26561.fb2 После Катастрофы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

После Катастрофы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Да кружит по сторонам.

В потоках метафизических парадоксов и блестящих домыслов, которыми искрятся статьи Бердяева, останавливает современного читателя поразительно меткая фраза:

"...нет народа, в котором соединялись бы столь разные возрасты, который так совмещал бы XX век с XIV веком, как русский народ. И эта разновозрастность есть источник нездоровья и помеха для цельности нашей национальной жизни".

Очень нечасто мыслителю дано угадать, что из его предположений есть прозрение. Нередко главному суждено прозвучать среди высказываний, в глазах автора второстепенных.

Можно поистине позавидовать безмятежности, позволяющей русскому мыслителю в 1918 (!) году рассуждать и размышлять о проблемах творческих, психологических, эстетических, мистических и - в весьма своеобразной интерпретации - религиозных, совершенно забывая о необходимости сопротивления. Но случайная оговорка в потоке блестящих и чуть-чуть, самую малость, кокетливых mots (фраза - и очерчен Толстой, страница - и анатомирован Гоголь, а уж насколько основательно - за блеском сразу не разглядеть) охватывает роковое для России обстоятельство. Неожиданно вскрывается суть дела. Речь идет об очень молодой стране. Она на сотни лет моложе одних, на тысячи - других соседствующих с ней географически стран. Да еще расположена на пограничье между двумя мирами - Европой и Азией. На заре государственности она погасила в своих просторах нашествие кочевой Азии на Европу, унаследовавшую духовный опыт всего Средиземноморья и Ближнего Востока. Нашествие это замедлило естественное развитие юных государственных образований и осложнило их будущее. И вместе с тем по ряду причин, много раз обсужденных и все еще обсуждаемых, в этой молодой евразийской державе сложился примерно к началу XIX столетия вполне западноевропейский образованный слой, сперва аристократический, затем разночинский. К середине XIX столетия возникла неповторимая русская интеллигенция "с душою прямо геттингенской". Западные источники ширятся и меняются, их спектр растет. Но ведь культуры как нравственно-духовно-психологическое целое не перевозятся и не переносятся. Они вырастают из своего корня, впитывая в себя при этом и чужие влияния, принимая и чужие прививки. Русская интеллигенция заимствует на Западе мысли, теории, идеологии, философские системы, политические образцы и программы - весь свой профессиональный материал и инструментарий. А ее отечество (народ и власть) продолжает жить в своем хронотопе и своей жизнью. "Третье сословие", как низовое, массовое, так и просвещенное, быстро строилось и разрасталось. Эволюционная стабильность России была у порога. Затяжная война и чудовищные ее трудности, как того и опасался Столыпин (и жаждал Ленин), сорвали сложный процесс обретения эволюционной устойчивости. Естественно, что измученному солдату и его тыловой семье легче всего было понять не какие бы то ни было концепции государственного и - тем более - духовного строительства, а простейшие лозунги, выражавшие все, чего он безотлагательно жаждал. Повторим: не зверством и мерзостями народ прельстился, а миром, землей и волей. Домом, работой, достатком вместо крови и грязи. И той же прогрессивной интеллигенции ленинцы обещали, что репрессии против немногочисленных идиотов, не желающих всеобщего блага, будут количественно ничтожными и кратковременными. Осильте "Красное Колесо" А. Солженицына и еще две-три книги, просмотрите большевистские, эсеровские, анархистские листки тех лет - и вы в этом убедитесь.

А то, что в гражданской войне проснулся зверь? Так в какой же просвещеннейшей и христианнейшей стране он в таких обстоятельствах не просыпался? Насколько я могу судить, ни один из христианских и нехристианских народов не проявил на протяжении своей истории в этом смысле полного иммунитета. Большевики въехали в историю на пропаганде немедленного прекращения смертоубийства. Все то, чем это обернулось, было скрыто завесой миротворческой и уравнительной демагогии. И далеко не только от глаз малограмотного крестьянина, рабочего и солдата.

