26393.fb2
Идея спокойного и бессобытийного переживания огромных временных интервалов подействовала на Штернфельда как-то умиротворяюще. Сидя перед сараем и впитывая оголенными участками кожи теплое солнышко, он часто и не без странного удовольствия думал о том, что вот пройдет этот день, месяц, полгода, опять будет зима, и пройдет потом еще лет двадцать, и все будет по-прежнему. Размеренное удерживание себя от действий, вяло-приятные, состоящие из одних и тех же циклов разговоры вчетвером за чаем и за водкой, «изучение матчасти», ходьба по степи… Вольное чередование сна и бодрствования, судорожных усилий и ленивого оцепенения…
Иногда, нечасто, думалось о Северном полюсе. Это место представлялось Штернфельду как абстрактная точка на совершенно белой плоскости, отмеченная маленьким красным флажком — почти как Дедовск во время его рекордного пятикилометрового полета. Впрочем, он не удивился бы, если бы на поверку Северный полюс оказался, например, большой грязноватой деревней, с трактиром, пьяными мужиками и всепрощающими, немного себе на уме, бабами. Или бамбуковой рощицей, у края которой сидят задумчивые, улыбающиеся вьетнамцы.
В целом, Штернфельд отдыхал: от постановки целей и их достижения, от взятия на себя обязательств, от внимательного наблюдения за приборной доской транспортного самолета и других казавшихся необходимыми вещей, без которых у него теперь так ловко получалось обходиться.
Николай Степанович Сидоренко жил какими-то своими полоумными, слезливыми надеждами, то и дело переживая организованные им же самим маленькие, индивидуального употребления бури. Начитавшись за зиму таинственно-маниакальных книжек, теперь он частенько впадал в эмоционально окрашенное теоретизирование: что-то болтал, стукаясь о стены, об истинных географических координатах Северного полюса, о «нашей с вами, друзья, Арктической родине», о необходимости дисциплины и коллективной ответственности «за наше с вами, друзья, окончательное путешествие». За эти разговоры Магомедов иногда без предварительного предупреждения ударял Николая Степановича по морде какой-нибудь тяжеленькой кубышкой. Сидоренко не обижался и сквозь умиленно-болезненные слезы радостно повторял: «тебе, друг, еще только предстоит понять…». Все это как-то трагически не вязалось с его здоровой, крепкой крестьянской внешностью.
Но иногда на него находило просветление. Обычно это случалось тихими ясными вечерами, на растущей луне. Николай Степанович как-то на время примирялся с собой, успокаивался, умолкал… И, отойдя от сарая в степь шагов на десять, оглашал засыпающую вокруг действительность монотонным, жутким в своем однообразии, проникающим в костный мозг горловым пением. Птицы падали замертво, и на траве образовывались непонятные круги. В такие моменты Магомедов уважал Николая Степановича и даже немного перед ним преклонялся.
Игната Бубова изнуряло бездействие. Положенные три часа он высиживал мучительно, как тяжелую, бессмысленную вахту. Зато, отсидев и изведя себя бурлящими внутри импульсами, он, тяжело дыша, бегал вокруг сарая или задумчиво, подолгу подпрыгивал на месте.
Очень кручинился по своим болотцам и речушкам. Уйдя в степь, мысленно удил рыбу. Хотелось плюхнуться, головой зарыться в какое-нибудь илистое дно. Иногда, валяясь в траве и закрыв глаза, представлял, что покоится на водах мирового океана.
Идея достижения Северного полюса казалась ему досадно-случайной, но непреодолимой помехой в изучении привычной водно-землистой мутной гадости, и Игнат нехотя страдал.
Максим Магомедов особо не скучал. Дни проходили в веселом посвистывании, беготне по степи, еде, питье, добродушном третировании Николая Степановича, которое иногда принимало формы диковато-языческого поклонения. Километрах в ста от сарая нашел небольшую деревеньку, содержащую несколько единиц баб, годных к взаимодействию. И оно, взаимодействие, происходило, приятно разнообразя безделье и дни Максима. Сто километров преодолевались за двенадцать часов ритмичной, сосредоточенной ходьбы.
Мыслей было мало, идеи не беспокоили. В сущности, продолжалось все то же самое, что было раньше, что будет потом, всегда, до скончания века.
Еды, чая, газированной воды и водки было в изобилии. Водку пили вечерами, подремывая. Иногда разговаривали.
— Надо бы за водой сходить.
— На нас, ребята, возложена великая миссия…
— Эх, миссия-комиссия… Может, и нет никакого Северного полюса? Говорят, есть только Южный.
— И вот прихожу я как-то вечером, а он мне и говорит…
— Что говорит? Что ты мелешь? Какой еще южный?!
— Люська хороша… Задница вот такая.
— А полковник все темнит и темнит. Я его прямо спросил, а он…
— Да вы поймите же, наконец, все совсем не так…
— Вода есть? Дай-ка чайник.
— Просто берешь и ничего не делаешь. Тупо.
— А думать?..
— Не, Ленка не очень… Квелая. Ни да, ни нет…
— Рестораны там приличные. Пиво есть немецкое, бельгийское…
— Думать тоже.
— Ну, не знаю. По-моему, дороговато там…
— Не о деньгах, не о деньгах. Наши задачи слишком ответственны…
— А он, дурак, пошел. Предупреждали его, предупреждали…
— Ну, давайте. За полюс.
— Давай.
