26698.fb2 Последний фаворит (Екатерина II и Зубов) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Последний фаворит (Екатерина II и Зубов) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

КНИГА ПЕРВАЯNaturalia non sunt turpia![1]

Изобретать – легко, делать

открытия – весьма трудно!

Екатерина II. «Разговоры»

От автора

По особым условиям своей исторической жизни Россия только за последние десятилетия получила возможность… узнать подробно все, что делалось за прошлое время в недрах… народа и там, на верхах его, где вершились судьбы царства – иной раз по приговорам рока, а порою и по прихоти «случайных» людей, случайных вершителей народной судьбы.

Это одна из главных причин малого знакомства масс с прошлым родной земли. Есть еще и другие, не менее важные.

Грамотность даже в высших кругах общества или прививалась весьма туго, или направлена была в сторону иноземных образцов. Не только при дворе, где общество всегда больше международное, чем национальное, и в высшем русском сословии вообще немецкий и, особенно, французский язык был более известен как литературный, чем свой собственный, русский.

Это продолжается даже до средины XIX века, если и не позже.

Вот почему так мало документальных данных на русском языке о том, что делалось там, в лаборатории нашей исторической жизни, на ее верхах.

А между тем, как ни могуче было движение умственной и политической жизни и созревание России в лице ее народа, очень мощным слагаемым, вернее, пружиной всему, что творилось внутри и вне России, больше чем на три четверти служила деятельность верхов, теперь называемых сферами…

И знать правду о них – значит понимать весь ход внутреннего развития России и ее роста извне.

Но эту правду, повторяем, до самого последнего времени если и удавалось узнавать, то больше западным соседям – в виде мемуаров, порою весьма неточных… подсказанных излишней любовью или чрезмерной враждой…

Вот почему теперь явилась возможность дать для прочтения широким кругам и настоящую хронику, если не блещущую особыми достоинствами, зато строго отвечающую требованиям исторической правды.

Конечно, и в тех узких рамках, какие намечены для настоящей хроники, по ее размерам и по условиям замысла, не оказалось возможным использовать все, что касается последних лет царствования великой государыни, «Екатерины Великого», как ее в мужском роде величал принц де Линь и другие. Но все, что здесь найдет читатель, есть ряд строго исторических, проверенных событий и фактов.

Исторический роман по сущности своей должен не только знакомить, но и научать…

В русской литературе есть великолепная историческая повесть Пушкина «Капитанская дочка», есть яркие, вдохновенные страницы Лажечникова, занимательные хроники Соловьева и более определенные, выпуклые очерки Данилевского, Мордовцева… Есть романтические «Мемуары»… Словом, есть все зачатки будущего исторического романа, который должен скоро народиться.

Чтобы стать наряду с лучшими произведениями этого рода, известными во всемирной литературе, русский исторический роман должен иметь блеск боевой журнальной статьи, силу драмы и убедительность архивного документа…

Я со всей Россией жду нарождения такого отрадного явления.

А пока решаюсь отдать на суд читателей мою скромную историческую хронику, единственное достоинство которой – ее правдивость.

IНОВАЯ СМЕНА

Середина июня 1789 года.

Больше месяца, как императрица с обоими внуками и своей обычной свитой переехала в Царскосельский дворец.

Всего десять часов утра, но во всех жилых помещениях, во дворах между зданиями и в парке кипит жизнь.

Удивительного тут нет ничего: сама хозяйка этого очаровательного уголка встает в шесть часов; погуляв немного в роскошном цветнике, по новому парку в английском вкусе, возвращается на небольшую террасу, которая ведет в длинную колоннадную галерею, и садится на зеленом, обитом сафьяном диванчике, перед таким же столом.

Здесь часа полтора-два пишет и работает Екатерина одна, набрасывая свои «Записки», страницы «Истории Российского государства» или письма к Дидро, Гримму, к мадам Жоффрен, Циммерману, в которых так выливается весь ум, сверкают искры веселья, юмора и вдохновения державной сочинительницы.

После этого еще часа два уходит на работу с дежурными секретарями, тут же принимаются доклады петербургского обер-полицеймейстера.

Затем Екатерина снимает свой гладкий, сидящий немного набекрень утренний чепец, заменяет его другим, украшенным белыми лентами, сидящим более прямо на густых, напудренных волосах. Вместо белого атласного или гродетурового капота она надевает гладкое, тоже атласное, белое платье, поверх которого носит лиловый или вообще темного цвета «молдаван», род казакина. И туалет на весь день готов.

Размеренно, по часам, даже по минутам, идет жизнь в главном дворце, который внушительно темнеет со своими глубокими сводчатыми окнами на свежей зелени старого сада и нового парка…

В новой пристройке, созданной для себя лично Екатериной, и во всех флигелях, службах, конюшнях и караулках от старшего внука, великого князя Александра, до последнего сторожа все подчиняются раз заведенному порядку, отступление от которого допускается лишь по особому разрешению государыни.

Сравнительно меньше движения заметно в помещении, отведенном для генерал-фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, воспитателя великого князя Александра Павловича.

Княгиня Наталья Владимировна появляется из своего будуара только часам к одиннадцати. Но Салтыков по примеру государыни давно на ногах.

В передней у него дожидаются несколько военных с рапортами из Военной коллегии, где по должности своей председательствует князь, затем дежурный от молодых великих князей и два-три просителя.

В гостиной, большой, просторной комнате, выходящей окнами в сад, давно уже отдельно ото всех ждет выхода князя начальник роты, находящейся здесь в карауле, ротмистр конной гвардии, совсем молодой офицер, с виду лет двадцати – двадцати двух, не больше.

Сначала он осторожно, какой-то эластичной, неслышной походкой мерил комнату, лавируя между столами, креслами, диванчиками и столиками, расставленными в комнате. Потом остановился у окна и, жмуря свои большие, черные, бархатистые глаза, стал глядеть в ту сторону, где на солнце сверкала стеклянная стена знаменитой царскосельской галереи.

Открытая часть этой галереи, которую образовал ряд массивных колонн, служащих опорой для крыши, была пронизана лучами утреннего солнца. И, проникая в пролеты стеклянной стены, они открывали глазу то, что было за окнами, внутри.

Больше часу тому назад офицер мог различить, как по галерее прошла женщина, направляясь с террасы во внутренние покои, мимо беломраморных бюстов героев и ученых, расставленных вдоль всего пути.

Плотная фигура небольшого роста, с высокой грудью, характерный постанов головы, чуть приподнятой, и особая прямизна стана – все приметы государыни, хорошо знакомые ротмистру, привлекли его внимание.

Долго после того, как женщина скрылась в глубине галереи, не доступной его взору, молодой офицер все глядел туда, вслед, как будто обладал способностью видеть сквозь толстые каменные стены…

Гулко пробило десять на больших дворцовых часах.

Бронзовые фигурные часы, стоящие в гостиной на консоли, мелодично начали вызванивать удар за ударом.

Офицер как будто очнулся от своих дум, нервно оправил темляк, и без того бывший в полном порядке, огляделся, прислушался и опустился в мягкое соседнее кресло, откуда видно было и дверь спальни князя, и все, что делается за окном.

Тонкий слух офицера различил за дверью невнятное бормотанье, то прорывавшееся более внятной нотой, то переходившее в однотонное причитанье, то совсем затихающее. Изредка какой-то глухой стук доносился из-за двери, как будто что-нибудь мягкое упало на ковер; этот стук повторился раз десять – двенадцать подряд.

Такой звук мог бы издавать большой, очень туго набитый, эластичный мяч, который, упав на пол, подпрыгивал бы и падал несколько раз подряд, все слабее и мягче.

«Поклоны отбивает… Весьма любопытно сведать: какие грехи великие замаливает сей старый хорек?» – подумал ротмистр.

Лицо его, очень красивое, но маловыразительное и неподвижное до этих пор, оживилось легкой насмешливой улыбкой, от которой засверкало два ряда мелких красивых зубов, полуприкрытых тонкими, красиво очерченными, краснеющими, как у женщины, губами.

Шум и серебристый звон бубенцов стал долетать справа из-за окна.

Это отъезжала от крыльца обычная русская тройка обер-полицеймейстера, успевшего сделать государыне свой доклад и теперь во всю мочь лихо покатившего обратно в столицу.

Еще не замерли совсем вдали серебристые перезвоны бубенцов и колокольцев, когда за дверью рядом послышались шуршащие, припадающие шаги.

Кто-то приближался в мягкой обуви, прихрамывая на одну ногу, слегка пошаркивая подошвами по паркету, не перекрытому у дверей ковром.

Слегка прихрамывая на левую ногу, приближался князь.

Разделяя убеждения своего времени, Салтыков для предупреждения различных заболеваний носил вечно «фонтенель» на этой ноге. Полагали, что через незаживающую, постоянно гноящуюся ранку выходят все дурные соки из организма и обеспечивают тем долголетие, здоровье и силу.

Узнав шаги, ротмистр быстро вскочил, вытянулся в струнку, еще раз обдернув свой прекрасно сидящий мундир, приладив по форме в руках головной убор.

Большая тяжелая дверь медленно, с коротким скрипом распахнулась под давлением слабой старческой руки.

Прямо против двери находилось окно спальни.

Яркие золотые лучи, падающие в него, наполнили весь пролет двери, ударив прямо в глаза ротмистру.

На этом золотистом, сверкающем фоне вырезалась маленькая фигурка худощавого старичка со сморщенным лицом, с седою головой на тонкой, вытянутой немного вперед шее.

Небольшой острый носик торчал над безусым старческим ртом с тонкими, нервными губами, которые порою как будто жевали что-нибудь, не умея оставаться в покое.

Рот старика вечно был осклаблен в любезную, даже как будто угодливую полуулыбку привычного царедворца. Но общее лукавое выражение лица, особенно небольших, карих, умно глядящих глаз, как-то не вязалось с этой гримасой, одетой, как вечная маска, на лицо старика.

На нем был военный, зеленого цвета, мундир и цветной камзол нараспашку. Старомодное кружевное жабо белело под камзолом.

На ходу князь четко постукивал своим костыльком с золотой ручкой, без которого не появлялся нигде.

Князю было всего шестьдесят лет, но выглядел он гораздо старше, несмотря на свои вечные заботы о здоровье и довольно умеренный образ жизни.

Беспокойный, завистливо-подозрительный блеск глаз, выдающий ненасытного честолюбца, говорил внимательному наблюдателю, отчего таким изможденным и слабым казался князь-фельдмаршал, сделавший блестящую карьеру даже для своих лет и при всей родовитости Салтыковых.

– Здесь уже, Платошенька? Здоров, здоров… Рад видеть. Что там: все свои? Ну, погодят. Не каплет… Садись, потолкуем. Что нового? Кхм… кхм… выкладывай… Постой… Чтой-то ты нынче как будто тово… не тово?.. Ха-ха-ха-ха… Гляди не истрепись до срока, потом чтобы неустойки не вышло… Ха-ха-ха-ха!..

Князь раскатился своим дробным, надтреснутым смехом, впиваясь в то же время острыми глазками в лицо покрасневшего ротмистра.

– Что? Нет? Скромненько живешь? Верю, ладно… От любви сохнешь? Знаю… Так и толкуем мы, где следует: «Помирает от любви мальчик!..» Ха-ха-ха… Там это любят, чтобы за ней помирали, пока самой пора помереть не пришла… Ха-ха-ха-ха-ха! Кх-кх-кх-кх…

Наполовину искусственный смех перешел в такой же, наполовину только естественный кашель.

Казалось, этот старик в силу долгой привычки даже наедине с самим собой, даже на молитве перед Богом разучился быть простым и естественным. И это притворство, неразлучное с князем, уже не резало окружающим ни ушей, ни глаз.

– Ишь, ишь зардел даже, что твоя красная девица!.. Ротмистр… гвардеец, кавалерист!.. Ха-ха-ха-ха… Ха-ха… Ничего… Это тоже нравится… Это любят… Красней, красней… Вреда не станет от того… Ну, толкуй: что нового? Где был? Кого видел? Исповедайся, мой свет. Докладывай по начальству…

Ротмистр Платон Зубов, подняв скромно опущенные глаза и подобострастно глядя прямо в лицо князю, заговорил вкрадчивым, тихим, но внятным голосом:

– Нынче Господь счастье послал, ваше сиятельство! Раненько утром случайно повстречаться довелося… Как на первую прогулку выйти изволила…

– Случайно?! Ха-ха-ха… Ха-ха! Со мной, брат, не финти. Со мной начистоту надо… Далее! Был замечен?

– Помог Господь, ваше сиятельство! Я будто по караулу шел… Увидал издали, остановился, салютую… Собачка одна ко мне кинулась. Я приласкал. Тут и узнан был. Изволила головой ласково кивнуть… И далее проследовала… Я не осмелился ближе. Очень в задумчивости пребывает, видно…

– Задумаешься!.. Этот «кафтан красный», как она его называет, совсем истрепался со своей Щербатовой. От него ей, голубушке нашей, ни тепло ни холодно… А еще ревновать смеет ее, голубушку бедную… Собака на сене, ей-ей! И взглянуть ей не дает ни на кого!.. Есть тут преображенец отставной, секунд-майор Казаринов. Известен давно государыне… Красивый мужчина. О нем тоже многие хлопочут. Особливо потемкинцы. Заметь это… Вот и захотел граф Брюс поджечь Мамону нашего… Торговал тот у графа именьишко, да остановился. Проведал, что не стоит покупать: крестьянишки разорены… А Брюсу сбыть охота. Он и спросил на днях: «Что ж, граф, покупаете, нет ли? Другой охотник есть». – «Продавайте! – говорит Мамона. – А кто торгует?» – «Казаринов». Как услыхал мой Александр Матвеевич – побледнел… голос у него отнялся. Еле слышно выговорил: «Да вить у Казаринова у этого… и нет ничего… Откуда у него триста тысяч… такая изрядная сумма возьмется!» И на государыню глядит, словно пробуравить ее хочет глазами. А она, матушка, таково-то спокойно и отвечает: «Разве один Казаринов на свете? Может, и купит совсем не тот, на кого ты думаешь?» А Брюс и затакал. «Да, – говорит, – секретарь отставной из Военной коллегии купить собирается». Понял? Да еще Милорадовича, тебе ведомого, тот же Безбородко, как родню своего, сватает… сватает… Да курляндец Менгден… Да еще есть… Видишь, целый бой идет…

– О том я известен, ваше сиятельство… Анна Никитишна вчерашний день сказывать изволила.

– А, и к Нарышкиной вчера заглянул?.. Молодец. Тихой-тихой, а ловить фортуну за хвост умеешь…

– Сама изволила присылать за мной, ваше сиятельство. Я что же? Разве я посмел бы?.. И нынешняя встреча по совету Анны Никитишны вышла… Мол, на глаза чаще попадаться, чтобы теперь замеченным быть, когда тревога в государыне… Сказывает Анна Никитишна, скоро уж и конец… С прошлой-де осени почти что и службы своей не исполняет граф. Только имя одно за ним. Приказывала насчет белья хорошенько подумать… чтобы все как надо… И наготове быть.

– Так, так… Ха-ха-ха-ха… Ха-ха. Она говорит, она знает. И я слыхал, что махание графа со княжной со Щербатовой уж и так зашло, что нельзя дальше… Свадьбой им спешить надо, чтобы крестины ее не обогнали… Ха-ха-ха!.. Нехорошо. Щербатовы – не Зубовы или иные дворяне беспоместные… Фамилия первая… Придется графу свежеиспеченному ответ держать перед самой перед матушкой нашею вдвойне. И за обман перед нею, и за поступки столь низкие с благородной девицей… Мат ему, гордецу, пришел. Не долго повластвовал. Чванен больно. А забыл, что гордым Господь сам противится… Слыхал: под своего благодетеля, под светлейшего, и то подкапываться уже стал «кафтан» наш «красный»… Ха-ха-ха!.. На гвоздик его за это повесить за одно следует. Благодетелей не помнит. Ты тоже такой будешь, а? Говори!

– Да ваше сиятельство!.. Отец родной… Да я разве посмею… Ежели бы не вы… Ваше сиятельство! Господь слышит. Раб ваш по гроб жизни… и всегда… Я, ваше…

– Верю, верю. Будет. Не заклинайся. Грешно. Помни только, как ты передо мною разливался, молвил, чтобы я тебе командование тут караульное сдал на лето… У-у, и плут ты! Не одну выслугу по чинам – иное уж кое-что чуял либо от кого подстроен был? Признавайся? Начистоту!

– Нет, ваше сиятельство, особого ничего… Правда, ваше сиятельство, будучи вхож в дом к Анне Никитишне, там многое слышал и сердцем болел о государыне… Но ясно ничего не думал… И мне не было сказано. Так, совет давался: лучше-де молодому, собой приятному человеку на глазах быть для карьеры… Я принял к сердцу слова… Вот и все.

– Старая потатчица Никитишна… Она вперед знает. На три аршина под землей видит, что матушки нашей и ее нужд касаемо… по сердечной части. Видно, не захотели нового друга из рук у светлейшего принимать. Занятно, как наш «князь тьмы» на сие взглянет, ежели помимо него ты в случай проскочишь, в фавор угодишь. Далече он. А хотелось бы его одноглазую рожу поглядеть, как сведает, что иными ты поставлен, не его милостью… Ха-ха-ха… Это тоже не забывай. Потемкин другом тебе не станет, раз ты не из его кармана выскочил. Так ты старых друзей держися. Словам твоим и ничьим я давно не верю. А вот как будешь помнить, что, кроме Бога и меня, старика, нет у тебя опоры и помощи на высокой, да скользкой горе, куда мы тебе добраться помогаем… Тогда авось и благодарности не забудешь… Ха-ха-ха… кх-хкх… кх… Совсем я разбился со здоровьишком со своим… Ты помни еще и то: отец твой и тот у меня счастье и подмогу нашел. Он, правда, честно правит деревнишками своими. Да, поди, и себя не забывает. Скупенек старик, правду сказать надо. Да скупость не глупость. Денежка рубль бережет, всем ведомо… А без них охо-хо-хо как плохо жить на свете, хоть и в чинах, и в орденах… Помни: деньги береги… Не мотай их… особливо в первую пору… Щедра тогда наша матушка. Сыплет золотом и домами, и крестьянишек не жалеет. А ты лови на лету… да угождай… Да своих не забывай. Понял? Молод ты еще, не больно умен, как слышно… Да авось эту науку поймешь… А?

– Пойму, ваше сиятельство… А чего не пойму, позвольте уж вас беспокоить, как отца родного, как ангела-хранителя… Уж, ваше сиятельство, вся на вас надежда. В ноги вам кланяюсь: помогите, не оставьте…

Взманенный картиной золотого дождя, которую сразу и ярко нарисовал старый хитрец, Зубов действительно упал в ноги старику князю.

– Ну, ну, ладно… Вставай… Нет у меня сил подымать тебя… Ишь невелик ты, а грузен. Плотный какой, словно ядрышко… Встань… не бабься. К чему слезы? Радость тебе предстоит, не слезы. Я уж вижу. Коли Никитишна так за тебя взялася, неспроста оно. Либо сама еще раней заприметила твое благородие… Либо Никитишна полагает, что ты на новом месте на своем ей тоже не без выгоды окажешься. Любит она денежки, подарки всякие, супирчики-сувенирчики, понимаешь?

– Понимаю, ваше сиятельство… Я сказывал, если Бог удачу пошлет, последнее, мол, тому отдам, кто поможет мне… Много раз ей сказывал…

– Так, так, братец. Тебя и учить мало надобно… Гляди, скоро из рук этой старой медиаторши и к ногам второй «амики» к Степановне к Протасовой попадешь. С той как быть, слыхал ли? Знаешь ли?..

– Толкуют много. Да как бы промаха не сделать? Научите, ваше сиятельство!

– Да, тут надо без промаха… Ха-ха-ха-ха… Тут промахов не полагается… Прямо в цель попадай… Коли уж до того дело дойдет, слушай, какой церемониал тут полагается… Заглянет к тебе, словно ненароком, Роджерсон либо иной лекарь, государыни доверенный… Про здоровье станет распытывать. Ты ему говори… Сам еще попроси: мол, поглядите, посоветуйте, не надо ли чего. Да на вид ты богатырь у меня. Не болеешь?

– Нет, ваше сиятельство, храни Господь! Лихорадки бывали там, простуды. А чтобы что… Помилуй Бог!

– Вот он и поглядит… Ты его тоже обласкай, как можешь. Эти лекаря всегда в пригоду… А там и к Протасихе на вечерок тебя пригласят. Тут уж ты не бабься. Гвардию не осрами. Она баба бывалая. Ворона пуганая. Ничего не испугается, верь мне, Платоша. Я тебя уж так по старому знакомству зову, а?

– Счастлив, ваше сиятельство… Сыном родным считайте… На всю жизнь… Так, стало, робеть не надо?

