26609.fb2
20 сентября 1928 года, утром, между девятью и десятью часами, случились три события, положивших начало этой повести: Алексей Иванович Шайбин, один из многочисленных героев ее, появился у Горбатовых; Вася, горбатовский сын, детище Степана Васильевича и Веры Кирилловны и сводный брат Ильи Степановича, получил письмо из Парижа от приятеля своего Адольфа Келлермана, с важными известиями об отце; и, наконец, на ферму Горбатовых, в широкую долину департамента Воклюз, пришел нищий странник с поводыркой.
Имени этого человека никто не знал. Кто он был? Какой дорогой пришел к нынешним своим странствованиям? В прошлом году, весной, проходил он здесь, и его уже знали в окрестности; тогда еще был он зряч, шел один, надвинув на глаза старую кубанку, пыля белой пылью и кланяясь встречным. Он долго беседовал с Ильей и с самой Верой Кирилловной, пил, ужинал, заночевал. Но по утру ни Вася, ни сестра его Марьянна странника уже не видели. Он ушел на заре, благословив дом, сад, хлев, где стояли волы, и чердак, где спал Илья. Говорили потом, что ушел он на запад, а вернее, что и на юго-запад, за Тулузу, к казакам, осевшим в тех краях.
Теперь он был слеп, и та же кубанка сползла ему на косматые брови. Синий рубец шел поперек лица, борода не росла на щеках; видно было, что некогда полковой врач зашил ему лицо наспех, кое-как приладив оборванные куски немолодой смуглой кожи. Был он высок, грозно худ, его штаны военного образца во многих местах были в красных заплатах — возможно, что то были куски чьих-то тоже военных штанов, но французских, некогда знавших защиту Вердена. Странник шел, положив сухую жесткую руку на плечо поводырки. Это была черноглазая девочка лет двенадцати и звали ее Анюта.
Они остановились у ворот и старик снял шапку. Девочка заглянула за низкую каменную ограду. Там увидела она фруктовый сад, гряды, дом с пристройками, частью закрытый коренастыми ивами. В тишине и прохладе утра стоял он низкий, выжженный солнцем за долгое лето, с крыльцом, обращенным на север, с приземистыми зарослями спаржи, а дальше, за синею тенью неживых кипарисов, простирались вспаханные поля, готовые к озимым.
Это был человеческое жилье, созданное как бы не в борьбе с природой, а заодно с ней. Солнце было уже высоко в безмятежном небе и птицы быстро пролетали в его блеске, словно прошивали его мгновенной, краткой иглой.
Вася и Марьянна подошли к самым воротам, хотя дела у обоих было по горло; круглые соломенные шляпы, твердые, как жесть, сдвинули они на затылок, руки их были в земле.
— Вы бы спели что-нибудь, — сказала Марьянна, — откуда вы? — И она стала разглядывать Анюту, ее длинную пеструю юбку, тонкую ленточку, завязанную вокруг головы.
Странник поклонился низко, неторопливо.
— С Дордони, милая барышня, — сказал он, — с Дордони идем на юг, на Саянь-реку, в жаркие места, к добрым людям, а весною обратно, к своим, летовать. А там — что Бог пошлет. Нас знают.
Вася подошел еще ближе, лицо его было в поту.
— А зачем это вы ходите? — спросил он.
Анюта испуганно взглянула на него. Сердце ее забилось от страха, что придется уйти и не увидеть того, к кому шли, ради кого сделали крюк в сторону от шоссе, мимо реки и мельницы. «Как могут эти люди спрашивать! Как смеют!» — подумала она.
— Ходим мы, голубчик мой молодой, — ответил странник, — потому что стары да слепы работать. Добрым людям поем, с добрыми людьми беседу ведем и на Господа Бога своего не жалуемся.
Марьянна слегка пожала плечами и усмехнулась.
— Почему вы так странно говорите? Нам говорили, что вы образованный человек, не то священник.
Анюта в тоске бросилась к старику.
