26525.fb2
Жанна Ле Ардуэй распрощалась с Нонон Кокуан и направилась привычной дорогой к себе в Кло. Надо ли говорить, что хозяйка Кло была человеком уравновешенным, как оно и положено сильным натурам. Но сколь бы ни была она уравновешенна, трагическая маска в тени капюшона и рассказ болтушки Нонон произвели на нее впечатление, — задумавшись, она невольно замедлила шаг и шла даже степеннее, чем обычно.
Дорога тянулась грязная, пустынная. Все прихожане после службы успели разойтись по домам. Жанна сказала Нонон, что пойдет очень скоро, но сама не торопилась. Да и чего торопиться, если не страшат потемки и не подгоняет холод? Погода стояла скорее теплая, хоть и ветреная, — день был из первых зимних, когда ветер дует с юга, а серые стальные облака висят низко-низко, хоть рукой их потрогай, так нависли над головой. Нет, вокруг не было ничего, что оправдывало бы опасения Нонон.
До Старой усадьбы Жанна добралась еще засветло. Там тоже было и пусто, и тихо. Проходя мимо арки, когда-то закрытой огромными створками ворот, а теперь похожей на пролет моста с торчащими из боковин ржавыми петлями, она заметила пастуха-бродягу, напасть нормандских краев. Пастух приглядывал за тощими козами, что бродили по обширному двору, отыскивая редкие пучки травы возле старого каменного дома.
Жанна узнала пастуха. Совсем недавно он приходил к ним и просил работы, но хозяин прогнал его, не желая пускать в дом «всякую мразь», как без всяких околичностей он выразился. Ле Ардуэй был предубежден против таинственных бродяг точно так же, как дядюшка Тэнбуи, да, впрочем, как все остальные нормандцы. А поскольку Ле Ардуэй был богат и обладал властью, то неприязни своей не скрывал и, похоже, даже подстрекал просителя на возмущение с тем, чтобы поглумиться над ним и прогнать.
Где только не говорил Фома Ле Ардуэй, и на мельнице, и в кузнице, и многие его слышали, что, мол, случись только падеж скота или другая какая беда, в которой можно обвинить пастухов, и он очистит от них нормандский край навсегда. Угрозы его, которые многие считали опрометчивыми, доходили, само собой разумеется, и до тех, против кого были направлены. Так что, вполне возможно, Жанне, что шла одна-одинешенька по пустынному зимнему полю, подумалось: а ведь мой муж прогнал пастуха с руганью и бродяга в отместку может навести на меня порчу. Но даже если пришла ей в голову такая мысль, виду она не подала и по деревенскому обычаю заговорила с пастухом первая.
Пастух сидел на валуне, — в Нормандии возле ворот непременно кладут такие большие серые валуны. Одет он был в грубый шерстяной плащ, белый в оранжевую полоску, и казалось, будто накрыл себе плечи женской юбкой. Сидел неподвижно, словно тоже окаменел, и даже глаза у него стали как каменные. Ни дать ни взять мумия древнего кельта, которую только что вытащили из пещеры.
Жанна никак не могла миновать его, непременно должна была пройти мимо. Между ними оставалось шагов двадцать, и пастух наверняка уже заметил ее, но зеленоватые, похожие на рыбьи глаза, словно бы предназначенные для среды более плотной, чем воздух, остались неподвижными, по ним никак нельзя было угадать, что они видят, а что нет.
— Эй, пастух! — окликнула его Жанна. — Скажи, давно ли прошли после мессы люди? И если я пойду в Кло напрямик через Васильковый луг, нагоню я их или нет?
Пастух не ответил. Даже не шевельнулся, продолжая вглядываться куда-то вдаль. Жанна решила, что он не расслышал вопроса, и задала его еще раз, но громче.
— Оглох, что ли, пастух? — нетерпеливо прибавила она, привыкнув к повиновению нижестоящих: любое ее слово было для них не столько просьбой, сколько приказом.
