойдёшь. И облегчённо вздохнул — и, слава Богу, хватит, восемнадцать лет гадину кормил, спасибо, доченька, — отблагодарила отца.
Но и в ту минуту зла и раздражения (в чём никому не признался бы Арнольд) неотступно стояла пред внутренним его взором бесконечно давняя, неверно-дрожащая мимолётная картинка с каким-то клетчатым голубеньким байковым одеялком, из которого весело били крошечные розовые, тугие и гладкие Светкины пяточки, ещё ни разу не касавшиеся земли, беззащитные и требовательные, от вида и запаха которых всё в нём сладко таяло и пьяно стекало в ватные ноги.
Светка очень нервничала, когда родители Юры настояли, чтоб отец на свадьбе был, и Юра к нему поехал. Арнольд скандалить не стал и на удивление прилично себя вёл, сватам даже понравился. Но больше в гости к молодым ни разу не пришёл. Родители Юры первое время ему звонили, но поняв, что Светке не больно надо, отступились. Светка «с этим гадом» ничего общего иметь не хотела, из родительской квартиры выписалась и к мужу прописалась.
А через месяц после свадьбы Арнольд попал в ДТП. На маршрутке с работы ехал, и маршрутка в самосвал врезалась. Водитель и две женщины погибли на месте. Арнольд с сотрясением мозга и открытым переломом руки оказался в больнице. Рука не заживала, началась гангрена и пришлось руку ампутировать… Светке не звонил, и та ничего не знала. Через два месяца вернулся Арнольд домой. Без руки. Работал он завхозом в дорожной организации, а после больницы (без руки-то) перевёлся в вахтёры.
А Лиза вернулась в свою розовую комнатку? и всё пошло по-прежнему, медленно и покойно: расписные лошадки да салфеточки, вязанье да телевизор, ужин со свечечкой да письма в газету. Вот только в церковь больше не ходила и иконку в дальний ящик убрала. И только изредка, в неосознанный ещё момент пробуждения, мелькнёт вдруг что-то смутное, словно воспоминание, а может, и не было этого, а только хотелось, или из книги, что ли. или из старого фильма, доброго и наивного, где только солнце, только зеркалом сверкающий промытый новенький асфальт; где хотелось жить всегда — в том городе, в тех городах, похожих, как близнецы, в той стране безмятежного детского счастья, с поголовно законопослушными, поголовно заботливыми и безопасными гражданами; где только радость, радость. И словно подарок у тебя есть, о котором на час забыл, а теперь вдруг вспомнил; то, что главное в тебе, твоя суть, потаённое, сокрытое, сокровенное… И необъяснимая радость, и надежда, сквозь ненастье и неудачи, сквозь одиночество и осенние тёмные вечера — будет, будет! Ведь было! И ещё будет! Так оборачивается и печально издалека на нас смотрит ушедшая любовь.
Но ничего этого уже не будет, ты же знаешь, Лиза, а будет до конца жизни и вечно, и каждый день — всё тот же протекающий потолок и злые соседи, и сырая тьма за окном с блестящим зигзагом стремительных струек по чёрному стеклу, как слёзы, вместо слёз, потому что слёз уже нет… «А и правда, — подумалось Лизе — Слёзы — когда ещё есть надежда, да, да, всегда так, а как только окончательно поймёшь, поверишь, что — всё, не на что больше надеяться, так и слёз уже нет. Не нужны, что ли.»
И горит в чёрном ночном небе розовый Лизин абажур, мелькают серебряные спицы, шевелятся губы — считает Лиза петли, в креслице покачивается и ни о чём не думает, чтоб со счёта не сбиться. И только изредка взглянет сухими невидящими глазами в чёрное оконное зеркало, замрёт на миг, непонимающе глядя на розовую в оборках бахромы луну, и снова, голову наклонив, шепчет, и звенят, звенят серебряные спицы, до звона в голове, до крика, до истерики, до безумного волчьего воя исстрадавшегося одинокого сердца; и крик этот с железным грохотом оббившись о мёртвые, каменно-безучастные ночные дома, дребезжащим обручем закатывается самыми дальними переулками за город, за тёмные поля, и визгливо подскакнув на последнем камне просёлка, наконец-то безнадёжно замолкает, с раскалённым шипением утонув в тяжёлом тумане далёкого безымянного ручья.