– Помилуй Бог! Да она и сама с тобой церемониться не станет. Живо карты на стол выложит. Ты ей товар лицом покажи. Поддержи конную гвардию, не скиксуй. А она тебя всяким обхождениям научит, какие приятны дамам высокого света и зрелого возраста… У-у, прожженная бестия… Неспроста ее испытательницей называют… Так и ты гляди… не осрамись. Donnez des epreuves, que vous pouves satisfaire un appetit aussi enorme, qu il est possible, mon cher[2]. Мол, сумеешь на всякий вкус угодить, понял?

– Постараюсь, ваше сиятельство… Да одно мне сумнительно: всем известно, какой случай был с Корсаковым… Заметила государыня, что сей фаворит с той же графиней Брюс, которая на место на протасовское тогда была, с нею он очень уж смело поступил. И места тотчас лишился… Вот теперь и думается: хорошо, если Анна Никитишна без всякого умысла поступает… А если я только к тому веден, чтобы в графе ревность поднять, его снова к месту по всей форме вернуть?.. И такая моя смелость в покоях у Протасовой, куда и государыня ежеминутно вхожа… Не погубит ли меня?.. Простите, ваше сиятельство! Может, и глупые слова мои. Вам, как на духу… Простите…

– Так и надо. И всегда так будь. Не пожалеешь. Теперь слушай, что я скажу. Первое, ты на вид глупее кажешь, чем всамделе есть. Не обижайся: это похвала. Так на свете легче проживешь. Пусть никто на тебя не думает, ничего от тебя особого не ждет, ни в чем не опасается. А ты в хорошую минуту и работай, как тебе удобнее… Помни слова старика. Всякое слово прослушивай, да не слушайся никого, никому не верь сполна. Только мне верь; что скажу, делай постоянно. Поставлю тебя на место, и не на год, на два – десятки лет просидишь… Знай. Теперь про твой вопрос скажу. Нарышкиной, ты прав, сполна доверять невозможно. До тебя ей дела мало. Лишь бы другу своему, государыне, угодить она могла. Это для старухи больше и прежде всего. Лет сорок пять они уж дружат. Думаю, нашла тебя Никитишна пригодным, вот и тянет. Что ревнует граф, тоже ты прав. Вчера еще государыня говорила: «Проходу не дает мне Александр Матвеевич. Сам как лед почитай с полгода стал. А с меня глаз не спускает: на кого погляжу, с кем словечко молвлю». Тут у меня, признаюсь, язык зачесался было ляпнуть ей, что самому ведомо. Удержался впору, Бог миловал. И весть-то не больно радостная… Пусть другой ее кто… Сам пускай «кафтан красный» и порадует свою благодетельницу. Это – перво. Второе: вижу, последний срок на это настал. Что ж ее, матушку нашу, голубушку болезную, раньше времени сокрушать?! Смолчал… Вот тебе и ответ: ты не на очах Мамонова в милость идешь. Потихоньку тебя выдвигают. Наготове держат. Значит, жди. Что будет на этих днях, то тебе и линию покажет, как надо вести себя. Дочиста ли верить кумушке нашей Нарышкиной или погодить чуточку. А впрочем, ей всегда верить опасайся. Как тебя она заготовила, чтобы место не пустовало, если абшид дадут «кафтану», так и на тебя она палочку в уголок поставит, чуть до места доведет. Помни. В другое говорю: мне одному верь, на меня полагайся… – Князь внушительно, словно приводя к присяге Зубова, поднял правую руку перед собой.

– Верю… Буду… Богом свидетельствуюсь! – с дрогнувшей ноткой, со слезами в голосе воскликнул Зубов и, словно в неудержимом порыве, прижал сухую, сморщенную руку князя к своим мягким, влажным губам…

– Ну, ну, будет, не надо, – неторопливо отводя руку, кивая одобрительно головой, заметил князь. – Вижу, признательный ты теперь… И весьма тебе не терпится на место заступить. Еще бы! Да вот слушай: молод ты весьма. Боюсь я того. Не сумеешь повести себя с надлежащим видом. Подленек малость по юности. И не бедные вы люди, да отец вас уж через меру в черном теле держал по скупости… А тут совсем иное дело. Ты гляди не гнись, когда час настанет. Лучше надуйся. И так будет достойнее, чем если по-теперешнему в глаза глядеть каждому станешь. Угождать – это надо. Мани, обещай всем, чего сами они хотят. Но сам себя не роняй… Так будто и не хотел бы, да речь ведешь. Она это любит. Сама, как ангел, простая да добрая. А в мужчине ей геройство нравится. Слабый пол, известно. Помни. Да, поди, тебе уж там старухи все растолкуют, как в переделку к ним попадешь… А теперь пора, ступай… Услышишь что, тебя ли касаемое… так ли узнаешь – сейчас ко мне… Чтобы я раней других осведомился. Тогда и пользу тебе оказать смогу… С Богом… Стой… Ты, я вижу, малый богобоязливый… На Бога надежду имеешь… В речах твоих заметил я…

– Ваше сиятельство, прозорливость у вас свыше данная. Только на него, на милосердного, и на вас одна надежда… И сейчас в душе решил в храм пойти, молить Господа: дал бы милости…

– Похвально. Так и оставайся. Он всех нас защитник… Из праха на высоту возводит и низвергает по воле по своей. Но… ты не очень свое благочестие всем показывай… И сама государыня… как бы тебе сказать… Слыхал, поди, речи ее порою… «С молоду, – говорит, – предавалась и я богомольству… была окружена богомольцами да ханжами… По нужде. Государыня покойная то любила. А в душе не люблю показного ничего…» Помни слова эти. Молиться хочешь, делай по-моему: тут, у себя в покое… Знаешь теперь, как я молюсь. Нехотя выдал я тебе молитву свою. И ты так делай. Бог тайную молитву больше ценит. А услышишь, доведется, от нее и слово какое, по-твоему вольнодумное, против веры, или иначе… Молчи, не оговаривай… На словах только вольность у нее… Душой и сама верит не хуже нашего… Да еще… Ну, ступай… А то и не кончу я… Ха-ха-ха… Вишь, и меня, старика, в соблазн ввел… Столько я натолковал с тобою… Годами не приводилось того. Положим, и дело немалое… Может, толк из тебя выйдет? Пользу какую государству и мне, старику, увидим из тебя? Ха-ха-ха… кхм… кхм… Коли суждено новому человеку на старое место сесть, пускай от меня тут доля будет… Моего меду капелька… С Богом… Чай, скоро свидимся еще…

– Сам о том прошу, ваше сиятельство… Благодарности слов нету выразить…

– И слава Богу… Не то сызнова заболтаемся… Зови там, чей черед? Я в кабинет пройду… С Богом…

Разговор этот происходил в субботу утром, 16 июня.

В это самое время Екатерина, отпустив своих статс-секретарей, вела оживленный разговор с принцем Нассау-Зиген, командиром русской гребной флотилии, спешно снаряжаемой против подходящего к Кронштадту шведского флота.

Беседа шла сначала довольно спокойно, хотя лицо государыни было покрыто пятнами, а глаза с расширенными, потемнелыми зрачками были как будто заплаканы.

Нассау, сразу все разглядев, старался не выдавать своих тревог и наблюдений. Он, как и все во дворце, знал о кризисе, переживаемом Екатериной в ее отношениях к графу Димитриеву-Мамонову.

Принцу казалось более удобным делать вид, что ее раздражение он всецело относит к некоторым неудачам и задержкам в военных делах, на которые горячо жаловалась императрица.

– Нет, дерзость какова! – неожиданно подымаясь со стула и начиная по излюбленной привычке шагать по кабинету, заговорила Екатерина, когда принц дочитал свой доклад о ходе работ по снаряжению гребной флотилии. – Что он полагает, этот духовидец, неуклюжий Гу! В самом деле думает, что, вступая в наши пределы, пустив к нашим берегам тридцать – сорок военных кораблей, он нас испугал? Напрасно… Ему придают духу наши первые промахи да неудачи? Это плохая игра. Rira Men qui rira le dernier[3], – вставила она французскую поговорку в свою немецкую речь. – Мы скоро оправимся, я тому порукой.

– И моя честь, государыня!

– Верю, знаю, принц. Жду, когда все будет у вас готово и вы начнете гнать этих земноводных лягушек… О, если бы светлейший был здесь… Он бы сразу им показал. Я сделала все, что могла. Но Мусин-Пушкин – соня… Михельсон, наоборот, лезет вперед без оглядки. Так осрамить наше оружие… Когда я получила известие об его отступлений, об его разбитии… Кем? Шведами, в небольшом числе!.. Я два дня места не могла себе найти… Двадцать семь лет я такого известия не получала – с тех пор, как взяла здешнее правление в свои руки. И только как пришли от Сен-Михеля добрые вести четвертого сего числа, вздохнула свободнее! Пусть берегутся! На нападающего – сам Бог. И я им покажу это… Войска собираются… Мы их и с суши, и с моря так должны подпереть, чтобы они и дороги домой не нашли…

Быстрым жестом засучила она широкие рукава своего «молдавана», словно они стесняли ее.

– Признаюсь, государыня, меня удивила поспешная диверсия шведов, их переход к наступательной войне.

– А меня ничуть! Я знаю, в чем дело. Субсидии, обещанные от французского короля, недавно были выданы толстому Густаву… хотя и не сполна. Подумаешь, какое неистощимое сокровище! Не надолго его хватит. Мы и без субсидий обойдемся. Империя моя еще довольно велика и богата, чтобы побеждать без чужих подачек. Я докажу это им! Хотя, надо сознаться, христианнейший король поступает далеко не по-христиански. Поджигает войну… тянет руку неверных оттоманов, которых мы должны громить на дальних пределах государства… Кто не понимает этого? Шведы – прямые помощники и союзники султана против России. А Франция поет в третий голос… И скверно, должна сказать. Даже без обычной ловкости и умения… То навязывалась со своим союзом к России. А ныне под разными предлогами никак не соберется довести дела до конца! Чем это вызвано?

– Может быть, на самом деле, государыня, дело и не совсем так, как вам доносят. Может статься…

– Никто ничего мне не доносит. Я все вижу сама… Политика французского двора весьма неоткровенна… Сдается мне, даже враждебна нам. Я не хочу выводить дела прямо наружу, потому что не опасаюсь того вреда, какой могла бы причинить мне Франция… Больше скажу: кроме Господа, никого и ничего не опасаюсь на свете, ибо помню, что за мной стоит шестнадцать тысяч верст пространства земель и двадцать миллионов верноподданных россиян! – Глуховатый, мужского оттенка, голос Екатерины тут зазвучал полно и сильно, как боевой вызов, как пророческий клич: – Пусть вся Европа пойдет на нас – мы выдержим бурю и отразим удары. Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны…

– Аминь, государыня…

– Аминь, скажу и я, – тише, мягче подтвердила Екатерина, снова опускаясь на свое место перед принцем. И даже ее обычная приветливая улыбка постепенно осветила лицо, на котором до тех пор сжатые брови и сверкающие глаза представляли непривычное, пугающее зрелище. – Я, конечно, напрасно волнуюсь, понимаю сама. Только все тут сошлось разом… И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться такой простушкой… В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями… Послушайте, принц, вы, надеюсь, уже достаточно стали русским… и потому желаю, чтобы вы написали – так, от себя… конфиденциально – министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ от союза версальского двора и поведение ихнего посла в Константинополе, интриги Шуазеля против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому. Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает недобросовестно, либо приказания короля исполняются его доверенными весьма дурно. Меня даже уверяли… Признаюсь, это мне очень неприятно… Говорили, что Сегюр, так обласканный мною, сообщал моим министрам неточные извлечения из депеш, получаемых им из Стамбула, от Шуазеля… После таких уверений в дружбе, в любви… Впрочем…

Екатерина на досказала, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой, с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.

Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаенной горечью:

– Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперед еще осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!

– Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, – осторожно начал принц, – но все же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…

– Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло – им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов, я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц. А пока покончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно еще денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Надеюсь, что для шведов и меня хватит… Подите с Богом…

– Да хранит вас Господь, государыня.

Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.

С самой Екатериной вдруг произошла мгновенно удивительная перемена. Глаза ее потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо голубого, им обычного. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаенной боли, перекосило страдальческой гримасой, и оно покрылось морщинами, особенно у рта и вокруг глаз. Потерявшие напряжение мускулы лица давали заметить, что подбородок ее, обычно немного выступающий вперед, может заостряться, как у самой дряхлой старухи, даже такой полной, как Екатерина.

Даже высокая, налитая еще грудь под свободным платьем как-то сразу ввалилась, подряблела.

Сильный нервный подъем удивительно молодил Екатерину.

Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось шестьдесят лет.

А сейчас на ее лице, на всей согбенной, усталой фигуре, казалось, яркими знаками проступила далекая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софии Ангальт-Цербстской, которую теперь, уже при жизни, современники, весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.

– Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? – заботливо спросил Захар, взгляд которого привык замечать малейшее изменение в чертах этого давно знакомого ему лица. – Лекаря не позвать ли? Рочерсона?.. Я сейчас скажу…

– Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на нонешний день…

– Почитай никого и нет. Вяземский князь один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Савишну, может? В постельку, может?..

– Нет… Тут еще мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает… Ждет, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу ее… Ступай… Успокойся. Видишь, легче мне…

И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой обычный бодрый, ясный и ласковый вид.

– Слушаю, матушка… Иду…

Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной артистке, одаренной необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, любимец ее Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным пудреным париком.

* * *

– Ну, что, узнала, Annete? Говори, рассказывай все прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда все, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…

Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только ее старинная подруга появилась на пороге.

– Успокойся. Сейчас все скажу – по крайней мере то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну присядь, если можешь. Сюда на диван. Вот так. Ну а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы?.. Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Ни у кого, нигде не видала я такой красивой, нежной… такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твое стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят… – И до сих пор сыпавшая французской речью Нарышкина произнесла чистым московским говорком: – Нет вестей – добрые вести.

– Нет вестей?.. – тоже по-русски, чуть-чуть выдавая свое немецкое происхождение отчеканиванием согласных, протяжно по-своему переспросила Екатерина. – Как же это, помилуй? А вести были, и весьма не отменные… Слышь, говорят…

– …што кур доят. Лих, молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими со стариками говорить, те и на дыбы: «Да нет, да быть не может».

– Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…

– А может, и так, – незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.

Что-то сдержанное замечалось в ее движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и вела дело так, чтобы полегче нанести удар.

В другое время Екатерина сейчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь, занятая одной жгучей, неотвязной мыслью, она больше прислушивалась к собственным ощущениям и словам, чем к чему-нибудь иному.

– Статься может, и права ты, душенька, – протяжно, в тон Екатерине, повторила Нарышкина.

– Как права? В чем? Вестимо, права… А ты еще споришь… С ней он, с этой змеей подколодной, с девчонкой наглой стакнулся… Меня осмеяли… И это им так не пройдет. А ты еще уверяешь, что нет ничего… Ты…

– Дай срок. Не сбей с ног… Послушай спервоначалу, что я… В ту пору и будешь грозой метать… Оно хоть идет к лицу тебе, как у тебя очи так почернеют, да я не кавалер. И без того люблю тебя безмерно. Договорить-то позволь, душенька.

– Говори. Только я ничему не верю…

– И на том спасибо. Много, поди лет сорок с лишним, дружбу ведем, а такого не слыхала. Видно, шибко засел этот «кафтанчик красный» вот тут у тебя?.. – И фамильярно Нарышкина дотронулась рукой до груди своей державной подруги.

– Оставь! Что говорить хотела? Сказывай. Слушаю я… И не думай вовсе, чтобы уж очень он мне… Ну, понимаешь… Вынести того не могу, когда не я первая абшид даю. Когда по столице и повсюду говор пойдет: постарела, мол… Прошло, мол, мое время… Вот, мол… Да нет, быть того не должно…

– И не будет. Приятно, когда слышу речи такие твердые… Ну мало ль дури на свете? Смазливая рожица княжны приворожила его… Ненадолго, поди. Первого родит – сама рожном станет. Видала я таких, как она… Тебе ли чета? Хоть и внучкой тебе быть может… Только годами и взяла… Да тем, что, гляди, если правду врут, он первый к ней коснулся… Это лестно мужчине… Плод какой, подумаешь, диковинный… что у каждой девки дворовой в тринадцать лет найдется… Ну да шут с ними… Пусть лакомится на здоровье… Меня послушай. Знаешь, душенька… царица ты моя любимая… Твоя радость – моя радость. А всегда я понять плохо могла: что тебе в нем полюбилось? Вспомни, как светлейший с него портрет тебе показывал, сватал молодчика после покойного нашего, незабвенного; как это ловко ты вымолвила: «Рисунок хорош, да краски неважные». А по мне, совсем линялый твой «красный кафтан»… Привыкла к нему ты, вот и все… А то…

– Оставь, молчи… Пустое несешь… И умен, и образован, не похуже Андрея Шувалова… Собой сколь хорош, не слепа ты, поди… Не люблю, когда лукавят. Роду прекрасного… От корня высокого, от Рюрика… Всем взял… И… что от тебя таить?.. Надоел бы он мне… будь и во сто раз лучше, так и спустила бы на воду, как икону старую… Как другим приводилось плыть… И Орлу моему, и светлейшему, другу неизменному, и прочим… А тут насупротив того. Вот без этой причины, а уж у нас и в Европе толки идут: больна я смертельно… Рак меня грызет, помираю-де совсем… Поневоле, кто не верил, верить станет, как узнают, что самые близкие прочь бегут… Что одна я… всеми кинутая, отброшенная…

– Да помилуй, душенька, chere Catherine[4], побойся Бога… Тут же под боком молодые люди режутся, стреляются от страстей своих к тебе, а ты говоришь…

– Что еще там? Кто еще?.. Все твой вздор? Слыхала я.

– Не слушай, если неохота. Я этим не торгую. Знаешь, если и думаю – о твоей только радости… Про тебя на самом деле кто бы не дерзнул чего такого помыслить… И сам как увидит, что бросаешь ты его без дальних слов, «кафтан» этот линялый…

– Молчи… Ты опять о ротмистре твоем… Об этом с женским лицом… Глаза у него красивые, правда. Я заметила. И рот приятный… Даже, знаешь, он мне чем-то Александра Димитрича покойного, ангела моего, припоминать стал… Веришь ли?

– Как не верить? Лучше еще его. Сила какая, ежели бы ты знала… Что про него рассказывают!.. Повторять даже стыжусь. Большой шалун… по сердечной части. Неутомим ни в чем… А характер голубиный. Сын такой нежный… почтительный… Брат редкий. Сестры у него… Просто он им матери лучше… Бриллиант, а не мужчина… и… – Нарышкина снова перешла на французскую речь: – Нас уж так любит… умирает от страсти… Я не зря говорю… Даже на свою жизнь покушался. Едва удержали…

– Не верю…

– Ваша воля… А я бы не то поверила… Сама бы такого подыскала молодчика… и зажила бы превесело. А «кафтанчик» за дверь…

– Ах, вот как…

– Разумеется. Пусть женится на ком хочет после того. От тебя отставка ему, не тебе от него…

– Вот как! Женится?! Наконец-то выговорила. Правда, значит, жениться он сбирается. Все уж знают? Вот куда ты вела?

– Да, нет, так только…

– Знаю я тебя. Всегда вокруг да около… Прямо не скажешь. А еще другом себя считаешь моим. Не верю я и тебе ни единого слова… Теперь вижу, в чем дело. Помешал кому-либо граф. И выдумали всю эту повесть… И мне иного подставляете. Полагали, я на свежую приманку так и накинусь, мальчика отличу… и от себя отгоню человека, который несколько лет подряд без пятна здесь прожил… Все я поняла… Не удастся вам ваша затея… Я вовремя спохватилась. Правда, есть между мной и графом полоса серая… Да не вовсе пропасть. Может, и нравится ему девчонка… Не беда… Побалует с ней и бросит. Меня не кинет. Я себя знаю… И ты меня знать должна… и все вы… Ступай, оставь меня…

Нарышкина с нескрываемым сожалением посмотрела на свою подругу, по-видимому нисколько не обидясь на упреки и подозрения, брошенные ей в лицо страдающей женщиной.

Отвесив глубокий, почтительный поклон, она направилась к выходу.

Быстрым движением, на какое нельзя было считать способной эту пожилую, грузную женщину, Екатерина кинулась за подругой и остановила ее у самых дверей:

– Постой, погоди… Не сердись… Не уходи так… молча… Неужели же ты не видишь, как я страдаю?.. Не смейся надо мной… Сама не рада сердцу моему старому, глупому… А не слушает оно ни лет, ни разума… Только в нем и мука, и отрада моя… Со всем умею справиться… Все разберу, со всем справлюсь, если нужда приходит… А вот с собой не могу… Теряю разум… как дитя малое становлюсь. Ты знаешь. Ты добрая… Ты любишь… Так не сердись. Останься. Помоги. Научи, что делать. Помоги, как быть…

И совсем по-женски, спрятав лицо на груди подруги, Екатерина залилась слезами.