— Оглох, но только для вас, — наконец отозвался пастух, сидя все так же неподвижно. — Для вас я глух, как ящерица, как камень, как вы и ваш муж были глухи к моей просьбе, хозяйка Ле Ардуэй! С чего вам вздумалось со мной заговаривать? Разве не вы прогнали меня? Вам нечего дать мне, мне нечего вам ответить! Смотрите, — продолжал он, вытянув длинную соломинку из сабо и переломив ее, — она сломана! И что же? Неужели вы думаете, что ветерок, который унес обломки, сделает ее опять целой?
Гнев рокотал в гортанном голосе пастуха. Сам того не подозревая, он совершил древний обряд, который совершали норманны, объявляя войну.
— Будет тебе, пастух! Стоит ли ворошить прошлое, — примирительно сказала Жанна, чувствуя себя не слишком уютно рядом с разгневанным человеком, держащим в руках дубинку из остролиста, которую, похоже, выломал из ограды. — Ответь мне на вопрос, и обещаю: будешь проходить через Кло и дома не будет мужа, положу тебе в котомку белый хлеб и добрый шмат сала.
— Бросьте свой хлеб и сало цепным собакам, — ответил пастух. — Не хлеб и не сало усмиряют гнев! Нет, не хлеб! У человека, который, пообедав, забывает оскорбление, вместо сердца зоб. Счеты я сведу позже, хозяйка Ле Ардуэй!
— Полегче с угрозами, пастух! — с не меньшей, а то и с большей угрозой окоротила его Жанна со свойственной ей решительностью.
— Знаю, знаю, хозяйка Ле Ардуэй, до вас, как до неба, не доберешься, — сказал пастух с кривой усмешкой, проницательно глядя на нее. — Однако вы тут не у себя на кухне, а возле Старой усадьбы на дурном перекрестке, где живая душа появится не раньше завтрешнего дня. Мало ли что мне взбредет в голову? — произнес он медленно, свирепо оскалившись и указав со стеклянным блеском в глазах на свою дубинку. — И взбрело, да не сделаю! Не хочу! — сказал он с напором. — Я ударю, меня ударят. Так что успокойтесь и бросьте камень, который подняли. Если я всего-навсего дерну вас за волосы, мне скажут, что голову оторвал, и засадят в тюрьму в Кутансе. Но есть месть куда более надежная. Время растит рога у быка, и удар их приносит смерть. Идите своей дорогой, — посоветовал он зловеще. — Месса, с которой вы возвращаетесь, запомнится вам надолго, хозяйка Ле Ардуэй!
Пастух поднялся с валуна и просвистел диковинную мелодию. К нему тотчас же подбежала собака — белая шерсть ее висела острыми сосульками, а на морде запечатлелось свойственное всем пастушеским собакам умное и печальное выражение. Она взглянула на хозяина и отправилась собирать коз, что разбрелись по двору.
Слишком гордая, чтобы отвечать пастуху, Жанна прошла мимо и свернула на Васильковый луг.
Что ей война, объявленная пастухом? В самое сердце поразили ее последние слова. Почему ей надолго запомнится месса? И что за дело до богослужения наверняка некрещеному бродяге-язычнику? Никто и никогда не видел пастухов в церкви, зато видели, к немалому смущению всех верующих, что они пасут овец на освященной земле кладбищ.
А месса и в самом деле была для Жанны памятной: незнакомый монах пробудил в ней чувства, до сей поры неведомые ее сильной и уравновешенной натуре. Слова пастуха странным образом намекали на ее встречу с тем, кто, судя по рассказу Нонон, стал жертвой Синих мундиров, а с Синими мундирами, доживи он до гражданской войны, непременно сражался бы ее отец, Лу де Горижар. Обещание пастуха невольно запало в душу Жанны и углубило уже полученное впечатление. Таинственное существо человек, потому и может случиться, что ничтожнейшее из обстоятельств — совпадение событий или слово — поразит его, удивление запомнится, подчинит его себе, завладеет целиком.
