26653.fb2
Рано утром, как было мне велено, я поднялся на холм, чье темя венчал худосочный граб, посаженный в год появления убыхов в Кариндж-Овасы. Очевидно, почва не подходила для его жизни, и потому вырос он убогим и жалким. Под неказистым деревцем в глубине каменной ниши покоилась ястребиноликая Бытха. Я стоял напротив нее и все не решался начать трубить. «Разве под силу мне, чья грудь уже слаба, набрать столько воздуха, — думал я, — чтобы, дунув в трубу, подать громогласный зов, который услышали бы сотни людей?» Но выхода не было. И, прильнув губами к мундштуку трубы, я извлек себе на удивление из ее огненного горла протяжный звук. Уверовав в свою силу, я продолжал трубить. Вначале лицо мое было обращено на восток, потом я обратил его в противоположную сторону, не отнимая трубы от губ. Вскоре север был у меня за спиною, а затем за спиною оказался юг. Я трубил и трубил. Переводил дыхание и снова дул в трубу. Кровь стучала в висках. В горах эта труба звучала по-иному. Там, откликаясь, вторили ей горы, а ветер, дующий с моря, не позволял звуку покинуть гнездовье эха. А здесь, казалось, ее призывный голос тягуче ударялся о низкие тучи и угасал в них, как в войлоке. Начался дождь. Я напрягал легкие, дул в трубу, и на лице моем капли пота сливались с каплями дождя. Труба не пела, а издавала гудки, как пароход, взывающий о помощи.
Я изнемог и присел под деревцем, положив трубу по правую руку. Накрапывавший дождь прекратился, и сквозь клочковатые тучи выглянуло солнце. Сход должен был состояться в полдень, и у меня оставалось время, чтобы пойти домой и возвратиться к назначенному часу. Но мне хотелось посидеть в одиночестве, предаваясь раздумьям. И я остался.
Дошел ли зов трубы до убыхов? Каким мыслям предаются они сейчас? А если соберутся в полдень, станут ли слушать Соулаха? Душевное смятение постепенно утихало, уступая место блаженному состоянию покоя. Какая-то дрема охватила меня. Сквозь полусомкнутые веки я увидел горы в дымке утреннего тумана. Заостренные хребты сверкали первозданной белизной. А по склону, сквозь зеленое буйство чащобы, вся в белой пене, каскадом спадая с гранитных уступов, мчалась речка Сочи. Но вот она достигла долины и, обретая прозрачность, потекла медленней. На донных камушках отражалось солнце. В том месте, где русло уже, а берега выше, речка была оседлана узким мостом. Я стоял на нем, глядел в воду и видел безбородое молодое лицо свое. Вдруг раздался еле уловимый треск камышинки. Я оглянулся: три косули, пугливо озираясь, спускались на водопой. Какие у них были прекрасные глаза, отороченные длинными ресницами. Такие глаза я видел не раз у женщин в горных селениях. Со мною моя кремневка, но стрелять жаль, и я отодвинул от себя ружье. Почему оно такое холодное? О господи, да это же труба… И здесь я очнулся. Передо мной лежала в желтых подпалинах земля. Замухрышка граб, как юродивый, что-то пролепетал мокрой листвой, и меня охватил страх. Где я был минуту назад? Неужели заснул? Нет, нет, я даже не смыкал глаз! Но как могло явиться мне видение, подобное сну? Или человек способен видеть сны с открытыми глазами?
Мысли мои отвлек путник, который направлялся к подножию холма. На всякий случай я бросил взор на небо. Нет, солнце еще не поднялось в зенит; следовательно, если этот человек спешит на зов моей трубы, то он опережает событие. Идет с непокрытой головой. На плечах — блуза, на Ногах — сапоги. Вот уже я различаю черты его лица. Незнакомый! Высок, тонок, полуседые волосы зачесаны к затылку. Приблизился и заулыбался:
— День добрый! Удачи тебе, Зауркан. Когда бы ты знал, как я рад сегодня! — И обнял меня.
— И тебе всех благ, незнакомец!
— Почему незнакомец? Мы прекрасно знаем друг друга! Не ты ли делил со мной хлеб-соль, когда я жил в вашем доме?
Тут меня как осенило:
— Тагир! Клянусь святой Бытхой, ты мой названый брат Тагир!
