26653.fb2
— Сегодня мой отец обещал пойти к Хаджи Керантуху, на коленях просить, чтобы он позволил нашей семье поехать вместе с вашей. Он не хочет разлучать нас с тобой.
Как она хотела меня утешить! Как горько мне было слышать, что ее отец готов стать на колени с этой бесполезной мольбой.
— Скажи своему отцу, пусть не унижает себя напрасно. Хаджи Керантух никогда на это не согласится назло нашему молочному брату Шардыну, сыну Алоу.
Она еще молчала, совсем обессиленная этим новым ударом, когда вдали раздался тревожный голос ее матери, звавшей дочь. Фелдыш вздрогнула и, взяв кувшин, стала спускаться к роднику.
— Не проси никого и ни о чем, — сказал я, догнав ее. — Послезавтра, как только солнце поднимется, приходи сюда, к каштану, я предупрежу своих родных и возьму тебя замуж. Послезавтра ты уйдешь отсюда вместе со мной.
— А что будет с моими родными? — сказала она и заплакала.
Я впервые прижал ее к своей груди и стал вытирать слезы с ее заплаканного лица. Она вырвалась, чтоб взять кувшин, но я опередил ее и сам наполнил кувшин водою. По нашим приметам, полный кувшин — к счастью. Разве я мог знать тогда, что этот день был нашим последним с нею счастливым днем!
Я поднял кувшин и сам поставил ей на плечо — и не пошел за ней, а только смотрел вслед: как она шла по дорожке, поднимавшейся в гору как змейка, как изгибался то в одну, то в другую сторону ее тонкий стан и как скользили по ее спине то туда, то сюда две длинные каштановые косы.
— Где ты, Фелдыш? — донесся сверху голос ее матери.
— Иду, иду, не бойся, мама, — откликнулась она.
Мог ли я знать тогда, что в последний раз слышу ее голос?
Хотя нет, неправда, я услышал его еще один раз в своей жизни! Но об этом потом, потом, дорогой мой Шарах! До этого еще далеко. А для того чтобы рассказать тебе всю свою долгую жизнь, я должен рассказывать ее подряд — иначе запутаюсь.
Весь следующий день наша семья провела в сборах, и накануне дня, назначенного для переселения, никто из нас всю ночь не спал. Мы уже сложили все, что брали с собой в дорогу, и сидели молча у своего очага, который горел в последний раз. Отец запретил матери плакать, считая, что слезы могут принести несчастье перед уходом в дальний путь, так же как перед уходом на войну. Но мать не могла удержаться. Чтоб не показывать своих слез, она закутала лицо платком, но слезы и оттуда все равно — капля за каплей — падали ей на платье. О аллах, сколько же слез она пролила тогда! Где у нее было спрятано до этого такое море слез? Она плакала о нас, и о своих братьях из Цебельды, о которых ничего не знала, и о своей старшей замужней дочери, про которую знала, что она уже плывет по морю.
Так прошла эта ночь и настало утро, когда мы вышли во двор. Брат тоже вышел на костылях, которые ему сделали мы с отцом. Отец заставил нас позавтракать, а женщинам еще раз повторил, чтобы они взяли с собой как можно больше еды в дорогу. Коров мы не стали доить и выгонять тоже не стали — оставили их на дворе.
Пока мои родные занимались последними оставшимися перед уходом делами, я, как было условлено с Фелдыш, вышел со двора и поспешил к роднику. Никто меня не удержал и ни о чем не спросил. О таких вещах не принято говорить вслух, но я еще накануне дал понять матери и отцу, что приведу к ним свою Фелдыш, и знал, что они готовы к этому.
Я бежал через лес так быстро, что, наверное, меня не догнал бы и всадник. Молодость, несмотря ни на что, всегда полна надежд, и я бежал, не обращая внимания на хлеставшие по телу ветки, и уже представлял себе, как подведу ее к нашему дому, вызову навстречу своих сестер и скажу им: «Вот ваша невестка!»
Я знал, что у Хаджи Керантуха много забот, не так-то просто собрать в дорогу все четыреста семей подвластных ему крестьян, и мне казалось, что именно в этот день, среди всей этой суматохи, мне удастся спасти Фелдыш.
Я добежал до нашего каштана, но под ним никого не было. Словно смертельно раненный, который, уже не в силах никуда двинуться, еще крутится на одном месте, я вертелся под этим каштаном, не зная, куда идти. У родника на уже начавшей прорастать весенней траве лежал разбитый на куски кувшин.
«Почему он лежит здесь, разбитый на куски? Может быть, она разбила его случайно, когда поднимала на плечо? Может быть, она сделала это в знак того, что мы больше не увидимся?» Я почувствовал, что случилось что-то непоправимое, и, уже не стесняясь, что меня могут увидеть ее отец и мать, побежал в гору, к их дому, и через минуту оказался у ворот.
Пустой двор: ни скота, ни собак. Дом с наглухо закрытыми дверьми, а вокруг все тихо и пусто. Только черная кошка на крыше, увидев меня, вдруг замяукала, словно спрашивала: «Где ты был и что тебе делать здесь, когда уже все кончено?»
Они отправились в путь раньше, чем я думал. Поняв это, я готов был как зверь растерзать на куски зубами Хаджи Керантуха, за которого я еще так недавно готов был отдать свою жизнь. Но что я мог сделать теперь, когда корабль, на котором плыла Фелдыш, наверное, был уже далеко в море!