В тот день на работе председатель профкома раздавала билеты в театр. Недорогие — за полцены. Лизе хорошее место досталось всего за шестьдесят копеек. Сидела Лиза в пятом ряду партера, разглядывала причудливую лепнину потрескавшегося потолка, мраморные полуколонны двух боковых лож, тяжёлый бархат вишнёвого занавеса, и вдруг сверкнуло через два от неё ряда — перстень! Её, Лизин перстень! Лиза глазами впилась, вперёд подавшись, и разглядела: перстень на тонкой девичьей руке, причёску на затылке поправляющей, а рука и плечо, и затылок с высоко заколотыми кудрями — Юриной жены, Светки! И Юра рядом, слева от неё! Сердце забилось, и уж не до спектакля было: неотрывно в темноте до радужных кругов вглядывалась Лиза то в Светку, то в Юру. И еле антракта дождавшись, при свете ещё раз убедилась — её, её перстень, неловко меж креслами протиснулась и скорее из театра ушла.
Всё быстро для себя решила Лиза: Арнольдова любовница Светка, он ей перстень-то и подарил! И думать тут нечего. А этот дурачок, небось, и не догадывается, и знать не знает. Вмиг у Лизы в голове план созрел, даже обрадовалась — всем троим теперь отомстит: Арнольду за обман, за воровство, Светке за то, что Юру увела, за то, что молодая, стройная, красивая и счастливая, за серебристое шёлковое платье, какого никогда у Лизы не будет, Юре за то, что полюбила его Лиза.
Два дня восьмиклассника Игорька из соседнего дома уговаривала, наконец, сошлись на пятидесяти рублях. И ещё через день Игорёк принёс из школьной химической лаборатории сто грамм соляной кислоты в тёмном толстостенном пузырьке. Неделю Лиза на верхнем пролёте по вечерам дежурила, вызнавая — когда Светка домой возвращается. И в четверг вечером в тёмной арке затаилась, и сердце в горле бухало, но пузырёк, слегка крышечкой прикрытый, крепко наготове держала. Светки всё не было, и от первого тающего снега ноги у Лизы замёрзли. К обледенелой красно-кирпичной стене прислонилась, и тёмная арка сомкнулась над ней страшным капканом, непреодолимым кругом, последней чертой отделявшей Лизу от прежней невинной лёгкой жизни, и ледяной ужас охватил её, ужас непоправимого шага, от которого уже не уйти, который уже нельзя не сделать, который вот сейчас, через минуту, зачеркнёт всё, что было раньше, захлопнет последнюю щёлку надежды, толкнёт в непроглядный мрак завтрашнего другого, чёрного дня… Но поздно — вот уже и хлюпающие по мокрому снегу Светкины шаги. И только Светка в арку вошла, Лиза крышечку отбросила и пузырьком в лицо Светке резко плеснула. Но от сильного движения на скользком снегу пошатнулась и чуть совсем не промахнулась — немного лишь щёку задело. Светка вскрикнула, сумочку выронила и медленно, неуверенно, ноги подогнув, на снег упала и не за щёку, а почему-то за живот схватилась и надрывно застонала. Лиза с судорожно сведённых Светкиных пальцев перстень рывком сдёрнула и по теням в подъезд шмыгнула.
Ожог совсем небольшой оказался, но Светка была беременна, уже на пятом месяце, и через час ребёночка выкинула. В больнице уже поздно вечером она Юре сказала, что как будто узнала Лизу. Видела она один только рукав зелёного вязаного пальто с облезлым искусственным мехом, но такое пальто она уже видела на Лизе. «Ну, та, что над нами живёт. Помнишь, мы ещё смеялись: я говорила, что на грушу похожа, а ты — на матрёшку?..»