Жанна вернулась домой в небывалом смятении. Сумрачный монах и сумрачные угрозы пастуха мешались у нее в голове.
Однако привычная череда забот и дел уже выстроились перед ней, неся спасительное отвлечение. Жанна сбросила шубку, сабо с черными ремешками и по-хозяйски засновала по дому. Лицо ее было так ясно, так безмятежно, словно ничего необычного с ней не происходило.
По заведенному порядку Жанна каждый вечер самолично занималась ужином для слуг, потом говорила с каждым и назначала ему урок на следующий день. Слуг в Кло было много: и своя челядь, и наемные батраки, так что занимали они целый длинный стол в кухне Фомы Ле Ардуэя. Вот и в этот воскресный вечер хозяйка наблюдала бдительным оком за порядком в своем королевстве, а, как известно, для любого порядочного королевства хозяйская бдительность — главное. Речь за столом велась о монахе в черном капюшоне, — пройдя по церкви, он напугал до смерти всех прихожан Белой Пустыни, и теперь все только о нем и толковали.
— Не знаю, какое имя дали ему при крещении, — говорил высокий лакей с завитыми волосами, известный краснобай и щеголь, откусив изрядный кусок гречневого хлеба, обильно смазанного гусиным жиром, — но я назвал бы его «дьявольская образина», и пусть Господь меня накажет, если я ошибся.
— За свою жизнь я видал не одно пулевое ранение, — подхватил молотильщик, когда-то воевавший под началом генерала Пишегрю[26], — и клянусь, человеческие пули не оставляют таких рубцов. Если в аду у дьявола есть оружейня, то, верно, так выглядит тот, кто попался чертям в лапы и они его не дострелили. Да и на монаха мало похож этот капюшон, скорее на вояку. Я видал его в субботу часа в четыре, он скакал галопом по дороге под Шене-Сансу. Дорога-то, сами знаете, ухаб на ухабе, за зиму две кареты непременно опрокинутся, а его кобылка скачет, будто наскипидаренная, и монах, чума ядреная, сидит как влитой. Голову готов прозакладывать, что во всей голландской армии человек двенадцать кавалеристов держались в седле так же. Не больше!
Жанна не могла не слышать застольных разговоров. То же самое говорила ей и Нонон Кокуан, описывая появление необычного священника у господина кюре. Вот только слуги Кло, в отличие от Нонон, ничего, кроме того, что монах — отменный наездник, о нем не знали.
Неожиданное появление в городке монаха и его устрашающее уродство взбудоражили даже флегматичных нормандцев, а ведь расшевелить их нелегко, они заняты только собственными заботами и доходами, свято блюдя традицию предков, которые и воевали-то с кличем: «Добыча!» Чувствительность и любопытство к чужим бедам отличают скорее южан, чем северян.
Однако в тот день выходило так, что Жанна хоть и гнала, как назойливое наваждение, любую мысль о зловещем монахе в капюшоне, который так не подходил ему, но все вокруг напоминали ей о нем. Воистину, бывает в жизни сплетение обстоятельств, которое хочется назвать судьбой!
После того как слуги поужинали и разошлись, кто спать, а кто гостевать, Жанна распорядилась подать ужин себе и мужу.
Обычно Фома Ле Ардуэй, если не был в отъезде — на ярмарке или на рынке в соседнем приходе, — возвращался в Кло к семи часам и ужинал вдвоем с женой, но чаще втроем, вместе с каким-нибудь приятелем-фермером, которого приглашал для застольной беседы. Жили они в старинном, с двумя обветшалыми флигелями доме, что стоял в глубине второго двора, особняком от фермы. Комнат в доме было великое множество — и столовая, и гостиная, в ней Жанна разместила свое родовое наследие: несколько семейных портретов де Горижаров, на которые смотрела с болезненной гордостью. Но сколько бы ни было в доме комнат, ели они с мужем всегда в кухне за отдельным столиком, и, хоть были день-деньской у собственных слуг на глазах, достоинство их нисколько не страдало.