— Дедушка, пойдем, дедушка? — зашептала она, дергая его за рукав. — Пойдем, дедушка милый, в другой раз придем!
Нищий взял ее за плечо, но не пошел, куда она его тянула, — он сделал два шага к ограде, проводя палкой глубокую борозду в придорожной пыли.
— Неправду сказали вам, добрая барышня, — ответил он, и слюдяные глаза его заблестели, — я не священник. И ни доктором, ни инженером не был тоже. Впустите нас посидеть на вашем крылечке; в ваших местах, я знаю, крылечки всегда в тень смотрят; а если у Веры Кирилловны найдется для нас водица, очень мы ей с Анютой благодарны будем.
И он внезапно поклонился в пояс.
Марьянна открыла ворота, странник прошел между ней и Васей, Анюта вела его. Он шел величественно, без той мрачной суетливости, которая столь часто присуща слепым. Медленно прошли они между грядами к дому; время от времени нищий поднимал правую руку с худенького плеча Анюты и крестил плавным крестом и гряды, и дом, и кривые, обмазанные стволы груш. Мешок за его плечом висел неподвижно, мешок был военный, как и штаны. Имени этого человека никто не знал.
Марьянна поглядела ему вслед, снова усмехнулась и наклонилась к торчащим из земли росткам.
— Что ж, пойдем, послушаем, — сказал Вася, — или тебя больше ничто уже и не касается?
Он вытер рукавом мокрое лицо и выжидательно посмотрел на нее.
— Нет, не касается, — ответила Марьянна неохотно, — Мне нечего слушать. А ты иди.
В сонном лице Васи что-то шевельнулось; он взглядом скользнул по марьянниной спине, по сборчатой черной юбке, деревянным башмакам.
— А я письмо нынче от Адольфа получил, — сказал он угрюмо, — оно тебя не касается?
Марьянна повернула к нему скуластое, веселое лицо.
— Что ж он, зовет тебя?
— Зовет. Он об отце пишет. Приехал старый Келлерман и хочет со мной свиданья. Отыскался отец, большую должность занимает.
Марьянна всплеснула руками и испуганно взглянула на брата.
— Ай да Горбатов! — вскричала она. — Через Келлермана нам весть подает, тебя сманить хочет!
Вася сел с ней рядом, обхватил колени рукой.
— Пора мне ехать, — сказал он твердо, — отец зовет, требует, чтобы хоть кто-нибудь из нас вернулся. Старый Келлерман сначала стал было Илью от Адольфа требовать, да тот ему прямо сказал, что об этом и речи быть не может. А я… ведь я уже целый год как хочу туда, и Адольф меня зовет. Пишет, что в два дня бумаги справят.
— Целый год! — протянула Марьянна.
— Я и не обманывал. Мама это знает, Илья знает тоже. Не могу я здесь, мой путь домой, к отцу, и здесь наши общие цели с Келлерманом. — Он опустил голову. — Знаю, что Келлерману хочется отцу угодить, но не все ли равно, Марьянна? Я, может быть, и без него бы поехал.
— Не поехал бы!
— Не знаю. Мне здесь невозможно. Отец там с Келлерманом заодно работает и сиденье наше здесь презирает. Поеду — будут деньги, будет жизнь, какая захочу. Я эту не выбирал. И, знаешь, мне необходимы, то есть совершенно необходимы корни.
— Илья говорит, что у нас должны быть воздушные корни.
— Илья всегда скажет так, что не знаешь, что ему ответить. А отец там шишка, прислал Келлермана в Париж торговать, через месяц обратно. Ты пойми, что я целый год ждал этого, ждал, что отыщется Горбатов, позовет. Сколько Адольф меня томил!
— Это он и обработал тебя, он и посылает за корнями. Подлец он, твой Адольф, да и Горбатов хорош! Выманивать, соблазнять… Эх, Васька, автомат ты какой то, ей Богу! Я бы на месте Ильи заперла тебя на чердаке, да сама в Париж отправилась требовать, чтобы Келлерманы отступились. Если не оставят тебя в покое — жаловаться надо. Тут навоз возить, а ты ехать!