Авторы "Из глубины" удивляют современного читателя тем, что ужас охватил их (и объяснения потребовались), когда зверство расширило линию фронта и вошло в каждый дом. Пока просвещенный тыл ел, пил, музицировал, эстетствовал и философствовал, он только более или менее глубоко играл в мазохистские констатации, в кокетливые и некокетливые предчувствия апокалипсиса. Зато обитатели солдатских окопов уже извивались в его когтях. И тут им предложили мир, землю и волю.

Бердяев цитирует Достоевского, монолог Ивана Карамазова в споре с Алешей:

""В окончательном результате я мира этого Божьего - не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять". "Для чего признавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к Боженьке". "От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к Боженьке... Я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которые необходимы были для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены..."".

Этот крик: "Я не хочу, чтобы страдали больше" (выделено мною. - Д. Ш.), а не пробуждение зверя есть тот архимедов рычаг, который помог большевикам перевернуть мир. Но народная масса переосмыслила эти слова.

"Я не хочу страдать больше" - вот что звучало во множестве душ. "Ты не будешь страдать больше!" - вот что твердили им на все лады левые радикалы. Идеалист Иван Карамазов самоуничтожается в споре с Богом. Большевики боролись за овладение массовым настроением в решающий и подходящий момент. И выиграли. Далее у Бердяева сказано:

"Иван Карамазов - мыслитель, метафизик и психолог, и он дает углубленное философское обоснование смутным переживаниям неисчислимого количества русских мальчиков, русских нигилистов и атеистов, социалистов и анархистов. В основе вопроса Ивана Карамазова лежит какая-то ложная русская чувствительность и сантиментальность, ложное сострадание к человеку, доведенное до ненависти к Богу и божественному смыслу мировой жизни. Русские сплошь и рядом бывают нигилистами-бунтарями из ложного морализма. Русский делает историю Богу из-за слезинки ребенка, возвращает билет, отрицает все ценности и святыни, он не выносит страданий, не хочет жертв. Но он же ничего не сделает реально, чтобы слез было меньше, он увеличивает количество пролитых слез, он делает революцию, которая вся основана на неисчислимых слезах и страданиях. В нигилистическом морализме русского человека нет нравственного закала характера, нет нравственной суровости перед лицом ужасов жизни, нет жертвоспособности и отречения от произвола. Русский нигилист-моралист думает, что он любит человека и сострадает человеку более, чем Бог, что он исправит замысел Божий о человеке и мире. Невероятная притязательность характерна для этого душевного типа. Из истории, которую русские мальчики делали Богу по поводу слезинки ребенка и слез народа, из их возвышенных разговоров по трактирам родилась идеология русской революции. В ее основе лежит атеизм и неверие в бессмертие. Неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность и сострадательность. Бесконечные декламации о страданиях народа, о зле государства и культуры, основанных на этих страданиях, вытекали из этого богоборческого источника. Само желание облегчить страдание народа было праведно, и в нем мог обнаружиться дух христианской любви. Это и ввело многих в заблуждение. Не заметили смешения и подмены, положенных в основу русской революционной морали, антихристовых соблазнов этой революционной морали русской интеллигенции. Заметил это Достоевский, он вскрыл духовную подпочву нигилизма, заботящегося о благе людей, и предсказал, к чему приведет торжество этого духа. Достоевский понял, что великий вопрос об индивидуальной судьбе каждого человека совершенно иначе решается в свете сознания религиозного, чем в тьме сознания революционного, претендующего быть лжерелигией".

Но почему "ложная сентиментальная чувствительность" и "ложное сострадание к человеку"? Очень даже не ложные и весьма убедительные. И когда Бердяев говорит далее, что русский интеллигент имеет претензию "исправить замысел Бога" и что "неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность", во мне все восстает против определения этой чувствительности как ложной. Боль за умученного ребенка не может быть ложной. И вера в Бога не объясняет, почему одни войдут в Царство Божие, не пережив того, что вынес этот ребенок, а ему суждено это вынести. И как бы ни был прав Бердяев в своем дальнейшем рассуждении, обозначение этой законнейшей и естественнейшей муки как ложной отталкивает своей человеческой черствостью.