Теперь, когда домашняя власть ослабела, впрочем как все прочие власти тоже, господа понадеялись, что у них прибудет авторитета, если они будут держаться от своих людей подальше. Но где он, этот авторитет? Не стоит обольщаться, господа! Вы бежите от своих слуг по слабости, и тот, кто считает главной добродетелью деликатность, первый собственной слабости потатчик. В стародавние времена, когда натуры были помогутнее наших, хозяину бы и в голову не пришло, что, отдалившись от своей челяди, он заставит уважать себя или бояться. Что такое авторитет, как не воздействие личности? Жизнь так устроена, что одни в ней солдаты, другие генералы, и что же? Неужели на войне солдаты меньше слушаются генералов оттого, что живут с ними более тесно?
Жанна Ле Ардуэй с мужем, следуя стародавним обычаям, жили общей жизнью со слугами. До нынешних времен в Нормандии подобный уклад сохранился разве что на нескольких фермах, где еще дорожат стариной. Выросшая в деревне Жанна Мадлена де Горижар, матушку которой прозвали Луизон-Кремень, не нуждалась в гордости напоказ и не страдала брезгливым малодушием, что так свойственны городским мещанкам, она сама накрывала на стол, пока старая Готтон стряпала ужин. Жанна как раз стелила камчатную, сверкающую белизной и благоухающую тмином, на котором ее сушили, скатерть, когда вошел ее муж вместе с кюре Белой Пустыни. Хозяин повстречался с ним на дороге, ведущей в Кло.
— Жанна, — сказал Ле Ардуэй, — я привел к нам священника. Встретил его после мессы и пригласил ради воскресного дня поужинать.
Хозяйка приветливо поздоровалась с гостем. Виделись они часто, Жанна всегда готова была помочь и деньгами, и хлебом беднякам прихода. Христианке по воспитанию и королеве по крови были присущи и нищелюбие, и щедрость. Упоминая ее имя, бедняки почтительно стаскивали с головы серые вязаные колпаки.
Щедрость Жанны, о которой хозяин Ле Ардуэй иной раз даже не ведал, частенько приводила господина кюре в Кло, хотя главу семьи он не жаловал, — тот скупал церковное имущество, а одного этого было достаточно, чтобы в глазах порядочных людей прослыть негодяем.
На все события, явления, вещи время сыплет легкую, едва ощутимую пыль. Не будь госпожи Истории, время выровняло бы все — и высокое, и низкое. Разновеликие события послереволюционной эпохи, что еще так близка от нас, оно уже выровняло своей пылью. Мы потеряли верный камертон и не можем ощутить чувств, какими жили тогда. А ведь в те времена скупщик церковного имущества внушал неподдельный ужас, сродни тому, какой внушает кощунник, осквернитель могил. Сейчас живой трепет былого ужаса ощутит лишь великая душа, для мелких же и трусливых душонок нашего поколения чувство это кажется избыточным.
Но как бы там ни было, гражданская война кончилась, и священник Белой Пустыни, приникнув к нескудеющему источнику миролюбия и доброты, старался не видеть в Фоме Ле Ардуэе врага. Любезность богача-прихожанина он терпел из уважения к его жене, терпел и свойственное всем выскочкам показное хлебосольство, за которым стоит желание потщеславиться своим богатством. Фома же, человек от веры далекий, ограниченный и практичный — в восемнадцатом столетии таких было много, — прощал кюре его духовный сан за, так сказать, человеческие слабости. Аббату Каймеру в самом деле ничто человеческое не было чуждо: нрав у него был веселый, ум острый, а живот круглый, что не мешало быть его вере и устоям твердыми. Вот только пристрастие к сидру, к кофе с водочкой, любимому напитку нормандцев, и к ликеру после кофе иной раз подводило славного кюре, потому что в таких невинных усладах он себе не отказывал, памятуя лишения юности и нищее детство. Фому с аббатом Каймером примиряла и простота пастыря: он держал себя без подобающей сану важности, что так болезненно задевает нижние сословия, ибо чужое достоинство подавляет их собственное, и они чувствуют себя обязанными почтительно кланяться.