– Ждать… одно осталось… Думаю, что не долго уж. Больше и сказать ничего не умею. Попробуй сама хорошенько спроси его… Вот хоть нынче… После обеда, как останетесь вдвоем, и приступи к нему… Пора маску снимать…

– Маску?.. Так ты уверяешь?.. Нынче?.. Ох, Анеточка, я сколько раз пробовала! А приступить духу не хватает… Глупые мы… Самые сильные женщины, а все же глупые… Хорошо, я возьму на себя решимость… Я спрошу… Только ты близко будь… Если правда… Если он мне скажет так, прямо… Не знаю, перенесу ли. А надо же узнать… Покончить надо. Теперь такая пора трудная. Враги кругом. Людей нету… Сама чуть не фураж для солдат собирать должна… Тут враги… На юге война… На западе Пруссия кулаки сжимает. Даже придется, того гляди, из Польши войска выводить… Царство шатается… Надо весь ум собрать, всю душу взбодрить… А тут сердце мое растерзано, думам мешает, лишает смысла и памяти… Нельзя так. Правда, ждать нечего. Один конец. Мне мое царство десятка графов дороже… Хоть бы и любил меня… Хоть бы и на время задурил. Надо кончать. Без любви без всякой, ты права, лучше этого мальчика приблизить. Пусть место занимает… И спокойней буду. Двадцать семь лет честно послужила трону… И теперь надо обо всем забыть… Решу. Нынче… А ты своего ротмистра готовь. Чтобы не подумал этот зазнайка, что я жалеть по нем стану… Иди… зови мне Козлова… Чесаться, одеваться пора… К столу время… Выйду – похвалишь меня. Никто не заметит, что у государыни у всероссийской сердце может, как у простой слабой женщины, тосковать и кровью обливаться… Тебе спасибо, милая… Сумела мне доброе слово, как надо, сказать… Зови людей моих…

Быстрыми шагами направилась государыня в свою уборную.

Нарышкина со вздохом облегчения последовала за нею.

* * *

Объяснение произошло в тот же день, после обеда, и длилось около четырех битых часов.

В семь часов граф Димитриев-Мамонов, измученный, бледный, вышел из комнаты Екатерины, поднялся во второй этаж флигеля, который занимал во дворце, кинулся на диван в кабинете и долго так лежал, мрачный, безмолвный, не пуская к себе никого.

Екатерина с пылающим лицом, с заплаканными глазами, которые даже припухли от слез, впустила к себе Нарышкину, и долго они толковали вдвоем.

О сцене сейчас же сделалось известно всюду во дворце, и хотя подробностей никто не знал никаких, но догадки, высказанные с разных сторон, были довольно близки к истине.

Совершенно неожиданно ровно в девять государыня появилась из своей спальни и вместе с Нарышкиной быстро прошла в парк, к светлому, красивому пруду, брошенному искусной рукой среди обширной зеленой лужайки, от которой лучами расходились в разные стороны тенистые, ровные аллеи. Причудливо подстриженные деревья и кусты, густые, стеной поднятые зеленые изгороди окаймляли лужайку, как живой забор… Только темные пролеты аллей нарушали сплошную зелень оград, как бы прорывая их своею заманчивой, густеющей, что ни дальше поглядеть, темнотою.

Белые ночи придавали особый, мертвенно-серебристый отблеск и гладкой поверхности озера, и свежей, зеленой листве.

Ночной свет, разлитый повсюду и не дающий тени, настраивал на грустный, но в то же время мирный лад.

– Как сильно по вечерам пахнут цветы! – заметила Екатерина, проходя мимо цветника. – Можно подумать, что это час их любви…

– Говорят, что так оно и есть, ваше величество…

– По вечерам?.. Когда село солнце… Когда тихо…

Когда все заботы отошли… Когда прохладно и легче дышать. А они не глупы, эти цветы… – покачивая головой, негромко, как будто рассуждая сама с собой, сказала государыня.

– Все, что живет, цветет и любит, – все это создано не без ума, ma chere!..

– Правда твоя, Аннет.

Екатерина глубоко вздохнула, и они медленно двинулись вдоль пруда.

На одном из поворотов, когда веселый подстриженный густой кустарник вдруг раздвинулся, открывая вид на озеро, они совсем близко перед собой различили на скамейке темную фигуру сидящего мужчины, военного.

Он был погружен в глубокую думу и, казалось, не слышал, не замечал приближения государыни и ее спутницы.

Екатерина готова была свернуть в сторону, чтобы не видеть чужого, постороннего лица и самой не показаться в таком расстроенном виде, как была сейчас.

Но Нарышкина, словно не понимая ее намерения, спокойно подвигалась по аллее, не выпуская руки подруги, как держала ее раньше.

Шагах в пяти-шести от скамьи, куда привела обеих аллея, они очутились почти лицом к лицу с сидящим.

Это был Платон Зубов, бледный, мечтательный.

Глаза его были опущены, словно на дне пруда, который был у его ног, лежала какая-то великая загадка, поставленная ему для разрешения.

Шорох шагов по аллее вывел его наконец из задумчивого оцепенения.

Узнав обеих дам, ротмистр вскочил, вытянулся, отдавая честь, и в то же время, словно против воли, взгляд его, более чем это предписано артикулом, впился в лицо государыни.

Взгляд Екатерины невольно скрестился с этим жадным, горящим, как показалось ей, взглядом.

Что-то давно знакомое, приятное напомнил и всколыхнул в ней этот упорный, наивно-дерзкий, хотя и полный почтительного обожания взгляд.

И сейчас же он потух, опустился вниз, как будто не вынес ответного взора, брошенного ему помимо воли этой неувядающей очаровательницей, Семирамидой Севера, по словам друзей… Мессалиной новых дней, по отзыву завистников, врагов и клеветников.

Ласково, приветливее обыкновенного кивнув головой молчаливому мечтателю, Екатерина прошла мимо своей твердой, величавой походкой.

И, не оборачиваясь, не видя, она ясно чувствовала на себе, на плечах, на кончике уха, вдруг зардевшегося отчего-то, все тот же упорный, жадный взгляд красивых, больших, бархатных глаз.

– А знаешь, он совсем недурен собой, – после долгого молчания бросила она Нарышкиной, словно мимоходом.

– Так все говорят, – отозвалась та, давно уже ожидавшая этих именно слов.

И снова в молчании обе пошли они дальше…

Десять ударов протяжно и звонко пронеслись над озером, улетели в эту ночную, причудливо-светлую даль.

Молча направилась Екатерина к своему флигелю, простилась с Нарышкиной и вошла к себе.

А Нарышкина, вместо того чтобы внутренними переходами пройти на отведенную ей половину, снова показалась в парке, как бы желая еще побродить в старом саду, под развесистыми вековыми липами, осеняющими тут дворцовые флигеля.

И снова ей встретился Зубов, как будто поджидающий свою покровительницу.

– А вы не пошли на покой? Не спится, Платон Александрович? С чего это? В наши годы бессонница – еще понятная вещь, – протягивая руку ротмистру, насмешливо заговорила Нарышкина. – А вам, молодым людям… Интересно, какая муха вас пикировала? Говорите…

Зубов, почтительно прижав к губам теплую, еще красивую руку придворной затейницы, многое состряпавшей и разладившей на своем веку, мягким, негромким голосом, по своему обыкновению, заговорил:

– Разве можно уснуть?! Дивная пора… Primavera – gioventu del anno[5].

– Yioventu primavera della vita[6]. Браво, вы и это знаете?! Совсем молодец. Недаром сейчас государыня так лестно отозвалась о нашем маленьком ротмистре… Avanti, sempre avanti![7] Теперь либо никогда… Слыхали, какая была сегодня продолжительная баталия?

– Говорят во дворце. Никто толком не знает, в чем суть.

– Особенно нечего и знать… Он не глуп, как оказывается. Не дает ей напасть. Первый делает вылазки. О княжне ни слова. Боится, чтобы в припадке гнева она не решилась на что-нибудь ужасное. Надо бы его успокоить, что, наоборот, откровенность пробудит в ней великодушие. А он вместо того толкует о своем раскаянии. Его положение фаворита заставляет-де краснеть такого безупречного дворянина, как граф Димитриев-Мамонов… И прочее и прочее.

– Дерзкий глупец!..

– Вот-вот. И я полагаю то же самое… Но мужайтесь. Вы замечены. С ним дело начато… Шар покатился с горы, и остановить его уже нельзя. Не нынче завтра наступит решительная развязка. Я государыню знаю… Хотя немного и моложе ее…

– О, вы…

– Без лести и комплиментов… Я ревную за нее даже к себе самой… Да-да, помните: мы очень ревнивы. Будьте осторожны всегда и во всем… Ну, вот я вам почти все и сказала… Мы у дверей моих покоев… Благодарю вас. Доброй ночи, Платон Александрович… Спите спокойно… Кстати, князь Вяземский тоже как-то ввернул словечко за вас. Про Салтыкова уж и говорить нечего. Признаться, у вас хорошая опека… А мы к этому прислушиваемся. Кого все хвалят, – значит, стоит похвал… Так думает государыня.

– А вы, Анна Никитишна? Я хотел бы знать: как вы?..

– А мне?.. Нравится тот, кто… мне нравится… Et voila tout[8]. Доброй ночи. Не бледнейте: вы мне тоже нравитесь… Спите сладко… Пусть вам грезится то, что должно скоро сбыться… влюбленный Адонис!.. Ха-ха-ха!

И Нарышкина скрылась за своей дверью, оставив Зубова в каком-то непонятном для него состоянии, где ожидание, надежда и полное отчаяние тесно переплетались между собою в трепещущей, возбужденной душе.

* * *

По воскресеньям особенно шумно и людно бывает во дворце и в парке Царского Села.

Государыня из церкви проходит в большой зал, куда собираются все, кто имеет право приезда в эту летнюю резиденцию.

Великий князь Павел Петрович с Марией Федоровной, раньше часто посещавшие государыню, теперь по долгу службы, так сказать, являются в воскресные и праздничные дни с лицами ближайшей свиты на поклон к императрице.

А парк наполняется самой разнообразной местной и столичной публикой, которую привлекает желание хотя бы издали увидеть любимую государыню.

Стеснений, охраны особой не полагается никакой.

Именно теперь, когда во Франции кипит революционный котел, когда и в северную столицу донеслись темные вести о подготовляемом покушении на Екатерину, она не позволяла принять каких-либо чрезвычайных мер.

Генерал-адъютант Пассек, дежурящий во дворце, приказал было только удвоить караулы. Но государыня узнала и велела все отменить.

– Бог и мои дела, любовь моего народа – вот что охранит меня лучше сотни бравых гренадеров с ружьями! – улыбаясь, заметила она огорченному Пассеку.

И восторг, всколыхнувший его грудь, смешался с чувством неясного опасения, не ушедшего сразу из недоверчивой души.

Несмотря на воскресный день и все волнения минувшего дня, Екатерина проработала обычным порядком со своими секретарями, приняла очередные доклады, теперь, по случаю войны со шведами и турками, имеющие особую важность.

Последний занял свой стул за вырезным столом против государыни ее любимый статс-секретарь А. В. Храповицкий.

Семья Храповицких издавна имела прочные связи с русским двором по отцу, служившему лейб-кампанцем при покойной императрице Елисавете, но еще больше с женской стороны.

Мать самого Храповицкого была дочерью Елены Сердюковой, побочной дочери Великого Петра, которую царь пристроил за одного из своих приближенных.

Таким образом, Храповицкий от рождения считался не только в ряду постоянных слуг, но даже свойственником Елисаветы Петровны и преемников ее.

Кроме того, многочисленные связи и материальный достаток дали возможность юноше избрать себе любой род службы при дворе.

По обычаю той поры, он начал с военной карьеры, затем перешел на гражданскую службу. Везде проявил врожденный такт, необычайную мягкость – вероятно, наследие предка-поляка, своего прадеда, – но выдвинуться нигде не успел. Отчасти причиной служило полное отсутствие у Храповицкого честолюбия в его высшем смысле.

Затем его ленивая натура славянина в связи с какой-то болезненной наклонностью к грубому пьянству и разврату, главным образом, остановила быстрые сначала успехи Храповицкого по службе и даже в литературе, где он пробовал силы, выступая довольно удачно.

Эта самая литературность и доставила ему прочное и очень почетное положение статс-секретаря, удобное именно тем, что отнимало очень мало времени, давая возможность жить так, как хотелось этому странному человеку.

Их двое было, таких чудаков, при екатерининском дворе: он и Безбородко.

Граф Священной империи, государственный канцлер, один из первых богачей, Безбородко, также поляк происхождением, как и Храповицкий, пятнадцать лет тому назад быстро выдвинулся при Екатерине благодаря своей сметке, гибкости и уменью ловить момент. Злые языки даже толковали, что Екатерина, несмотря на грубоватую наружность молодого секретаря, на короткое время приблизила его было к себе, как и многих иных, но места фаворита он не получил. В этом отношении, очевидно, дарования его не соответствовали важности положения.

Прозванный в юности Хохлом за свою простоватую внешность и сильный малорусский говор, Безбородко остался неизменен и на высоте.

Распутный, обжора, пьяница, содержа настоящий гарем, Безбородко, как это знали все, по субботам уходил из своего богатого дворца одетый простым обывателем, с сотней рублей в кармане и в самых грязных притонах пьянствовал и развратничал до понедельника утра.

Затем возвращался домой, где короткий сон и холодные ванны возвращали ему все самообладание и важный вид вельможи.

Так же – по странному совпадению – поступал и Храповицкий.

Кончалось его дежурство во дворце, не предвиделось дел, по которым государыня могла бы вызвать его не в урочное время, и Храповицкий отводил душу, посещая самые грязные притоны столицы, где не раз в пьяном виде затевал даже драки, рискуя быть искалеченным, если не убитым на месте.

Все передавали случай, когда явился к Храповицкому утром какой-то посетитель и обомлел.

Накануне в притоне пришлось ему в ссоре избить пожилого толстяка с наглым лицом, по пьяному делу буянящего и оскорбляющего других.

Взглянув утром на Храповицкого, в руках которого находилось важное дело, касающееся просителя, последний узнал в сановитом вельможе вчерашнего пьяного толстяка. Сомневаться нельзя было уже потому, что на лице его, замазанные, покрытые пластырями, сохранились явные следы ночного побоища.

Добрый по душе, Храповицкий ласково принял вчерашнего обидчика, как будто никогда с ним не сталкивался, и решил его дело как только мог лучше.

Стоя вне всяких партий, уверенный в своем личном положении, Храповицкий не интриговал, не подкапывался ни под кого из окружающих – напротив, был со всеми в хороших отношениях, хотя и не старался услужить никому из враждующих между собой придворных и фаворитов.

За ним не примечали и другого, общего для всех греха – лихоимства.

– Готова дать на сожжение руку, что Храповицкий взяток не берет, – сказала о нем как-то государыня, которая хорошо знала всех своих приближенных с их достоинствами, недостатками и грешками.

Поэтому Храповицкий долгое время пользовался особым доверием Екатерины. Совсем под конец ее жизни умному придворному пришлось сломать себе шею на самой, казалось бы, безобидной вещи.

Ежедневно для потомства записывал Храповицкий все, что слышал во время своих докладов от императрицы.

В правдивую запись он не вносил ничего от себя: ни мыслей, ни соображений, ни личных чувств. Как в зеркале, отразилась тут одна сторона жизни этой сложной женщины, желающей всегда и во всем остаться госпожой, испытывать других, а не служить предметом изучения.

Узнав о записях человека, которого она считала простым инструментом в своих искусных руках, Екатерина постепенно отдалила от себя тайного наблюдателя или соглядатая, как она решила, который, может быть, передаст будущим поколениям не то именно, что она сама решила сказать о себе…

Это случилось потом… Теперь же, в 1789 году, Храповицкий еще пользовался полной доверенностью и близостью к императрице.

По общему мнению, он того вполне заслуживал.

Толстый, немолодой, страдающий одышкой, он проявлял юношескую легкость и изворотливость ужа, когда этого требовалось, чтобы услужить государыне.

Словом, в нем Екатерина нашла идеального, образованного, умного, неподкупного секретаря-лакея, то именно, чего искала и в своих сановниках и даже в большинстве фаворитов, которых называла своими воспитанниками…

В числе других обязанностей Храповицкий докладывал Екатерине о более важных и занимательных открытиях, какие делал петербургский «черный кабинет», занимаясь очень успешно перлюстрацией, как это называлось тогда.

Переписка иностранных послов, посылаемая по почте, как и письма своих сановников, почему-либо заподозренных или интересующих государыню, – все это осторожно вскрывалось, с более интересных снимались целиком или частично точные копии, после чего письмо, снова тщательно запечатанное, отправлялось по назначению.

Такой шпионаж в связи с изданием «Санкт-Петербургского Вестника», заменяющего позднейшее Осведомительное бюро, позволял не только узнавать настоящее общественное мнение и создавать его или по крайней мере направлять по возможности в сторону, приятную и желательную для Екатерины и ее политики, внутренней и внешней отчасти.

– Сегодня, видать, не особый улов, – с обычной ласковой улыбкой заметила Екатерина, когда Храповицкий доложил ей число и содержание писем, копии с которых лежали у него наготове в портфеле. – Все старое… Жалобы на нас, недовольство Россией… ее управлением, нравами, климатом… Да, ради Бога, кто же тянет сюда всех силой? Смешной народ. Каждый должен устраиваться, как может лучше по своим силам и умишку… И мы так делаем. В чем же беда? Покуда, не глядя на многие невзгоды, мое маленькое хозяйство идет себе кое-как, без особого урона и вреда. Надеюсь на лучшее впереди. А они пускай себе лают… Постой, дай-ка сюда еще письмо француза… графа нашего…

Быстро нашел и подал Храповицкий листок, на котором было скопировано последнее послание версальского посла, графа Сегюра к ла Файэту в Париж.

– Тоже человек весьма мало понятный… Что пишет! Поздравляет со вступлением на столь опасный, бунтовщичий путь… И кому! Столь ярому честолюбцу и открытому якобинцу де ла Файэту?.. Может ли так писать королевский посол? Скажи прямо твое мнение.

– Думается, это без всякой дурной мысли, ваше величество. Они же и кузены.

Екатерина быстрым взглядом окинула секретаря.

Тот глядел ей прямо в лицо своими добрыми, заплывшими глазами.

– Пожалуй, ты и прав. Дело проще, чем я полагала. Хотя графом я вообще не очень довольна. Мало ли тыкала я ему в глаза лучшими правилами французской старой доблести, рыцарским обычаем! А он стал лукавить с нами… Я вовремя сметила. А что касается господина Файэта… Король сделал промах. Нынче там не умеют пользоваться распоряжением умов. Этого Файэта на месте короля я, как явного честолюбца и знатного родом, взяла бы к себе. Сделала бы своим защитником против врагов. Заметь, что и делала здесь, у нас, с моего восшествия…

– И звезда от звезды разнствует, государыня.

– А, вот как… Благодарствуй на похвале. Но то помни: я только женщина. Он же король, муж. О, если бы вместо этих юбок имела я право природное носить штаны! Я была бы в силах за все в царстве ответить… Как ни велика наша держава… управляют, слышь, и глазами, и рукой… Как Петр, как иные… А у женщин есть лишь уши. Да и те золотом занавешены порою… либо иной женской слабостью. Как скажешь?

– Взгляните, государыня, на дела свои. Они громче моего отвечают и вам самим, да и миру целому…

– Э, ты, толстяк… тонким льстецом стал. Где это научился, говори? Не от французов ли, что за их стоишь? Гляди! Je vous tuera avec un morceax du papier[9].

И быстрым, каким-то девически-шаловливым жестом, свойственным ей одной, Екатерина слегка коснулась выдающегося живота Храповицкого свернутым листком, который держала в руке, засмеявшись при этом громким, обычным смехом.

– Ха-ха-ха. Мертв… мертв, государыня… Уж и отпет совершенно, – сдержанно-почтительно вторя хохоту императрицы, отозвался осчастливленный милой шуткой секретарь.

– Боле нет ничего? – быстро принимая деловой тон, спросила Екатерина. – Ступайте с Богом. Буду рада видеть вас нынче у себя за столом. Идите.

Храповицкий почтительно коснулся губами протянутой ему полной руки, на что государыня ответила легким пожатием.

– В приемной принц… его высочество Зиген Нассауский ждет, просит дозволения войти, – доложил Захар, пропустив за дверь Храповицкого.

– Принц? Что больно часто? Новые дела, видно. О чем вчера было сказано, не успела я еще ему состряпать… Да, видно, надо, коли пришел… Есть еще минутка. Зови. Пускай… Что скажете? – отвечая ласковым поклоном на почтительный привет принца, спросила Екатерина, стоя посреди комнаты и тем давая знать, что свидание не может быть продолжительным. – Что-нибудь новенькое? Дурное? Хорошее? В чем дело, принц?

– Я от Сегюра, государыня.

– От Сегюра… Что нужно Сегюру от меня?

Молча принц передал Екатерине большого формата конверт, запечатанный гербом французского посла. На конверте была написана только одна строка: «Не императрице, а Екатерине Второй».

– Что такое? Что это значит? – с неподдельным изумлением произнесла она и быстро вскрыла конверт.