Мы оставим в стороне тонкий бердяевский анализ миропонимания Достоевского и вычленим из него только часть того, что наиболее тесно связано с русской революцией:

"Достоевский отлично понимал, что в революционном социализме действует дух Великого Инквизитора. Революционный социализм не есть экономическое и политическое учение, не есть система социальных реформ, - он претендует быть религией, он есть вера, противоположная вере христианской.

Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. Религия социализма принимает соблазн превращения камней в хлеб, соблазн социального чуда, соблазн царства этого мира. Религия социализма не есть религия свободных сынов Божьих, она отрекается от первородства человека, она есть религия рабов необходимости, детей праха. Религия социализма говорит словами Великого Инквизитора: "Все будут счастливы, все миллионы людей". "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны". "Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы". Религия социализма говорит религии Христа: "Ты гордишься твоими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех... У нас все будут счастливы... Мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей". Религия социализма, подобно Великому Инквизитору, упрекает религию Христа в недостаточной любви к людям. Во имя любви к людям и сострадания к людям, во имя счастья и блаженства людей на земле эта религия отвергает свободную, богоподобную природу человека. Религия хлеба небесного - аристократическая религия, это религия избранных, религия "десятка тысяч великих и сильных". Религия же "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", есть религия хлеба земного. Эта религия написала на знамени своем: "накорми, тогда и спрашивай с них добродетели". Достоевский гениально прозревал духовные основы социалистического муравейника".

Но ведь действительно "накорми, тогда и спрашивай" - это религия "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", а не умудренных философов, никогда к тому же не голодавших. На земле, в жизни сей, а не потусторонней, большинством будет услышан ее призыв. Потому что не могут живые и обычные не думать о живом и обычном. Хлеб духовный дается не вместо телесного. Они расположены в различных измерениях бытия. Высокомерное отношение к хлебу насущному, которым грешит Бердяев, на руку силам, подобно Великому Инквизитору эксплуатирующим любую фразеологию в своих интересах. Подмена неотложных социальных, государственно-устроительных, хозяйственных, военных и т. п. задач вопросами сугубо духовными убийственна, если она обусловливает промедление в спасительном действии против зла. Разумеется, если не решено целиком положиться на провидение и практически бездействовать. Но не означает ли это - в определенных условиях - предоставить себя и посюсторонний мир в распоряжение зла?.. Умереть или подчиниться и служить ему?

Большинство людей не идут на верную гибель, если есть, как им в данный момент кажется, возможность выжить. И даже выиграть.

Надмирная высота полемики Бердяева с революционерами не перевесит "простого, как мычание", "мир, земля, воля!".

Российские интерпретаторы западных утопий, родившихся отнюдь не в XX веке, обречены, но только в эпилоге: у них нет будущего, как и у тех, кто за ними пойдет. Их цель - мираж, за которым обрыв, пропасть. Но это в будущем. И зачастую весьма отдаленном. По части же зачина, начала они реалисты: они знают, на какие клавиши нажимать, чтобы, подобно Крысолову из Гаммельна, повести за собой и крыс и детей. А живущий рядом с ними религиозный метафизик, может быть, и провидец, но он строит свои величественные модели во взрывающемся котле с поразительным равнодушием к его обитателям. Если эту леденящую черствость рождает вера в жизнь потустороннюю, то я теряю уважение к его вере. Я думаю, что на веру можно уповать, лишь совершив все посильное здесь.

Итак, одни готовы взять народ за шиворот и посредством любого соблазна, любой провокации, демагогии, лжи и крови перебросить его в счастливое будущее утопии. Другие, наблюдая этот маневр, умствуют и рассуждают о том, каковы свойства народа, позволяющие ему обмануться. Более того: кое-кому из них представляется, что нет упомянутых нами первых, что народ действует самовольно, соединяя в себе святого и зверя. Правительственных государственных реформаторов они в упор не видят или же были и остаются к ним брезгливы. Семеро повешенных и Богров вызывают у образованного общества больше сочувствия, чем их жертвы.

В том, что голодные толпы "малых сил" будут Великим Инквизитором насыщены, Бердяев не сомневается. Точнее - он не касается этого вульгарного сюжета. Как горьковский Сатин ("На дне"), он "выше сытости". "На дне" блестяще воспроизводит рассмотренные сквозь линзу придонных вод затонувшие типовые фигуры образованного слоя (не знаю, видел ли это Горький и тем более - его зрители). Но рядовой человек "выше сытости" преимущественно тогда, когда он сыт. Основная же масса человечества не может позволить себе быть "выше сытости", если заведомо не согласится на исключительно потустороннее разрешение ото всех печалей. Но ведь самоубийство - смертный грех?

