26653.fb2 Последний из ушедших - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Последний из ушедших - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Когда я впервые увидел Навея, ему было годков пять. Шустрый, непоседливый, он играл во дворе с черной собачкой, гонялся за красным петухом или в тени дерева что-то мастерил из прутьев и камушков. Взрослые не вникали в его развлечения. Если мать отправлялась по воду, он увязывался за ней. Больше всех он боялся мачехи. Если от ушиба или укуса пчелы он начинал плакать, стоило ей прикрикнуть, как, обтерев рукавом слезы, Навей утихал, всхлипывая все тише.

Однажды он с матерью, аккуратно одевшись, куда-то отправился, может, в гости, а может, в город. Веришь ли, дад, я ждал их возвращения с таким нетерпением и тревогой, словно был мужем Рафиды и отцом ее сына.

Шамсия всегда ходила в черном и никогда не улыбалась. Очевидно, она была женщиной бесплодной, отсюда и пошли все ее горести. После того как Шмат привел в дом молодую жену, он и вовсе охладел к сухопарой Шамсии, но она не считала себя чужой в доме, напротив, старалась показать, что право первой хозяйки остается за нею. Об этом свидетельствовали громкие раздоры, что изредка возникали в семье.

Шмат жил особняком. Можно по пальцам сосчитать дни, когда в его двор заходили люди потолковать о деле или поведать новости. То были, наверное, соседи из селения, расположенного поодаль и невидимого мне из моего окна. Шмат, как заключил я, был человек малоразговорчивый, степенный, неторопливый. Он медленно ходил, не сразу брался за работу и если рубил, к примеру, дрова, то спорости не проявлял, а когда садился курить, всегда о чем-то думал. Но, несмотря на это, работал он с утра и до темна.

Помню, наступила ранняя весна, склоны гор зазеленели, а Шмат, чем-то опечаленный, никак не начинал вспашку. Я в душе корил его почем зря: мол, что же ты теряешь драгоценное время, ходишь туда-сюда, или не видишь, что самый срок браться за плуг? Оказалось, что у него, бедного, не было волов и он ждал, когда люди в деревне окончат пахать, чтобы самому приняться за пахоту. А поздний посев кукурузы редко дает хороший урожай.

С приближением зимы Шмат точил топор на точиле, прощался с домочадцами и, забросив хурджины за спину, уходил из дому. До весны он обычно не появлялся. Только если слишком много снега выпадало зимой, Шмат на день или два возвращался и, очистив крышу и двор от снега, наколов дров и заготовив корм для единственной коровы, вновь уходил. Я предположил, что где-то за горой или двумя горами шла разработка леса и Шмат уходил до весны на заработки.

Всякий раз, когда Шмат со своими женами мотыжил кукурузу или сажал табак, я был с ним неотлучно. Мои ноздри сладко щекотал запах земли, и кровь в жилах ускоряла бег. Я словно забывал, что сижу в тюрьме, из которой мне не выйти до самой смерти.

Медленно, как нагруженная арба в гору, ползли годы. В день моего заключения в моей бороде, ниспадавшей на грудь, не было ни единого седого волоска, а когда Навей начал уже бриться, борода моя была словно осыпанная мукой. По тому, как все подрастал и подрастал сын Шмата, я и считал годы, проведенные мною в тюрьме. Мальчик был моим календарем. Ночной караул поднял тревогу. Слышались свистки, крики. Грянул выстрел. Я подумал: наверное, кто-то бежал.

А утром, подойдя к оконцу, я увидел, что во двор Шмата входят люди. Потом показался мулла. Сердце мое упало: случилась беда. И действительно, в эту ночь умерла Рафида. Навей, не стыдясь слез, оплакивал мать. Будь я рядом с ним, я постарался бы найти слова утешения. После смерти жены Шмат сильно сдал. Подолгу, облокотясь на палку, сидит, бывало, в тени, склонив голову. Позовут к обеду или ужину — поднимется словно нехотя и не спеша поплетется в дом.