Вася помолчал.
— И вправду, Вася, дай Илье в Париж съездить, дождись его. Все дело в твоей безвольности. Тебя прельщает, что в два дня паспорт готов, что, не смейся, прямой вагон до Негорелого ходит, я знаю. Старый Келлерман, видно, выслужиться перед Горбатовым хочет, сынка ему сулит вернуть, сынку корни обещает… Да лучше бы уж Горбатов пропал совсем, больше бы от него осталось. И неужели мама не говорила с тобой?
— Маме что говорить? Все, что она скажет, будет меньше того, что она делает. Если, говорит, ты не видишь, к чему вся наша жизнь, не могу тебе помочь; если не понял, для чего мы так живем, — Бог с тобой, когда поймешь — вернешься. А Горбатова, говорит, я проклинаю.
Вася встал и в тоске заломил руки.
— Уходи, — сказала Марьянна, пригибаясь к земле, — права она. И почин-то не твой, а мерзавцев, с которыми Горбатов заодно. Уходи.
Вася поджидал, но Марьянна не выпрямилась, и он медленно отошел от нее. Земля облепила ему деревянные башмаки. Он заложил руки за спину. Колебался, куда бы пойти, и неуверенно пошел к дому. Дверь кухни была широко раскрыта, Анюта сидела на пороге и тонкими пальчиками перебирала кисть темного, пыльного винограда. Из кухни доносился мирный, негромкий голос странника.
Но Марьянна сквозь несомкнутые пальцы ясно видела, куда пошел Вася. Как только он скрылся в кухне, она вскочила, опустила подоткнутую юбку, вытерла подолом руки, поправила шляпу на коротких густых волосах и выбежала за ворота.
На дороге в этот утренний, но уже горячий час не было никого. Спокойно лежал в пыли нетронутый след почтового велосипеда, прожужжавшего здесь с час назад. Черные поля, полосы скошенных в третий раз лугов были пустынны и безуханны по осеннему. Марьянна побежала сперва осторожно, потом все быстрей; потом добежав до шоссе, она понеслась стрелой по старой, печальной меже, стуча тяжелыми башмаками на ремешках. Она пролетела мимо жнивья, миновала край старой фермы; тявкнула собака, мокрое белье прошелестело по ветру. Она добежала до рощи и там остановилась. Что-то хрустнуло в ветвях.
— Габриель! — тихо позвала она.
Где-то шли коровы, звеня колокольчиками, молодые дубки пахли вечной свежестью провансальских долин.
— Габриель, — повторила Марьянна, стараясь не дышать слишком громко, не ступать слишком тяжело. И в ту же минуту она увидела на земле кепку. Габриель спал, положив голову на заднее колесо велосипеда. Марьянна кинулась к нему и в самое ухо закричала:
— Габриель! — так, что он привскочил, с размаху обхватил ее за шею и притянул ее к себе. Он пахнул хвоей и простоквашей, и она с силой поцеловала его.
Передник его, надетый на одно плечо, был, как обычно, весь в кровяных пятнах, хохолок на голове — припомажен. Его мелкие зубы и ранние усики до безумия нравились Марьянне, и она села на кочку, чтобы все это видеть. Волнение и счастье преобразили ее лицо.
— Что же сказал отец? — спросила она по-французски, с легким провансальским акцентом, как говорила всегда, как научили ее соседи. — Ты говорил с ним?
— Отец сказал «да», — ответил Габриель, лукаво поглядывая на нее. — Он сказал «да», но спросил, в кого именно я влюблен: в тебя или в Илью?
Марьянна покраснела.
— Что же ты ответил?
— Черт подери, в тебя! Тогда он засмеялся и сказал, что по его сведениям я влюблен в Илью, так, по крайней мере, говорят в городе, да и про меня одного.
— Так он сказал «да»? — повторила Марьянна задохнувшись.