Изумление еще увеличилось. Там лежала подлинная депеша, очевидно сегодня лишь доставленная курьером Сегюру из Константинополя от тамошнего посла Франца Шуазеля.

Больших два листа, исписанные условным рядом цифр и знаков, были дешифрированы рукою Сегюра. Между строк он вписал буквы азбуки, соответствующие цифрам секретного письма, и эти буквы составили точный, понятный перевод всей депеши.

С жадным, нескрываемым интересом Екатерина заскользила глазами по двойным строкам, слегка даже раскачиваясь всем телом, кивая головой, словно подчеркивая движениями то, что открывала в депеше.

– Боже мой!.. Вот оно что… – вырвалось невольно вполголоса у нее.

Нассау осторожно отступил назад, как бы желая уйти за дверь, спиною к которой он стоял.

– Ради Бога, принц, не уходите от меня ни на одну минуту! – живо остановила его государыня. – Вы же видели надпись на конверте. Неужели вы не поняли ее? Вы знаете, что он посылает мне? Подлинную шифрованную депешу и сверху перевод. Стоит мне самой или кому-нибудь писать отсюда две параллельных строки – и весь ключ посольской ихней переписки будет в руках у нас. Вы должны видеть, что я не сделала того. Вы подтвердите это графу… Одну минуту. Я не задержу вас… Сейчас прочту…

Принц, хорошо понимающий, в чем дело, как умный и ловкий придворный, принял слова Екатерины как нечто новое для себя, как откровение. На лице его выразилось удивление, отчасти искусственное, отчасти искреннее.

На месте Екатерины редко кто другой поступил бы так безупречно.

Он не знал одного: шифр французской дипломатической переписки был отчасти известен русским министрам и ей самой…

– Нет, слушайте… слушайте, что пишет Шуазель… Оказывается, англичанин и пруссак безбожно обманывали меня. Здесь они уверяют, что стремятся установить мир, уговаривают султана пойти на уступки… Готовы оказать нам всякую добрую услугу и содействие… А там, в Порте… Слушайте, что там вытворяют английский и прусский поверенные по приказанию своих дворов! Они возбуждают турка против меня… Обещают султану всякую поддержку… Смотрите, что они позволяют себе в своих донесениях: «Русская императрица совсем одряхлела. Войск нет. Казна опустела, и последние рубли уходят на подарки молодым, красивым офицерам ее гвардии, которые имеют счастье привлечь взор этой полуразвалины…» Нет, слушайте… слушайте! Можете сами судить, правда ли это! Но как смеют они! Такая ложь… такая низость… Еще лучше: «Страна вся в брожении. Полки отказываются выступать в поход… Наследник располагает не только сильной дворцовой партией, но любовью всего народа и войска… Не нынче завтра переворот, сходный с тем, какой устроила сама Екатерина четверть века назад, даст новое направление политике России, если только в этом государстве есть что-либо похожее на настоящую, народную политику.

Продажность первых чинов государства… тяжесть налогов… темнота народа… Распутство самой…» Hundert Teufel!..[10]

Екатерина не дочитала и едва сдержалась, чтобы не скомкать, не изорвать листков.

– Ну, я им дам себя еще знать… Благодарна графу Луи за его откровенность и доверие. За то уважение ко мне, которое доказано этим доверием. Я заслуживаю его. Граф меня понял.

Овладев окончательно собою, Екатерина аккуратно сложила листки и подала их принцу:

– Скорее передайте их обратно Сегюру. Скажите: я никогда в жизни не забуду этого великодушного поступка… Скажите ему… Постойте, где, когда вы получили от него конверт? Почему он дал его именно вам?

– Дело просто, государыня. Нам случайно пришлось нынче ехать сюда вместе. Как доброму приятелю, я открыл ему все, что знал о справедливом негодовании вашего величества на двойственные поступки версальских министров. Он стал возражать. Указал на несколько лиц, которые, по его мнению, стараются умышленно ссорить ваше величество с министрами короля… И тут же в доказательство своей правоты, в подтверждение правдивости выдержек, какие он дает русским министрам, вынул и передал мне для вашего величества настоящую депешу. Конверт нашелся здесь. А печать свою граф всегда носил при себе.

– Точно, ясно и просто, но полно смысла и силы, как все, что исходит от героя, моего милого принца! Так Сегюр здесь? Рада. Передайте ему… Нет… Прошу вас, ни слова. Так же молча отдайте графу пакет, как вручили его мне. Словесную часть приключения предоставьте мне. Можно, принц?

– Приказывайте, государыня. В преданности и скромности моей вы не должны сомневаться.

– И не усомнюсь никогда, Бог свидетель. Идите с Богом. До свидания за столом.

* * *

– Добрый день, граф! Как поживаете? Какие вести из Версаля, с вашей родины? Я очень рада вас видеть у себя!

Так с ласковой, приветливой улыбкой обратилась Екатерина к первому Сегюру, когда перед обедом вышла в большой приемный зал, переполненный придворными, членами посольств и личной свитой государыни.

Если бы граната вдруг разорвалась среди всей богато разодетой толпы, общее изумление, даже испуг, пожалуй, были бы не больше того, какой сейчас отразился на лицах.

Императрица Екатерина Великая

Уже несколько времени, как Екатерина под влиянием разных слухов и внушений со стороны близких своих советников совершенно охладела, сразу отвернулась от французского дипломата. Враги Франции – прусский и английский полномочные министры пользовались самым ласковым вниманием и заранее учитывали выгоды, какие может принести это лондонскому и берлинскому дворам.

Екатерина хорошо заметила впечатление, произведенное ее словами, дружеским жестом, с которым она подала руку Сегюру для поцелуя.

Сегюр, умный и опытный дипломат и придворный, желая еще больше подчеркнуть соль настоящего положения мнимой своей скромностью, негромко, но очень внятно проговорил:

– Что мне сказать, государыня? Раз вы так внимательны и интересуетесь делами моей родины, Франция может быть спокойна, какие бы тучи ни омрачали ее южные голубые небеса.

– Болтун, краснобай! – не выдержав, буркнул грубоватый пруссак-посол лорду Уайтворту, своему соседу и тайному единомышленнику.

Екатерина расслышала и узнала голос, хотя и не разобрала слов. Живо обернулась она к двум неразлучным за последнее время дипломатам и слегка повышенным, деланно любезным тоном произнесла:

– Впрочем, что я… Вот где надо искать последних вестей – все равно, о своей или о чужой земле. В Пруссии и Англии знают все лучше других… И самую сокровенную истину… Не так ли, лорд? А как по-вашему, граф Герц?

От волнения и злобного возбуждения зрачки у нее расширились, заполнили почти весь глаз, так что глаза императрицы стали казаться не голубыми, а черными. Гордо вскинув голову, с напряженной, вытянутой шеей, сдержанно-гневная и величественная, она вдруг словно выросла, стала выше целой головой на глазах у всех.

Опасаясь неловким словом усилить еще больше неожиданное и непонятное для них раздражение, оба дипломата молчали, выжидая более благоприятной реплики и минуты для ответов.

Но Екатерина и не ждала никакого ответа.

– А может быть, по законам дипломатической войны нельзя говорить того, что знаешь, а надо оглашать лишь то, чего нет? Значит, я ввожу вас во искушение своими вопросами. Прошу извинения. Мы, северные варвары, еще так недавно стали жить с людьми заодно… Нам еще многое простительно… Не так ли, лорд? Вы, конечно, согласны, граф? Мы, русские, например, очень легковерны… Читаем ваши печатные листки, разные гамбургские и иные ведомости и думаем, что там все истина… Верим даже устным вракам и сплетням… Знаете ли, граф Герц, у нас верят такой нелепости, что молодой прусский король вовсе не похож ни умом, ни делами, ни королевским своим словом на покойного великого государя… Допускают, что он способен успокаивать нас дружескими обещаниями, а сам готовится с Польшей ради враждебной нам Швеции, на радость неверным оттоманам, с третьей стороны ударить на русские владения, поразить грудь нашей земли, благо руки у нас в иных местах заняты… Мы, конечно, не допускаем, не можем допустить подобного вероломства… Не верим и тому, что у прусского короля советники и слуги способны ради личных выгод действовать в ущерб интересам родины, подвергать опасности соседнюю дружелюбную могущественную державу, с которой придется еще не один фунт соли съесть… Мы не верим, что такие дурные, вредные…

– Жаль, расходилась наша матушка, – вдруг услыхала Екатерина недалеко за своей спиной знакомый голос Храповицкого, который давно с волнением и страхом глядел на ее лицо, пылающее и властное, с опасением ловил поток справедливых, но неуместно высказанных упреков и колкостей.

Рискуя обратить на себя гнев государыни, он все-таки произнес вполголоса приведенное замечание. Сказал и окаменел от страха – в ожидании того, что теперь будет.

Мгновенно умолкла Екатерина.

Наступило короткое, но тяжелое, почти зловещее молчание, совершенно необычное в подобных сборищах при этом дворе…

Взоры всех прямо или исподтишка были устремлены на Екатерину.

И почти мгновенно под всеми этими взорами, как и в своем кабинете, государыня каким-то неуловимым приказом, данным самой себе, вся преобразилась. Глаза посветлели, лицо приняло обычный, улыбающийся вид, пурпурный румянец сменился обычной легкой окраской щек, которая и в шестьдесят лет не изменяла императрице.

Как бы для большей силы впечатления, государыня с самым добрым видом обратилась к своим внукам, стоящим вдали в ожидании, пока их позовут:

– А, вы уже здесь, дети мои! Подойдите… Я и не заметила вас сразу… Я потом, граф Герц… Мы после докончим этот разговор, не правда ли, сэр? – холодно, но любезно обратилась она к двум дипломатам, вопреки их навыку обращенным в две безмолвные статуи.

Кивнув обоим в ответ на низкий поклон, она занялась обоими внуками, Александром и Константином, рослыми не по годам, из которых старшему было одиннадцать, а младшему шел десятый год.

И ни слова, ни взгляда в сторону Храповицкого, который так и стоял ни жив ни мертв.

Только после обеда, когда все приглашенные разбились на кучки, разбредясь по разным углам столовой и соседних покоев, даже на террасе, Екатерина, весело шутившая и болтавшая во время обеда, подошла к своему смелому секретарю с чашкой кофе в руках.

– Вы здесь… Я должна вам сказать… Вы принуждаете меня заметить… – Она заговорила негромко, но голос звучал сильно, дрожал и прерывался от гнева, лицо снова покраснело, чашка ходуном заходила в руках. – Ваше превосходительство, вы слишком дерзки, что осмеливаетесь давать советы, каковых у вас не просят… Понимаете!..

Чашка едва не упала на пол. Екатерина быстрым движением поставила ее на соседний стол и, кинув растерянному, уничтоженному человеку коротко и властно: «Можете идти к себе», отошла от него быстрыми шагами, не давая даже окружающим возможности уяснить себе, что произошло сейчас между преданным, старым слугой и императрицей.

Граф Сегюр, очень довольный своей удачей, разговаривал, присев за отдельным столом, с Александром Андреевичем Безбородко, с графом Завадовским и князем Воронцовым. Он знал, что эти три человека составляли ядро «сосиетета», как выражались при дворе, – особой партии, решившей подкопаться и окончательно свергнуть светлейшего князя Потемкина, как неудобного для них диктатора, преграждающего им и другим лицам пути во многих отношениях.

Тот же Потемкин, как узнал Сегюр, войдя в дружбу с представителем Англии, способствовал охлаждению Екатерины к версальскому двору и к самому посланнику, которого до тех пор царица удостоивала личной дружбой и вниманием.

Речь у собеседников шла о том, что отсутствующие всегда виноваты… Иными словами, намечался план, как лучше воспользоваться отъездом Потемкина в армию, посланную против турок, и в награду за победы, одержанные на полях битв, устроить ему домашнее поражение.

Сюда направилась от Храповицкого Екатерина.

– Не посетуйте, господа, если я похищаю у вас интересного собеседника. Но я тоже не прочь, что получше, тем попользоваться… Пройдемтесь, граф…

Улыбаясь и ласково кивая кой-кому из более близких, кто попадался на пути, обмениваясь незначительными фразами с восхищенным французом, медленно миновала Екатерина несколько покоев, и оба они очутились в длинной галерее, теперь, как и утром, озаренной волнами света.

Сзади доносился шум голосов оставленной толпы придворных.

Там бледный, с озабоченным видом фаворит граф Мамонов, как заходящее солнце, вел беседу с несколькими из более близких к нему людей. Здесь были австриец граф Кобенцель, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, друг Пруссии, граф Андрей Петрович Шувалов, генерал Петр Александрович Соймонов, обер-прокурор Синода граф Мусин-Пушкин; они составляли одну из самых видных групп и в то же время словно старались не дать заметить чужой публике, что государыня далеко не с прежним вниманием и заботой относится к своему признанному избраннику графу Димитриеву-Мамонову.

Молодежь разбилась маленькими группами. Некоторые вышли на террасу слушать русских песенников, которые вошли в моду с начала Турецкой войны. Звуки залихватских песен, сменяемых заунывными старинными напевами, долетали и в галерею, где гуляла Екатерина с Сегюром, любуясь через раскрытые окна видом парка, оживленного посторонней разряженной публикой, обычной здесь по воскресным дням.

– Кто бы мог подумать, что мы в стране, которая ведет войну с двумя соседями, очень воинственными, получающими всякую поддержку от сильнейших европейских дворов, – сказал Сегюр, уловив довольный взор собеседницы, которым она окидывала парк и гуляющих в нем людей.

– Да, вы правы… Еще надо добавить, что одна неприятельская армия маневрирует в сорока верстах от столицы, что ее флот можно видеть с башен моих приморских дворцов, что… Впрочем, постойте. Я увлекла вас не для того, чтобы выслушивать ваши изящные похвалы и самой гордиться величием моей страны. Примите раньше благодарность от русской государыни за доверие, оказанное Екатерине II. Вы говорили с принцем? Он передал вам?

– Передал… Но не сказал ни слова, как я ни старался…

– Узнаю моего рыцаря без страха и упрека. Это он мне дал слово и потому вам ни слова! Ха-ха-ха… Я хотела сама иметь удовольствие поблагодарить вас и подтвердить, что мое расположение останется к вам неизменным… вопреки многим… и, надо сознаться, сильным искушениям, которым я подвергалась и подвергаюсь со всех сторон… Чтобы доказать это на деле, перехожу к делам, и весьма немаловажным, имейте в виду, мой милый шевалье… Прежде всего о том, что нам, мне особенно, ближе всего. О себе и о России.

– Я весь внимание, государыня…

– Как бы это вам сказать?.. По виду, с наружной стороны, они, англичанин и пруссак, в своих донесениях оба правы… Но они дураки. Война нам тяжела, войск не хватает… Начальники бездарны или вороваты. А то и никаких нет, хоть сама надевай генеральские штаны… Провиант подвозить трудно, да порой и нечего… Денег мало… Оброки тяжелы, народ стонет, ропщет порой… И не без серьезного основания. Теперь плохо. Грозит быть еще горше. Особливо если пруссаки выполнят угрозу, вцепятся с запада, впустят нам зубы в самое горло, как делает то швед на загривке, как турок хватает за далекий зад… О пасквилях и враках, кои против меня распускаются, даже и при версальском дворе, – о том не стану говорить. Ни помочь, ни помешать делу это не может… Царства это мало касается… Отвечать в том я буду истории, а не моим союзникам и врагам… Вот, значит, о делах… На первую Турецкую войну ушло у нас почти полсотни миллионов рублей. Теперь надо столько же, если не больше. Без денег нет войны. Без войны нет силы! А мы сильны, что бы там ни говорили. И будем еще сильнее. Да хотя бы вот почему…

– Доказательств не надо, государыня. Я их слышу. Я их вижу перед собой. Самое главное, по крайней мере…

– Я говорю сейчас серьезно, Сегюр. Они не знают моей земли, не знают моего народа… его веры в свои силы, веры в меня, в каждого, кто займет мое место, кто будет по доброй совести исполнять свою обязанность, честно станет править свое ремесло. И великому народу в обширном краю не страшны никакие жертвы. Мы решили брать по пять рекрутов с тысячи. И рекруты есть. Мы можем их взять и десять с тысячи. Они явятся под знамена. Что бы сказали у вас на такую вербовку?

– Долой правительство и к черту короля!..

– Вот то-то и есть… Нет денег – я выпускаю ассигнации и получаю за них все, что мне надо. Если захочу просто писать свое имя на кусочках кожи, на холсте – и за них мне принесут всего… Никакие жертвы не страшны, не тяжелы моему народу, пока он верит, что это для его блага, для блага земли. А они, эти честные, наивные дети мои, они верят этому…

– И не обманутся, государыня…

– Бог ведает, дающий успех и посылающий горе государям, народам и каждому нищему на земле. Я не ханжа… Но есть нечто, во что я глубоко верю… Вот вам первая моя сила… Вторая – то…

– …что вы сознаете ее и этим заражаете и окружающих, и целый мир, государыня…

– Пожалуй, и так, Сегюр. Это умно… очень умно. Такую заразу я рада всегда распространять… А вот та, которую несет бурей от вашей стороны, от Парижа особливо… такая мне очень не по душе… В ней кроется опасность и для моего трона. Как в Святой книге: народ мой счастлив, пока не познал добра и зла… Придет пора, он сможет все знать, на все дерзать. Но пока далеко к тому не время… Я много думала о том, что творится у вас, Сегюр, на родине. Там очень плохо, Сегюр. Это мне особенно неприятно и за вашу королеву, и за короля, и за меня самое… Теперь-то помощь Франции была бы мне нужна… Скажите, как думаете, поможет ли мне ваш двор войсками и другим, если этот мальчишка, король прусский, как обещал Швеции и полякам, объявит нам войну?..

– Я об этом не вел переговоров с моим повелителем, ни с министрами, но, как частный человек, думаю…

– Не продолжайте. Я не хотела поставить вас в затруднительное положение. Сама вижу, что вашему двору теперь не до военных авантюр. Третье сословие требует слишком много. Предстоит целая буря. У руля там стоят люди не слишком решительные и смелые… Бесконечные, даже могу сказать. Ничего не приготовлено… Нет ярких решений… Знаете, порою мне сдается, ваш трон похож на тяжкую колесницу с надломленной осью, уносимую конями, которые закусили удила…

– Образное сравнение, ваше величество, но более подходящее к сарматским и скифским нравам, чем к нашему веселому народу, к галлам, государыня.

– Не обижайтесь, Сегюр. Я вам верю, люблю вас, потому, может быть, не очень выбираю образы и слова… Но как назвать иначе, если в короткое время у вас двадцать раз меняли министров и всю систему управления… У вас, где жизнь давно идет твердой колеей…

– В чужих делах так трудно разбираться, государыня… Вы только что прекрасно доказывали это, разбирая нападки на Россию…

– Да я и не нападаю на Францию. Это чудесная страна. Ее постигло несчастье. Безумие, зараза, как вы недавно сказали сами… А средство для лечения такое простое… Я успевала с ним даже тут, в моей еще полупросвещенной, полудикой стране… Среди стольких бурь, бушевавших вокруг меня… После стольких гроз, которых отголоски еще встретили мое воцарение в стране… Я чужой явилась… Не правнучка Мономахов и святых князей, как ваш король, потомок древнейшей родной династии…

– Но тогда я спрошу… Конечно, не в подробностях… Это я видел… Чем успели вы, государыня, добиться таких волшебных результатов?..

– Чем?.. Чем, хотите знать… – помолчав, подумав, переспросила Екатерина. – Да в двух словах могу вам передать… Пока я была великой княгиней, видела, что творится вокруг, я поняла самое главное: как не надо управлять. О, нет сомнения: две недели власти, как ею пользовалась дочь Великого Петра… как она царила десятки лет… И меня бы постигла участь моего покойного повелителя и супруга… Как постигла она его… за тот же грех… А если подумать о годах императрицы Анны? Ужас! Вспомнить страшно. Она… нет, вернее, министр ее… этот зверь Бирон казнил и сослал ни за что больше семидесяти тысяч людей… Могу поклясться: по доброй воле не делала и не сделаю этого в России. Вот, значит, первое, что приняла я за правило… Там остается немного… Как жить, как вести свое маленькое хозяйство…

– В шестнадцать тысяч квадратных верст, государыня…

– Да, да. Я как-то уж говорила вам… То, что передумано мною за долгие годы, пока я была почти узницей, в качестве великой княгини, дало мне материала и работы на добрых десять – пятнадцать лет после воцарения… А там явился навык, дальше колесница идет своей тяжестью, спускаясь с уклона по горе… Моя же дорога такова: наметила я себе план управления и поведения в делах, от которого не уклоняюсь никогда. Воля моя, раз высказанная, остается неизменной. И лишь стараюсь высказать ее возможно менее поспешно… У нас здесь все постоянно. Каждый день походит на те, что предшествовали ему. Меняются с годами и обстоятельствами люди, но не дела, не ход политики. А как все знают, на что могут рассчитывать, то никто и не беспокоится. Даю я кому-либо место, он может увериться, что сохранит его за собой, если только не совершит преступления. Это дает всему твердость.