Однажды, когда во дворе находились Шмат с Шамсией, в ворота въехал всадник. Старик и старуха поклонились ему, но он, размахивая плетью, стал что-то громко им выговаривать. Бранил, видать. Потом, распалясь, он двинул коня прямо на хозяина дома. Шмат, который и так еле стоял на ногах, оказался на земле. Шамсия начала кричать, звать на помощь, но никого не было поблизости. «Собачий сын! — сжимая кулаки, заметался я по камере. — Будь я во дворе Шмата, костей бы ты не унес!» И в бессильной ярости застучал кулаками о стену. В памяти выплыл из омута забытья случай, когда Шардын, сын Алоу, взметнул над Матой плеть в Осман-Кое и был выдворен мною восвояси. Я смекнул, что всадник — управляющий какого-нибудь эфенди. По всей вероятности, он требовал уплаты налога. «Откуда Шмату взять деньги, когда он после смерти Рафиды сам еле ноги передвигает?» — думал я.

Шамсия сидела на пороге и что-то шила или латала. Мужчин в этот день не было дома. И вдруг, гляжу, во двор входят четверо незнакомцев, а впереди Навей. У каждого в руках — винтовка1 «Ишь ты, при оружии парень», — подивился я, считавший ранее что он даже стрелять не умеет.

Шамсия пригласила всех в дом. Мужчины долго не показывались во дворе, как видно, закусывали чем бог послал. «А если эти четверо из разбойничьей шайки и заманили в свою компанию Навея? — встревожился я. — Нет, — сопротивлялась душа со бственной тревоге, — сын честного крестьянина не станет про мышлять грабежом. — Но первый голос возражал: — Воспитать человека — годы нужны, а испортить можно в мгновение».

Гости, выйдя из дома, стали прощаться и направились со двора не через ворота, а через лаз в изгороди. Навей, дождавшись, покуда четверо его приятелей скроются из вида, с винтовкой за плечом возвратился в дом. «Что ж это все значит?» — мучился я в догадках. Не отрывая лица от оконца, я старался понять, что происходит во дворе напротив. Ноги мои устали, руки, упиравшиеся в стену, онемели, похлебка из бобов, которую надзиратель сунул в дверь одиночки, остыла в глиняной миске, а я все не сводил глаз с дома Шмата.

И вот вижу, приближается снова тот всадник, что грудью коня повалил на землю ослабевшего Шмата. Въехав во двор, он что-то стал спрашивать у Шамсии. Может быть, он спрашивал ее: «Где мужчины?» Удостоверившись, что мужчин нет дома, он, повернув коня, поскакал к полянке, где паслась единственная корова — кормилица семьи. Спешившись, он отвязал один конец веревки, которым к колышку была привязана корова, и, вскочив опять в седло, погнал ее впереди себя, размахивая плетью. Шамсия, воздев руки к небу, стала заклинать его не забирать корову, но всадник даже ухом не повел.

В это время из дома выскочил Навей. В руках у него была винтовка. Вначале я заметил вспышку над дулом, а затем расслышал звук выстрела. Всадник замешкался, бросил веревку и пришпорил коня. Прозвучал второй выстрел, всадник, прижав голову к конской гриве, наметом уходил прочь. Навей привязал корову к тому же колышку на полянке и, сопровождая красноречивыми жестами свою речь, успокоил во дворе утирающую слезы, напуганную мачеху. Потом через тот же лаз в изгороди, через который ушли накануне его товарищи, отправился в горы.

«Молодчина, сынок! Лихо поступил с обидчиком! Ты, оказывается, настоящий мужчина!» — радовался я, вслух нахваливая Навея. И сам, как старый орел в клетке, мысленно расправил крылья и ощутил желание вырваться на волю, чтобы еще хоть раз подняться в небо. Вот как может разжечь в человеке угасший дух его пример мужества. Вот какую силу имеет «глазок» на свободу…

Теперь Навей редко появлялся дома. Наведывая отца и мачеху, он сразу принимался за работу и, окончив ее, немедля исчезал. Колол ли он дрова, полол ли кукурузу, чистил ли коровник — рядом была его винтовка. Давно ли этот мальчик строил из камушков и прутиков какие-то незатейливые игрушечные сооружения, а теперь, ладный, высокий, в расцвете лет, готов был к защите с оружием в руках и отчего дома, и отчего поля, и своего достоинства.

