26403.fb2 Помилование - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Помилование - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

...Янтимер оглядел комнату Нюры. Тоска охватила его. Все чужое, постылое. Даже от запаха каши с души воротит. Казалось ему, что из первой ночи любви, которую он так долго выхаживал в своих мечтах, в новый день он вылетит, широко раскинув окрепшие крылья, и начнется новая пора, более светлая, вдохновенная, отважная - пора его мужской жизни. А вместо всего тяжелое раскаянье. Словно на четвереньках выкарабкался он из этой ночи. Не сойдясь душой, телом сошлись. Оттого и душа побита вся.

Откуда-то протиснувшись, на стол упал солнечный луч. Там лежал листок бумаги. Янтимер потянулся и взял его. Строчки твердые, ровные, каждая буква отдельно. "Каша в печи. Встанешь, поешь. Самовар вскипел. Портянки постирала, на печке. Наверное, высохли. Гимнастерку не стирала, боюсь, не высохнет. Бегу на работу. Будешь уходить, замок на скамейке, повесь на двери. Аня". Много ниже торопливо приписано: "Придешь, не придешь, буду ждать. Не обессудь".

Байназаров с трудом, словно исполнял непосильную работу, оделся. И брюки, и гимнастерка и даже портянки были не его, а того, вчерашнего парня. Зачем он надевает чужую одежду, по какому праву? Тут еще ласковое слово ее вспомнилось - будто в висок ударило. "Лебедыш, - с издевкой сказал он самому себе, - какой же ты лебедыш? Гусак ты пестрый, которого Ласточкин к гусыне привел". Вчерашнее сравнение показалось ему и метким, и едким, он повторил его снова.

Самовара Янтимер не потрогал, на кашу даже не взглянул. Скрутил из клочка толстой газетной бумаги самокрутку, закурил и, вдев замок в щеколду, вышел на улицу. Мороз тут же вцепился в него. Опустив голову, он зашагал в сторону "хоте-ля". Во всем этом мире, оцепеневшем от ярого, с индевью мороза, под тусклым утренним солнцем - самый озябший и самый виноватый был лейтенант Байназаров. Когда он вошел, кроме горбуна, все были дома. Не ожидая, кто как его встретит - шуткой, одобрением или насмешкой, - Янтимер всю злость и весь стыд, копившиеся в нем, выплеснул разом:

- Все, хватит!,. Я вам не мирской баран, чтобы по всем хлевам ночевать. Хоть с голоду скрючит - шагу не шагну. Все! Хватит!

- Как это все? Как это хватит! - вскочил Ласточкин. - Ты себя в грудь не колоти: от голода он, видите ли, скрючится! Нашел, чем хвастаться. Кроме тебя мы еще есть. Вон, Проко-пий Прокопьевич, Зиновий Заславский есть, горбун Тимоша, божий человек! Себя я в счет не беру, я к голоду уже привык. - Он помолчал и повторил, уже мягче: - Другие есть.

- Ну и что? - Янтимер, не снимая шинели, прошел и сел на кровать. От его холодного тона Леня вспыхнул снова.

- Ты предатель! Изменник! Каин ты!.. Брут, который Юлию Цезарю кинжал в спину воткнул!.. - хотя общие познания Ласточкина были и умеренные, но в истории Древнего Рима он был почему-то осведомлен. - Ты палач! Без стыда, без совести, без сердца!.. Что тебе четыре человека, четыре живые души! Ты же нам всем братскую могилу роешь! Ну, рой, рой, бездушный ты человек! Ласточкин вдруг разом обессилел. - А я стараюсь, бегаю туда-сюда, стыда не знаю, плюнут в глаза, а я: божья роса! Эх ты!.. - Из глаз его брызнули слезы, детские слезы.., - Сам подумай, как я теперь ей на глаза покажусь?!

Янтимер и не шевельнулся. Заславский, читавший книгу лежа в кровати, на эту сцену даже глаз не поднял. Кисель с упреком сказал:

- Леня, не надо просить. Видно, душа у него не лежит...

