26653.fb2
Но тот, к кому он обратился, казалось, пропустил мимо ушей его вопрос и ничего не ответил.
Глаза великого визиря прищурились:
— В священном нашем Коране сказано: «Сумей услужить тому, кто осчастливил тебя». — И вдруг его голос обрел жесткость: — Я хотел бы знать, принимаешь ли ты, посоветовавшись со своими людьми, — визирь бросил на нас уничтожающий взгляд, — предложение всемилостивого султана, или не ты, а они решают за тебя, как тебе поступать?
На скулах Хаджи Керантуха вздулись желваки ярости. Он, стиснув зубы, резко повернулся к стене, но потом, взяв себя в руки, приблизился к великому визирю:
— Я желаю видеть самого султана, в подданство которого вступил со своим народом.
— Сейчас девятый месяц мусульманского календаря. Рамазан. Великий пост. Наместник аллаха — сиятельный султан, отрешась на это время от дел земных, никого не принимает. Молитвам предается он. В молитвах очищение. «Ла илаха ила-ллахи. Мухаммад ар-расулу-ллахи»*.[6]
Хаджи Керантух знал, что сейчас рамазан и что правоверные мусульмане воздерживаются от пищи и питья от восхода до захода солнца, но он не верил в благочестие султана и, обходя уловку визиря, напомнил ему:
— Мать великого султана родом из Адыгеи. Она по крови близка убыхам. Ей легче понять наши страдания и наши обычаи. Во власти великого визиря сделать так, чтобы эта благородная женщина приняла меня хоть на минуту.
Великий визирь, сложив ладони перед собой, отвечал, словно совершая намаз:
— «И вставайте на молитву, и делайте очищение, и кланяйтесь с поклоняющимися!»*[7]Когда глава всех мусульман беседует с аллахом, то приближенные его, отрешась от забот мирских, тоже устремляются помыслами к небу!
Великий визирь снова прикрыл глаза, словно задремал.
Хаджи Керантух понял, что старик не уступит. Упорствовать, да еще в нашем присутствии, было бы опрометчиво. Поэтому он повелел нам отправиться на пристань и там ждать его возвращения.
— С глазу на глаз мне легче будет уломать эту лисицу, — добавил он. — Ступайте!
Мы остерегли его:
— Держи гнев в узде. Не сорвись! Ярость плохая советчица!
— Не тревожьтесь! Я головы не потеряю и приму лишь достойные условия! — успокоил он нас.
Мы ушли и до восхода луны терпеливо ожидали его на пристани. Поверь, Зауркан, это был самый черный день в моей жизни.
Как же поступил, по-твоему, этот человек, который предводительствовал героями, не склонившими головы перед целой армией генерала Евдокимова, человек, имя которого столько лет было на устах убыхского народа, о котором пели матери над колыбелями своих сыновей: «Вырастай, мой мальчик, ты будешь храбрым, как Хаджи Керантух». Не лелей надежды, Зауркан! Он предал нас, переменил угодливо имя, стал турецким пашой и одел шаровары. Если бы наша мать узнала об этой измене, она бы бросилась в море с корабля, обвинив себя в том, что не смогла воспитать, как надлежало, молочного сына.
На следующий день после полудня корабль с полтысячей дворов переселенцев отошел от Стамбула и взял курс на остров Родос. На этом корабле, сопровождаемом белоснежным парусником, принадлежащим великому визирю, не было ни нас, братьев, ни нашей бедной матери. Мы заранее свели ее на берег. Уплывавшие на Родос убыхи думали, что за ними на прекрасном облачном паруснике следует их шелковое знамя — Хаджи Берзек Керантух. Они еще не ведали, что плыл на нем не он, а новоявленный паша Хаджи Сулейман. Наша мать осталась в неведении о том, что случилось, мы не решились сообщить ей об этом. Она все время повторяла нам:
— Дети мои, не оставляйте его! Когда я умру, он похоронит меня с почестями!
