26413.fb2 ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ, КАК СЧАСТЬЕ НАМ УЛЫБАЛОСЬ.. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

ПОМНИШЬ ЛИ ТЫ, КАК СЧАСТЬЕ НАМ УЛЫБАЛОСЬ.. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

- Упаси Боже! Я за то, чтобы свои охотились за своими: литовцы за литовцами, русские за русскими, татары за татарами. Зачем нам в чужую охоту лезть?..

Мама не нашлась что ответить. Больше, чем чужая охота, царь Ирод, гонявшийся за евреями, и кобура на заднице брата Шмуле, ее сейчас волновали и занимали появившиеся во дворе пленные немцы.

- Вас, Йосл, это не удивляет - немцы под боком и не стреляют в нас? - обратилась она к Гордону.

- Меня удивляет другое - почему мы не стреляем в них, - сердито буркнул Йосл.

Пленников было человек пятнадцать.

Два конвоира в нахлобученных на гладкие юношеские лбы пилотках, с верными "ППШ" в руках и в кирзовых сапогах, от которых разило дегтем, каждое утро пригоняли во двор небольшую беспорядочную колонну - на восстановление разрушенной вотчины пана Моравского, в которой власти в будущем собирались разместить столичный горисполком со всеми его многочисленными отделами. Вслед за пленниками во двор въезжал "Студебеккер", груженый шершавыми мешками с цементом, стройматериалами, черепичными и кафельными плитками, охапками ломов и лопат.

В первые дни конвоиры никого из жильцов к немцам и близко не подпускали. Охрана грозно вскидывала автоматы и что есть мочи кричала:

- Назад! Кому, вашу мать, сказано - назад! Еще шаг - и стрелять будем!

Пленники хмуро оглядывали смельчаков, в основном дворовую ребятню, и принимались лениво копошиться в руинах. Спешить им было некуда и незачем. К счастью, все ужасы для них закончились не пулей в затылок и холмиком без кола и креста, а ломом и лопатой.

В полдень конвоиры угоняли пленных на обед. Кормили их, видно, плохо, скудного пайка для сытости не хватало, и потому, вернувшись на стройку, немцы задирали к окнам и балконам головы и чуть ли не хором, как в лучшие времена где-нибудь в деревеньках под Минском или Смоленском, кричали:

- Мазло!

- Клеп!

- Яйки!

В такие минуты Йосл Гордон, колдовавший на кухне над яичницей из четырех свежих яиц, пахнувшей не куриным насестом, а ясельным теплом первых дней творения, вздрагивал, смахивал со своего поросшего редкими волосами глобуса крупные капли пота, выглядывал в окно и, обращаясь к полуголодным, оборванным военнопленным, принимался их громко передразнивать:

- Мазло! Клеп! Яйки! Ун а фрише маке вилт ир нит? Эфшер цум фарбайсн фарлангт ир гебротене кадохес мит мандлен?

- Йосл! - несмело стыдила его мама. - Не все же они изверги...

- Все! Все! - распалялся Гордон. - Провались они сквозь землю! Я из-за них жену... лавку потерял... на хуторе у литовца за десять царских червонцев четыре года в погребе проторчал... - кипятился он, воздевая руки к небу. - Господи, Господи, из-за них, гадов, у меня такая красавица сгорела!.. Такая яичница! Всех бы их передушить... всех... Яек, видишь ли, захотели!..

Первая, кто осмелилась подойти к пленным, была пани Тереза. Улучив удобный момент, она врезалась в колонну, только что вернувшуюся с обеда, и наугад сунула какой-то кулек правофланговому - сухопарому немцу в треснувших, как подтаявший лед на речке, очках на веревочке и в расстегнутой - уже ненужной - шинели, и бросилась наутек к своему крыльцу.

Один из конвоиров, тот, кто был постарше чином, пустился вдогонку, вцепился в нее, попытался скрутить нарушительнице руки, но пани Тереза ловко увернулась, и вдруг на виду у всего двора повисла на шее стражника и впилась в него своими накрашенными, неравнодушными к греху губами.

Конвоир вырывался из ее объятий, как молодой конь из стойла, но она его не отпускала, сжимала голову, наклоняла к себе и приговаривала:

- Мой коханы... Еще еден раз... еще еден... Ты цо - не хцешь? Пиенкны мой... Милошц моя... - Пусти, пусти, - солдат топал ногами и потерянно звал своего напарника: - Иван, Иван!

Не пуля же должна оторвать его от этой сумасшедшей, целующейся взасос бабы...

Напарник Иван, видно, не решался оставить свой пост. А может, завидовал счастливцу. Ведь столько лет они ни с кем не целовались! Столько лет запаха бабьего не чуяли... Только дым... только грязь... только кровь... Пусть нацелуется. Пусть... Подумаешь - немцу бараночки сунула... сушки.

Пока охранник силился освободиться из плена пани Терезы, на балконы высыпали жильцы, которые неотрывно смотрели на их целование, как на кадр из трофейного фильма о страстной и неразделенной любви где-нибудь в предместье Парижа или Рима.