Случалось, что Навей приходил с товарищами, такими же удальцами, как он сам. Я любовался ими. Эти парни пробудили во мне надежду. Все чаще воображение мое рисовало одну и ту же картину: отряд, возглавляемый Навеем, нападает на тюремную охрану, сметает ее и распахивает двери камер.

«Выходите! — слышится голос Навея. — Да здравствует свобода!» Перешагнув порог темницы, я обнимаю Навея. И вижу, что он очень похож на моего брата, пропавшего без вести. О сладость надежды! Нигде она так не тешит душу, как в тюрьме.

И если бы Навей предложил мне: «Бери оружье, пойдем с нами. Враг у нас один!» — я бы не раздумывая пошел драться под его началом, если бы даже знал, что первая пуля недруга пробьет мою грудь.

У вас, абхазцев, дорогой Шарах, есть пословица: «Душа утонувшего и на дне моря косит сено надежды». Воистину это так.

В месяц один раз нас, арестантов, выводили на прогулку, но разговаривать нам запрещалось. Осмелившегося заговорить лишали очередной прогулки. Одно время, по ночам, когда наступала могильная тишина, я слышал из соседней камеры, как бессрочный постоялец ее тяжко вздыхал, надсадно кашлял и громко стонал, но потом, даже прикладывая ухо к стене, я ничего не слышал. Умер, наверно, страдалец.

И вот однажды ночью, когда меня терзала головная боль и сон сторонился меня, я вдруг явственно услышал песню страдания. «Мерещится, должно быть, — подумал я вначале, — кто может здесь петь абхазскую песню о ранении?» Но мне не мерещилось. Потрясенный, забыв о собственной боли, я, приложив ухо к холодной булыжине, стал прислушиваться. Мой слух стал чуток, как у летучей мыши. Нет, это не было миражем слуха, действительно кто-то глухим, зыбким от страдания голосом пел знакомую песню. Порою песню прерывал мучительный грудной кашель или узник в соседней комнате замолкал, впадал в забытье, но затем мне снова слышался печальный и мужественный напев. Я улавливал не все слова, а только отдельные из них, но этого было достаточно, чтобы понять, о чем поет сосед за стеною. До зари я не сомкнул глаз.

День прошел в ожидании. И когда далекая звезда над вершиной снова начала мерцать, до меня донеслась его песня. От матери-абхазки еще в детстве я узнал, что песню ранения поет мужчина, когда он смертельно ранен. Долг и обычай обязывали меня прийти на помощь. Но как это сделать? Призвать к милосердию стражника? В тюрьме для пожизненного заключения любой из стражников не понял бы меня, ибо, жалеючи арестанта, он мог желать ему только смерти. Лишь она избавляла от мук, и счастливым узником считался тот, кто умирал быстро.

Песня ранения… Вспомнилась Цебельда, там жили родственники матери. Я был уже в отроческом возрасте, когда один из братьев матери, раненный в живот, находился при смерти. Близкие и соседи каждую ночь сходились у его одра и пели ему песню ранения. Он, подавляя стон, подпевал им. С этой песней на запекшихся губах дядя умер. Мученик за стеной тоже не жилец, но по абхазскому закону я был обязан выслушать его завещание и после того, как он умрет, закрыть ему глаза.