— Не сразу, не воображай. Сначала он спросил; неужели я из купца хочу сделаться мужиком? Тогда я ему ответил, что я хочу стать помещиком.
— Как! Ты так хорошо сумел сказать?
— Ну да. Я объяснил, что вхожу к Илье в компанию, что дело наше с будущим. Да, сказал он, это ты намекаешь на свободные фермы по ту сторону Сен-Дидье и на консервную фабрику? Илья говорил мне о них; но неужели он так-таки решил посеять в этом году пшеницу? Ведь это гораздо менее выгодно, чем например разводить шелковичных червей или даже землянику. Подождите, сказал я ему, о землянике Илья уже думал, но это секрет, кроме того он думал о спарже. А пшеница, это, как говорит, он сам, дело убеждения, пшеница необходима. Отец опять засмеялся: секреты ваши я все знаю, их мне Илья сам рассказывает, а вот скажи-ка лучше, что ты думаешь на счет того, что она иностранка? Тут я по его носу заметил, что у него был об этом разговор с Ильей. — Что вы сами скажите, папаша? — спросил я его, потому что совершенно не знал, что сказать. И тут он мне понес такое, что я половины не понял вовсе: он, кажется, хотел сказать, что это в нашем случае не имеет значения, но что если я оставался в магазине, то тебе пришлось бы скверно. Или какая другая чепуха. La terre? la terre? — все твердил он мне, — C'est tout autre chose. — Но тут Люси вкатила мамашу, и едва я успел сказать им, что Илья начнет скоро строить новый хлев, как все заревели, мамаша благословила меня, а Люси спросила, не может ли она тоже как-нибудь насчет спаржи? И я ревел кажется тоже, как свинья.
— Как ты бестолково рассказываешь! — всплеснула Марьянна руками, — ничего понять нельзя.
— Больше нечего рассказывать.
— Ну так расскажи это все еще раз.
Габриель подполз к ней, обнял ее за плечи и расцеловал.
— Ты меня любишь? — спросил он.
— Люблю, — ответила она.
— А теперь ты спроси, — сказал он крутя в руках ее шляпу.
— Нечего спрашивать, я и так знаю.
— Что же ты знаешь?
— Что любишь.
— Кого?
— Меня.
— Да, а потом Илью. Но тебя больше, потому что тебя целовать сладко.
Марьянна опустила голову, сердце ее билось.
— Ну так поцелуй же меня, — сказала она.
Он снова обнял ее.
— Как ты думаешь, как все будет? — шепнула она.
— Я думаю, все будет хорошо. — Он покачал ее, крепко обхватив за плечи.
— Когда придешь?
— Завтра.
— В это же время приходи, не позже. А в воскресенье отец к твоей матери придет после церкви, ты ей скажи.
— Она и так все знает.
— Потом скажи Илье, что я в субботу после обеда приду доски пилить, пусть он мне пилу во двор оставит, если куда уйдет.
— Он, вероятно, уедет в Париж.
— В Париж! Вот это шикарно.
— Он, может быть, даже завтра поедет, но он вернется через несколько дней, у него там дело.
— Так поклонись ему от меня.
— Хорошо.
— Не забудешь?
— Нет.
— И скажи, что в городе про него только и говорят.
— Что же говорят про него?
— Да всякое. Будто он через десять лет первым здесь человеком будет.
— Через десять лет! — отозвалась Марьянна, и тень прошла по ее лицу. — Молчи об этом.
Габриель еще раз обнял ее весело и грубо и вскочил на велосипед. К рулю была привязана корзинка, в ней что-то болталось, укрытое газетой.
— Это я мельничихе жаркое везу, — объяснил он и заломил кепку на затылок. — Два с половиной фунта филейной части, она гостей ждет. Прощай! — И он выехал по мху на опушку.