- Душа, душа... У всех душа имеется. Оттого и есть хочется... Ласточкин пустился в глубокомысленные рассуждения. - Вы подумайте, вы хоть немножечко подумайте! Какие люди могут дуба дать! Зиновий Давидович Заславский... Может, в будущем из него новый Бах, Фейербах или Гегель получится. Вот протянешь ноги ты, лейтенант Бай Назаров, а вместе с тобой и новый Щепкин или новый Качалов ноги протянет... А горбун Тимоша? Может, он святой человек - пророк, может быть? Или возьмем Прокопия Прокопьевича Киселя... Великий коновал! Себя я не считаю. Я - ноль!

- Ладно, чего-нибудь придумаем, - сказал Кисель.

- А что? Что придумаем?.. Я ведь, Прокопий Прокопь-евич, еще и тебя к Нюре вести не могу.

- А чем я хуже? Пусть Байназаров свое обмундирование одолжит... я не такой привередливый, - усмехнулся Кисель.

Янтимер ткнул кулаком в спинку кровати.

- Анну Сергеевну не троньте! Она вам не уличная метла!

- Так-та-ак! - удивился Ласточкин. - Это что же выходит, сам не гам и другим не дам?

Янтимер молча отвернулся. Взгляд его упал на лежащий на подоконнике "Собор Парижской богоматери". Он схватил книгу, откинул дверцу чугунной печки и швырнул прямо в огненный зев. Заславский кинулся было спасти книгу, Байназаров крикнул:

- Не тронь! Тебе говорят, не тронь! - и бросился на кровать.

В печке пляшет-догорает Эсмеральда; лежит, корчась в судорогах, капитан Феб; стройный, красивый Квазимодо, все уродство которого выгорело в огне, улыбаясь, уже становится красным пеплом...

Топая громче обычного, уже из сеней подав голос, вошел в дом горбун. Телогрейка на сей раз застегнута, шапка сидит прямо, и голенища сапог теперь не хлюпают, - оказывается, Тимофей в новых ватных штанах. Передний горб почему-то еще больше выпятился. В правой руке у Тимоши освежеванная кроличья тушка, под левой подмышкой - буханка хлеба. Взмахнув тушкой над головой, он возвестил:

- Живем, братцы! Меня на должность определили. Первый паек дали. Приодели вот, хоть и не с ног до головы, а все же, - и он подбородком показал на ватные штаны. - Живем! И еще, ребята, сегодня ночью вагон на станции будем разгружать, уже договорился. Мука придет. Платить будут натурой.

После этого, громко простучав сапогами, он подошел к сидевшему на кровати Прокопию Прокопьевичу, достал из-за пазухи, из-под горба, рыжую мохнатую шапку.

- Командование, то есть мы сами, решили обмундировать тебя. Начнем с мудрой головы. Береги ее, державе понадобится, - и натянул шапку на голову Киселя.

То есть, конечно, до конца натянуть не смог, но макушку прикрыл. Рыжая мохнатая ушанка была на славу. Только вот не по колодке досталась. Но это мелочи. Весь "хотель" выразил шапке бурный восторг.

С той ночи, как разгрузили вагон, нужда ушла. Имея муку, Ласточкин поставил жизнь на широкую ногу. Иной раз на столе даже мясо и маслице стали появляться. А там и будущий командир бригады прибыл, с ним штаб и другие службы. Партизанщина кончилась, жизнь пошла на военный лад. "Хотель" понемногу пустел. Сначала горбун Тимоша ушел в свое сельпо. Но, приходя в город, всякий раз наведывался к друзьям, оставлял или бутылку водки, или кусок мыла, или две-три пачки махорки. Потом, когда бригада ушла на фронт, писал он Ласточкину и Байназарову письма. В начале апреля Прокопию Прокопьевичу вручили новое предписание и отправили в кавалерию. Перед отъездом все же порадовали, выдали полное обмундирование. Шифровальщик тоже в бригаде оказался лишним, и Заславский получил направление во фронтовую часть. Уехал довольный: как хотел, так и получилось. Пригрело немного, и цыганка Поля отправилась с ленинградскими ребятишками в теплые края. Остались только Янтимер и Ласточкин...