И когда во вторую ночь собрат за стеной завершал песню, я затянул ее первым голосом, и так громко, что стражник, открыв дверь, гаркнул: «Что ты орешь?» Оставив без внимания недовольство тюремного надзирателя, я трижды запевал песню ранения, воскрешая в памяти ее слова:

Уаа-райда, не мужчина,Кто не может, стиснув зубы,Скрыть страдания свои.Уаа-райда, не мужчинаТот, кто стоном может выдатьБоль раненья своего…

Постепенно снижая голос, я прикладывал ухо к стене. Это повторялось трижды. И вдруг убедился: раненый абхазец услышал меня. Он подпевал мне. Сомнения не было, именно подпевал. И я обрадовался этому. Разве, дорогой Шарах, неудивительно, что поющий песню ранения мог почувствовать радость? Такого, наверное, никогда еще не было. Но я и мой сосед по заключению — мы радовались, услышав друг друга. Я кончу петь — он начинает, он кончит — я запеваю.

Обессилев, мы засыпали. И так продолжалось не одну ночь. Но вскоре из соседней камеры в урочное время не донеслось ни звука. «Наверное, отмучился бедняга», — решил я.

Назавтра была прогулка. Казалось, не люди, а тени выходят на тюремный двор. И одна из таких теней отважилась шепнуть мне:

— На свободе большие волнения. Скоро набьют нашу блошницу, как рыбой бочку, двоих на одиночку!

По поведению Навея и его товарищей я еще раньше догадывался, что на воле происходят какие-то перемены.

Не прошло и трех дней, как дверь, побуревшая от ржавчины, с лязгом отворилась, и тюремщики сначала втолкнули в мою камеру деревянный топчан, покрытый тюфяком, а потом ввели арестанта.

— Принимай гостя! — мрачно пошутил один.

В тусклом свете я увидел высокого человека, голова его почти касалась потолка. Густые волосы, еще не тронутые сединой, падали на лоб, а впалые щеки заросли колючей бородой, как терновником Ты когда-нибудь видел, сынок, горные озера вблизи вершины, венчанной вечным снегом? Они всегда такие синие, словно осколки неба. Вот такого цвета были глаза у вошедшего. Он был худой как посох и еле держался на ногах. Но, несмотря на слабость, старался стоять прямо.

— Добрый день! — прижав ладонь к груди, приветствовал он меня. И с печальной усмешкой добавил: — Правда, добрых дней в тюрьме не бывает. Скажи, друг, не ты ли разделял со мной боль и пел песню ранения? Не абхазец ли ты родом?

Его появление ошеломило меня; если бы я не держался за стену, наверняка упал бы.

— Твой приход праздник для меня, — сказал я. И забеспокоился: — Тебе тяжело стоять. Ты садись, садись!

Он опустился на край топчана, и лицо его попало как раз в струю света из оконца. И сердце мое замерло от скорби: на лице синеглазого лежала уже тень смерти.

— Я убых, но мать моя абхазка, — и в порыве нежности я, глотая слезы, обнял обреченного.

И здесь он, словно чем-то пораженный, стал внимательно всматриваться в меня:

— В детстве я знал человека под именем Зауркан Золак. Ты очень похож на него. Только тот, коли он жив, будет, пожалуй помоложе…

Слезы застили мне глаза:

— Я и есть Зауркан Золак! Но кто ты, дорогой?

— О боже милостивый! — прошептал он и выдохнул еле уловимый стон. — А говорили, что тебя повесили. Неужто со дня убийства Селим-паши ты сидишь здесь?

— Почти…

— В те годы я был еще мальчиком, но по глазам узнал тебя По глазам…

Больше говорить он не мог. Кашель, удушающий кашель начал разрывать ему грудь. Я помог страдальцу лечь на топчан и подал воды. Когда приступ кашля чуть утих и парень почувствовал облегчение, он, слегка отдышавшись, спросил:

— Ты не забыл, Зауркан, селение Осман-Кой? По соседству с вами жил абхазец — садз Абухба Мзауч. Вы, помнится, были с ним добрыми приятелями. А сын Мзауча — маленький Шоудид больше проводил времени на вашем дворе, чем на своем. Ты еще игрушки ему мастерил…

Несчастный дышал прерывисто и все время держал руку на груди, словно остерегался, что вот-вот проклятый кашель снова начнет душить его.

— Так ты Шоудид? Сын Мзауча — Шоудид?! — воскликнул я.