26644.fb2
Описания этого в романах были волнующими, но уклончивыми. Литература специальная оперировала сухой терминологией. Уличный фольклор поражал подробностями, в которые вначале просто не хотелось верить. Потом он установил для себя некий компромисс: скорее всего, все родители некогда притом только один или два раза - по числу детей - все же пошли на это... Но, видимо, есть и нечто другое, к тем подробностям не сводящееся, волнующее и все же страшное. Он был книжным мальчиком, для которого и поцелуй - сущий пустяк, по словам многих сверстников, - был чем-то немыслимым и почти столь же страшным.
Сверстники частенько отправлялись группой в соседний квартал, где проживала высокомерная красавица-шестиклассница по кличке Миледи. Обычно до выхода во двор она не снисходила, а располагалась в проеме открытого окна своей квартиры на первом этаже. Рядом на крыльце дома - стайка хихикающих конфиденток. Пришедшие обращались и к ним, но каждый участник раута отлично понимал: все предназначалось только для того окна. Раскованные позы и рискованные остроты, воспоминания о приключениях, рисовавшие автора мужественным бретером, и - словно бы меланхолическое перебирание четок виртуозное жонглирование мячом.
Наконец потерявшая терпение мать Миледи решительно прерывала аудиенцию. Окно закрывалось, и чудное виденье скрывалось за плотными занавесками. Высокое напряжение беседы разом пропадало, и кавалеры, покалякав для виду еще полчаса, степенно расходились.
Он тоже порой присутствовал на этих посиделках, но не свободно конкурирующим участником, а заведомо к этой борьбе за сердце красавицы непричастным и лично незаинтересованным созерцателем, летописцем и ходячим справочником. К нему обращались за подтверждением достоверности каких-то легенд, его авторитет книгочея среди сверстников был непререкаем, хотя и сродни тому насмешливому уважению, с которым их родители порой поглядывали на учителей: он тоже слегка был не от мира сего.
Пролез сквозь дыру в заборе, отделявшем эти задворки от задворок школьных, пошел, разводя руками высокую траву с гроздьями крошечных головок на концах стеблей, и оказался у входа на заброшенное еврейское кладбище, от которого остался лишь десяток могильных камней, почти полностью скрытых наслоениями текущей эпохи. Дальше начинались заборы, ограждавшие сопредельные территории, и среди них двор, где он в последний год бывал часто, входя туда со стороны улицы. Окрестности тонули во тьме, и все вокруг не имело никакого отношения к повседневной жизни, до начала которой оставалась еще целая ночь. Здесь было тихо, и над головой - торжественные небеса.
Слово "мезальянс" было ему в принципе знакомо - благодаря картине художника со странной фамилией Ге, но брак немолодого завуча и старшей пионервожатой мезальянсом не казался. У многих его сверстников отцы были значительно старше матерей, хотя и не настолько: следствие послевоенной демографической ситуации. Да и Татьяна Григорьевна не казалась ему столь уж молодой. Странно было только, приходя в этот никогда не пустовавший дом, изредка видеть Ивана Ивановича в домашнем обличье. У него, впрочем, был кабинет и еще какая-то комната, куда никто из вечно толпившихся здесь школьников никогда не смел заглянуть. При крайне редких встречах с детворой Иван Иванович вел себя подобно льву, хмуро поглядывающему на толпящихся рядом с ним у ручья ягнят, но - то ли соблюдающему неписаный закон водопоя, то ли слишком занятому собой, чтобы заняться ими именно сейчас.
Татьяна, как называли ее учителя, а за глаза - и вся школа, была вечно окружена детворой, не прерывала своей работы и после уроков: обсуждать предстоящие школьные вечера и репетировать готовящийся втайне спектакль приходилось дома.
Почти незримое присутствие грозного начальства, находящегося сейчас вне полицейских своих обязанностей, придавало этим сборищам особый привкус близкой опасности и расслабляющего праздника одновременно. Ведь школьники редко задумывались о сути профессиональных обязанностей завуча и искренне полагали, что на уроки он приходит контролировать не учителей, а именно их, учеников.
Чуть задержав дыхание, он легко проскользнул между досками ограды и, раздвинув кусты, потянулся к развесистым ветвям яблони. Окна в доме завуча были погашены, и лишь какие-то неясные тени рисовались в непроглядной тьме.