Юра домой вернулся, дождался, когда родители уснут, сунул в карман именной отцовский пистолет и пошёл Лизу убивать. Лиза не спала, но была как пьяная: её качало, тошнило, и тупая боль в висках не давала ни думать, ни чувствовать. Перстень она, не разглядывая, бросила на кровать и всё вышагивала из конца в конец по комнате, кутаясь в полосатый вязаный платок. Вспомнилось Лизе, как маленькой пятилетней девочкой украла она у подружки крошечную фарфоровую куколку. И теперь охватил её тот же страх и стыд, оплативший тогда радость первой минуты, когда мать гнала её сердитым взглядом и злыми пинками куколку подружке вернуть. Она открыла Юре, увидела пистолет, Юрино белое лицо с безумными тёмными глазами, губы её затряслись, она как-то криво, с птичьим клёкотом, сползла у стены на коленки и, протягивая к нему руки, визгливо запричитала: «Юра! Юрочка! Я люблю тебя! Я же люблю тебя, Юрочка! Господи, я так тебя люблю… Юрочка…» Юра мёртвыми глазами упёрся в её толстенькие протянутые руки, долго так стоял — не слыша, не видя, словно и не дыша… потом вздрогнул и медленно вышел, оставив дверь открытой. Через пропасть мёртвого времени, через вечность, тяжело опираясь о стену, Лиза поднялась и закрыла дверь, словно крышку гроба над собой захлопнула, навсегда запершись от чувств, желаний, от жизни. И каждую ночь стал сниться ей мучительный кошмар, в котором страшный, безумный Юра целился в неё на лестничной площадке, а она, навалясь всем телом, всё закрывала и закрывала медленную, тяжёлую, тугую дверь и всё не могла закрыть, и беззвучно внутрь живота кричала, и руки болью таяли, и всё не могла, не могла закрыть. Через месяц Юра обменял квартиру, и вся семья переехала.
Арнольд после несчастного случая сильно изменился. Весёлый злой авантюризм слетел с него, как шляпа в ветер. Вдруг стал он много читать, и везде в книгах находил он себя, свой характер, судьбу. И часто, до ломоты натрудив за день одинокую руку, сидел у окна, думал о чём-то своём, вспоминая жену и Светку, и, что самому ему было странно, — всё чаще вспоминал Лизу; не то, чтобы каясь или мучаясь совестью, а как-то светло, чуть не с нежной жалостью, чуть не с улыбкой. И в открытую сырому хлёсткому снегу форточку голубым душным паром вылетали Арнольдовы мысли и, прозрачно густея на холоде, поднимались над городом, встречаясь, сталкиваясь и переплетаясь с такими же невесомыми призраками, уносящимися из Лизиного окна, и Светкиными, и Юри-ными, и сотен тысяч других неизвестных жителей, из холодных и тёплых, уютных и запущенных каменных пещерок, исходящих одиноким воем и плачем, и горьким сожалением, и жалостью к себе, и неумением, невозможностью оборвать, остановить эти горестные песни и тяжкие мысли… Арнольд и сам не мог бы сказать — надеялся ли он на что, сожалел ли о чём, но всё чаще и упорнее думалось о Лизе, всё нежней вспоминалась нелепая доверчивая толстушка… И накануне Нового года Арнольд послал Лизе письмо: если сможешь когда-нибудь простить… и всё такое; но про руку честно приписал, чтоб особо ни на что не надеялась. Адрес и телефон.