Вот он, Леня Ласточкин, причмокивая губами, спит в шалаше. Лунный свет падает на его серое лицо. Байназаров сидит, прислонившись к березе, ни лица его не видит, ни причмокивания не слышит. А Лене снится сон, знатный такой сон, упоительный. Вот только конец нехороший... Будто он, в красной косоворотке, в черных хромовых сапогах со шпорами, стоит посреди какой-то поляны, а сам почему-то без порток. Однако это его ни капли не волнует. Длинная, до колен рубашка от сраму спасает. Вдруг перед Леней садится стая птиц. Сказать бы - голуби, да вроде покрупнее, сказать бы - гуси, да, кажись, помельче. Вытянув длинные шеи, плавно покачивая головами, чуть распахнув крылья, птицы пошли танцем вокруг Ласточкина. И так, танцуя, они стали превращаться в красивых, стройных девушек. Каждая старается, чтобы парень на нее взглянул, к себе зовет. Манят, крыльями-руками машут, но его не касаются. А Леня стоит в изумлении, не знает, какую выбрать, вконец растерялся. Значит, любят его, мил он им, пригож. Желанен! Радость, безмерная, безграничная, охватывает его... Вдруг доносится какой-то грохот, девушки снова превращаются в птиц, в испуге сбиваются вместе, словно ожидая какой-то беды, льнут друг к другу. Откуда-то появляется лейтенант Янтимер Байназа-ров с двустволкой в руках и прицеливается в одну из птиц. До-олго целится. Ласточкин машет руками: "Не стреляй!" А Байназаров все целится. Тогда Ласточкин собственной грудью закрывает оба ствола: "На, стреляй, коли так!"

...Сидевший под березой Байназаров вздрогнул. "На, стреляй!" "Откуда этот голос? Ласточкин? Нет, спит, сопит все так же. И как сладко спит! Бывают же люди..." - подумал Янтимер. Но если бы потрогал приятеля - узнал бы, что тот весь мокрый от пота.

- Стой! Кто идет?

- Разводящий!

- Пароль?..

Это сержант Демьянов, опять меняет караул. А ночь, тихая, с ума сводящая, лунная ночь - все на одном месте, как стала, так и стоит. Мерный, вперемешку с лунным светом, дождь листвы льет и льет, не останавливаясь и даже не затихая. Его теперь уже совсем беззвучный ход ложится на сердце холодной тоской.

А время стоит, нет ему исхода. Словно заточило его в землянке в двухстах шагах отсюда, и не может оно выйти. В той землянке гауптвахта. На гауптвахте сидит механик-водитель сержант Любомир Зух. На рассвете его расстреляют. Расстрел поручен взводу разведки, которым командует лейтенант Янтимер Байназаров. Любомира Зуха, с завязанными глазами, без ремня с вырванными петлицами, подведут и поставят на краю только что вырытой могилы, зачитают приговор трибунала, и лейтенант Байназаров отдаст приказ. А как скомандовать, какими словами - его научили еще вчера.

* * *

И ничего бы этого не случилось, ничего не случилось, - если бы в семнадцати километрах отсюда в деревне Подлипки, небольшой деревушке в сорок пять домов и шестьдесят труб (пятнадцать изб нынче зимой немец спалил), в сожженном дотла саду с единственной, чудом выскочившей из огня яблоньки семнадцать дней назад с мягким стуком не упало яблоко, и если бы это яблоко не подняла черноглазая, черноволосая, с тонким носом и пухлыми, будто для поцелуев сотворенными губами, с острыми коленями, острыми локтями, с оленьей походкой, оленьими повадками семнадцатилетняя девушка, и если бы она не бросила это яблоко через плетень механику-водителю, который, лежа под бронетранспортером, крутил что-то большим ключом, и если бы это красное яблоко не упало солдату на грудь, - наверное, ничего бы и не было. Конечно, ничего бы и не случилось...