Сорвав яблоко, собрался покинуть двор, но какой-то странный медленный и ритмический то ли хруст, то ли шорох, к которому присоединялись тяжелое дыхание и невнятный шепот, заставил его задержаться у забора. И вдруг он понял, что это означает, и у него пересохло в горле, сердце забилось сильно и страшно, а ноги словно приросли к земле. Идти назад - и обнаружить себя или оставаться на месте? Внезапно вдали загрохотал идущий мимо станции поезд. Под прикрытием этого грохота он сделал три быстрых шага и оказался у террасы, откуда исходили эти звуки. Четвертой стеной террасы служил занавес из винограда. То, что происходило там, происходило на расстоянии вытянутой руки, и даже в темноте было видно. Так он простоял целую вечность. И только грохот следующего поезда позволил ему вначале оказаться снова у ограды, а затем медленно и бесшумно покинуть двор. Выбравшись на пустырь, он лег в траву и лежал еще долго, пока сердцебиение не улеглось. Лишь теперь осознавал он увиденное и услышанное, а весь предыдущий час - только смотрел и слушал, стараясь не задохнуться от волнения и страха.
В следующую ночь, когда даже собаки за окном устали облаивать редких прохожих и заснули, он снова отправился к той террасе. Однако духота последних дней сменилась прохладой, и стоявшая там кровать пустовала. Он вновь дождался жары. На этот раз обитатели террасы мирно спали. Он собрался было уходить, но вернулся, услышав их невнятные голоса. Женщина сонно просила оставить ее в покое, мужчина упрямо настаивал. Последующее опять повергло наблюдателя в полный шок: когда все кончилось, он еще долго сидел на траве, прислонившись спиной к невысокой ограде, под мерное дыхание уснувших супругов. Потом ушел, твердо обещая самому себе не приходить сюда больше. Он чувствовал себя преступником, испытывая не только угрызения совести, но и искренний страх, и убежденный, что заслуживает самой страшной кары и - если будет изобличен - немедленно отправится в детскую колонию. Там, по слухам, некогда побывал один из нынешних выпускников, и пятиклассники, тщетно высматривавшие на веснушчатой его физиономии зримые следы причастности к таинственному преступному миру, с уважением и сочувствием глядели ему вслед.
Ему действительно было невыносимо стыдно. Хорошо еще, стояло лето. Завуч вообще на улице появлялся редко, а Татьяну Григорьевну он высматривал издалека и немедленно прятался, чтобы ненароком не встретиться с ней. Он был уверен: стоит ей заглянуть ему в лицо, и она немедленно обо всем догадается.
Но проходила неделя, и, несмотря на страх и угрызения совести, он снова отправлялся в тот двор. Ему удавалось остаться незамеченным, и безумное его любопытство бывало с лихвой вознаграждено. Надо заметить, что двигало им в этих рискованных предприятиях только любопытство. Ничего из увиденного он, даже в мыслях, не примерял к себе. Высочайший градус этого любопытства определили несколько обстоятельств.
Начало второй половины прошлого века. Провинциальный городок. Единственный кинотеатр и детские утренние киносеансы, мультфильмы, где говорившие голосами мхатовских корифеев наставники-медведи занудно просвещали двоечников-зайцев. Инфантильный пятиклассник, давно прочитавший все - от Жюля Верна и Стивенсона до Дюма и Вальтера Скотта - и уже подбиравшийся к томикам в читальном зале для взрослых. В этот зал его не впускали, хотя, например, о похождениях Феликса Круля прочесть ему уже удалось. В окружавшей его атмосфере чрезвычайной строгости и государственного целомудрия то, что он увидел ночью, было прежде всего грандиозным и невероятным зрелищем, дерзко нарушавшим "безрадостные правила мира".
В повседневной жизни старших ребят из его квартала - он изредка бывал допускаем в их круг на упомянутых уже правах книгочея и ходячего справочника - тема сия была чрезвычайно актуальной и горячо и подробно обсуждалась.
Но по меньшей мере половина услышанного там казалась ему чудовищными фантазиями и измышлениями.
Узнать об "огне страсти, освещающем не маску человека, а его подлинное лицо" ему предстояло еще не скоро.
В отличие от множества своих сверстников, он не был сексуально озабочен. Он был еще мал и чересчур инфантилен.
Нельзя сказать, что увиденное вполне просветило: он ведь ничего толком не знал и, исходя из услышанного от старших парней, считал: в этом деле активной и заинтересованной стороной является лишь мужчина. Женщина уступала победителю либо покорно исполняла супружеский долг.
Точно так происходило и на террасе. Татьяна Григорьевна отдавалась лишь уступая настойчивым притязаниям мужа, Иван Иванович начинал и выигрывал партию, периодически нахваливая супругу и комментируя свои ощущения. Она же ни разу не проронила ни звука, следовательно, являлась стороной пассивной и как бы страдательной, что отчасти ее оправдывало.
В вину обоим, в сущности, предававшимся законным супружеским утехам учителям ставился сам этот выход за пределы облика сугубо педагогического, выход, право на который они потеряли: обет если не безбрачия, то хотя бы той самой навеки установленной и освященной государством дистиллированной правильности.