И сам схватил в объятия поседелого мужчину, которого, страшно подумать, более полувека назад Мата и я несли почти бережно на руках по дороге в Осман-Кой. Он действительно жил в нашем доме, пока Шардын, сын Алоу, заодно с собственным отпрыском не отправил его в Стамбул. О, как горько плакала моя матушка, провожая маленького Тагира! Мы глядели друг на друга и не могли наглядеться. Чем пристальней я вглядывался в лицо нынешнего Тагира, тем резче воскрешала память облик маленького Тагира. Да, да, это его нос, такой прямой, да, да, это его глаза, такие синие.
— Встретились — и где встретились? Перед самой Бытхой. Воистину святое место, — сказал я.
В улыбающихся синих глазах Тагира отразились тучи:
— Святое место убыхов за морем осталось… Ночью, когда я вернулся из Стамбула домой, жена сказала мне о твоем воскрешении. Не решился в поздний час тревожить. А утром узнал от Сита, что ты сюда направился. Потом зов трубы услышал. Да, муж твоей тетушки прав: «Если кто-нибудь когда-нибудь, — сказал он, — воскресал из мертвых, то это наш Зауркан». Вернись ты после всего пережитого домой в доброе старое время, о тебе сложили бы песни на Кавказе и пели бы их в сопровождении апхиарцы. Но все равно для убыхов, не потерявших себя, возвращение твое — великое событие. Привез ты им напоминание о древней притче: «Когда горе взвалили на плечи горам — они не выдержали этой тяжести; тогда переложили на плечи людей — и они под ним не согнулись». Имя твое придает силу духа изнемогшим, учит мужеству и терпению.
Он говорил, а я смотрел на него и любовался. Над широкими плечами, словно горловина кувшина, возвышается смуглая шея, лоб чист и высок, и единственная морщина пересекает его, как шрам. Поседевшие усы коротко подстрижены и чуть прикрывают верхнюю губу, а брови еще черны.
— Я рад был слышать, Тагир, от людей, что слывешь ты заступником народа. Это похвально! Какие вести привез из Стамбула?
— Дурные вести, Зауркан! Никому нет дела до убыхов. Разброд и безволие царят в верхах. Месяц я обивал пороги правительственных ведомств. Никто не пожелал вникнуть в мои жалобы. С чем уехал, с тем и вернулся. Отверженные мы…
Время приближалось к полудню.
— Как думаешь, соберется ли народ? — спросил я.
— Старейшины ходили по домам, звали людей на сход. И трубный глас был слышен. Какая-то часть соберется, пожалуй! — отвечал он, прохаживаясь взад и вперед по холму.
— Убыхи стали правоверными мусульманами. — Тагир кивнул в сторону Бытхи. — Поклонение ей ушло в прошлое. Иную бы святыню следовало иметь им…
— Какую?
— Веру в свободу! Но ей поклоняться надо, не сгибая колен и с оружием в руках.
— Как может горстка людей воевать против целого государства?
— Горстка не может, ты прав, но верой в свободу должен проникнуться весь обездоленный люд. Распри между племенами идут не от человеческой природы, а от умысла власть имущих. Бедняк бедняка всегда поймет, на каких бы языках они ни говорили. Хозяевами земли должны быть те, кто на ней трудится в поте лица своего. Лучшее будущее, как дети, должно рождаться от согласия.
— Наверно, согласие не в природе человека. Где есть день, там есть и ночь; где есть богатство, там есть и бедность. Один радуется, другой слезы льет; один — здравствуйте! — явился на белый свет, другой — прощайте! — покидает мир. Нет, не в наших силах человеческих изменить этот порядок, Тагир.
— Насчет жизни и смерти, дня и ночи — так, а про людей — нет. Или ты не слышал, что в России царя скинули…
— Я не глухой…
— Инкилаб*[25]не сказка. Закон братства в России вступил в силу. И господствует там не право сильных, а сила права всех народов. Твои единоплеменники по матери — абхазцы — имеют теперь свое государство. Глава правительства Абхазии в прошлом году посетил Турцию…
Пойми, дорогой Шарах, в каком душевном смятении я оказался. Пришел помолиться святой Бытхе — и вдруг слышу такие слова! И как я ни старался представить знакомую мне с детства Абхазию иной, о которой рассказывал Тагир, воображение мое было бессильно.
— Эхо событий, происшедших в России, докатилось сюда. Власть султана висит на волоске… Люди и здесь придут в движение, и тогда…
— Что тогда?