После всего случившегося одна мысль сжигала мой мозг: вернуться на родину. Если не смогу это сделать, застрелюсь. Я отозвал в сторону братьев и потребовал от них права распоряжаться собой. Они не соглашались.
— Умирать, так вместе! — был их ответ на мое требование.
Тогда я тайком покинул их. Мне удалось проникнуть на пароход, что уходил на Самсун. От одного моряка я проведал, что из Самсуна на Адлер завтра должно отойти судно, чтобы перевезти с того берега горсточку ахчипсовцев. Я готов был привязаться веревкой к мачте этого судна, чтобы вернуться домой. Но турецкие стражники разнюхали, что я проник на пароход, вышедший из Золотого Рога, связали и выбросили на берег.
Круглая луна, как отрубленная башка, обливаясь кровью, поднималась все выше. Вторя рассказу Саида, глухо ревели волны.
— Понапрасну погубишь себя, если вздумаешь еще раз забраться на пароход. Присоединись к нам! Даст бог, наступят лучшие времена! — уговаривал я Саида.
Но тот оставался глухим к моим увещеваниям. Завязав концы башлыка, он поднялся и сказал:
— Ахмет, сын Баракая, поступил как мужчина!.. Он был провидцем. Прощай, Зауркан, может, еще увидимся… — И добавил: — В стране убыхов…
Молочный брат Хаджи Керантуха отправился в сторону пристани, сливаясь с собственной тенью.
«Эх, Саид, Саид! Лучше бы мы оставались кровными врагами», — подумал я тогда, глядя ему вослед…
Через много лет, не по моей воле, он погиб от моих рук. Этот невольный грех я ношу на душе всю жизнь. Как это произошло, ты еще узнаешь…
На малоазийском побережье Черного моря от Трапезунда до Стамбула в любом городе, в каждом селении ютились оборванцы — махаджиры, с глазами, мерцавшими от голода. Их мечта о райской земле обернулась жестоким раскаяньем. Но потерянного уже не воротишь. Среди этих людей, походивших на перекати-поле, были не только убыхи, но поднявшиеся еще до них на эту сторону моря и натухайцы, и бжедухи, и шапсуги — сородичи адыгов, да и кабардинцев, хоть породнились они когда-то с белым царем, приплыло сюда немало. А родственные абхазам садзы и ахчисовцы все до едина оказались здесь.
Теряя счет переселенцам с севера, турецкие власти всполошились. Они даже сделали попытку остановить нашествие инородцев, но было уже поздно. Кто не побывал в нашей шкуре, тот беды не знал. Ветер смерти часа не назначает. Голодный человек перед болезнями — как безоружный перед врагом. Тиф и холера, не зная на себя управы, устроили черное пиршество. В иные дни они уносили столько людей, что некому было оплакивать и хоронить мертвых. Конечно, будь люди бессмертными и плодись они несчетно, земли бы не хватило им. Но смерть смерти рознь. Одно дело погибнуть в бою за правое дело: такая смерть почетна, даже желанна. Удалец, павший на поле брани, не исчезает бесследно: он оставляет после себя имя. Не зря смертельно раненный убых пел перед кончиной гордую песню. И разве удивительно, что те, кто, как бродячие собаки, умирали здесь, на чужбине, завидовали людям, почившим еще дома? Смерть — чаша, которой никто не минует, но тихо умереть близ родного очага воистину счастье, Шарах! Сам посуди: вот ты лежишь на смертном одре, домочадцы стоят близ изголовья твоего. Их лица освещены любовью и печалью, а в очах светлые, неподдельные слезы. Ты прощаешься с близкими, наказав им жить долго и дружно, умиротворенно и спокойно. А слово твое — закон, отдаешь последние распоряжения о своих похоронах и о разделе наследства, милостиво и великодушно отпускаешь кому-то грехи, а тебе отпускают твои. А когда ты издаешь последний вздох и господь примет твою душу, родственники и друзья из соседних сел и дальних, в траурных одеждах, верхом и в повозках, съедутся, чтобы отдать тебе последний долг, оплакать тебя. Бережно, на поднятых руках, неторопливым шагом, они отнесут тебя к месту вечного покоя твоих предков, опустят в милую материнскую землю и, засыпав могилу, уйдут благоговейно, с глазами, озаренными печалью, переговариваясь почти шепотом, словно смерть твоя приобщила их к чему-то возвышенному, святому, отмеченному великим таинством. А потом устроят по тебе поминки и, не чокаясь, станут пить за каждый год тобой прожитой жизни и говорить о том, каким достойным, честным и добрым человеком был ты в этом несовершенном мире. Потом заботливо огородят твою высокую могилу, чтобы ни волк, ни собака, ни какой другой зверь не осквернили ее, и еще долго будут носить траур, воздавая почет и уважение тебе.