— За нашу полярную вечность, друзья!
— Да пошел ты со своей вечностью!
— Тебе еще только предстоит понять!..
Магомедов пил водку постоянно, начиная с раннего утра, и она не приносила ему ни малейшего вреда. А Николай Степанович пошатывался и без водки.
Иногда приезжал полковник. От разговоров уклонялся, на вопросы отвечал, так, что становилось совсем непонятно. Присутствие полковника длилось обычно так. Входил и садился за стол. Все «абитуриенты» тоже садились. Подавали чай. Похлебав и позвенев в стакане ложечкой, полковник произносил: «Ну, помолчим». И все молчали, просто сидели и молчали. Во время такого сидения Штернфельду часто удавалось действительно ничего не делать, полностью остановиться и погрузиться в звенящую пустоту. Молчание иногда длилось дня по три. Потом полковник вставал, прощался с каждым за руку и уходил в направлении станции.
Бывало, полковник устраивал своего рода беседы. Например, рассказывал об «изучении матчасти». Или о том, как правильно ходить по степи. Обращаясь к Николаю Степановичу, долго объяснял, что, вполне возможно, никакого полюса нет, и то, что они все здесь оказались, — не более чем нелепая случайность, к которой, однако, следует отнестись со всей серьезностью. Николай Степанович скорбно затихал. Магомедов ждал удобного случая, чтобы улизнуть к своим Люськам и Ленкам. Штернфельд словно бы отсутствовал, иногда приобретая очень тупой вид. Бубов быстро засыпал прямо за столом.
Но чаще всего — просто молчали. Прошло какое-то количество лет. Это было заметно по мелькающим временам года.
Наступила космическая эра. Среди степи, гораздо восточнее сарая, построили космодром. Раз в несколько месяцев происходило невообразимое. С грохотом, ревом и сиянием через все небо, «от востока и даже до запада», проносилась очередная космическая ракета, построенная упорными людьми. Ракеты, взрываясь, красиво падали далеко от степи, среди городов, поселков, промышленности и железных дорог. Никак не удавалось преодолеть земное притяжение. Впрочем, такая задача и не ставилась — полеты были пока только экспериментальными, хотя и пилотируемыми, в каждом корабле человек по пятнадцать: командир, космонавт-исследователь, бортинженер, рулевой, бухгалтер, повара, стюардессы, уборщицы… Заранее, перед полетом все члены экипажа посмертно награждались сверкающими золотыми орденами, а их гранитные изваяния в натуральную величину устанавливались вдоль Аллеи космической славы, которая кругами извивалась в пустынной степи вокруг космодрома. Конкурс в отряд космонавтов был сумасшедший.
Как-то раз Штернфельд видел по телевизору выступление главного космического конструктора и вдохновителя. Седенький академик, тряся клинообразной бородкой, заикающимся пророческим фальцетом талдычил: «Настанет время, когда необъятные просторы космоса будут бороздить тысячи автоматических, беспилотных кораблей, управляемых с Земли. Но это — дело отдаленного будущего. А пока мы не можем обойтись без людей, которые бы лично направляли корабли в сияющую пустоту космоса. Вечная слава героям!»
После очередного прогремевшего над головами удачного космического эксперимента Магомедов вдруг брякнул:
— Здорово. Вот бы и нам так: раз — и все.
Все умолкли, задумавшись. Николай Степанович тихонечко замычал, как от зубной боли.
— Да у нас то же самое, — неожиданно для себя ответил Штернфельд. — Только долго. Но это — без разницы.
Изучали матчасть. С трудом проворачивая ржавые болты и срывая заклепки, разбирали то, что осталось от «Ильи Муромца», до винтика. Переносили все это, отдельно каждую деталь, в конец взлетной полосы, и там опять собирали остов воедино. На это обычно уходило целое лето. А следующим летом все повторялось в обратном порядке, и к осени «Илья Муромец» снова романтически-угрюмо возвышался около сарая, незаметно аккомпанируя горловому пению Николая Степановича Сидоренко.
Однажды вдруг приехал тот самый генерал, который когда-то, в самом начале, благословил их на это многолетнее странное бездействие. Охранники ввели его в сарай, поддерживая подмышки, и усадили во главу стола. Внешне генерал не изменился — та же складчатость на лице, те же сияющие звезды на теле. Все были в сборе. Генерал поднял глаза — оказалось, он плакал, беззвучно трясясь. Преодолевая рыдания, встал.
— Награждается звездой героя, — смотреть на это было невозможно. — Посмертно. Смертью храбрых. — И со звоном бросил в подставленный охранником стакан с водкой небольшой, нестерпимо-красивый, сверкающий орден-звезду.
Опрокинув стул, выбрался из-за стола и тяжело, грузно поплелся к двери, ведомый охранниками.
Водка со звездой так и осталась стоять на столе, в тишине и всеобщей неподвижности. Все четверо сидели молча по углам, ничего не понимая и одновременно обо всем догадываясь.
На следующий день Игнат Бубов спросонья полез на крышу поправить телевизионную антенну. Пришедшая из ясного голубого неба молния беззвучно поразила его в голову, привычно забитую разорванными мыслями о рыбалке и родных болотцах. Никто особо не удивился. Только Магомедов, странно улыбаясь, стал вдруг бегать, наматывая круги вокруг сарая, поплевывая по сторонам, пока, в изнеможении и слезах, не рухнул в траву.