– Но, государыня… если вы убеждаетесь… что ошиблись, что сановники или избранный вами министр совершенно не пригоден? Как же тогда?

– Пустое… Я бы оставила его на месте… Сама работала с каким-либо из способных его помощников. А тот лично – министр – сохранил бы и пост свой, и положение… Сохранил бы и меня от нареканий, что я плохо выбираю слуг для России, для трона, для земли.

– Это очень мудрено, конечно… Но осуществимо лишь в вашей благословенной стране, государыня…

– У полудиких скифов и сарматов?.. Ничего. Я не обидчива. Вот почти весь мой секрет. Остаются пустяки. Я наказываю даже сильно виновных, но сильных лиц только тогда, когда начнут меня понуждать к этому со всех сторон… причем помогаю этим понуждениям, под рукою… Отказывать в излишних просьбах я поставила несколько людей, на которых и падают нарекания за отказы. Милости раздаю сама… Хвалю громко, при всех… Браню наедине, втихомолку, но сильно… Затем… да, вот, должно быть, и все…

– Исключая ума, отваги и постоянного счастья, о которых почему-то не помянули вы, государыня…

– Когда я умру, пусть люди и Бог помянут меня с ними вместе, граф… А затем вернемся к нашему стаду… Не могу я забыть прусского короля-забияки. Что думает о себе этот молокосос? Я научу его поаккуратней, получше заниматься своим ремеслом – пусть даже не встречу помощи ни от Версаля, ниоткуда в мире… А все-таки прямо сознаюсь: сейчас мы очень слабы. И попробуйте написать Монморену все, что касается Фридриха с его Пруссией… Видите, Сегюр, за доверие я отплатила, как умела, тем же.

– Я тронут, верьте, государыня… Больше: я изумлен. Столько лет я имею счастье видеть, знать вас…

– И не узнали сполна? Это участь всех людей. Поди, и Екатерина Сегюра знает не больше, чем он ее. Время все кажет в настоящем виде и цвете… А чтобы уж дойти теперь до конца… Мы долго толковали. Поди, теперь только и говору там, во всем дворце, что о беседе, которую так горячо и пространно мы ведем. Ничего. Пусть после обеда поломают голову. Это полезно и для желудка… Скажите… – Екатерина вдруг поглядела прямо в глаза дипломату, словно желая отрезать возможность дать неверный ответ: – Скажите прямо: что вынудило вас провести два дня в Гатчине у моего сына, у великого князя Павла? Что могли вы с ним найти общего? О чем толк шел? Все эти годы, что вы здесь, я не слыхала о дружбе, какая была бы между вами. Что же так, вдруг?.. Только правду… или вовсе ничего. Я настаивать не стану.

– А мне нечего скрывать, государыня. Недалек и день моего возвращения на родину.

– Ваш отпуск? Да… Надеюсь, так и будет: отпуск, а не окончательный отъезд.

– Я также надеюсь на это, государыня. По всем требованиям этикета и добрых приличий я поехал откланяться великому князю, наследнику трона ваше…

– Наследнику тро… Продолжайте, виновата. Я слушаю.

– Но тут случилось маленькое приключение: сломалась моя коляска. Пока ее чинили, и прошло больше суток… Это время я и провел в обществе великой княгини… Но больше князя…

– Вот что… Так это все именно так?..

– Именно так, государыня, как вам, должно быть, и доносили… А речь у нас шла…

– Не надо… Я не хочу выпытывать вас, Сегюр…

– Нет, позвольте, государыня… Священное имя друга, которым вы удостоили меня, трогательное доверие – все это обязывает меня именно лично вам передать речи мои и великого князя Павла… В них много важного, что вам хорошо узнать…

– Ну, тогда…

– Я буду краток, государыня… И точен по возможности… Началось с очень печальных картин… Были высказаны предположения, которые ужаснули и огорчили меня…

– За меня, Сегюр?

– За вас обоих, государыня. Вы – мать, он – сын. Я не сентиментален. И в вашем величестве не замечал излишней вредной мягкости. Но чтобы сын опасался так матери… Чтобы положение его казалось таким тяжелым, даже критическим… Я старался влиять на разум. Уверял, что вы, государыня, нисколько не опасаетесь своего сына… Позволяете составлять свой двор по собственному усмотрению… Рядом с Царским он держит в своем распоряжении два боевых батальона, сам учит, вооружает, одевает их… дает им офицеров…

– Да, да… Я не боюсь… Я верю…

– Значит, и он может и должен верить своей государыне и матери – так я и сказал… Вы, не опасаясь за себя, держите лишь одну роту гвардии на карауле… я сказал… Ну а если князь не приглашен в ближний совет… если он не принимает близкого участия в делах, не знает всех тайн правления… Трудно, по-моему, говорю я, и ожидать иного, когда князь открыто осуждает политику, управление, личную жизнь и связи государыни-матери… Я так сказал, простите…

– Прекрасно, Сегюр. А он?

– Князь говорит: «Мало же вы за все время узнали нашу страну…» Я плохо и понял: к чему это? Сейчас же последовал вопрос: «Почему на Западе монархи занимают трон один за другим, наследуя без всяких смятений, а в России иначе?» Пришлось указать на простую вещь: порядок наследования у нас твердо определен: трон получают у нас только сыновья и старшие в роде. Не иначе. В этом главная разница между древними, произвольного характера, монархиями и новыми, где введен строгий правовой порядок. В этом залог развития народа. Там же, где государь по своей воле может избрать наследника, все неустойчиво, сомнительно. Тут полный простор честолюбию, козням, заговорам…

– Вы так сказали, Сегюр?

– Я говорил правду, государыня. Князь мне ответил: «Что делать? Здесь к этому привыкли… Обычай – тиран. Изменить можно лишь с опасностью для самого лица, которое за это возьмется». Кроме того… я передаю чужую речь, государыня: «Русские любят лучше иметь на престоле юбку, чем мундир…» Тут уж я возражать не стал… Вот приблизительно о чем и шли речи у нас все время…

– Благодарю, Сегюр. Так вы уезжаете скоро? Жалею. Говорю от души. Передайте вашему королю, что я желаю ему счастья. Желаю, чтобы доброта его была вознаграждена, чтобы исполнились все его намерения, прекратилось зло, приносящее ему столько печали… Чтобы Франция возвратила себе всю прежнюю силу и величие. Надеюсь, это будет в пользу мою, в пользу России… и не на добро нашим всем врагам! Знаете, мне грустно расставаться с вами именно теперь, Сегюр. Лучше бы остались вы здесь, со мною, чем подвергаться там опасностям, которые примут, может быть, размеры, каких вы и не ожидаете!

Говоря это, Екатерина глядела вдаль, словно там ясно видела грядущую судьбу потрясенной Франции…

– Франция в опасности, вы говорите, государыня… Я французский дворянин…

– Молчите. Мне представляется нечто иное… Мне думается, перед вами особые пути, граф… Ваше расположение к новой философии, наклонность к свободе… все это заставит вас держать сторону народа в его споре с дворянством Франции. Мне это будет досадно. Я была и останусь всегда аристократкой. Это мой долг, мое ремесло. Никогда бы я не отреклась от своих вековых прав, как это сделало на днях феодальное французское дворянство… Подумайте: вы найдете вашу страну, охваченною опасною горячкой…

– Я сам опасаюсь, государыня. Поэтому и обязан скорее вернуться туда…

– Вижу, вас не удержать. Постараемся хотя задержать подольше. Но вот идут мои внуки. Узнаем, чего они хотят от бабушки… Слушайте, пока мы спорили, я все думала о речах моего сына. Он тоже непреклонен… неисправим. И многое готов изломать, если бы ему дать волю. Многое повернул бы назад, если бы… Ручаюсь и я: этого не будет… ни при мне, ни при великом князе Александре… при внуке моем…

– Как, государыня, разве вы задумали… Решили?..

– Потом. Это я так… не то, что хотела… Сюда, дети!.. – по-русски, громко заговорила она. – Мы кончили разговор. Что хотите? Я слушаю вас…

И с ласковой, доброй улыбкой двинулась навстречу обоим внукам, которые, появясь вдали, выжидали минуту, когда можно будет подойти к своей державной нежной бабушке…

* * *

Блестящим фейерверком закончился веселый воскресный день в полуосажденной, угрожаемой от врагов столице.

Никто не знал, что готовит новое утро на полях битв. Чего можно ждать здесь, под кровом обширного Царскосельского дворца?

А здесь утро понедельника началось очень бурно.

Очередной докладчик – генерал-майор, статс-секретарь Попов еще сидел перед государыней и своим вялым голосом излагал военные дела, в приемной ждали еще два-три человека, когда Захар появился из маленькой двери, ведущей на половину, отведенную постоянно для фаворита, теперь занятую графом Димитриевым-Мамоновым.

Государыня даже не выждала, пока старый слуга подойдет и шепнет, в чем дело.

Пожав чуть заметно плечами, она кивнула головой Попову, и этот толстоватый, нескладный, широконосый человек пятидесяти пяти лет вскочил и удалился из покоя так быстро и легко, как будто его несло ветром…

– Граф там? Проси! – сказала тогда она Зотову.

Быстрыми, нервными шагами вошел фаворит.

Дверь как бы сама собою плотно заперлась за ним.

– С добрым утром, мой друг. Хорошо ли почивал? Как чувствуешь себя? Судя по лицу, нездоровье вчерашнее не отошло. Я велю позвать к тебе Роджерсона, не правда ли? Он всегда удачно помогает тебе… Ну, садись, говори, с чем пришел.

Мамонов послушно сел, но не мог, очевидно, сразу заговорить.

Невысокий, стройный, с легкой наклонностью к полноте, фаворит был очень красив лицом.

Томные, продолговатые, лучистые глаза то загорались, то потухали под густыми ресницами, красиво обрамленные тонкими бровями редкой правильности. Невысокий, но хорошо развитой полукруглый, открытый лоб гармонировал с общим правильным, мягким овалом лица. Черты, немного мелкие для мужчины, поражали законченностью, тонкостью, влекли каким-то особым своим обаянием. Матово-бледное, чистое лицо оживлялось нежным, легким румянцем щек. Нервно очерченные ноздри римского носа, безукоризненная излучина красных, пухлых слегка, женски-капризных губ, розовые, небольшие уши, выглядывающие из-под пудреных буклей модной прически, – все это останавливало взоры. И во всем лице был какой-то свой характер, что-то легкое, неуловимо женственное, что могло и должно было очень нравиться именно такой твердой, мужественной женщине, как Екатерина Великая, даже и голосом мало походившей на женщину, хотя была она ею во всех отношениях, с ног до головы.

Красивы, и тоже не по-мужски, были руки у графа. Выхоленные, снежной белизны, с розоватыми, отточенными в виде миндалин ногтями, они, казалось, ждали поцелуя… и часто осыпала их этой лаской подруга фаворита в нежные минуты любви и страсти.

Весь фаворит в любимом красном бархатном кафтане, перехваченном генеральским темляком и орденской широкой лентой, в пудреных волосах, в белых атласных коротких штанах с пряжками, с орденами, украшенными крупными бриллиантами, висящими на шнуре из низанных больших жемчужин, – в этом виде он походил на оживленную фигурку из севрского фарфора, на красивую, стройную женщину, а не на мужчину двадцати восьми – тридцати лет, каким он был.

Даже в эту минуту, имея полное основание ожидать, что не с добром пришел к ней этот писаный красавчик, залюбовалась невольно на него Екатерина и, расхаживая по комнате, почти не сводила глаз с этого лица, прекрасного по-прежнему, но словно измятого, обрюзглого слегка. Такое лицо бывает именно у женщин, если они проводят ночь в любви, не щадя сил, или долго рыдают от настоящей, мнимой ли измены своих друзей.

У графа глаза на самом деле были красны и заплаканы.

Но он, видимо, стыдился своей слабости и решил крепиться, выказать приличные своему полу, положению и летам мужество и решимость.

Это было так же трудно осуществить на деле, как казалось легко там, у себя, в роскошно убранных покоях, не имея перед глазами мощной фигуры Екатерины, не встречая пытливого и в то же время строгого, чуть ли не угрожающего взгляда знакомых голубых, теперь потемневших, сверкающих глаз.

– Что же ты, Саша? Или в молчанку пришел играть? Так мог иное время выбрать для забавы. Видел, человека спугнул. С делами он сидел. И другие там, поди, ждали еще. Я полагала, и у тебя что важное, когда вдруг доложился… Будь что по-домашнему, чаю, и погодил бы чуть. Приему и так скоро конец… Что не потерпелось, сказывай… Я жду. Постараюсь сделать, если что… Ну, понимаешь?..

Не находя подходящих выражений и слов, Екатерина развела быстро ладонями рук и снова сжала их вместе, стала тереть одну о другую, как всегда делала в минуту волнения.

– Смелее же, ну… Робеешь, што ли, мой друг? Смешно, Саша… Ну…

Напоминание о робости подействовало прекрасно.

Как большинство несмелых, нерешительных душ, фаворит не терпел, чтобы подозревали в нем такую слабость – говорили о ней даже самые близкие люди… Пришпоренный до боли, граф поднялся с кресла, в котором уселся было, как ракушка в своей створке.

– Что за пустяки! Чего бы это мне опасаться, робеть? Я весьма чувствую свою правоту. Знаю справедливость моей государыни, ее открытый характер, великодушный, острый ум…

– Та-та-та! Что-то большое понадобилось. Столько прибрал всего! Ну, все едино: разом выкладывай…

– Да я нынче хотел… Видишь ли, матушка моя… Мне думалось, государыня, про вчерашнее… Жаль, не сумел я хорошо изъяснить… огорчил против воли…

– За четыре часа сказать не поспел? Дивно. Либо хочешь сказать, что самому видно, как мало прав был? Извиниться желаешь? В добрый час, я готова… Да нет, о правоте своей в первую голову мне доложил. Хотя я и не ждала нынче того, тебя увидя. Нам толковать подолгу, один на один, – тогда польза и смысл, если связать хочешь снова веревочку, которая в узле разошлась… А ежели ты про свое все – чего же тут старое переживать? Вижу, какая перемена в тебе. Молчала до сих пор. Тебя жалела. Думала, что и мне невместно за тобой, словно за мальчишкой шалым, следить, приглядывать, ревностями утруждаться, расстраиваться. А коли на то пошло, и я могу слова два сказать. Тепло ли тебе от них станет, не знаю. Да и той побегушке… девчонке лихой, которая посмела у меня моего друга отбивать, ссорить тебя со мною… вертеть тебя вокруг пальчика… Я уж так смогу ею повернуть… да и другими заодно…

Внятно, раздельно, медленно выговорила Екатерина последние слова, не особенно повышая голос. Но он стал таким грозным, потрясающим, что граф побледнел до легкой синевы, призакрыл глаза и совсем ушел, прижался к спинке своего кресла.

– Да я… Да кто же… Да никогда, государыня… Да разве… – залепетал наконец он, кое-как преодолев свою внезапную унизительную слабость.

Екатерина вдруг махнула рукой и негромко расхохоталась, уловив страх фаворита. Ей стало и жалко его, и смешно.

– Ха-ха-ха! О Господи! Вот не чаяла, что так пугать тебя могу… Вздор!.. Успокойся! И слушай, что теперь без гнева, по чести по моей скажу… Ты знаешь, как я дорожу словом чести… Так слушай. Правда, прибыль мне не велика, если бросает свое место, уходит от меня человек, которого любила я все время… которого, как мать, берегла и холила… но… и убыток не велик. Люди разберут, чья больше вина. И Бог рассудит… Только неправды я не выношу… Что ты такое плел позавчера? Нынче, сдается, посмирнее стал. Сошло с тебя? Снова повторишь ли? Я в чем перед тобою виновата ли?

– Конечно, нет, государыня… Я и субботу никого не винил, говорил, что не заслужил охлаждения… Но если оно явилось, тоже никто не виноват. Сердцу только Бог указать может, матушка! Больше никто…

– Так, так… Мудрец какой стал ты у меня, Саша… Далей.

– Я только и сказал: судьба. Силы мои слабы… Хвораю все…

– А я хожу за тобою, да так, как не каждая мать за дитятей за любимым…

– Видит Бог, государыня, помню, помню, ценю это… Вот слезы мои на глазах тому порукою. Стыдно, а не прячу их, матушка. Смотри и верь…

– Смотрю, верю… Дальше… – мягче и тише отозвалась Екатерина, забывшая обо всем в мире в эту минуту и стоящая, как женщина, у которой бесповоротно собрались отнять нечто близкое, дорогое: последний призрак радости, последнюю крупицу чувства, еще не развеянного среди долгих лет бурной, полной событиями, приключениями и романами жизни.

– А далее старое пойдет… Первое, думается, негоден я тебе. Вместо радости и отдыха – заботы и скука со мною… с больным, с слабым… с печальным… Не рад и сам, а не вижу в себе веселья былого. Улетело оно, златокрылое. Не поймаю. Не вини…

– В том не виню… Далей…

– Другое: тошно мне и на людей глядеть… Что говорят, что думают обо мне! Моложе был, как-то не думалось. А теперь, что дальше… Не сердись, матушка… Я о себе, не о тебе. Ты выше всех. Тебе нет суда людского, кроме Божьего. А я и о том думаю: придет минута, надоем, как с другими было. Уйти прикажешь. Куда я глаза покажу? И перед самим собою… Прости… все скажу…

– Все, все. Иначе как же?..

– Война теперь. Народ последнее несет. А я в роскоши купаюсь по твоей милости… Завистники шипят: «Фаворит куски рвет!»

– Ложь. Ты никогда не просишь… Я сама…

– Мы это знаем, государыня, больше никто… А покор остается… Вот посмотри, какие итоги разгуливают и по нашему городу, и по европейским дворам… Я не хотел… Но надо же мне оправдать себя, что не пустая, шалая дума толкает меня… от моего счастья уйти велит… Многое… тяжелое… И вот это заодно…

Граф подал Екатерине листок, сложенный пополам, исписанный внутри, как запись в приходо-расходной книге.

Быстро двинувшись к письменному столу, Екатерина взяла со стола прежде всего золотую табакерку, одну из тех, какие стояли по всем комнатам, где проводила время государыня, раскрыла, втянула ароматный табак, с сердцем захлопнула крышку, отыскала очки, надела, взяла в руки большое увеличительное стекло в золотой оправе, развернула листок и стала читать…

Гнев снова овладел ею с первых же строк, какие она пробежала глазами. Но, стиснув свои белые, крепкие зубы, которые были все еще целы, кроме одного в верхнем ряду, Екатерина, слегка шевеля губами, будто читая про себя, просмотрела весь листок.

Вот что на нем было:

«Ведомость приходу и расходу по «маленькому хозяйству» Екатерины Великого, как ее бескорыстные хвалители, свои и иноземные, именуют.

Со дня «Ропшинского действа», роптания достойного, и до наших дней, кроме предбудущего, как Господь нам еще да поможет.

ПРИХОДУ

(Согласовано с письмом, кое к господину барону Гримму в Париж послано)

Губерний, по новому положению учрежденных. . . . . . 29

Городов вновь выстроено. . . . . . . . . .144

Заключенных договоров и трактатов. . . . . . . . 30

Одержанных побед. . . . . . . . . . . 78

Достопамятных указов о законах либо новых учреждениях. . . . 88

Указов для народной участи облегчения. . . . . . . 113

РАСХОДУ

(С тем, что и малым детям ведомо у нас, согласовано)

Братьям пятерым Орловым. . . . . . . . 17 000 000 р.

г. Высоцкому. . . . . . . . . . . 300 000

г. Васильчикову. . . . . . . . . . 1 100 000

г. Потемкину. . . . . . . . . . . 5 000 000

г. Завадовскому. . . . . . . . . . 1 380 000

г. Зоричу. . . . . . . . . . . 420 000

г. Корсаку. . . . . . . . . . . 920 000

г. Ланскому. . . . . . . . . . . 7 200 000

г. Ермолову. . . . . . . . . . . 550 000

г. Мамонову. . . . . . . . . . . 690 000

гг. Страхову, Левашову, Стоянову, Казаринову и прочим с ними. . 1 500 000

На всякие плезирные расходы. . . . . . . . 7 000 000

На войны, земель не давшие. . . . . . . . 150 000 000

Людьми утрач. всего до 500 000 чел.

А балансом счеты уравнять – сие всяк сам легко сможет.