Несчастные махаджиры даже мечтать не могли о такой прекрасной смерти. Об одном пеклись они перед тем, как исчезнуть в нищенской бесприютности, — чтобы кости их были зарыты, а не стали добычей воронья и шакалов. Мы — обреченно теснившиеся в каменных стенах сарая — раньше других обнаружили признаки рокового недуга. Старики считали, что холера возникла вследствие того, что люди ели заплесневелую кукурузу, смешавшуюся с мышиным пометом. Чудом казалось мне, что опасная хворь еще миновала нашу семью. Мать, отец, брат мой Мата и обе младшие сестры оставались покуда здоровы. Но слезы не высыхали на щеках матери; она таяла как свеча в тревоге за мою старшую сестру Айшу. Мать в суеверном трепете сообщала, что видит дурные сны, а это, мол, плохое предзнаменование. «Ох, горе мне, — замирая от страха, твердила она, — чувствует сердце мое, что бедная Айша не вынесет мук, выпавших на долю нашу. Лучше бы я умерла там, дома, чем испытать участь матери, пережившей свою дочь. Ведь дитя во чреве ее…» Действительно, Айша ждала ребенка. Подумай только, Шарах, смерть вокруг, лихо, беда, а женщина на сносях. Тяжелее жребия сам сатана не смог бы придумать. Айша с мужем высадились по прибытии, как и мы, под Самсуном, но затем они направились пешком вдоль берега на запад. Где остановились и пребывали они теперь, мы не знали.
Пока есть жизнь, живет и надежда. Видя слезы матери и желая утишить тревогу всей нашей семьи, я решился отправиться на поиски Айши. С отцом и братом мы условились так: если я разыщу ее, то постараюсь, чтобы она с мужем присоединилась к нам. Я отправился в путь, держась берега моря. Проснувшееся солнце всходило у меня за плечами. Все, что я увидел в дороге, не поддается описанию, достопочтимый Шарах. Клянусь хлебом, если бы об этом узнал я даже из верных уст, и то бы, пожалуй, усомнился в услышанном. Отсутствовал недолго, а вернулся седым. Бедные махаджиры, доверчивые махаджиры, то, что выпало им на долю, по своей бесславности и мучительности было горше любого бедствия, которое способно было представить их воображение. Погибельная хворь, проникающая в человека с пищей и водой, свирепствовала среди переселенцев. А как было не злодействовать ей, если питались они отбросами. Рожденные в горах убыхи, брезгливо не употреблявшие воды из рек, что брали свое начало с заоблачных ледников, а утолявшие жажду только из родников; не варившие мамалыги из муки, если она не просеяна дважды; считавшие тыкву задушенной, когда черенок ее был оторван, теперь как бездомные шелудивые собаки рыскали по зловонным свалкам. Девушки и женщины в жалких лохмотьях, завидев меня, прятались, отворачивались, закрывали лица, стесняясь вида своего, своей наготы и убожества. Дети грязные, босые, живые скелетики, бежали мне навстречу, протягивая руки:
— Хлеба! Дай хлеба!