— Все изменится, Зауркан. Слушай, я хочу с тобой посоветоваться. Может, когда соберется народ, мне встать перед ним и прочитать собственную проповедь насчет всего того, о чем мы здесь толковали…
— Как знаешь! Удобно ли? Боюсь, подставишь себя под удар. Среди убыхов давно единства нет…
Солнце стояло над головой, и по два, по три человека к холму стали стекаться люди. Среди них не было женщин: привился магометанский обычай. Два парня, просунув жердь сквозь путы на ногах, несли к подножию холма белого козленка. За ним шли старики во главе со жрецом. Я с Тагиром спустился с холма, потому что в день молебна никто не имел права находиться на его вершине, кроме жреца. Народу, как я и ожидал, собралось немного. После молебна жрец заколол жертвенного козла. Молодые парни не знали, как освежевать заколотое животное, и за это взялся старейшина Татластан. Содрав шкуру с козла, он разрубил мясо на куски и положил в котел. В старое доброе время каждый род обязан был приносить в жертву козла, но теперь все поклонники Бытхи едва смогли наскрести денег на одно жертвоприношение.
Когда-то в таких случаях козлятину ели с широких свежих чинаровых листьев, а здесь на десяток верст в округе даже деревьев не было, поэтому несколько человек отправились за кукурузными листьями.
Сход представлял из себя грустное зрелище для того, кто видел на своем веку другое. Куда подевались статные джигиты в архалуках и черкесках, в черных папахах, с газырями на груди? Где чинные беседы стариков и услужливое поведение молодежи? Где лихие наездники, что после молитвенного обряда устраивали в честь него скачки? Где девушки с косами до пят, которые в кругу скачущих коней плыли на носках, раскинув руки, словно крылья? Где ретивые скакуны, что в нетерпении косили глазами и рыли копытами землю, позвякивая удилами? Один облезлый верблюд пасся поодаль. Собравшиеся, усталые, изнуренные, переговаривались о чем угодно, только не о святой Бытхе. Многие, увидев Тагира, обступили его и расспрашивали о поездке в Стамбул.
Но вот Соулах в белоснежном одеянии как привидение появился на макушке холма. В правой руке он держал лозинку, на которую были, как на шампур, насажены вареное сердце и печень козла. От них исходил пар. Старики у подножия холма, скинув шапки, преклонили колени. Я последовал их примеру. К моему удивлению, и Тагир склонил колени. «А хотел собственную проповедь произнести», — подумал я.
Большинство присутствующих как стояли, так и продолжали стоять. Кое-кто даже курил.
— О всемогущий бог! — начал Соулах. Воцарилась тишина. И жрец зыбким, немощным голосом напевно продолжал: — О святая, ястребиноликая Бытха, покровительница и заступница наша! Благослови нас! Отпусти грехи заблудшим и наставь их на путь праведный. Не осуди нас за скромность жертвоприношения! Коленопреклоненные, мы обращаем к тебе надежды наши. Услышь нас, всемилостивая…
И едва я успел подумать, что предки, наверно, не зря считали Бытху всемогущей, что она защищала их и помогала им, как в заднем ряду раздался пронзительный свист. Все оглянулись. Свистел, заложив четыре пальца в рот, человек в выцветшей одежде аскера. На него зашикали, но он не смутился:
— Весь век молимся, а какой прок от этого! И дед молился, и отец перед ней на коленях стоял, как паралитик, — он кивнул на Бытху, — а толку что? Три года я во славу султана вшей кормил на Балканах и орошал землю кровью. Вернулся — ни отца, ни матери, ни кола ни двора. Скажи, почтенный старец, почему пресвятая Бытха оказалась такой слепой, такой глухой, такой бессильной, что не помогла безвинному? — И, сплюнув, махнул рукой. — Все это ложь, и больше ничего!
— Ты что, обезумел? — оскорбленный богохульством бывшего вояки, в сердцах крикнул Сит.
— В мечети слова не скажешь, и здесь держи язык за зубами! Хватит с нас! — огрызнулся дружок солдата.
— Замолчите, святотатцы! — крикнул старик Даут.
Но солдат и его приятель не обратили на его крик никакого внимания.
— Бытха давно почила, и ты, жрец, напрасно держишь на палке перед ней сердце и печень козла! — бросил первый.
А второй насмешливо поддержал его:
— Или ты без твоей Бытхи сам не знаешь вкуса сердца и печени?
Начался шум и перепалка между стариками и молодыми.