Симметрии здесь быть не могло: наслаждающийся в весьма специфической позиции мужчина инстинктивно осуждался менее, чем потворствующая этому женщина, чья потрясшая его во вторую ночь и совершенно неприемлемая поза была уже многократно осмеяна в уличном фольклоре. К тому же - все это оказалось правдой...
Тем не менее, она упорно демонстрировала реабилитирующее ее полное равнодушие к своей участи. Так что он порой даже испытывал сочувствие к даме, с закрытыми глазами лежавшей на боку и, казалось бы, спящей, но содрогавшейся от толчков помещавшегося за ее спиной партнера так сильно, что полная ее грудь подпрыгивала и сотрясалась.
О том, что и женщина может при этом испытывать по меньшей мере приятные ощущения, он ничего не знал. От него оказались также совершенно скрыты причина и смысл имевшего изредка место бурного финала. Дело в том, что все свои манипуляции Иван Иванович обычно производил чрезвычайно плавно и размеренно. Когда же мерный и какой-то даже вдумчивый скрип кровати сменялся изредка интенсивными и отчасти хаотическими ее сотрясениями, он думал, что супруги встают с постели, и, боясь быть обнаруженным, прятался, сжавшись в комок, за густым основанием виноградного куста.
Так что основным содержанием любовного акта он считал именно эти однообразно размеренные движения, зрелище которых к концу лета ему уже приелось. Да и любовным сей акт мог считаться весьма условно, ввиду всегдашней нежелательности его для женщины и полной для обоих участников обыденности.
Даже страстный поцелуй показался бы ему теперь более интригующим зрелищем. Но представить себе строгого Ивана Ивановича целующимся было невозможно.
Значит, романы врут, либо существует все-таки еще нечто, как и это поначалу - столь же волнующее и сводящее с ума, но к увиденному все же не сводящееся.
И он отправился первого сентября в свой шестой класс, обнаружив, что при неизбежных уже встречах с Иваном Ивановичем и Татьяной Григорьевной ничего особенного не происходит. Завуч вообще не удостаивал его вниманием, пока за ним не числилось новых подвигов. С Татьяной Григорьевной дело было сложнее. После каникул общественная жизнь в школе забурлила с новой силой и надо было общаться с ней так же часто, как и прежде. Он старался свести эти встречи к минимуму, а в их доме не появлялся вообще.
Но теперь ему стало казаться, что она что-то знает, он невольно толковал таким образом любую необычную ее интонацию и любой взгляд. При одной только мысли об этом его бросало в жар. А потом он успокаивал себя невероятностью, немыслимостью такой возможности.
Домашние события на время отвлекли его: годами уже тлевшая в их доме ссора родителей обострилась, и отец переехал в большой дом у реки, где жила бездетная учительская пара, его давние приятели. Соседи говорили о предстоящем разводе. Мать вела себя так, словно ничего не произошло. С отцом он встречался довольно часто. Они сидели в тенистом сквере за столиком у киоска. Сидели молча: он сосредоточенно поглощал мороженое, а отец внимательно изучал его дневник, отпуская саркастические междометия при виде хвостатых двоек, неодобрительно хмыкал, встречая многочисленные тройки, мучительно прищурив глаза, разбирал многословные - иногда поперек всей страницы дневника - отзывы классного руководителя о возмутительном поведении сына.
Потом грустно смотрел, ожидая объяснений. Но не особенно ругал, видимо, полагая, что причиной являются эти самые их семейные неурядицы. И ошибался, так как к ссоре и предстоящему разводу родителей его сын относился на удивление спокойно, то ли привыкнув к давно длящемуся конфликту, то ли потому, что виделся с отцом достаточно часто, в сущности, почти так же часто, как и прежде: отец и раньше отлучался из дома надолго.
Конфликт с самим собой: как забыть виденное и спокойно жить дальше? не давал ему покоя. Выход нашелся неожиданно: готовя большую инсценировку для школьной сцены, они стали встречаться с Татьяной почти ежедневно, и частота этого общения сделала его привычным и уже не столь волнующим. Была зима, и Татьяна Григорьевна обычно ходила в теплом свитере с высоким горлом и длинной юбке из плотной ткани. В этом плотно закрывавшем ее одеянии она совсем не напоминала ту женщину, казавшуюся ему в темноте, из-за белизны незагорелого обнаженного тела, огромной. Иногда лишь, находясь в противоположном от ступенек конце сцены, она ловко соскакивала на пол актового зала, и грудь ее при этом упруго подпрыгивала, мгновенно напоминая о за-претном видении. И тогда лицо его на миг становилось пунцовым.