Между тем сухопарый немец в треснувших очках на веревочке вытаскивал из кулька баранки, и его полуголодные, оборванные однополчане по цепочке с какой-то обрядовой медлительностью бережно передавали их друг другу и с такой же подчеркнутой торжественностью подносили ко рту и не спеша надкусывали. То был миг их странного, молчаливого единения друг с другом и со всеми жильцами, миг примирения с тем, с чем еще недавно примириться, казалось, было немыслимо, миг невольного, мимолетного очищения; все, что было разодрано, расколото, разбомблено взаимной ненавистью, вдруг слепилось, сомкнулось, совпало; пленники нарочито медленно вгрызались в баранки, и вместе с похрустыванием к ним возвращалось что-то напрасно отринутое и давно забытое.

Когда же очкарик извлек из кулька последнюю сушку и протянул ее тому, кого оставшийся на посту красноармеец назвал Иваном, непреклонный Йосл Гордон, наблюдавший вместе со мной и мамой за происходящим, отвернулся от раскрытого окна и испуганно спросил:

- Неужто, Геня, возьмет?

- Взял! - радостно закричал я, и мне неожиданно стало неловко, как будто я своей глупой радостью ненароком кого-то сильно обидел.

Пани Тереза отпрянула от своего преследователя и, сразу сникнув, понуро поплелась к себе. Шаг ее - прямой и уверенный - внезапно сломался; она шла, не оборачиваясь, на ходу подкрашивая губы, и гильза с помадой чуть подрагивала в ее руке.

Строительство понемногу продвигалось - дом, выщербленные стены которого раньше сиротливо торчали под весенним небом, справлявшим первую мирную годовщину, уже не производил впечатления покинутого знатной родней фамильного склепа; на первом этаже в окнах появились рамы, заново настелили полы, вставили двери. Воспряли под лучами солнца и пленники, которые по-прежнему работали с ленцой, но куда веселей, чем прежде.

Над двором неожиданно для всех поплыли немецкие песни, и запевалой оказался тот самый очкарик, на котором случайно остановила свой взгляд любвеобильная пани Тереза.

Пение пленников взбесило Йосла Гордона так, что даже лишило аппетита. Беднягу молча поддержала соседка - вдова Хая, которая чудом спаслась в Панеряй, где во рвах полегли ее муж, дочь и младший внук, приехавший на свою беду к бабушке в гости. Она обшивала жену полковника Фомина, которой и пожаловалась на распевшихся немцев.

- Я поговорю с Николаем Петровичем, - пообещала Хае осторожная полковничиха.

Но полковник только развел руками, и Хае ничего другого не оставалось, как пойти прямо к конвоирам.

- Не велено запрещать, - сказал тот, кого своими поцелуями замучила пани Тереза. - С песней и работа спорится... Если не хотите слушать, захлопните окна и двери...

- Окна и двери? - ухмыльнулся Гордон. - Окна и двери можно... А душу? А память?

Тем временем очкарик выводил одну мелодию за другой:

Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось,

Помнишь ли ты наши мечты?

Ах, это был только сон, да только сон....

Бедный Йосл метался по кухне и что есть мочи хриплым старческим баритоном пытался заглушить рулады немца:

Артиллеристы, Сталин дал приказ,

Артиллеристы, зовет Отчизна нас...

Вдова Хая песен не пела - она на весь день запиралась от "улыбающегося счастья" и от "артиллеристов со Сталиным" в своей комнате и нажимала на педаль "Зингера", а вечерами уходила в Хоральную синагогу на Завальной и возносила там молитвы Господу Богу за упокой душ убиенных, просила, чтобы Он смилостивился над ней и соединил с мужем, дочерью и внуком, уверяя Всемогущего со слезами на глазах, что нет лучшей смерти, чем смерть вовремя, и нет страшнее жизни, чем жизнь без тех, кого любишь.

Измученный горлодерством пленника, кладовщик типографии "Vaizdas" отправился к литовцу-управдому и предложил провести среди жильцов опрос, кто "за" и кто "против", надеясь, что большинство выскажется за прекращение этого неслыханного безобразия. Распелись, изверги! Глотки бы им всем плавленым оловом залить!

- Делать вам, товарищ Гордон, нечего!.. - отругал его управдом Римкус - Выборы в Верховный Совет СССР на носу, а вы тут со всякой ерундой пристаете!..

Римкусу что - у него в семье все целы, и он четыре года в погребе не гнил!

- Оставьте их в покое. Пусть поют, - сказала мама. - Пани Тереза говорит, что эту песню про улыбающееся счастье написал еврей. Вальман или Кальман...

Йосл только зыркнул в ее сторону. Он знал, что все они заодно: и эта посудомойка, которая вешается каждому мужику на шею; и этот русский полковник Николай Петрович, который не гнушается пленными немцами, когда нужно покрасить и побелить его собственную квартиру; и Шмуле-большевик, занятый черт знает чем в этом своем треклятом учреждении, бесплатно кормящим всех страхом; и мой отец Шлейме, для которого на свете существовала, как и для вдовы Хаи, только одна мелодия - стрекот швейной машинки.

Как ни тщилась моя мама умиротворить Гордона, как ни убеждала, что нельзя всех стричь под одну гребенку, Йосл не унимался. Во всем, что происходило, он винил распутную пани Терезу. Ведь из-за нее крутится и крутится эта бесконечная немецкая пластинка, заведенная этим голосистым очкариком - мало ей довоенных польских шлягеров, так подавай еще и немецкие! Недаром из кожи вон лезет, чем-нибудь вкусненьким старается подкормить своего немчика и его дружков, чтобы те - не приведи Господь - не осипли.