26653.fb2
— Убейте меня, но пока я жив, вы не пройдете мимо меня! — кричал он, размахивая шашкой. — Вернитесь, пока не поздно, в свои осиротевшие дома, разожгите свои очаги, в которых еще теплится огонь!
— Уйди с дороги, Ахмет, сын Баракая! Нас ждут корабли.
— Вас ждут корабли. Но когда вы поймете, что вас обманули, они уже не привезут вас обратно. Я не раз бывал в Турции и знаю, что вас там ждет голод, рабство или смерть. Султан отберет у вас ваших сыновей, поставит их под ружье, пошлет их воевать, и они больше никогда не вернутся к вам. Для этого он и зовет вас к себе, только для этого!
Ахмет, сын Баракая, кричал. Но хотя он уже на несколько минут остановил толпу, его никто не хотел слушать.
— Чего хочешь ты? — спрашивали его. — Ты хочешь, чтобы гяуры здесь насильно окрестили наших детей? Мы мусульмане и плывем в мусульманскую землю!
— В пропасть вы идете. В пропасть! — как безумный кричал Ахмет, сын Баракая.
— Люди! Неужели у этого сумасшедшего нет родных, которые могли бы его успокоить?
— Его брат Ноурыз уже давно плывет по морю.
— Не подходите ко мне! — продолжая размахивать шашкой перед растерявшейся толпой, кричал Ахмет, сын Баракая. — Все равно, пока не убьете меня, я не пущу вас! Те, кто ушли, — ушли, но хоть вы вернитесь, сохраните свой род!
— Эй, Ахмет, сын Баракая! Если бы ты желал нам добра, разве б ты отстал от своего народа? Разве б ты не пошел вместе с ним?
— Почему среди вас нет настоящего мужчины, который бы сразил меня раньше, чем я увижу, как погибнет мой народ! — не отступая ни на шаг, кричал Ахмет, сын Баракая.
Но толпа прижала к нему женщин и детей, и он не мог их тронуть и отступил, и, оттесняя его все дальше и дальше в сторону, толпа медленно двинулась мимо него. И никто, ни один человек, пройдя мимо него, даже не повернулся, чтобы посмотреть, что с ним.
Чем ближе к морю, тем нас становилось все больше. Недалеко впереди, поддерживаемый с двух сторон двумя своими внуками, шел слепой Сакут, сколько я помню себя, на всех праздниках игравший на своей апхиарце. Сначала, когда мы шли, я не заметил его, но теперь, когда мы уже приближались к морю, он снял с пояса свою апхиарцу, настроил, провел по ней смычком, сначала заиграл, а потом начал петь. Он шел, еле передвигая ноги, но голос у него был, как всегда, чистый и такой сильный, что нельзя было поверить, что он принадлежит старику.
пел он.
Все больше людей, шедших впереди и сзади Сакута, слышали его голос и звуки его апхиарцы.
пел он.
О аллах! Сколько лет, сколько долгих лет прошло с тех пор а в моих ушах так навсегда и осталась эта песня страдания. Я много раз видел, как из упавшего в землю зернышка вытягивается стебелек. Я много раз видел, как рождается жизнь, но только раз в жизни слышал, как рождается песня. Она родилась в тот страшный день по дороге к морю и всегда оставалась с нами. Когда наши плечи не выдерживали горя, мы сходились в круг и подтягивали тому из нас, кто лучше всех знал эту песню. Пели ее до тех пор пока не уставали, и, поверишь ли, мой дорогой Шарах, нам становилось легче от этой усталости.
Когда мы вышли на берег, там негде уже было поставить ногу. На берегу, тесня друг друга, толпились люди и скот. Шардын, сын Алоу, предупредил нас заранее, что можно брать с собой и чего нельзя. Но многие другие напрасно надеялись, что им удастся взять с собой скот, и пригнали его на берег.
В море, подальше от прибрежных скал, стояли пароходы и парусные корабли, и лодки сновали взад и вперед, перевозя на них людей.