Даже в каменном мужчине при виде этих детей должно было бы дрогнуть сердце. Однажды в поисках моей сестры и ее мужа я забрел на базар. Ты не поверишь, Шарах: там продавали людей. Еле передвигая распухшие ноги, вдова моего давнего знакомого Казырхан вела, держа за руки, двух сыновей-подростков и выкрикивала:
— Продаю мальчиков! Мальчиков продаю!
Ошеломленный, схватясь за рукоять кинжала, я метнулся к ней:
— Будь проклята старость твоя! Как смеешь ты продавать сыновей, чудовище?!
Она подняла на меня глаза, полные муки, с иссиня-черными полукружьями, и, словно прощая мою запальчивость, покачала головой:
— Кто доживет до старости, Зауркан? О чем ты говоришь? — И, кивнув на детей, добавила: — Лучше пусть купят их и покормят, чем умрут они от голода на моих глазах.
Моя ладонь на рукояти кинжала пристыженно разжалась.
— Да сразит молния или холера Хаджи Керантуха, погубившего весь род убыхов! — бросила вдова на прощанье и двинулась с детьми дальше: — Кому мальчиков? Мальчиков продаю!
Она души не чаяла в своих сыновьях и, продав их, вряд ли прожила бы еще день. На горластый базар, переваливаясь с ноги на ногу, как ожиревший селезнь, пожаловал в это время тучный бей в синей феске. За ним следовал поджарый, согбенный в полупоклоне слуга.
Бей приблизился к Казырхан. Остановив ее знаком, он стал ощупывать мальчиков. Потом на пальцах показал цену, которую намерен был дать за них. Она не торговалась, и потому, достав из кармана шаровар деньги, покупщик бросил их к ногам женщины. Уголки землистых губ Казырхан дрогнули. Трясущейся рукой, в каком-то оцепенении она подобрала деньги и только раз взглянула на своих ненаглядных мальчиков перед вечной разлукой с ними. Но что это был за взгляд, Шарах! Казырхан была любящей матерью, и только мать способна совершить ради спасения жизни своих детей то, перед чем собственные страдания и гибель не имеют для нее никакого значения. Слуга бея увел детей, сунув им по куску хлеба. Закрыв глаза согнутой в локте рукой, я почувствовал такую боль и тоску в сердце, словно в грудь мою всадили турецкий ятаган.
Вольные убыхи! Гордые убыхи! Когда в семье рождался сын, счастливый сородич оповещал горы, солнце, всех соседей о том, что у него появился наследник по крови. Как эхо в ответ звучало: «Да приумножится род убыхов!»
Шатаясь как раненый, я ушел с базара, будь он трижды проклят! Оттоманская Порта промышляла живым товаром, а в ту злополучную пору цена на самых красивых горянок была не дороже, чем на овец. Проданных девушек ждала судьба наложниц в гаремах Стамбула, Ангоры, Трапезунда и других городов. А мальчики шли на торгу еще дешевле. Ах, лучше бы они не родились, несчастные убыхские мальчики! Сказать не хватает дыхания, как поступали с ними. Злодеи барышники, оскопив их, предназначали им удел евнухов в гаремах больших и малых властителей этой страны.
Земляки, встречаемые мною в дороге, походили на живые мощи. У некоторых из них не было сил даже ответить на мое приветствие. Бесприютные люди на скорую руку сооружали себе какие-то шалаши и балаганы, чтобы укрыться от ветра и дождя. Плач и стенания живых, горячечный бред умирающих — все это походило на разверзшийся ад, в который угодили люди среди людей. Некоторые знакомые горцы советовали мне вернуться:
— Матери твоей не станет легче, если и ты сгинешь. Возвращайся, покуда ноги носят.