Но когда, с треском рассыпая по саду искры, горели ее подружки, одна из яблонь спаслась. А раз спаслась - то и яблок народила. И одно из тех яблок - вот к какой беде привело. Знать бы яблоне, в какую беду заведет детей человеческих ее яблочко, - или сама тогда в огонь бросилась, или по весне содрала бы у себя свой цветочных наряд, каждый цвет по лепестку растерзала - осталась бы нынче бесплодной. У яблонь сердце жалостливое. Кто плод вынашивает - и всегда мягкосердечен.

Если бы знать...

Когда бригада подтягивалась к линии фронта, мехбат капитана Казарина расположился возле Подлипок на опушке, там, где дорога входит в лес. Несколько экипажей разместились в самой деревне. Сделано было с умыслом чтоб немец знал: мы здесь! Но знать-то знал, а вот сколько - углядеть не смог.

На этом фронте мы вели бои, чтобы связать как можно больше немецких частей, не дать перебросить под Сталинград. Вот и пусть чует фашист: здесь копится наша сила. Но - только чует.

А лежал в том саду навзничь, головой под бронетранспортером, - на весь батальон славный своей сноровкой, удалью, находчивостью и щегольством сержант Любомир Зух. Даже фамилию будто по мерке подогнали. Зух по-украински хват, хваткий. Запоет вечером Зух, от его печального голоса будто сама земля плачет навзрыд. Одну его песню никто не мог слушать без слез - про дивчину Галю, над которой надругались и привязали за косы к сосне. Так поет, - кажется, не былое горе девушки из незапамятных времен, а льются на землю стенания тех Галин, что сейчас там, под пятой врага. Бренен мир, все проходит. Только народному горю исхода нет.

Пробьет час, горе перельется в ненависть, ненависть - в месть, а месть станет оружием.

Ударилось яблоко в грудь Зуха, скатилось и легло неподалеку. Он ничуть не удивился, лежа все так же навзничь, нащупал яблоко и с хрустом откусил от него.

- Только что лежал и молил: яблочко, сорвись, ко мне скатись!послышалось из-под бронетранспортера. - Чудны твои деяния, господи!- Зух вылез из-под машины, сел, положил надкушенное яблоко на подол гимнастерки и, словно совершая молитву, скрестил ладони на груди:- Слава тебе, истинный боже, за милость, явленную мне!

Совсем близко раздался смех. На глас божий он не походил вовсе нежный, свежий, молодой.

Перед Зухом стояла тонкая, с пышными черными волосами, с налившимися, но не тронутыми поцелуем губами и с такими глазами - весь мир в себя утянут... сказать бы, девочка - плечи уже округлились и груди на место, куда назначено, успели стать, сказать бы девушка - лицо еще совсем детское.

- Уф, а брови-то!.. Войдешь - заблудишься!- усмехнулась она, глядя на эти черные, густые, почти смыкающиеся брови, тень от которых притемняла голубые Зуховы глаза. Есть такая примета: у кого брови близко сходятся, тот и невесту сосватает близкую - с соседней улицы или из соседней деревни, не дальше. А тут перед Зухом стояла испанка, в крови которой горело жаркое солнце далекой Андалузии. Хотя... разве она ему невеста?..

- Уф, а глаза-то!- сказал он. - Нырнешь - не вынырнешь.

- Вынырнешь, В моем глазу сор не держится. Парень еще раз яростно отхватил от яблока.

- А вкуснотища! М-м-м... - Он хитро улыбнулся и, поворачивая яблоко, трижды чмокнул его:- Это - щечка левая, это - щечка правая. Ну, а это? Это - губки твои алые!

- Тогда я вечером ведро яблок принесу. Целуй себе ночь напролет... очень серьезно сказала девушка. - А не хватит, картошка есть. Подсыплю...