А сказать (для начала себе и своим интеллигентным читателям, а потом - на доступнейшем языке - и "малым сим"), что социализм их не накормит, и объяснить почему, в этой высокодуховной среде некому. Только-только перестав быть марксистами, они реактивно откачнулись от презренной прозы жизни. Им представляется, что в христианство, а на самом деле - в философические эмпиреи. Ну, пусть социализм и накормит, и оденет, и обогреет, да ведь это низменно, утилитарно, бездуховно - вот их лейтмотив.

"Проблема о том, все ли дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым".

Да, это, разумеется, проблема. Даже более того: проблема проблем. Но ведь уже столь многие объяснили, что и блага-то человечество в социализме не обретет! Самого примитивного - блага сытости, тепла и посильной работы, не говоря уж о благе мира. Но этих не слушали, не слышали. Не только народ, но и "братья по разуму".

Большое, с выразительнейшими отрывками из Достоевского размышление Бердяева представляется написанным в таком философическом отрешении, на таком философическом досуге, словно оно опубликовано по меньшей мере в "Вехах", а не доносится "из глубины" кровавого 1918 года. Такое размышление не более понятно массе, идущей в данный миг за большевиками, чем латынь. Здесь нет ни одного слова из ее обиходного языка. Это, конечно же, не предопределяет соотношения правды и лжи в этих словах, но делает их заведомо и предопределенно беспомощными перед "безбожным социализмом" и "явлением антихристовой любви", которая говорит понятно о вещах первоосновных: мир, хлеб, земля, достаток жизнь.

Бердяева как мыслителя религиозного (правда, с весьма своеобразной концепцией) наполняет негодованием (я бы даже сказала, что несколько презрительным негодованием) предпочтение бренного и тленного (сытости, земного благополучия и мира) ценностям нетленным и вечным. Согласимся, что духовные ценности религиозного философа выше голодных слез ребенка. Но, во-первых, достаточно все же мала доля людей, которым легко внушить эту возвышенно-бесчеловечную мысль. А во-вторых, социализм не несет ни мира, ни сытости, ибо факторы, коренящиеся в тривиальных математических законах (а не только в религиозной метафизике), делают его утопией.

Но беда в том, что для Бердяева это неочевидно. Для него социализм - это низкое, смертное, бренное, преходящее земное счастье (в отличие от вечного неземного). Для него такое счастье - это не счастье, это катастрофа, еще одна потеря, утрата неба и обретение смертности. Что ж, правомерен и такой аспект. Но социализм "не тянет" на такой уровень полемики. Он может соблазнить миражем благополучия, но дать благополучие (земное, бренное, тленное, относительное, но благополучие) он по ряду своих структурных особенностей не в состоянии в принципе. Чего Бердяев не видит. И Ленин в 1918 году еще не видит (и в 1923-м вряд ли увидел). Но Ленин видит, что не святой, не зверь, а усталый, измученный войной, стоящий перед угрозой голода человек будет поднят словами "мир, земля, достаток" ("грабь награбленное!") на все что угодно. И ему, Ленину, лишь бы начать и победить. А там он надеется подыскать ключ к задаче.

Итак, большевики говорят понятные, желанные, заветные, человеческие слова в нужном месте, в решающий миг. И поднимают народный вал. А русский интеллигент (вчерашний начетчик Маркса, сегодняшний толкователь Евангелия) выписывает мудреные философемы. Кто же пойдет за ним? И куда? Меня как читателя не покидает неприятное ощущение владеющего Бердяевым в разговорах о самых страшных, самых трагических вещах самолюбования. Удовлетворение остротой собственной мысли в нем сильней чувства надвигающегося и уже надвинувшегося на Россию ужаса.