Счетоводитель Нелицеприятный»

– Пашквиль гнусная… Я знаю, чьих рук дело. Она, «дружок мой», помощница всего и во всем главная, муравей на возу. Душенька княгинюшка, красуля… Академии директор и всем сплетням заводчица… Ну, попадется она мне… Тяжебница! Ей бы только чужих свиней хватать и резать, а не… Подожди, Екатерина Романовна, тезка моя милая… Мы ужо…

– Да нет, быть не может, чтобы она…

– Кому иному? Другой бы не посмел. Тут ложь и правда совсем по-особому, по-женски смешаны… Но… о ней ли будем спорить? Дашкову я давно на примете держу. Случая нет. А подойдет – за все отвечать заставлю… Чтобы не сказала, будто я из-за обиды мелкой караю и гоню… Крикунья, горло широкое. Надо с ней иначе… Но все же прошу мне сказать: что тебя тут трогать может? Дай Бог, чтобы о тебе так же много и хорошо говорили, как о светлейшем. А и его здесь поместили. Не место красит человека, человек – место; уж если на то пойти, что неловко, стыдно тебе любить меня… Меня!.. Вот ежели бы ты не любя, лукаво, продажно подходил – тогда иное дело… Я бы первая почуяла. Ежели бы ты видел, что не люблю я тебя, а только себя, старуху, тешу, слабости потакаю… Видишь, кажись, иное. А это самое вот колебание в тебе еще ближе, еще дороже тебя делает, когда обозначилось, что, кроме красоты телесной и сердечной нежности, душу в себе гордую носишь… Так в чем же помеха? Я, правда, женщиной родилась. Иные нам пути и законы написаны и природой, и небом, чем вам, чем мужскому полу. Вы все смеете… Все себе разрешили… И думать не хотите о нас. Может, женщина ни в чем, кроме пола, от вашей мужской души отличия не имеет. Мне судьба иное сулила, чем всем женам земным… Тридцать лет, почитай, я правлю страной, сильным народом… И меня самое великим мужем в женском образе зовут, верю, не за то лишь, что я платить могу, обласкать людей умею. Без огня дыму нет. Да еще такого жаркого дыму, как про твою «матушку», как зовешь меня, по свету идет!.. Чего же стыдиться тебе? Я не стыжусь, что, может, на сотни две лет путь новый указала женам на земле…

– Путь новый?..

– Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит свое чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни, не двоежды, не троежды загораться у нас, у жен, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать? Нет! Кто смеет – пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа – водительницей жен русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймешь? Все на своем стоять будешь? Молчишь? Говори же.

– Оно-то и так, – грустно качая головой, ответил граф, – да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…

Он не досказал.

– Ха-ха… Вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведем мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я – вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечет… Или уж, видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь – не видишь, слушаешь и не слышишь… Знать, Бог того хочет. Французы толкуют: «Ce gue femme veut, Dieu le veut!»[11] У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раней, чего пожелаю – свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара…

– Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!

– Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь на этой правде отдать могла. Слово мое было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям – никогда! Я – жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?

Пытливый взор ее обжег лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.

– О, да ты и впрямь болен! Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим все… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй… Иди! Я подумаю…

Медленно вышел из спальни Мамонов.

Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.

От этого аромата еще сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, еще быстрее замелькали мысли в разгоряченной голове.

Какие-то забытые видения проносились перед ее внутренним взором, в то время когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам ее покоев, и не видели ничего…

Все лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озаренное светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, просветленное наплывом великодушных решений и чувств, начинающих шевелиться на дне усталой, обычно холодной, недоверчивой души.

«Ну а если и лжет? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…»

Екатерина оглянулась.

Залитая полуденными лучами, спальня ее имела особенно нарядный, ликующий вид.

Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета; все это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.

Вдруг словно ожила эта комната, наполнилась тенями, призраками. Не пугающими, белыми, в одеждах смерти, а веселыми, радостными, сверкающими любовью и страстью…

Красавцы-великаны Григорий и Алексей Орловы… Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий и быстро тухнущий Васильчиков… Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков. «Пирр, царь эпирский», как называла она его… Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем, по словам Мамонова, страдает сейчас последний фаворит… Сознание стыда из-за положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице…

Вот умный, извилистый и сухой, внешне пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, если не оказался пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный, причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец-дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приемами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только ласки мужчины – и он сам по себе был ей так дорог, так мил.

Очевидно, и он почему-либо дорожил Екатериной, хотя она была вдвое старше его. Иначе он не решился бы пойти на последнее, чтобы до конца казаться неутомимым и пылким в любви…

Наконец, заслоняя всех, зареял крупный, величавый образ человека с одним настоящим, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами балованного принца, с умом вождя, с характером смешанным, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви…

Все они стали перед Екатериной… Всех помнит она… И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далеких, полузабытых, истлевших в могиле, или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный ее лаской тогда, давно… когда еще она отдавала свое сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золоченую клетку, как делала со времени вступления на трон…

Вот они, далекие, милые, полузабытые друзья ее юных лет…

Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец ее первого ребенка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский…

Вот все они тут, в ее памяти, в ее остывающем сердце, которое все тише и медленнее бьется с каждым месяцем, с каждым днем…

Все тут…

И нет никого… Вихрями жизни отвеяло всех. Отлетает и последний…

Тут он, за стеной… И нет уже его… Отвеян жизнью…

Так скорее надо все покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счет старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника – своего подданного.

Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!

Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила «счет», показанный ей Мамоновым.

Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и много другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.

Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.

«Пожалуй, еще хуже что-нибудь нагрязнят обо мне… Какая низость… Тоже, поди, отсюда, от «подруг» и «друзей», дано внушение негодяям-издателям!»

На листке, действительно, был изображен гнусный рисунок за подписью: «Вот все, что ты любишь!»

Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице, и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.

Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.

Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла ее к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая рука скользила по гладкому листку бумаги.

Записка писалась по-французски и гласила так:

«Пусть совершается воля Судьбы. Я могу предложить вам блестящий исход, золотой мостик для почетного отступления. Что вы скажете о женитьбе на дочери графа Брюса? Ей, правда, только четырнадцатый год, но она совсем сформирована, я это знаю. Первейшая партия в империи: богата, родовита, хороша собой. Решайте немедленно. Жду ответа».

Держа перо в руке, она перечитала написанное и быстро добавила внизу по-русски:

«Теперь убедиться можешь, я тебе не враг. Нынче же вызову графиню Брюсову, чтобы на дежурство приехала с дочкой. Отвечай».

Сняв очки, Екатерина сложила листок и позвонила.

Появился Захар. Она протянула ему незапечатанный листок:

– Отдай графу. Принесешь ответ…

Молча взял записку этот скромный, осторожный и преданный человек, знающий самые сокровенные стороны личной жизни Екатерины, и поспешно вышел через маленькую дверь, ведущую на половину фаворита.

Екатерина сначала ходила в волнении по спальне, переходила в будуар, опять возвращалась назад.

Ноги, за последнее время начинающие изменять государыне, вдруг подкосились, заныли, отяжелели, стали словно свинцом наливаться.

Она вынуждена была опуститься на диванчик, протянулась на нем, закрыла руками лицо, глаза, стараясь ни о чем не думать, не замечать времени… Ждала.

Время тянулось страшно медленно…

Около получаса прошло. Никого нет…

Она готова была сама уже поспешить туда, узнать, не случилось ли чего.

Может быть, она не поняла, огорчила его своим предложением?.. Может быть, он и не думает уходить?.. В самом деле, против воли, но она могла возбудить в нем порыв ревности… А мужчины в таком состоянии еще глупее женщин…

Зачем было писать? Какая непростительная торопливость! Она уже не девочка. Знает людей, знает сердце мужское… Надо было переждать… Ну, подурит – и все по-старому могло пойти. А теперь! Как вернуть эту глупую записку?

Прямо пойти сказать, что все это пустяки, что она не пустит его, что любит и не думает заменить никем? Да, так и следует сделать…

Князь Г. Г. Орлов

Екатерина решительно двинулась к маленькой двери, когда та раскрылась и Захар появился на пороге серьезный, как будто опечаленный, с небольшим конвертом без адреса в руках.

Почти выхватила она этот холодный, загадочный сверток.

Что в нем? Мука или радость? Продолжение мирной, счастливой жизни или снова боль разрыва?.. Потом – новые встречи, новое сближение?

Конечно, она не останется одинокой после удаления этого фантазера, если он решил воспользоваться данным ему выходом. Она сейчас же заполнит вакансию, отдаст пустое место достойнейшему…

Но надо же поглядеть, что там, в записке…

Захар, осторожный, предусмотрительный, сейчас же вышел, как только записка очутилась в руках Екатерины.

Сорвав оболочку, при помощи лупы она стала читать.

Очевидно, рука сильно дрожала у Мамонова. Буквы стояли вразброд, почерк был неузнаваем.

«Дольше таиться нельзя. Должен признаться во всем. Судите и милуйте. На графине Брюсовой жениться не могу. Простите. Более году люблю без памяти княжну Щербатову. Вот будет полгода, как дал слово жениться… Надеюсь, поймете и выкажете милосердие и сострадание. Несчастный, но вам преданный до смерти А.».

Листок выпал из рук Екатерины.

Частые, крупные слезы покатились из глаз. Грудь судорожно, высоко стала вздыматься и опускаться. Но рыдания были беззвучные, задавленные, глухие…

«Так вот оно как! Все чистая правда, значит… И что зимою мне светлейший говорил… намекал… И все доносы теперешние… Вот оно что… Правда… правда…»

Голова ее упала на руки, лежащие на столе, и долго сдавленные рыдания потрясали это сильное, крупное тело…

Потом постепенно рыдания ослабели, стихли.

Она встала, выпила воды, отерла лицо, нашла записку Мамонова и положила ее в ящик шифоньера, стоящего в углу.

Затем позвонила.

– Анну Никитишну попроси… И капли мне мои подай… успокоительные… И льду для лица. Пожалуйста, Захар, поживее…

Зотов выслушал, поклонился:

– Слушаю. Позову… принесу…

Он скрылся.

Екатерина снова опустилась перед письменным столом, взяла перо, надела очки, начала писать; но только вывела первых два слова: «Господин граф…»

Сейчас же изорвала листок, взяла другой, написала: «Хотя бы теперь…»

И снова порвала. Так было испорчено четыре-пять листков. Наконец, испортив, сломав в пальцах гибкое гусиное перо, она бросила все в корзину под стол, облокотясь, закрыла лицо руками, и снова слезы хлынули из глаз, орошая щеки, скользя между белыми пальцами с розовыми ногтями…

Шум двери, шаги подходящей Нарышкиной заставили Екатерину обернуться.

У дверей стоял Захар с каплями на подносе, с куском льда на тарелке.

– Поставь. Уйди. Благодарю…

И, не ожидая даже, пока скроется старый камердинер, Екатерина обратилась к Нарышкиной:

– Ты знаешь ли? Все кончено… Он написал… Он любит княжну… дал ей слово жениться… Понимаешь, все кончено…

И снова рыдания, на этот раз неудержимые, громкие, наполнили комнату.

Долго пришлось Нарышкиной успокаивать подругу.

Все было пущено в ход: капли, лед к щекам, убеждения и даже дружеские упреки в малодушии, в слабости, так не идущей великой повелительнице, женщине, прославленной всюду и везде.

Лесть послужила самым лучшим лекарством.

Понемногу Екатерина успокоилась.

– Ты права. Распускаться не надо. Скорее вызови княжну… и ее маменьку… На послезавтра назначу сговор…

– Умница, милая. Это им будет самое лучшее наказание…

– Пускай… А нынче я, может быть, загляну к тебе… Пожалуй, и этого… ротмистра… Зубова пригласи. Пусть поболтает… утешит, рассеет меня немного… Я столь несчастна!..

Слезы снова хлынули градом из красивых еще, теперь опечаленных глаз.

IIДВОЙНОЙ СГОВОР

Когда к вечеру Зубов, надушенный, затянутый, в парадной форме, явился по приглашению к Нарышкиной, хозяйка была совершенно одна и встретила гостя с грустным, опечаленным видом.

– Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему… Уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны тоже? Бледный, томный… На себя не похож… Я вас знала всегда таким веселым, живым, на загляденье… Неужто, в самом деле, так сердцем больны? А? Не верится даже…

– Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы влили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: как моя участь? Смею ли я надеяться?..

– Увы! Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили – увы! – не на вас… Стойте, что с вами?.. Вы помертвели?.. Успокойтесь… Выпейте воды… Я пошутила… Даю вам слово… Хотела испытать… Еще не решено. Да будьте же мужчиной… Слышите: еще все перед вами… Ну что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…

– О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне… Я так вам буду благодарен… Так…

Он сразу со своего стула пересел к ней на диван, где хозяйка полулежала в свободной позе, и стал целовать ее руки.

– Я все сделаю, что хотите… Буду слушать вас, готов на все… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…

И он стал все горячей и сильнее целовать ее полуобнаженную руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся домашний, плохо застегнутый пеньюар.

Нарышкина, еще привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгоряченную женщину.

– Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду ее… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался! Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдет против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придет время. Оно и будет передано по адресу. А мы с вами еще будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей прически… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идет… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… – Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: – Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… – Затем снова залепетала по-французски: – Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс? Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашел в ней господин Морков?..

– Здравствуй, Аннет. Не ждала? Я гуляю – и к тебе заглянула. Ты больна, мне сказали. Хотела навестить…

– Я так счастлива, так благодарна, ваше величество… Теперь мне чуть полегче. И вот Платон Александрович оказал внимание, навестил недужную…

– Хорошо. Очень хорошо… Судя по глазам, у вас доброе сердце, господин Зубов… Ты ложись, как лежала, на свое место. Я тут… Садитесь, господин Зубов, если вам не скучно провести полчаса с такими пожилыми дамами…

– Ваше величество!..

– Не согласны со мной? Ну, ваше дело! Я здесь не у себя. Спорить не смею. Пусть мы сойдем за молоденьких… Хотя вам… Сколько вам лет? Двадцать с чем-либо будет? А?

– Двадцать два минуло, государыня.

– Счастливый возраст. И мне когда-то было столько же… Только давно… Правда, сердце не верит этому… А зеркало старше всех на свете, всем правду говорит… Приходится его слушать…

– Оно, значит, слепо… Оно не видит ваших глаз, госу…

– Ого! Слышишь, Аннет? Мы комплиментов дождались от юноши… Что дальше будет?

– Оно не видит ваших губ… не слышит вашего голоса…

– Моего голоса? Он у меня звучный. Разве только зеркала и не слышат его… хотя дрожат порою… А другим он внятен. Это вы правы, господин Зубов. Но бросим обо мне… Лучше о вас потолкуем… Аннет, что ты стонешь? Опять мигрень?

– Да. Простите, государыня… Я на минуту только удалюсь… Там туалетная вода… Я примочу виски… Одну минуту…

– Мы тебя подождем. Видишь, я не одна – в хорошем обществе. Так думается, глядя на господина ротмистра… Ну-с, говорите: велика ли у вас семья? Брата, пажа, я помню. Прелестный ребенок… Очень на вас похож… Еще братья есть у вас и сестры?

– Четыре нас брата и три сестры. Старший – Николай, Димитрий за ним. Я и Валериан. Сестра Анна годом моложе. Была Катя, умерла… – Голос Зубова дрогнул слезой. – Младшая самая – Анна. Девочка еще…

– Большая семья. А ваш отец, если не ошибаюсь, по гражданской службе идет? Вице-губернатором теперь?

– Так точно, государыня.

– Братья женатые, холостые?

– Все еще холосты, ваше величество. У отца достатков особых нет… Сестер придется оделить… Так братья ждут, пока сами что-нибудь заслужат, тогда и насчет семейства думать можно.

– Весьма рассудительно. Редко теперь кто думает и поступает столь осторожно. Больше в брак вступить спешат… А что будет, о том нет мысли… А вы что же, не махаетесь ни с кем? Не увлекаетесь? Жениться не думаете? Что покраснели? Это вопрос естественный. А что естественно, в том стыда быть не должно… Красивый, здоровый молодой человек… Я не девица. Со мной можно прямо говорить…

– Нет… Я… Мне не до этих пустяков… Я давно… Во мне все…

– Ну, вижу, смутили вас мои вопросы. Об ином потолкуем. Службой довольны ли?

– Счастлив, государыня, что вам служу… Вдвое счастлив, что могу видеть ту, перед кем все преклоняются… на кого молятся… чье имя благословляют.

– Вы все свое. Не ждала я, чтобы о службе вопрос – и такие горячие отповеди мне вызвал. Да вы поэт. Чай, и стишки пишете?

– Нет, не случалось, государыня… Не тем я занят… Мечты не те мои…

– Мечты? Значит, мы мечтать любим? Интересно. О чем же ныне мечтают молодые люди? Военные особливо… О сражениях, поди? О славе? О победах? Чтобы все величали и знали ваше имя? Да?

– Бывает и это, государыня. Но иное мне чаще снится…

– Даже снится… Ну, коли охота, поведайте и мне, какие сны вам грезятся. Я охотница слушать чужие сны… если красивые они… необыкновенные… А судя по вашим веселым, живым глазам, по виду по всему, сны у вас должны быть интересны. Говорите, послушаем…

Свободней усевшись в кресле, Екатерина слегка откинулась назад, чтобы лицо Зубова было ей лучше видно.

– Разное снится мне, ваше величество. А чаще других – один сон… Вот, словно наяву, я вижу его… Неотвязный… Видится мне…

Зубов невольно сделал паузу.

Голос его, тихий и осторожный, словно что-то нащупывающий перед собой, с первой фразой, касающейся грезы наяву, сразу окреп, зазвучал металлическим, широким звуком. Порыв вдохновения, свойственный иногда самым заурядным людям, налетел на душу честолюбца, который увидел себя лицом к лицу со своей заветной грезой о счастье…

Ключ к власти, к богатству, к силе был перед ним в лице этой немолодой, но такой еще обаятельной, умной, могучей женщины.

И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего дворца.

Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом пахнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щеки.

Неожиданная картина сверкнула перед его глазами.

То, о чем он думал как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, в звуках, в красках.

И Зубов полным, звучным голосом заговорил, повторяя уже сказанную фразу:

– Видится мне высокая скала. Полмира видно с нее. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвется. Мир весь видеть хочет. Людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…

– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?

– И вдруг…

Снова невольную легкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение все больше охватывает его.

– Вдруг… Что же?

– Потемнело небо надо мною… шум несется… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простерлись… И спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвел… И уж не знаю, как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная, возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как, должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… вот-вот разорвется… И жду, что ответит орлица. И замер весь…

– И… что же ответила она?

– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила. Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь… Прильнул… Охватил ее шею руками… Не оторвать уж меня… Скорее жизнь вырвать можно… Так и во сне вижу… И взмыла она… Орлица моя гордая, царственная… И понесла меня… Что уж тут стало со мною… Сказать, выразить не умею…

Зубов умолк, отирая пот с высокого белого лба, выступивший от непривычного волнения.

– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…

– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина. – Верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.

– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство мое, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…

– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моем лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдете защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идем, Леди… Том.

Кивнув еще головой, своей упругой, твердой походкой вышла из комнаты Екатерина, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая легкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку…

Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.

Веселая, довольная возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.

– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…

У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить ее позволение…

Белая ночь совсем уже овладела землею, когда Зубов вышел отсюда, чтобы обойти и проверить караулы.

* * *

Дождливо и пасмурно было на другой день с утра.

Как приговоренный к смерти, появился в приемной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черед.

Посерелое, бледное лицо, опустившиеся, за два дня исхудалые щеки и неверная походка сразу выдавали, что перенес в это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни ее доверенный секретарь.

Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всем, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.

По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на нее в благоприятном смысле.

В приемной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.

– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.

– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждет? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Што?

– Ничего сказать не умею. Што вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду все шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, все по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберешь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…

– Ну, извини, Захарушка… Вот понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.

– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне все же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли?

– Что?

– Этто – табак!.. Пожалуйте…

И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.

Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым потаенным крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.

Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей. Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.

– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержица, если там какой-нибудь секретаришка ее приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… слова ее прерывать…» Да, этого, сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою… еще такого не бывало. Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаете, государь мой! Со мною немало лет проработав – и не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тетушка моя… либо Великий Петр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в свое оправдание, а? Говорите же. Трясется, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!

– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом, как есть, виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…

– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за это вот возьмите. За то, что не побоялись моей пользы ради себя под ответ подвести.

Красивая рука протянулась к пораженному секретарю с золотой, осыпанной бриллиантами, украшенной ее портретом табакеркой, из которой государыня нюхала почти все время, пока читала грозную, притворную наполовину отповедь Храповицкому.

– М-мне?! Мне! Мм-мма… Матушка ты моя…

И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки ее платья.

– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слезы… тут слезы… Кругом слезы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний, но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идет?

– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..

– Ну, поживите еще… сколько придется. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…

Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесенных Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела ее душой.

Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:

– Слыхал, что у нас тут делается?

– Да, слыхал, матушка. Ох, слыхал…

– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…

И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому все, что произошло между нею и Мамоновым вчера.

– В ответ на мое предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brillante[12], он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Juger du moment![13]

– Ясно себе представляю, – хорошим французским языком ответил Храповицкий, больше на этом языке объяснявшийся во время докладов. – Это возмутительное бездушие и дерзость…

– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила. Сейчас вот пишу ему… Слушай: «Если зимой тебе открылись, зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…»

– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берет… Не стоит он…

– Всеконечное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же. Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И еще… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь, для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…

Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.