В этом году у них стал бурно проявляться интерес к противоположному полу. Сплетни: кто за кем "бегает", кто с кем "ходит"... По классу интенсивно курсировали записки, после уроков галантные кавалеры ждали своих дам у школьных ворот, изображая на физиономиях при появлении учителей высшую степень равнодушия и отрешенности.
Эта первая любовная горячка его совершенно не затронула. И вовсе не потому, что он был занят давними переживаниями. Как ни странно, его инфантильность не уменьшилась ни на йоту, и девочки-сверстницы были для него все так же пугающе недоступны. Он даже представить себе не мог, что можно, например, лихо прижать к себе одноклассницу, возмущенно зардевшуюся и награждающую нахала тумаками, но в обморок от такого оскорбления отнюдь не падавшую. Это у него самого при виде таких эскапад наиболее нахальных сверстников голова кружилась чуть ли не так же, как в те ночи...
Ему, книжнику, было непросто в окружении, где основным средством убеждения и критерием правоты являлась физическая сила. Сам он дрался лишь по крайней необходимости, защищаясь, причем глаза его тогда затуманивались бешеным гневом, и он уже ничего и никого не боялся. Это снискало ему отчасти уважительную характеристику "психа" и постоянно провоцировало остальных задирать его. Он же вечно считал себя обязанным доказывать остальным собственные смелость и лихость, из-за чего пускался в предприятия гораздо более рискованные, чем можно было предположить по его "профессорскому" виду.
По количеству "записей" в классном журнале он был впереди многих других. В конце классного журнала были вклеены специальные листы, на которых учителя записывали совсем уж из ряда вон выходящие провинности. Директор, проводя неожиданную, словно набег Мамая, и столь же жестокую инспекцию, первым делом открывал журнал и искал новые "записи". После грандиозного разноса с оргвыводами под последней из них подводилась жирная черта, и директорская подпись свидетельствовала об истощившемся терпении и грозных карах, ожидающих нарушителя в случае рецидива.
И вдруг в один прекрасный день эти вклеенные в журнал листы исчезли. Все и повсюду обсуждали только одно: кто посмел это сделать?
Взоры обратились к самому отпетому второгоднику, державшему в страхе и повиновении одноклассников и вызывавшему восхищенное смущение многих одноклассниц. По количеству записей он опережал всех. Вторым шел сумрачный великан, тоже переросток, обладавший необычайной силой, но проявлявший ее с осторожностью, грубиян и абсолютный двоечник, к подобным поступкам, впрочем, совершенно не склонный. Третьим был он.
Директор в классе пока не появлялся. Доложить ему о пропаже не смел никто. В воздухе запахло грозой.
Однажды, после звонка с большой перемены, дверь класса еще раз открылась - и после добрейшей Марьи Ивановны в класс вошел Иван Иванович.
Все приготовились к скандалу средней тяжести: в прошлый раз, когда кто-то обратился к учительнице по имени и отчеству, "отпетый" мгновенно отреагировал хорошо известным по перекличке из довоенной комедии "Му-у-у...". Сейчас начнется... "Отпетый" вздохнул и внимательно уставился в дальний угол. Остальные облегченно закрыли дневники и отложили учебники.
Но завуч коротко шепнул что-то Марье Ивановне на ухо, после чего она, понимающе кивнув, покинула помещение. Класс затаил дыхание.
Иван Иванович тихо и сдержанно приступил к делу, его негромкий голос завораживающе действовал на привыкших к истерическому крику учительниц школьников. Он был краток. Да, директор пока не знает. Пока. Он пришел сюда, чтобы помочь им. Он хорошо знает, как все это было. Это всегда бывает одинаково. У кого-то поднялась рука на журнал, на школьную святыню. Кто-то перед этим подзуживал и подбивал, сам подло и трусливо оставаясь в стороне. Но и те, и другие должны сейчас признаться, избавив от позора весь класс. Именно в таком признании заключается настоящее мужество. Это все. Он ждет. Кто это сделал?
Наступила гробовая тишина, изредка лишь прерываемая нервными покашливаниями. Он тоже ждал, с любопытством, которого было стыдно: виновника ожидали крупные неприятности. Кто же все-таки?
Внезапно поднялся тот, от которого этого никто не ждал. Это был ухоженный мальчик из семьи известного городского начальника, лентяй и троечник, но с симпатичным лицом всеобщего любимца, невысокий, но сильный и ловкий, пользовавшийся авторитетом отчаянного сердцееда. Ему ничего никому не приходилось доказывать, и ничего особенного за ним не числилось. Запись, быть может, две - не больше, чем у других.
Иван Иванович, при всей уверенности в силе своего воздействия на класс, кажется, даже удивился.
- Это я сделал. Вместе с... - Всеобщий любимец назвал фамилию "отпетого". Сказано было сдержанно и веско, в тон короткой речи завуча.
- А кто же подговорил?
- Он.