Вернувшись домой, я вывел своего коня Бзоу. Он оставался у нас единственным — и конь отца и конь брата были убиты в последних сражениях. Я спустился с конем к ручью, выкупал его, вернулся домой, накормил его в последний раз кукурузой и снова вывел из ворот. Увидев это, мать и сестры закрыли глаза руками и зарыдали. А мой Бзоу, ничего не зная, весело шагал за мной, иногда ласково подталкивая меня в плечо головою, словно хотел сказать: «Садись!»
Мы вышли на широкую поляну, где я иногда джигитовал на нем по вечерам, и он, радуясь, стал крутиться вокруг меня, натягивая уздечку.
— Мой верный Бзоу, сколько раз ты спасал меня от гибели, а теперь погибнешь от моей руки, — сказал я и заплакал, прижавшись к шее коня.
Потом снял уздечку и погнал его по полю. У нас уже было всенародно решено, что наши кони, так же как и мы, не должны попасть в руки врага, и пусть каждый, кто вырастил коня, сам его и застрелит.
Я взвел курок пистолета и положил палец на спуск. Бзоу не отходил от меня, пасся рядом, помахивая своим длинным красивым хвостом.
«Мне было бы легче, если б волки разорвали его на куски», — подумал я, все еще не в состоянии выстрелить.
Наконец, прицелясь в ухо коню, я спустил курок, но пистолет не выстрелил — осечка.
Самое трудное было взвести его еще раз. Смертельно раненный конь несколько раз подпрыгнул, словно хотел перескочить через смерть, и упал на поляну, головою ко мне. Вдали послышалось еще несколько выстрелов — там тоже убивали своих коней. Наверное, в эту минуту я впервые в жизни почувствовал себя безжалостным.
Потом я своими руками закопал Бзоу и, поставив над ним камень, пошел к нашему кладбищу. Я знал, что моя семья уже там. Так оно и было. Еще издали я услышал плач и стоны людей, собравшихся около родных им могил. Когда я подошел ближе, то увидел, что мой отец стоит на коленях перед могилами своего отца и матери и, склонив седую голову, плачет, ударяя себя кулаком в грудь. Рядом стоял на костылях мой брат. Рана мешала ему опуститься на колени. Моя мать и сестры стояли поодаль от них над маленькой могилой, в которой был зарыт мой, умерший еще в детстве, старший брат. Они стояли с распущенными волосами, плакали и срывали с могилы сорняки, уже успевшие прорасти на ней с начала весны. Мои родные редко видали мои слезы, даже в детстве, но в тот день, став рядом с ними, я заплакал во второй раз за это утро.
Поплакав над могилой сына, мать подошла к отцу и сквозь слезы запричитала над могилой его родителей:
— Спите спокойно, дедушки и бабушки, ваш внук рядом с вами, он не даст вам скучать. А мы, бедные, уходим, сами не знаем куда.
Так плакала в тот день вся страна убыхов, словно в одно и то же время из каждого их дома выносили по покойнику.
Дорогой Шарах, видел ли ты когда-нибудь, как плачут вместе старики и дети? Если не слышал — не дай бог тебе это услышать. Нет ничего на свете страшнее этого. Как только наши горы выдержали, не рухнули, услышав это! Как только все наши ручьи и реки не стали солеными от слез, пролитых в тот день!
Наплакавшись, мы оставили у могилы кувшинчики с вином и еду, принесенную нами для мертвых, и, насколько могли, успокоив себе этим души, пошли каждый к своему дому.
В доме было холодно, очаг уже потух. Отец взял котел с холодной мамалыгой, вышел со двора и позвал за собой наших собак. Он побросал им там, за домом, всю мамалыгу, чтоб они ели и не шли следом за нами. Потом он вернулся. Мы все стояли неподвижно, зная, что сейчас пойдем туда, откуда уже, наверное, никогда не вернемся. Каким жалким становится человек, когда он не знает, что его ждет!
— Пора! — сказал отец. — Я вижу, что соседи уже выходят из ворот.
Он обнажил голову и, стоя посреди нашего дома, посмотрел в потолок так, словно видел сквозь него небо:
— О аллах, благослови нас, бедных!
Потом отец подошел к очагу:
— Ты согревал своим теплом моих предков, моего отца и мою мать, ты согревал меня и моих детей. Прости меня, что я тебя погасил.
Сказав это, отец потянул к себе черную от сажи очажную цепь и поцеловал ее. Потом вытащил кинжал, разрыл землю около очага и насыпал горсть ее в подвешенный к поясу полотняный мешочек.
— Когда я умру, высыпьте эту землю на мою грудь, — сказал он мне и брату. — А теперь нам пора идти!
Когда отец, выйдя из дома последним, закрывал дверь, она пронзительно заскрипела, словно пожаловалась: «Что вы делаете?»
— Не к добру она заскрипела перед нашим уходом, — печально сказал отец и снова стал молиться.
— О аллах, пусть там, куда мы придем, двери дома не будут закрыты перед нами. Пусть не окажемся мы бездомными!
Чем дальше мы уходили от своего дома, тем все больше и больше людей шло и ехало рядом с нами. Наши соседи везли на арбе свою больную мать, которая уже пять лет не вставала с постели.
— Для чего вы меня везете? — стонала она сквозь слезы. — Закопайте меня здесь и уходите.
А народ все стекался и стекался на дорогу. Теперь, если обернуться, уже не видно было конца всем идущим. Шли понуро и тихо.