Даже Захар удивился быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.

Держа в руке вновь пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приемной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:

– Видишь? Милость какая! Свою, личную – мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…

– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…

– Балдарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без нее чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… Ну, там… Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку, душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?

– Два?.. – Глаза Захара заблестели – не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу… Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного еще не видно ничего. Стороной дело ведется… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из каморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.

– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…

– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.

– Давай Бог!.. Летом дожди не затяжные, сам знаешь…

– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…

– Ничего! Ей ли о чем печалиться? Царь-баба!

– Одно слово, всем королям король!

– Ну так и думать нечего. Прощай…

Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приемной.

* * *

– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из ее будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.

Минута была тяжелая, и Екатерина могла бы избежать ее.

Но ей словно хотелось самой поглядеть, как будет вести себя, что скажет ее фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это.

Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла на сегодня.

Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку, несмотря на свою тучность.

Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить еще большим великодушием…

Но все обошлось проще. Были слезы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…

Наконец все ушли.

Екатерина осталась вдвоем с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.

– Совет да любовь только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова – ее длинная, сухая фигура стала как будто еще неподвижней, вытянулась еще сильнее, шея, казалось, окаменела, как у старой волчицы.

Хотя приближенная фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.

Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе свое представительство в некоторых особых случаях жизни…

– О-ох, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.

Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести ее из такого состояния. Отступая от обычной сдержанности и осторожности, несмотря на присутствие третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:

– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать: не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.

– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?

– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый пробился бы в чем, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…

– Ах, мой «Ris, beau Pierre!»[14]. Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!..»[15] Что же он сказывал?

– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон как это с графом Гри… Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!

– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.

– Дело видимое. Кто не знает, что при всем благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение свое последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал. А золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселек. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…

– Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…

– Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то в каком кармане рука у него…

– Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…

– Про невесту? Да все дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья, да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он все заплатить за нее обещал, я верно знаю. Ну разве же не спятил, сердечный? От такого счастья на свое разоренье пошел! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!

– Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчет придворного зелья, конечно… Но а вот что Иван Степаныч говорит… о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал, каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нем в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?

– Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота… – И Протасова обменялась с Екатериной быстрым, выразительным взглядом, как бы желая пояснить, кто этот гость.

Та вспыхнула не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и даже в досаде на себя нахмурилась сейчас же.

– Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..

Протасова откланялась и вышла.

– Вы, надеюсь, не покинете меня? – по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. – Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, в углах, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?

– Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…

– Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?

– Галантное… В парке, на четвертом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается. Вечер хороший обещает. Именно для рандеву.

– С кем, с кем?..

– С красивым молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?

– Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь… А по-нашему, по-русски, говоря, балагурка ты, шутиха – и больше ничего!

– Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот веселый смех взамен слез… Довольно их…

– Ох, нет, не довольно! Что еще завтра, в середу, во время сговора будет? Чует мое сердце, не выдержу я, – снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну. – Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор… Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило…

Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зеленые кущи живых изгородей, словно желая разглядеть далекое место, там, за Флорами, теперь уже видеть все, что там произойдет через несколько часов…

Желая подавить невольное волнение, она перенеслась сразу мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…

– А знаешь, мне поистине жаль его, Annete! – задумчиво произнесла она.

– Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг…

– Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает, мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…

– Посмел бы… Столько благодеяний!..

– Это души не покупает… Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!..

– Ах, вот что разве… Чтобы совесть мучила его… Чтобы жалел об утере… Ну, тогда конечно! Чем ни донять скверного мужчинишку, по мне все хорошо…

– Смешная ты… Как это все у тебя? Не то чтобы я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет, и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идем, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь… Иду… Я иду… готова… А скажи, – остановясь на пороге, негромко проговорила она, – поспеет твой Амур в кирасе на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?

– Она бы задержала, – со смехом отвечала Нарышкина, – да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит скорее, как возможно!..

– Балагурка ты, и больше ничего!..

И громким прежним веселым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.

* * *

Тихо догорел ясный июньский вечер, переходя в такую же тихую, белую ночь.

Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.

Тихо, не колыхнув единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, бодрящим ароматом и влажной тьмой…

И на перекрестке одной из аллей желанная встреча.

Нарышкина, увлеченная любовью к ботанике, ушла далеко вперед, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце.

Медленно идет Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо, которое по росту чуть выше уровня ее лица.

– Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня: вы свободней, можете легче следовать своей склонности. Тогда как мое ремесло почти всегда требует, чтобы оставаться на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?

– Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…

– Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом почти то же, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как ранней… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придет к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть… зимою в семь… Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе… С девяти начинаются доклады, приемы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни… Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжелая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус… И что к какому дню идет… В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала… Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лед и я тру себе щеки… Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он все краснеет! Итак, дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрена Саввишна, берет меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вон в такое платье… Меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир – средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеемся, если есть чему… По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?

– Немного, государыня.

– Вам надо ближе сойтись. Это мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всем… Рыцарь вполне… Но это потом… В два – обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь… Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня немкой, чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждение вкуса… А вы как на этот счет?

– Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня…

– Не должен – это еще не значит, что не умеет или не хочет. У вас, должно быть, лакомый вкус… судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днем. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой «генерал», как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой… И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть – второе собрание… Часов до девяти. Зимой по четвергам – малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям – там же игра, маскарад… Вечерами – карты, пение, музыка… В десять я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды – и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там все снова, как заведенные часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?

– Жизнь моей государыни? О нет…

– Видите ли, самое важное для здоровья – не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, не бесполезна и другим… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?

– Никаких нет, государыня… Службу свою несу, как и другие офицеры. Вам она ведома. А не занят, тогда…

– Гости, товарищи, пирушки, девчонки, как у всех… Молодость, знаю…

– Должен возразить, ваше величество. Лгать не могу. Не так оно у меня. Я нелюдим по душе. Дома больше сижу. Люблю книги… Музыке привержен. Пиликаю на скрипке порой… Конечно, как умею…

– Вот оно что! Да вы клад. Мы вас попробуем на концертах, на наших маленьких. Я, сознаться, в музыке плохо понимаю. Да у нас все от нее без ума. Приходится иному певцу или балалаечнику вроде Сарти с гитарой его платить такие деньги, что двух храбрых генералов можно содержать… Нечего делать. При всех дворах музы… И у нас музы… И чтение, и стихи, и пение, и рисование. Может, и с этим делом знакомы?

– Немного, государыня…

– Золотой мужчина! Вы скромность оставьте. Со мною будьте как с собой. Я немного понимаю людей… Искренность, особенно в тех, кто мне приятен, я ценю выше всего…

– Слушаю, государыня…

– «И исполняю», – надо добавить по артикулу. Ха-ха-ха! Ну вот мы и познакомились друг с другом. А я отдохнула. Идемте к сборному пункту. Нарышкина, пожалуй, там и нас уже ждет…

Медленно двинулись они по аллее.

– Кстати, вы и с Вяземским знакомы? Нынче случайно зашла речь о батюшке о вашем… О службе его. Вас помянули. Князь что-то лестное выразил о вас. Это хорошо, если человека с разных сторон хвалят. Для него безопасней, чего бы он ни достиг. Меньше зависти. Судьба тебе дает удачу – помогай, чем можешь, и другим. Я всегда старалась так делать. Мое правило первое: живи и жить давай другим…

– До того, что моя государыня и всю жизнь свою отдала народу и славе нашей…

– Ну, не всю уж… Уголочек небольшой себе оставила… Я тоже нелюдимка, как ни странно то слышать от меня… Среди толпы одинока хуже, чем вот теперь с моим молодым ротмистром, который так рыцарски помогает своей слабой государыне брести по прелестному парку. Но знаете, и тут не много воли давали мне… Есть люди… мною созданные. Я выковала им меч и копье, одела в броню адамантовую… А они и надо мною власть желают до конца забрать. В сердечном движении моем так же хозяйничать, как в войсках, в казне, в флоте… Мне надоело это. Я сама хочу чувствовать и думать, не оглядываясь ни на кого… Надеюсь, годы мои такие, – с иронической, горькой усмешкой произнесла Екатерина, – что могу сметь… И тот, кого хотела бы приблизить к себе, должен волен быть, как птица… Ни на кого не должен глядеть, только Бога бояться… и любить немного меня… Мне верить, меня беречь, мне говорить правду… Мне будет отрадно тогда, легко, хорошо… А ему и того лучше.

– Да, государыня… Да, выше счастья… Да может ли быть что лучше?..

– Не знаю… Очень уж изверилась я во всем… и во всех… Вон и этот дуб тонкой былинкой прорастал. А теперь буйный какой, кудрявый… Всем соседям свет заслоняет… И той самой земле, из которой вырос, которая соками своими питала его… И люди так часто… Всегда…

– Нет, клянусь, не всегда, государыня…

– Дай Бог, дай Бог… Вы молоды. Очень даже. И худо это… и хорошо. Душа еще мягка у вас… сердце нежно. Вас можно воспитать в прекрасном свете правды и долга…

– И любви, преданности до гроба… И благодарности свыше сил…

– Дай Бог, дай Бог… Ну, вот мы и пришли… А нашей милой Нарышкиной еще нет. Хотите взглянуть на мой мавританский домик? Кстати и ключ в дверях… Да, нынче… я и забыла… середа у нас… моя холодная ванна. Я в это время принимаю очень холодную ванну. Врачи сердятся. А я привыкла и хуже себя чувствую без нее. Холод закаляет. Тело остается свежим, твердым, несмотря на годы… Вам тоже советую понемногу начать закалять себя… Войдемте…

Небольшое здание причудливой архитектуры заключало в себе две довольно обширные комнаты в мавританском стиле с мягкими, низенькими диванами, с кучами шитых подушек, разубранных дорогими коврами Персии, индийскими шалями вместо портьер и гардин. Белая ночь странно озаряла мелкий переплет из цветных стекол, вставленных в несколько окон этих передних покоев.

Дальше, когда Екатерина распахнула небольшую резную, позолоченную дверь, Зубов увидел круглую комнату, освещаемую днем через купол с матовыми стеклами. Сейчас здесь было темно. Только несколько мавританского стиля лампад озаряли мраморный пол и стены турецкой бани, где вдоль стен золотились свежие циновки, темнели мягкие подушки… Большая ванна, скорей – бассейн из фарфора был устроен в одном углу. Золотые краны несли в него холодную и теплую воду. Золотые и серебряные кувшины и тазы стояли наготове вместе с остальными принадлежностями, необходимыми при мытье.

– Точный снимок с бани моего приятеля – султана, – с улыбкой заметила Екатерина. – Ну, вы идите в первый покой, подождите там. Я скоро тут пополощусь. Не будет вам скучно ждать?

– О государыня…

– Опять краснеет… Уж не якобинец ли вы? Их цвет красный… Только, чур, сюда не вздумайте заглянуть… Мне Протасова говорила, какой ты шалун. Вот нельзя бы ожидать, судя по такой невинной наружности! Идите…

Слегка коснувшись его плеча, она толкнула его вперед и потом закрыла неплотно дверь, за которой скрылся Зубов.

* * *

Когда Екатерина, гораздо ласковее и сильнее прежнего опираясь на руку своего спутника, показалась из мавританского домика, на ближнем перекрестке аллеи обрисовалась фигура Нарышкиной с огромным букетом в руках.

– Мой друг, жива ли ты? Где вы пропадали? – громко, весело спросила ее Екатерина, маня к себе. – Мы уже и ждать перестали. Думали вдвоем вернуться домой, как ни рискованно было бы такое появление небывалой пары в одиннадцать часов вечера.

– Это белая ночь виновата, государыня, что я забыла про время… и даже про мои обязанности… Простите!

– Без приседаний, хитрая лисичка… Я так довольна… Мне так хорошо… Этот воздух, этот вечер. Мой милый, веселый спутник… Я помолодела на много лет. Как муха весною, ожила, крепка и весела… Браво, даже стихи… Чего никогда не бывало со мною…

– А, значит, господин Зубов сумел развеселить мою государыню? За это он достоин награды, и я…

– Стойте, стойте… Я понимаю ваш коварный умысел… Дайте сюда ваши цветы. Без возражений… Господин Зубов! Примите мой первый дар от вашей государыни. Верьте, мое расположение к вам так же безыскусственно и будет прочным, как красивы и нежны эти полевые цветы… Что это, на колени? К чему? Не надо…

– Только так хочу принять этот первый дар моей государыни – моей матери… ангела доброго!.. И сохраню до гроба!

Приняв букет, он горячо поцеловал руку государыни, поцеловал цветы и, отделив часть, спрятал их в бумажник, на груди.

– Прелестно. Совсем картина Ватто! Но поспешимте, государыня. В самом деле пора. Вы нас не провожайте, господин ротмистр. Так лучше. Не правда ли?

– Вы правы, Анна Никитишна. Идите, мой друг… Что? Не хотите? Ну, будь по-вашему. Проводите нас еще немного. Кстати, я расскажу вам, что было нынче при сговоре… Умора и слезы… Я плакала так… Вот она знает… Прямо они считали меня людоедкой. Я была так ласкова. Благословила. Сказала, что дарю ему сто тысяч… Да, да… Я и расставаясь умею награждать своих друзей. Пусть это знают все… и не опасаются мне говорить, какая бы перемена ни произошла у них в чувствах… Так вот… Сказала о деревне… Маменька чуть не лопнула от жадности и восторга. Мне думается, она бы не прочь и зятька, и дочку оставить при мне, если бы я того пожелала… И не очень бы позволяла дочери ревновать… Ха-ха-ха… Но они… Представьте, прямо без чувств были оба. Пришлось их приводить в себя… Жаль… И смешно… Впрочем, теперь не жаль… И не смешно… Мне так хорошо… Слышите, Зубов… Если вы любите свою государыню, это должно вас радовать…

– Я слов не нахожу… Я так теперь…

– Ну, ступайте, дома поищите их… Вот и пришли мы почти. Нас уж тут не обидит никто… Идите… С Богом!

Она протянула руку Зубову. Тот принял, поцеловал ее, почувствовал крепкое ответное пожатие и мимолетное прикосновение губ Екатерины к своему лбу.

Низко поклонившись Нарышкиной, Зубов военным скорым шагом свернул на аллею, ведущую на караульный двор.

* * *

В четверг, 21 июня, в сопровождении Нарышкиной в три часа появился молодой ротмистр в покоях Екатерины, куда Нарышкина провела его через верх.

После вечернего приема снова вместе со своей руководительницей он вернулся туда и по уходе Нарышкиной провел время наедине с державной хозяйкой до одиннадцати часов вечера.

С низким, почтительным поклоном проводил его до выходных дверей Захар, неотлучно дежурящий на своем посту.

– Бог в помощь! Успеха и счастья желаю, господин ротмистр…

– Благодарю, голубчик Захар, – ласково ответил поздний гость.

* * *

По случаю пятницы постный обед, как всегда, подали государыне.

Только Лев Нарышкин, Протасова, Анна Никитишна и Мамонов обычно ели в эти дни с государыней.

– Не хочу портить желудки моим придворным постными щами и маслом, – говорила она.

И, кроме обеих дам, Нарышкин, лакеи, фрейлины и камер-юнкеры – все были поражены, когда увидали, что место Мамонова за столом занял по приглашению государыни красивый, но такой невзрачный на вид, юный, женообразный ротмистр, начальник дворцового караула.

Даже Нарышкин, обычно гаерничающий и забавляющий всех самыми нелепыми и грубыми порою шутками, хотя предвидел кое-что, но был изумлен быстрым ходом дел и плохо занимал компанию.

– Ты стал молчалив как рыба… или как граф Мамонов, – смело, словно бросая вызов, заметила Екатерина. – Кстати, я очень недовольна своими. Знаете ли, с тех пор как проведали, что он уходит от двора, ни одной души не видно у него на половине, где раньше, сказывают, проходу от людей не было… Вот она, слабость души человеческой… Чтобы хуже не сказать. Если мне думают этим угодить – напрасно. Сегюр один заглянул к бедняжке. И я при всех выразила ему свою признательность и похвалу… Вы незнакомы с графом, господин Зубов?

– Весьма мало, ваше величество.

– Должно быть… Да и вам к нему заходить не надо… Я так спросила. Ешьте. Три блюда. Больше не будет ничего. Вот вишни еще… Любите? Я очень люблю… И вы? Отлично. Давайте есть взапуски: кто больше? Вишни – очень сытная ягода… Или яблока хотите?.. Нет? Ну, кофе. И столу конец. Не взыщите. День такой. Завтра милости просим. Лучше угощу. Только кто дежурный? Не Потапыч? Нет? А то он говорит, что есть люди не могут. Мне-то все равно… Лишь бы горячего тарелку и мяса хороший кусок… Пока, до свидания. С Богом, друзья. Я после всех волнений отдохну немного… Усталость чувствую. До вечера… Все, господа…

Вечером снова, когда Екатерина осталась одна, Зубов прошел через верх, без Нарышкиной. Ход был знаком.

После одиннадцати, прощаясь с гостем, Екатерина взяла его руку и надела один из приготовленных перстней, с ее портретом.

– Вы мне говорили, что мало удается видеть меня, говорить со мною. Пусть этот портрет в такие минуты заменяет меня… напоминает вам, что я тоже думаю, желаю видеть вас чаще и дольше… А это кольцо… вот, возьмите… Мой старый Захар теперь ради наших поздних бесед дежурит лишние часы, ждет, чтобы выпустить вас, запереть двери, принести мне ключи. Вы от себя подарите старику. Он будет рад. Вы успели завоевать его сердце. Нынче еще он очень хорошо говорил о вас. Это редко бывает. Обыкновенно он молчит и исполняет то, чего я хочу, что мне приятно… И вдруг личное благоволение! Вы человек необыкновенный, Платон Александрович… Дай Бог, чтобы все вас любили по достоинству. Это только упрочит мою дружбу к вам. Я на днях собираюсь писать о вас Потемкину. Не удивляйтесь. Мы с ним иногда бываем в ссоре, но тем крепче становится после наш многолетний союз. Мне он всегда был лучшим советчиком и другом. А для России сделал так много, что я уж не знаю, как и благодарить его… За это прощается ему излишнее, как бы это сказать… властолюбие порой. Теперь война, кругом и дома много недругов. Теперь особенно нужна мне и царству помощь светлейшего, вся сила его ума и души. Постарайтесь, чтобы он подарил вас своим расположением. Мне кажется, вы сумеете этого достичь, если пожелаете. Будут ему наговаривать… Знаю, ему писали уже дурно о вас. Я напишу наоборот. Мне он поверит. Об остальном подумайте. Доброй ночи, друг мой… Погодите… Вы тут что-то забыли…

Отогнув подушку на диване, она указала ему вышитый бумажник, в котором лежала большая пачка денег, ровно десять тысяч, как потом сосчитал Зубов.

Спрятав молча бумажник в боковой карман, поцеловав красивую, ласково протянутую ему руку, Зубов вышел.

В соседней комнате Захар дремал в своем обычном кресле.

При шуме открываемой двери он поднялся, взял свечу и приготовился проводить аккуратного, ежедневного гостя.

– Поздно, старина. Устал? Ну, не посетуй… Вот прими от меня за беспокойство. Государыня знает, как ты любишь ее… Уж потрудись для нашей матушки…

– Помилуйте, ваше сиятельство! Не надо мне… Я и так готов, что угодно… Благодарствуйте! Труд-то невелик. Не стоило бы такой милости… Да, думается… – Захар подошел ближе, заговорил немного тише: – Не долго и дежурить мне придется… Иначе дело пойдет…

– Иначе? Как иначе? – дрогнувшим голосом спросил Зубов, чувствуя, что руки и ноги у него холодеют и сердце замирает, как будто оно перестало биться совсем. – Что хочешь ты сказать, Захар?

– Да дело обычное. Свадьба через недельку. Молодые выедут. А государыня уже и сама заглянуть изволила в нижний этаж апартаментов графских… Поди, завтра-послезавтра чистить, править там начнут… А там, Бог даст, и на новоселье придем поздравить вас… Вот про что я думал.

– Да, вот что… – свободно вздохнув, сказал Зубов. – А я было… Ну, там увидим. Воля Божья… Как государыня пожелает…

– Вестимо, воля Божья да ее, государыни. Это вы правильно. Но уж воля эта и нам, малым людям, обозначается… Дай Господи… на многие лета! Еще раз благодарствуйте, что порадовали старика… Пожалуйте, посвечу вам… Осторожнее… Приступочка тут… Так… Пожалуйте…

* * *

Екатерина могла быть довольна: все шло по ее желанию, как она привыкла. Менялось только лицо, но порядок весь оставался прежний.

Правда, при всяком удобном случае Екатерина проливала немало слез по склонности к такого рода занятию. Но в те минуты, когда она проявляла довольный, веселый вид, в этом не было притворства, делала она это не для того, чтобы позлить или уколоть уходящих и успокоить с ней пребывающих.