— Прощай! — крикнула Марьянна и взмахнув рукой, побежала в сторону, снова по межам, по жнивью, мимо старой фермы, по шоссе и дороге, но уже не столь поспешно, с какой-то словно задумчивостью. Один раз она остановилась, всмотрелась в даль: ей показалось, какая-то черная точка движется в поле, там, где ивы топорщатся, простирая ветви в голубую ясность неба.
— Илюша! — закричала она что было сил, но никто не ответил ей, точка пропала. Она постояла с минуту, солнце растеклось по небу, пахло сухой землей; тысяча мыслей пронеслись в ней, стало жутко, стало радостно. И она побежала дальше и уже не останавливалась до самого порога кухни.
Нищий сидел спиной к окну за столом, положив на грубую скатерть руки ладонями вниз. Он только что кончил есть, посуда была убрана, хлеб и сыр были еще на столе. Анюта сидела на скамеечке у двери, подпершись обеими руками, то и дело взглядывая в окно, словно поджидая кого-то. А напротив гостя, сложив руки и чуть склонив голову, сидела и слушала Вера Кирилловна Горбатова.
Ей было полных сорок лет. Ранний брак, дети, сильная тайная страсть и крушение России сделали из нее то, чем она стала: высокая, темноволосая, с темными серыми глазами (у Марьянны эти же глаза были отяжелены мохнатыми отцовскими бровями, у Васи они выцвели до отцовской мутной голубизны) — Веры Кирилловны все еще была прекрасна. Ни одного седого волоса не было в ее гладкой, простой прическе; руки ее, вот уже десять лет в постоянной, тяжкой и жестокой работе, потеряли гибкость свою и нежный цвет и тот необычный «материнский» запах, который в молодости распространяла она вся. Не запретная страсть отняла это необъяснимое благоухание; труд, не женский — человеческий труд и вот теперь — черная провансальская земля — лишили ее мягкие ладони молодости, которая еще так полно удержалась в теле. По воскресеньям в городе многие заглядывались на нее, когда шла она в складчатом черном коленкоровом платье, в соломенной шляпе и городских туфлях и чулках, когда проходила она по главной улице мимо табачной лавки, парикмахера, мясной и другой, конской, сопровождаемая высоким, светловолосым юношей, в нездешним портным сшитой пиджачной паре, с лицом румяным, глазами синими, широкоплечим и длинноруким. По воскресеньям, о, многие смотрели на нее, любуясь ею и говоря:
— Смотрите, вот идет русская с фермы. Она красива и молода. Этот юноша — пасынок ее, но у нее самой уже взрослые дети: дочку сватает сын мясника, не того, а другого, конского, а сыну скоро двадцать лет, он образован, вежлив и лицом похож на нее.
И многие кланялись ей, узнавая ее, и она улыбалась им глазами, а светловолосый юноша снимал свою шляпу и надевал ее, или просто нес в руках, и тихий воскресный ветер обдувал ему ясное лицо.
Вера Кирилловна сидела у стола в широком переднике, сложив руки, и слушала странника. В кухне ставни были полуоткрыты, луч света шел из окна, падал на очаг, скамьи, шкаф, на чисто выскобленную утварь и не заделанный бочонок помидоров. Пар стоял над плитой, в высоком чане варилось белье, из-под крышки кастрюли вырывался сладкий запах репы и порея. Нищий говорил, и казалось, что охотнее всего поворачивает он черное, слепое лицо с неровной зеленоватой бородой к Васе, стоящему у притолоки. И Вася, с прилипшей к губе папиросой, с ранней морщиной между бровей, невольно ловил этот холодный, бессмысленный взгляд, так не вязавшийся с печальным голосом слепого.
— Да благословит вас Бог, дорогие друзья мои. К Пасхе мне быть обратно. Не забуду я вашу доброту и зайду к вам на последнем моем пути проститься: не переживу я весны. Пора мне на долгий покой, на бесслезное отдохновение. Вера Кирилловна, последняя моя забота в этой жизни — Анюта. Кто она, откуда, сказать не время и поручать ее кому либо сейчас рано: пусть походит со мной, поузнает, как русские люди живут, — в ветхозаветном труде и христианской мысли. Господи, благослови и помилуй!