— Когда мы повстречались с господином кюре, — начал фермер, усевшись за стол, уставленный тускло поблескивающей оловянной посудой, — он был не один. И не знай я, что спутник его — монах, решил бы, что возле него стоит сам дьявол. Я говорю, что думаю, хотя вы, господин кюре, можете на меня рассердиться. Приведи я к нам в дом такое страшилище, вы бы, Жанина, несмотря на свою отвагу, сильно перепугались бы.
Жанна улыбнулась, но щеки у нее против воли вспыхнули.
— Я знаю, о ком вы говорите. Монаха я видела на мессе и во время процессии.
— Зовут его аббат де ла Круа-Жюган, почтенная моя сударыня, — сообщил кюре, подвязывая под подбородком салфетку, чтобы не запачкать воскресную сутану. — Но вы напрасно сочли его гордецом, господин Фома, из-за того, что он отказался с нами поужинать. Мне доподлинно известно, что неделю тому назад он получил приглашение на сегодняшний вечер от госпожи графини де Монсюрван.
— Пф, — пренебрежительно и недоверчиво фыркнул Ле Ардуэй. — Не убеждайте меня, что он не гордец, господин кюре! Я же не вчера из яйца вылупился и в людях разбираюсь. А скажите лучше, откуда у него рубцы, все лицо перепахано, будто поле плугом?
— Пресвятая Богородица! — со вздохом отозвался кюре, успевший погрузить в свои «недра» изрядное количество наваристого капустного супа. — История у него бедственная, если не сказать хуже…
И, сам любя посудачить о том о сем, кюре принялся рассказывать историю аббата.
— Аббат, — начал он свое повествование, — четвертый сын маркиза де ла Круа-Жюгана. Рода они древнего и по знатности равны разве что Тустенам, Отмерам и Отвалям нашего Котантена. По закону старший из сыновей Круа-Жюгана-отца унаследовал его немалые богатства и впоследствии эмигрировал. Второй поступил к королю на службу и был в канун революции лейтенантом корпуса личной королевской охраны. Десятого августа он защищал вход в покои Марии-Антуанетты, там его и растерзали на мелкие кусочки. Над колыбелью третьего повесили бант мальтийского кавалера, и в пятнадцать лет он отправился к своему дядюшке-командору с тем, чтобы начать долгие испытания, которые предшествуют вступлению в орден. И наконец, младшему, о котором мы толкуем, но традиции французских родовитых семейств уготована была духовная стезя. Он должен был стать настоятелем обители Белая Пустынь, а потом и епископом Кутанса, но успел только поступить в монастырь и принять постриг, а там разразилась революция.
— Белая Пустынь — аббатство знатное! — воскликнул Ле Ардуэй. — Лакомый кусочек уплыл у него из-под рук! Монахи там как сыр в масле катались. Хоть и поджимали губы, как святой Медард, и псалмы пели, какие поют у вас, господин кюре, в церкви, но жили припеваючи и от души веселились. Особенно когда епархией управлял Таларю. Дело известное, кобылка пьяницы вместе с хозяином в кабаке сидит! И не то чтобы на них наговаривали, я своими собственными глазами видел и епископа, и всех монахов аббатства…
— Будет, сударь, будет, — дружески прервал кюре предосудительные воспоминания своего прихожанина. — Я совсем не хочу знать, что вы там видели! Всем известно, как злы вы бываете на язык, значит, и смотреть можете недобрым взглядом, и запомнить недоброе. Я и сам знаю, что наша Церковь не без греха, а монсеньор де Таларю вспоминал до седых волос кавалерийскую молодость. Но на всякий грех есть милосердное прощение, а монсеньор де Таларю умер, как святой, — в нищете и на чужой стороне. Бог помог ему смертью искупить прегрешения жизни.