Лиза письмо прочла и тоже совершенно неожиданно для себя так сильно обрадовалась! А про руку подумала, что всё справедливо — и месть свершилась, и цел остался, и осознал… И на следующий же день после работы к Арнольду полетела. Запущенная, неубранная квартира, растерянный и смущённый Арнольд, в заношенной рубашке, виноватой собакой заглядывающий Лизе в глаза — всё вызвало в ней горькую, мучительную жалость. На жалости и сошлись. Три дня ездила Лиза готовить Арнольду обед, стирать и убираться, а на четвёртый осталась, и стали жить вместе. Узнала Лиза и про Светку, и про перстень, и даже обрадовалась запоздалому чувству вины и тому, что могла теперь объяснить, оправдать своё решение взвалить на плечи несчастного Арнольда. Арнольд настоял, и через два месяца они расписались. И шли дни за днями такой же покойной, размеренной жизни, но как сильно отличались они теперь от прежних пустых и одиноких Лизиных дней! И снова шумела над городом весна и удивлённо заглядывала в счастливые Лизины глаза, и плескала в них зеленью первых листочков и голубыми тёплыми дождями, и улыбчиво радовалась сине-зелёным
Лизиным глазам и целовала в висок золотыми горячими лучами — радуйся, Лиза, забудь мучительный тридцатилетний осенний сон; беги, беги по летним дорожкам навстречу новой жизни, навстречу счастью, удаче, ты выстрадала, дождалась, заслужила!
Но долго ли длится наше неверное счастье? Летом, на исходе бесконечно длинной недели душной, вязкой пыли, ослепляющего звенящего белого света и выжженной до сухого шелеста, до ломкой трухи травы, в тридцатиградусную иссушающую, сводящую с ума жару, на работе у Арнольда случился инфаркт. Никогда он на сердце не жаловался и сначала ничего не понял: думал — поболит и пройдёт, прилёг на вахтёрский диванчик под лестницей, а через час уже поздно было — до больницы не довезли.
Арнольд умер. Лиза одна (да ещё два мужика с Арнольдовой работы) Арнольда похоронила. Особо не плакала, но горевать горевала — хорошо же жили. Месяца через три после похорон сбылась Лизина мечта — поменяла она Арнольдову квартиру на небольшой, но крепкий кирпичный домик недалеко от города. На коттедж. Но ведь ничего не даётся нам даром, уж особенно таким, как Лиза. Выходит — Арнольдовой жизнью она за коттедж заплатила… Сбывшаяся мечта радости не принесла. А ведь такой горячей была, казалось, что ничего другого не надо, казалось, что вот только бы исполнилось, и жизнь будет другой. Там, в коттедже-то. Уйдут печаль и одиночество… А куда они уйдут-то?… Ушёл Арнольд, Бог весть, куда делся Юра, ушла из жизни радость и надежда. И потянулись снова пустые, одинокие дни и сколько их впереди — один Бог знает.
Теперь всё чаще не у телевизора, а у открытого в садик окошка сидит Лиза, праздно смотрит она на старую яблоню, на маленькую клумбу пёстрых цветочков, на далёкий лес и пустое небо. И ни о чём не думает Лиза, ничего не вспоминает, ни о чём не мечтает… И одиноких праздников уж больше не справляет, и заветным перстнем не украшает она больше маленького праздничного стола. Заведённым и забытым механизмом, без радости и огорчений, бесчувственно делает она каждодневную, необязательную, мелкую домашнюю работу — лишь бы чем себя занять; с утра уже устало семенит толстенькими ножками к автобусной остановке и, заняв своё обычное место у окошка, тупо смотрит на мелькающие домики, поля и перелески, с опозданием замечая разницу между летним зелёным и золотым осенним светом; а потом весь долгий день механически мажет по лаковым лошадкам всё те же зелёные и золотые листики; и уже шумным городским вечером, суетно толкающимся, вспыхивающим и гудящим, с полупустыми вялыми сумками — тот же автобус и те же поля, и мельканье маленьких деревянных и кирпичных домиков, где уже тёплый свет и, конечно, уют и радость дружной семьи, и счастье молодых, и покой стариков; и ни в одном окошке, ни в одном домике нет одиночества, нет тоски и тягостно-бессонных ночей… и только радость, только счастье.
«Ей было тридцать лет, она жила в коттедже дачного типа.»
г. Тверь