Он перекрестился.
— О вас же, Вера Кирилловна, особая молитва Богу: не ожидал я с весны, что так окрепнете в жизни своей, так обобьетесь. Песню бы я вам спел, что на Дордони поют, по душе бы она вам пришлась. Ну прямо будто для вас песня.
— Спойте, — сказала Марьянна, садясь рядом с Анютой.
— Для вас, для вас, милая барышня и для вас, дорогой юноша, — обратился старик к Васе. — Песня эта ответ нам дает, ответ русским людям самый понятный, самый скромный. Держись, говорит она, держись, русский человек!.. Песня, вам я скажу втайне, вроде как бы про Илью Степановича.
Вася усмехнулся.
— Послушаем, — сказал он, складывая руки на груди.
В это самое время чья-то тень прошлась по окну, чья-то не слишком быстро шагающая тень, похожая на мужчину в шляпе с полями, высокого, но сутулого и словно бы с недостатком в походке. Вера Кирилловна подняла глаза. На крыльце за Марьянной послышались чужие шаги, — это был несомненно мужчина, с походкой неровной и даже усталой; это был Алексей Иванович Шайбин, приезжий из Африки.
Бледное лицо его было в легкой испарине, видно было по всему, что он пешком из самого города и не первый день в пути.
— Алеша! — вскрикнула Вера Кирилловна, привстав от стола. — Боже мой, Алеша!
— Здравствуйте, — сказал Шайбин, снимая шляпу и обнаруживая наполовину седую голову, — так случилось, я приехал раньше, чем хотел.
Наступила тишина. Анюта пугливо метнулась к нищему. Вера Кирилловна все стояла у стола, она чувствовала на себе взгляды Васи и Марьянны — они оба не могли не смотреть на нее в эту минуту. Прошло сколько-то времени, Шайбин все еще стоял в дверях. Потом в одно и то же мгновенье они кинулись друг к другу. Он схватил ее руки и прильнул к ним, и она с внезапной осторожною мягкостью кротко и нежно поцеловала его в висок.
— Кто это? — сказал вдруг слепой, вставая.
Марьянна, стоявшая всех ближе к старику, шепнула ему имя приезжего. Голова нищего высоко запрокинулась, он нашел рукою плечо Анюты; она испуганная, печальная, прижималась к нему.
— Куда вы? — громко и твердо спросил вдруг Вася, — куда уходите? Вы спеть хотели. — Он сделал два шага. Глаза его блестели.
— Вы должны спеть, что хотели, я знаю, вы затем и пришли. Марьянна, не пускай его, он должен спеть. — Вася был возбужден, — все это заметили.
Анюта бросилась к дверям.
— На обратном пути нашем, Василий Степанович, дружок, нынче иные у вашего семейства заботы. Через срок пройдем вашими местами летовать на Дордонь, тогда исполним долг наш, тогда много о чем поговорим и с Ильей Степановичем встретимся.
Марьянна отступила от двери.
— Через срок! — вскричал Вася, — а до того столькому быть! Время наше течет не по-вашему.
Но нищий уходил.
— Не тревожьтесь, нынче я к вам не ко времени. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Пахли сухие осенние травы; груши, румяные и грубые, качались над Анютиной головой.
— Нет его, дедушка, — шепнула она не оборачиваясь. — Дедушка, зря мы пришли, зря на шум попали. Не повидали Илью Степановича, дедушка.
Мягкая пыль дороги легла перед ними; молча пошли они вдоль ограды. Здесь бежала Марьянна, здесь утром проезжал почтальон с толстым письмом в кожаной сумке, здесь шел со станции Алексей Иванович Шайбин.
В это-то самое время Илья Горбатов и нагнал их.
Он выбежал откуда-то из-за огородов. Перепрыгнув через ограду, он вынесся на дорогу. У него было обросшее светлой шерстью лицо и синие глаза, какие бывают у детей, глаза, которыми бредили девушки всей округи. — Стойте! — закричал он, — эй, стойте!