— Я не говорю, что вы неправы, но… Ну да ладно, кончим! — согласился Ле Ардуэй, увидев, как потемнели синие глаза смотрящей на него Жанны. — Однако думаю, ваш аббат де ла Круа-Жюган попортил себе лицо не во время утрень да вечерей.
— Так оно и есть! — покаянно воскликнул кюре и, молитвенно соединив ладони, поднес их к брыжам. — Ах, дорогие мои, ну что за слабые мы создания! — воскликнул он с той скорбной мягкостью, с какой читал в церкви проповеди. — Революция, дочь Сатаны, перебаламутила всем мозги, на ней и вина за многие беды. Аббат де ла Круа-Жюган принял имя брата Ранульфа, и разве покинул бы он монастырь, если бы его не закрыли? Но вместо того, чтобы уехать, как мы все, за границу и служить мессы на Джерси или Гернсее, он, позабыв, как Церковь страшится кровопролития, отправился вместе с господами дворянами сражаться в Вандею, в Мэн, а потом и сюда, в Нижнюю Нормандию.
— Так значит, господин аббат шуан? — уточнил Фома Ле Ардуэй со злобной усмешкой, которая обнаруживала яснее ясного враждебность, что по-прежнему жила в нем, хоть революционные войны и кончились. А Фома ведь был человеком скрытным, оплошностей старался не совершать и семь раз поворачивал язык во рту, прежде чем что-то высказать…
— Да, шуанствовал, — серьезно подтвердил кюре Каймер. — А подобало ли это пастырю и священнослужителю? Нет, не подобало, что правда, то правда. И Господь осудил его и написал свое осуждение прямо у него на лице. Но пречистая Дева Мария! Он бы простил его, Милостивец, потому как не может человек объять своим разумом происходящее и сражался аббат за святую Матерь-Церковь. Шуанство Господь не поставил бы ему в вину, но…
— Но что? — подхватил Фома, и глаза его заблестели острым недоброжелательным любопытством. Он уже поднес было стакан ко рту, но остановился и не отпил.
— Но… — повторил кюре и понизил голос, словно приготовившись сделать трудное и горькое признание.
Жанну ледяным холодом обдало, ей показалось, будто волосы у нее под тугим крахмальным чепцом зашевелились.
— Есть кое-что похуже, чем пролитие крови врагов нашего Спасителя и святой Церкви, хоть для священника проливать кровь — страшный грех и святые каноны запрещают это. А о худшем я говорю вам, мои дорогие, не потому, что забыл завет милосердия, а потому, что не следует пренебрегать правдивым примером. Аббат де ла Круа-Жюган стал великим грешником, зато теперь несет подвиг великого покаяния. Он поддался страстям своего времени и заблудился на путях человеческих. После битвы под Фоссе аббат счел свое дело проигранным, позабыл, что он христианин и священник, и дерзнул совершить над самим собой омерзительный грех самоубийства, которым закончил жизнь предатель Иуда.
— Как?! — воскликнул Фома. — Неужели он сам себя так изувечил?
— Сам, — отвечал кюре, — но и не только..
И кюре рассказал, что произошло в домишке Марии Эке, как отважная женщина спасла и выходила самоубийцу.
Жанна слушала рассказ с болезненным увлечением, но выдавала себя лишь слегка приоткрытым ртом и сведенными бровями. Ни одного восклицания, услаждения слабодушных, не сорвалось с ее губ, ни словом, ни вздохом не нарушила она молчания, но перед ее глазами вновь ожило видение, завладевшее ее мыслями во время мессы.
Пишегрю Шарль (1761–1806) — французский генерал, командующий Рейнской армией, затем Северной, которая захватила Голландию. В 1803–1804 стал агентом роялистской разведки, готовил вместе с Ж. Каудалем покушение на Наполеона, был арестован и убит (по другой версии, покончил с собой) в тюрьме.