Большинство статей "Вех" оставляло впечатление, что перед Россией, перед авторами сборника простираются долгие годы мирной духовной работы. Никто не знает, чем обернется следующий миг, но в 1909 году такое чувство было естественным. Многое еще можно и должно было (бы) сделать, чтобы (если бы) обстоятельства сложились иначе, чем они сложились. Но в 1918 году такая абстрактность размышлений, такая внесобытийность мыслителя представляется уже не угрожающей, а роковой.

Мысли Бердяева о том, что в апокалиптической перспективе Россия будет спасена ее провидческим меньшинством, я не берусь обсуждать. Но отчетливо проступает другое: то ли возвышенное, то ли бесчувственное игнорирование своей личной роли в попытке остановить вал крови и тьмы, катящийся на Россию. А до высылки Бердяева в составе знаменитого интеллектуального этапа за границу остается еще три с лишним года.

* * *

Далее следует пять эссе С. Булгакова под общим названием "На пиру богов", "Pro и contra", "Современные диалоги". Эпиграфом ко всем пяти диалогам служат знаменитые строки Тютчева:

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые:

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был,

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил.

Эти восемь строк поражают тем же надмирным бесстрастием, которое так потрясает в Бердяеве. Как высоко надо стоять над миром, чтобы ощущать как блаженство, как пир небожителей, как "высокое зрелище" "его минуты роковые" с их кровью и грязью? Виден ли мир с такого расстояния вообще?

Всегда, когда я читаю или слышу эти строки, я вспоминаю Надежду Мандельштам. Ее преследовала мысль о бирке на ноге мертвеца, брошенного в лагерную яму. И она отказывалась признавать какой бы то ни было романтизм за "мрачными безднами" XX века. Я не готова на цветаевское: "На твой безумный мир один ответ - отказ". Но мне страшно. И "наслаждения в бою" я не испытываю.

Сборник "Из глубины" не исследование, не воспоминания, то есть не реставрация прошлого - это кусок прошлого. Диалоги "на пиру богов" зафиксированы, а не сочинены. Что же мы в них слышим?

Собеседники: Дипломат, Общественный деятель, Писатель, Беженец, Генерал, Светский богослов. Диалогов пять плюс заключение. Генерал появляется во втором диалоге, Светский богослов - в третьем. Время записи апрель - май 1918 года.

Диалог первый открывают скептический Дипломат и прошедший, по-видимому, сквозь все обольщения и миражи сначала военно-патриотического порыва, затем "бескровной", "святой" и так далее Февральской революции Общественный деятель, ныне растерянный и сотрясенный. Чуть позднее к ним присоединяется славянофил Писатель, полагающий трагедию России в том, что из двух равно вероятных дорог она избрала худшую. Вот его резюме:

"Произошло то, что Россия изменила своему призванию, стала его недостойна, а потому пала, и падение ее было велико, как велико было и призвание. Происходящее ныне есть как бы негатив русского позитива: вместо вселенского соборного всечеловечества - пролетарский интернационал и "федеративная" республика. Россия изменила себе самой, но не могла и не изменить. Великие задачи в жизни как отдельных людей, так и целых народов вверяются их свободе. Благодать не насилует, но и Бог поругаем не бывает. Потому следует наперед допустить разные возможности и уклонения путей. Этот вопрос, вы знаете, всегда интересовал С. В. Ковалевскую и с математической и с общечеловеческой стороны, и она излила свою душу в двойной драме: как оно могло быть и как оно было, с одними и теми же действующими лицами, но с разной судьбой. Вот такая же двойная драма ныне начертана перстом истории о России: теперь мы переживаем печальное "как оно было", а тогда могли и должны были думать о том, "как оно могло быть"..."

Писателю возражает Дипломат, в реплике которого трудно не услышать отголоска жестокой правды:

"Вот в том-то и беда, что у нас сначала все измышляется фантастическая орбита, а затем исчисляются мнимые от нее отклонения. <...> Народ хочет землицы, а вы ему сулите Византию да крест на Софии. Он хочет к бабе на печку, а вы ему внушаете войну до победного конца.

...Нет, большевики честнее: они не сочиняют небылиц о народе. Они подходят к нему прямо с программой лесковского Шерамура: жрать. И народ идет за ними, потому что они обещают "жрать", а не крест на Софии".