Странник остановился, Илья обеими руками сжал его руку.
— Голубчик мой дорогой, дай мне прижать тебя к моему сердцу, — воскликнул слепой. — Не вижу тебя больше, Ильюша мой родной, стал слеп и стар. И жить мне не долго осталось — пули во мне болят.
Илья, пораженный, молча стоял перед стариком.
— Уходим мы, спешим, причина на то есть. Вот девочка, о которой писали тебе. Анюта, глядь-ко, нагнал он нас, Ильюша наш. Не зря, значит, свернули мы с тобой!
— Да куда же вы уходите? — вскричал, опомнившись, Илья. — Неужто на день остаться не можете? Да Вера-то Кирилловна видела вас?
— К Вере Кирилловне гость, — оттого и ушли мы.
— Что за гость, откуда?
— Алексей Иванович Шайбин, года четыре тому назад в Париже знать его пришлось.
— Шайбин приехал! — вскричал Илья все более волнуясь. — Постойте… А про письмо она вам не говорила?
— Нет, дружок дорогой, ничего не сказала, пообещала сказать, да видно не успела.
Илья схватил нищего за рукав.
— Прошу вас, вернитесь, вы и не знаете, что у нас за события: мне, верно, завтра в Париж ехать, Горбатов отыскался, Васю сманивает.
Странник тихо качнул головой и положил руку на плечо Анюты.
— Не можем, — сказал он торжественно и веско, — оба не можем. С Алексеем Шайбиным нам никак невозможно.
Илья провел рукой по лицу и здесь словно в первый раз заметил Анюту.
— Здравствуй, девочка, — сказал он, — так это ты мне писала?
Анюта молча опустила голову, от волнения она ничего не могла ответить.
— Ну что ж ты, довольна теперь? — спросил он еще. Она подняла на него темные, сияющие глаза.
— Да, — сказала она, — но дедушка скоро умрет, и тогда я работать буду.
Нищий погладил Анюту по голове.
— Когда я умру, Ильюша, Анюта до вас доберется, — сказал он в раздумье, — только ты никому ее не давай.
Илья не посмел спросить, что значили эти слова.
— А Горбатов нашелся, — продолжал странник, — борись с ним, борись за брата. Умен ты, Ильюша, о тебе у нас на Дордони слава ходит.
Илья покраснел.
— О тебе там песня одна ходит, весной спою. Вере Кирилловне передай мой поклон. А что сестра?
— Замуж выходит за француза.
— Ну? На земле будут?
— На земле.
— Тогда не страшно. Благословение Господне, земля одна.
— Брата береги, — сказал еще странник, — Шайбин помешал, я бы спел ему. Его тешит, что он в игру попал, это видно. Судьбы своей боится.
— Многие они своей судьбы боятся, — сказал Илья, — перепуганы нашей русской жизнью.
Илья в внезапном беспокойстве нагнулся к нищему.
— Я не могу простить Горбатову, — сказал он с мукой, — не могу и не хочу простить ни прошлого, ни настоящего.
Лицо странника сразу стало суровым, нос заострился, вздрогнули темные веки над слепыми глазами.
— И не прощай, — шепнул он едва слышно, — не надо. Будь суров, всего простить нельзя.
Илья никогда не видел его таким. Анюта испуганно смотрела на них обоих.
— Чего ты боишься, девочка? — сказал Илья, и легкостью наполнилось его сердце. — Разговоров наших не бойся.
— Она робкая, — и суровость все не сходила с его лица. — Тебе писали о ней — сирота.
Они обнялись, и нищий пошел своей дорогой. Солнце было горячо и ярко, земля пустынна и тиха. И Илья пошел к дому. «Приезжий из Африки, — повторил он про себя, — бывший прекрасный человек», и странная тревога прошла по сердцу его, когда он припомнил лицо Шайбина, четыре года тому назад мелькнувшее в Москве за окном вагона.