Наш молочный брат Шардын, сын Алоу, уже перевез свою семью и все, что он взял с собой, на один из парусных кораблей. Он обещал нам, что мы поплывем на большом пароходе, но это оказалось неправдой. Сам он вернулся с корабля на берег, чтобы не упустить кого-нибудь, чтоб у него не украли в последнюю минуту кого-нибудь из его подданных, и ждал нас на берегу, теребя четки. На голове у него была уже не папаха, а турецкая феска. И хотя я не мог этого сказать ему вслух, но про себя подумал о нем: «Если тебя не узнать уже здесь, то как мы узнаем тебя там?»
— Все ли пришли, Хамирза? — спросил он у моего отца.
Отец ответил, что все — здесь.
— Тогда не ждите, начинайте сажать людей в лодки. Только не берите с собой ничего живого. Ничего, кроме людей, — повторил он еще раз то, о чем уже предупреждал нас.
Ждать нам было уже нечего, и мы взялись за дело. Одна за другой отходили от берега лодки, полные людьми, возвращались пустыми — и снова уходили полными. Турки кричали и торопили нас. Но, дорогой Шарах, как говорят у вас, абхазцев, — на чьей лодке сидишь, тому и подпевай! И мы молча сносили не только брань, но даже пинки.
Когда солнце опустилось, на берегу не осталось ни одной души, кроме ревущей голодной скотины. Я и еще несколько молодых людей оставались самыми последними, пока не отправили всех наших соседей. Поцеловав камни берега, мы вскочили в лодку.
Почему я не умер? Почему у меня не разорвалось сердце, когда я одной ногой еще оставался на берегу, а другой ступил уже на корму лодки? Какое бы это было счастье для меня, скольких несчастий я бы избег в своей долгой жизни!
Наша последняя лодка, покачиваясь, все дальше отходила от берега, как вдруг, повернувшись, я, а вслед за мной и все остальные увидели подскакавшего к берегу на белоснежном коне всадника, в котором мы сразу узнали Ахмета, сына Баракая. Он соскочил с коня, набросил на него уздечку и отпустил его на волю, а сам стал над водой на краю скалы. Он махал руками и что-то громко кричал нам, но встречный ветер относил от нас его слова.
— Давайте вернемся и возьмем его с собой, — сказал я своим соседям по лодке. — Нельзя же оставлять человека совсем одного.
Мои соседи молчали, колеблясь, как поступить, но сам Ахмет, сын Баракая, решил это за нас. Мы услышали пистолетный выстрел, и мне даже показалось, что я увидел маленький сизый дымок. Выстрел уже раздался, а Ахмет, сын Баракая, еще стоял на краю скалы. Потом он качнулся и упал в море, а его конь, испугавшись выстрела, побежал по пустынному берегу.
Мы все были в смятении. Там на дороге, когда он задерживал нас, его не хотели слушать. Но теперь его смерть наполнила наши сердца тревогой.
«Кто так поступил с собой, наверное, знал какую-то правду, которой мы не знали!» — так подумали мы, сидя в лодке, когда уже поздно было об этом думать. Страна убыхов была пуста, а несчастное тело Ахмета, сына Баракая, волны бросали взад и вперед между прибрежными камнями, словно то море, то берег попеременно тянули его к себе.
Наш набитый до отказа людьми парусный корабль, накренясь, развернулся и взял курс в открытое море. Чем дальше мы удалялись от берега, тем резче выделялись очертания наших гор на горизонте. Я привык к ним. Я рос на их груди. Я до сих пор помню каждый их зубец таким, каким я видел его в те последние минуты.
Чем дальше уходил корабль, тем все больше и больше затягивало горы вечерней синевой. Еще немного — и они исчезли из глаз.
Слепой Сакут снова заиграл на своей апхиарце. Теперь он уже не пел, только играл. Звуки ее были слышны то лучше, то хуже — когда их заглушали то шум волн, то скрип мачт, но я сразу услышал, когда апхиарца совсем замолчала. Она замолчала, а у меня почему-то замерло сердце, и я подошел к старику. Он сидел на палубе в своей старой поношенной черкеске, подложив под себя бурку. Его внуки, шагавшие с ним целый день, спали по обе стороны от него, положив головы на колени деда. «Наверно, и сам он заснул», — подумал я, но, подойдя еще ближе, увидел, что он не спит. Слезы — капля за каплей — катились по его щекам, текли по седой бороде и падали на апхиарцу, которую он прижимал к груди так, словно это была последняя горсть родной земли.
«О аллах! — подумал я. — Неужели он своими слепыми глазами видит сейчас в морском тумане последние неясные очертания родной земли, на которую нам уже не вернуться?»
Ночью мне не спалось, и рано утром, приготовив блокнот и карандаши, я уже сидел и ждал во дворе старика. О чем-то он расскажет мне сегодня?
С утра все небо в тучах, а вокруг голая равнина, такая тихая, словно и она вместе со мной хочет послушать голос последнего убыха, узнать, что будет с ним дальше на чужой земле, куда он еще не успел доплыть вчера в своем печальном рассказе.
Разве я мог представить себе, когда ехал сюда, что где-то на краю Турции встречу этого единственного, еще говорящего на своем родном языке человека?
Спасибо еще, что мать его была абхазкой и язык моей родины стал той тонкой ниточкой, которая смогла вчера и сможет сегодня соединить меня и его. Он ведь мог и не знать абхазского языка, а мог и забыть его… Что было бы тогда?
При моем слабом знании убыхского нам с ним осталось бы только перейти на турецкий. И в этом была бы еще одна горькая ирония судьбы.
О махаджирство, махаджирство, с которого началась трагедия убыхов! Это слово и мне знакомо с детства, хотя все значение его я тогда еще не понимал.
Три раза оно, это проклятое слово, опустошало Абхазию.
Когда наши старики, сидя вместе, толкуют о каком-нибудь случае из прошлого, один доказывает, что это случилось во время первого махаджирства, а другой — что во время второго. А если спросить моего отца Лумана, когда он родился, он непременно вспомнит, что это было на второй год после третьего махаджирства.
Да, крепко застряло в нашей памяти это слово! Когда говорили, что народ попал в махаджирство, моему детскому воображению представлялось, что какая-то большая мутная вода вдруг подхватила людей и унесла куда-то…
Но хотя эта большая мутная вода и правда поглотила десятки тысяч абхазцев, все-таки судьба нашего народа в конце концов сложилась по-другому, чем у убыхов. Не погас, а все разгорается очаг абхазцев, оставшихся на своей родине. А ведь могло бы случиться и иначе, мог бы и весь наш народ поголовно — кто добровольно, а кто насильственно — оказаться на гибельном пути убыхов!
Кто, спрашивается, тогда по кровавым следам народа приехал бы сюда изучать убыхский или абхазский языки? Кто бы был этот человек? Во всяком случае — не я. Не то что приехать сюда — я и на свет, наверно бы, не смог появиться!
Все, что у меня есть сегодня — мое образование, моя специальность, моя родина, мои учителя и мои ученики, — всего этого просто-напросто не было бы, да и быть не могло.
Все, что я услышал от этого одинокого старика, от этого последнего живого среди мертвых, как будто говорит мне, что гибельный путь убыхов был предопределен, что они не могли избрать себе другую судьбу. Но я ведь тоже сын многострадального народа, народа с похожей историей, но с другой судьбой. Я приехал сюда из страны, чье прошлое говорит: «Да! Вроде бы и с нами все должно было быть так, как с ними!» Должно было, но не случилось! И раз это так, то логика, которая доказывает, что убыхи должны были исчезнуть, содержит в себе какую-то нелепость, какое-то неприемлемое для меня противоречие!
Я перебираю в памяти все, что в нашей собственной истории похоже на историю убыхов, и — нет! — не могу согласиться, не хочу согласиться с тем, что и у них не могло быть другой судьбы! И то, что я, абхазец, сижу здесь сегодня, — тоже против этой безнадежной логики!