Светлейший князь Г. А. Потемкин

Действительно, прежнее душевное равновесие вернулось к Екатерине. Даже до того, что накануне свадьбы Мамонова она весело резвилась с внуками, с некоторыми из самых близких лиц ее свиты, приняла участие в жмурках, затеянных молодежью на лужайке у озера…

Зубов всегда находился тут – не особенно близко, но и не так далеко, как бы полагалось караульному ротмистру.

Все смотрели. Некоторые пожимали плечами. Придворные из партии Потемкина и Безбородко высказывали самые неблагоприятные для новичка предположения, называя его эфемеридой, мотыльком-поденкой и прочее.

– Не ночной ли это бражник «мертвая голова», что живет дольше всех жуков и других сверчков запечных? – пошутил как-то Лев Нарышкин, услыхав прорицания и толки, недружелюбные для Зубова.

Окружающие значительно переглянулись и убедились, что дело серьезнее, чем предполагали многие.

И снова стали повторять анекдот, который раз пустили тут же про Орлова и Потемкина, в их прежнюю пору.

– Представьте, какая шутка случая, – говорили у Дашковой и в других гостиных, где особенно интересовались домашней жизнью Екатерины. – Они встретились во вторник на лестнице. Мамонов сходит в коляску, а Зубов подымается. Сошлись, раскланялись. Зубов так мягко, знаете, вежливенько, так по-лисьему, как он всегда, спрашивает: «Что новенького, ваше сиятельство, слыхать нынче во дворце?» А тот повел презрительно глазами и говорит: «Нового ничего… Разве вот только: вы подыметесь – я опускаюсь…» Засмеялся и дальше идет. Тот так и остался с носом.

Но все признали, что Зубов «подымется» по дворцовой лестнице, и очень быстро. Тем более это казалось неожиданным, что никто почти не знал, чья рука выдвинула эту новую марионетку на первый план дворцовой сцены.

Салтыков слушал толки, поводил остреньким носом своим и хитро посмеивался.

1 июля состоялась свадьба Мамонова и Щербатовой.

Государыня сама убирала бриллиантами голову своей фрейлины, как это бывало обычно. Гостей – по желанию графа – приглашено было очень мало…

Свадебный вечер прошел довольно грустно, хотя новобрачному выдали наличными сто тысяч рублей и данную на три тысячи душ – поистине царский свадебный подарок. Он был особенно значителен потому, что война истощила все средства и казна почти пустовала.

В полночь молодые выехали в Москву для свидания с родителями графа Мамонова. Конечно, и на прощании пролито было немало слез, вырывались просьбы о прощении и слова милости, забвения прошлому, дурному, конечно, не хорошему…

Через день Зубов перебрался в помещение, прежде занимаемое Мамоновым. Только старый фаворит пользовался двумя этажами. Новому предоставлен был пока один нижний.

В тот же день он получил рескрипт о назначении своем флигель-адъютантом в чине полковника гвардии.

Захар, передав бумагу, указал Зубову на письменный стол великолепной работы, стоящий в кабинете нового фаворита:

– Заглянули бы сюда, ваше превосходительство… Может, еще что найдете хорошенькое? – И вышел, добродушно посмеиваясь.

Зубов сделал быстрое движение к столу, но удержался, дал уйти Зотову и обратился к юноше лет девятнадцати, красавцу, стройному, но совсем ребенку на вид, к брату своему Валериану, которого выписал сюда, чтобы поделиться нежданной удачей и счастьем:

– Это, должно быть, обычный подарок, на зубок… Знаешь, сколько?

– Сто тысяч всегда кладется, – живо отозвался хорошо осведомленный юноша. – У нас уже все порядки известны в этом доме… Открой скорей, поглядим. Интересно: золотом или ассигнациями?

– Разумеется, золотом, – раскрыв ящик, радостно заявил Платон. – Смотри… Не стоит пересчитывать… Тут написано везде на свертках… Смотри…

Быстро разрывая бумажные оболочки, Платон наполнил целым каскадом золотых монет ящик стола. Скоро он весь был полон. Нижняя доска погнулась от тяжести, грозила выпасть.

И на столе еще лежали неразвернутые столбики, по пятисот рублей каждый.

Пачка ассигнаций, тоже запечатанная, с надписью: «25000», пополняла счет.

С красными, возбужденными, ликующими лицами, с глазами сверкающими и радостными, оба брата посмотрели друг на друга.

– Эка фортунища, брат! – воскликнул Валериан. – Во сне не снилось. Вот бы старика нашего сюда! Он с ума бы сошел. Любит эти штучки… Ха-ха-ха… Хорошие оне…

И мальчик, погрузив руки в груду золота, подбрасывал осторожно монеты, прислушиваясь к веселому их звону, откликаясь ему молодым, восторженным смехом.

Платон что-то соображал.

– Слушай, – сказал он быстро, – бери себе, сколько надо, на расходы… Есть кошелек? Насыпай… Остальное свези в банк, положи на мое имя. Оставь тут тысяч пять. И ассигнациями захвати две тысячи… По дороге у Завулона возьмешь часы. Он знает… Я приглядел их для Нарышкиной. Вот черт баба. Она много мне помогла… Там я двое часов смотрел. Есть подороже, на три с половиной тысячи. Тех не бери. Пока и за две тысячи с нее довольно. Будет что дальше, так я ей еще поднесу… Стоит того… Знаешь, я тебе расскажу… Потом… Не здесь, не сейчас… Поезжай… Я прикажу, тебе это сложат в саквояж… Подожди… Смотри не оброни дорогой чего… Смотри… Я пошлю двух солдат с тобой из караула… Сам прикажи… Теперь ты будешь на мое место начальником караула. Я просил государыню. Она хочет познакомиться, видеть тебя… Оставь, не души меня… Ты – брат. Значит, я могу надеяться, что и от тебя увижу всякую помощь, если понадобится… Ступай же, сделай… Мне теперь без разрешения государыни никуда выезжать и выходить нельзя, ты знаешь…

– Да уж… Клетка чудесная… Но крепко приперта. Мы знаем… Не беспокойся. Я все сделаю. Я уж не мальчик. А за назначение… Как и благодарить тебя!.. Милый… Иду… бегу…

* * *

В тот же день, в среду вечером, была обычная игра в покоях государыни.

Граф Строганов, генерал Архаров, граф Штакельберг и Чертков составляли обычную партию Екатерины; Шувалова, Протасова, Нарышкина, графиня Брюс и Потоцкая играли за другим столом. Дежурные камер-юнкеры развлекали фрейлин, которые с удовольствием променяли бы эти покои на простор и прохладу дремлющего парка и ароматных цветников.

В раскрытые окна доносился запах зацветающих лип.

Платон Зубов в первый раз сидел тут в новеньком мундире с флигель-адъютантскими шнурами, доставленном ему утром вместе с назначением.

Он то подсаживался к столу Екатерины, которая каждый раз ласково заговаривала с ним, то бродил по комнатам, говорил с Валерианом, тоже приглашенным сюда, слушал шутки Льва Нарышкина и сдержанно смеялся, разговаривал с Салтыковым и Шуваловым, с Вяземским, с некоторыми пожилыми статс-дамами, искусно обходя юных фрейлин, которые уже сделали его предметом своего открытого, наивного обожания.

Зубов чувствовал, что взгляд Екатерины неотступно следит за ним. Не слыша, она слышит, угадывает все его речи, волнуется вместе с ним этим дебютом ее нового любимца среди первых лиц двора, в кружке самых близких к ней людей…

Очевидно, дело шло гладко и им были довольны. Все любезнее и приветливее становились слова и взоры государыни, когда он подходил к ее столу.

Салтыков весь сиял, блестел, как новая медная монета. Но из осторожности держался довольно чопорно и официально с новым фаворитом, своим ставленником. По его соображениям, старый хитрец решил, что Екатерина не должна знать об его близком участии в деле нового выбора ее неугомонного сердца.

Быстро стрелка дошла до десяти часов. Екатерина встала, простилась со всеми и, опираясь на руку своего нового флигель-адъютанта, ушла во внутренние покои.

Этим совместным удалением как бы официально был представлен двору и всему заинтересованному миру новый фаворит Екатерины, полковник Платон Зубов.

А этот двор, целая Россия и даже политический остальной мир не могли не заинтересоваться вопросом, кто заменит у трона место графа Димитриева-Мамонова. И враги и друзья знали, что государыня стремится не только найти личные радости в каждом новом избраннике, а старается воспитать в них, как сама часто повторяла, полезных слуг себе и родине.

Служить Екатерине значило иметь в руках нити очень сложных и важных дел, близких как внутренней, так и внешней жизни и деятельности целой России.

И остаток вечера тут, во дворце, и по своим роскошным жилищам, и вообще всюду, куда проникли верные слухи о новостях Царского Села, – везде только и толков было о том, примет ли новый курс обычное направление государственных дел или все останется по-старому – на время, по крайней мере… пока новичок не приобретет нового навыка, не попадет в руки какой-нибудь партии или не создаст свою, особую от всех, значительную и сильную конъюнктуру?..

На другое же утро передняя, приемная и еще два покоя на половине Зубова были переполнены с утра разным народом, явившимся, по старому обычаю, на поклон к новому баловню судьбы, к признанному фавориту – временщику, как называли по-русски этих баловней.

Прискакали люди, когда-либо знавшие ротмистра и полагающие, что их доброе отношение в прежнюю пору принесет теперь богатые плоды. Явились просители и льстецы, ищущие, перед кем склониться в раболепной мольбе… Не поленились и первые тузы империи явиться в полном параде с орденами и лентами, чтобы уверить в своей «аттенции» и всеконечном почитании восходящее на дворцовом горизонте новое светило…

Кроме своих – Салтыкова, Нарышкиных и Вяземского, – тут толпились и Безбородко со своим первым помощником Морковым, и престарелый генерал Мелиссино, и генерал Тутолмин, похожий на выездного гайдука из богатого дома, и Архаров; князь Урусов тискался ближе к спальне Зубова, чтобы первым попасть на глаза.

Шувалов появился попозднее. Герцог курляндский, сидящий как раз в Петербурге, всем дающий взятки, ищущий у всех покровительства, попал в первые ряды… Граф Самойлов из партии Потемкина и еще несколько таких же сановников хотя с недовольными, будирующими минами и с колкостями на устах, но явились сюда со всеми…

Почему-то Зубов заспался или нарочно оттягивал свой выход ко всей толпе незваных, но желанных гостей – и теснота быстро увеличивалась от наплыва новых лиц.

Только около одиннадцати часов показался полковник, словно для того, чтобы сделать смотр этому отряду генералов, добровольно пришедших заявить ему о своей готовности служить под его неопытной еще командой…

Чувство гордости охватило счастливца-выскочку, когда он увидел, какие сливки двора и общества смиренно дожидаются его появления, как они почтительно, гулко приветствуют его, отвечая на любезный хозяйский прием.

Но в то же время в душе, непривычной к этой придворной, удушливой среде, к этой готовности пресмыкаться перед успехом, в груди у Зубова вдруг загорелось какое-то неожиданное возмущение, чувство гадливости по отношению к тем, кто, позабыв и года, и положение, и старые, боевые, служебные заслуги, прибежал и столпился гурьбой в приемных и передних комнатах молодого, безвестного офицера, вчера произведенного в полковники не за особые заслуги, а в знак сердечного расположения всевластной женщины, имеющей право распоряжаться здесь всем и всеми, как пожелает того она сама…

И это неожиданное, невольное чувство как бы преобразило, сразу переменило вид, наружность, манеры, самый голос Платона Зубова, тихого и застенчивого, мягкого и осторожного еще вчера…

Холодным взглядом окинул он толпу. Заговорил небрежно, полупрезрительно. Никто такому превращению не удивился, никто не обиделся…

III«ДАВИД И ГОЛИАФ»

В воскресенье, 9 сентября, особенно большая толпа наполняла приемные покои и обширный круглый зал Таврического дворца.

Хотя все знали, что государыня почувствовала себя нездоровой и приема не будет, но никто не разъезжался, наоборот, как будто по воздуху передалась тревожная весть, и около полудня появились здесь даже лица, редко появляющиеся при дворе.

Многие знали, что за последние дни Екатерина, получив простуду в Казанском соборе, на молебствии по случаю успехов русского оружия на суше и на воде, все время недомогала, но крепилась и даже выезжала в эрмитажные спектакли.

А тут второй день упорно стали толковать, что больной стало хуже. Она не встает с постели, почти никого не принимает, разве только с самыми важными докладами.

Только Зубов, как верная сиделка, не отходил от постели своей покровительницы, и брат его Валериан порою сменял его, развлекая своими ребяческими выходками скучающую и недовольную императрицу.

– Все жалуется, – негромко сообщал Захар графу Строганову, который казался искренно огорчен недугом Екатерины, и Льву Нарышкину, забывшему теперь тоже о своих шутках и каламбурах. – Очень недовольна и собою, и докторами своими, и всеми на свете. Мол, дела столько, а с ней вот такая напасть… А доктора и поправить скорее не могут… Конечно, от огорчения оно еще труднее болезнь притушить… Норов нетерпеливый, горячий как был, так и остается у нее, у матушки у нашей…

– Ну а сейчас как? Лучше ей, Захарушка? Или нет? Правду скажи…

– Смею ли я неправду… вашему сиятельству… Лучше Бог дал… Ночь всю не спала… Колики донимали… пусто бы им было! А теперь уснула. Вот и не пускаем никого. Одна Анна Никитишна там да графинюшка.

– Браницкая? Больше никого? Только эти?

– Только-с. С вечера поручик Валериан Зубов с Платоном Александрычем сидеть изволили. А потом Платон Александрыч почитай всю ночь остаться изволили с доктором. А потом уж уговорила их матушка, чтобы обвеяться поехали… Хоть бы на охоту, мол, на часок, на другой… Ну, выехали оба! Да, поди, долго не наполюют. Скоро и назад повернет. Только что ослушаться не хотел, чтобы не перечить матушке. Известное дело: больной, что малый…

– Да, да, правда твоя. Так на охоте они… Ну, мы еще переждем немного. Если проснется государыня – проведай: что и как? И скажи нам…

– Да уж первым делом… Ишь все как кругом зароились, словно пчелы перед вылетом… Как она, царица-матушка, здорова – всех осияет. Всем тепло и светло. А тут и забродили. Вон и графиня Катерина Романовна пожаловала… «Ученая голова»… То ничем не довольна, ничто ей не нравится… А тут прискакала… Уж будьте покойны, ваше сиятельство… Вам первым повещу…

В разных углах, в больших и малых кучках, на какие разбилась вся толпа по отдельным покоям, тоже говорили об одном, один вопрос повторяли на разные лады: как себя чувствует государыня? Лучше ли ей? Отчего так долго спит она и в такое необычное время?..

Вести ловились на лету. Менее церемонные люди перехватывали камер-фрейлин и лакеев, полагая, что от «малых сил» скорее и больше всего можно узнать истину.

Когда из покоев фаворита появился Николай Зубов с князем Александром Александровичем Вяземским, их буквально обступили и стиснули со всех сторон.

– Право, мы сами не знаем ничего. Я жду брата. Он скоро должен приехать… – откланиваясь на любезные низкие поклоны, отдавая рукопожатия, проговорил наконец Николай Зубов громко, так, чтобы могли слышать стоящие позади за обступающей его толпой.

Ряды поредели.

С разочарованными возгласами или недоверчиво пожимая плечами молодые и старые куртизаны, заслуженные сановники, генералы отошли и стали искать глазами, к кому бы еще обратиться. Не выходит ли из покоев государыни Роджерсон или, наконец, какая-нибудь из камер-юнгфер, которую любопытство выманит сюда поглядеть на блестящее сборище, ведущее себя на этот раз совершенно необычным образом.

Около часа дня появился Безбородко в сопровождении своей правой руки по иностранным делам – Аркадия Иваныча Моркова.

С лицом, изрытым оспой, некрасивый, худой, секретарь составлял прямую противоположность «хохлу» и напоминал пеструю, хищную щуку, особенно беспокойным взглядом острых небольших глаз.

А Безбородко со своей упитанной фигурой, с одутловатым, сейчас особенно сонным и усталым лицом – вследствие бурно проведенной ночи – походил на большого сома, выброшенного из воды и чувствующего удушье в несродной ему воздушной стихии.

Но этими блестящими, сейчас усталыми, мерцающими глазами, которые плохо глядели из-под припухших век, Безбородко не хуже своего юркого секретаря разглядел все и всех кругом, поздоровался на несколько ладов с различными людьми, которые попадались ему по пути, сообразно их рангу или своей личной близости к этим знакомым.

– Смотри, и Николаша-милаша здесь с будущим тестюшкой, – толкая локтем осторожного Моркова, буркнул Безбородко, когда они завидели Вяземского и Николая Зубова, сидящих в углу и о чем-то толкующих.

– Обхаживают друг друга. Старик чает найти лишнюю защиту и покрышку для своих плутней… А другой думает, что с уродом Парашей клад получит от тестя-хапуна. Как бы оба не ожглися один на другом… Помяните мое слово, граф…

– Помяни моих два, Иваныч: крепко засели эти «зубки» в нашей пасти… Много пережуют, перемелют… Уж у меня на это есть нюх. Сначала и я думал: забава на неделю, на две этот молодчик с братцем его, с мальчишечкой, с херувимчиком вербным. А теперь вижу… как бы новичок и старым дорогу не перешел, даже тому же князю светлейшему.

– Поди, ваше сиятельство, жалеть о том не станете? Место чище станет, просторнее будет… А вам этих господ бояться нечего…

– Ну, мне! Я своей головой да горбом дела вершу, служу моей матушке и государству, а не ногами фортуну нагоняю, пехтурой в храм Славы иду… Мне это не для чего, и такие фрукты для меня – тьфу!

– Ну конечно, вы сами знаете…

– А все-таки досадно!.. Куды конь с копытом, туды и…

– …Рак с клешней… Почитание мое свидетельствую графу всенижайшее… Вестимо, раку надо раком пятиться, садиться под кочку – переспать ночку, а не на бугорок ползти… Да, о ком это вы, ваше сиятельство?

Князь Голицын, прозванный Зайчиком, любезно раскланялся и ждал ответа, подойдя к беседующим.

Сейчас же присоединился к группе граф Салтыков со своим костыльком, в мягких штиблетах и Чертков, постоянный карточный партнер Екатерины.

– О ком это я говорил? – вопросом на вопрос отозвался по привычке медлительный «хохол». – Да, про шведов, конечно же, не про кого иного… У нас при дворе никто раком не ползет, не пятится. Все грудь вперед! А шведы стали было задаваться. Вот мы им и прописали… Нынче, слышно, и принц сам пожаловал, чтобы матушке доложить, как и что там, про дело про морское, каковое 13 августа нам Бог на радость послал.

– Да, да… Взмылили мы треклятых забияк, – своим резким тоном и обычной грубоватой манерой заметил Чертков. – Не сунутся, леший бы им и два водяника в зубы! Одно жаль: немцу пришлось такую славную баталию для матушки выиграть… Словно своих, русских генералов мало…

– Вот-вот, святое, разумное слово твое, батюшка куманек, – быстро закивав головой, вмешался Салтыков. – Я и то говорил, даже… Нешто брат мой не сумел бы с такими чудо-молодцами шведов отдубасить? И дома бы все осталось. А то скажут: не умеют свои генералы войсками командовать. Из-за границы товар выписываем, принцев заморских выкликаем… Да… кхм-кхм-кхм… – вдруг спохватился и закашлялся хитрец. – Впрочем, ее воля, матушки нашей!.. Ей лучше знать в своем дому, что к чему… Куда квас, куда говядинку…

– Вот-вот-вот: куда говядинку! – подхватил Чертков, довольный выражением.

– А что так запоздал, батюшка ваше сиятельство? – обратился Безбородко к Салтыкову. – Раней не видел я тебя, отец Николай Иваныч. Думалось бы: из первых тебя здесь видеть нынче придется.

– Я и то раней тебя заявился, Александр Васильич. Хоть и не так рано, как думалось… Задержка вышла по дороге… Из Павловска я сюда прямиком ехал… Да около часу переждать пришлося…

– А значит, и вашему сиятельству охота большая встретилась? – спросил Голицын. – Я из-за нее торчал тоже в карете сколько. Жаль, не видел вас.

– Какая охота? Что за остановка?

– А это, изволите ли видеть, граф, – стал пояснять с язвительной улыбкой Безбородко князь Голицын, приверженец Потемкина, – на радостях, должно быть, что от светлейшего назначение пришло господину Платону Зубову, в корнеты кавалергардов возведен… охотой утром тешился… Доезжачие зайца уследили, спустили своры – как раз на проезжей дороге, под Петербурхом… И почитай, час целый никого не пропускали по дороге ни взад ни вперед… Кареты, курьеры, обозы, пешие – все так лагерем по обе стороны и чернеют, смотрят, ждут, что будет. Рога трубят, псы лают… Улюлюкают псари… Уж как серый из озимей выбежал, а за ним проскакали оба брата, в другом поле, по ту сторону дороги, косого настигли, тогда и проезд свободный стал. Вот каковы у нас случаи бывают, государи мои…

– Что же, охотой полезно тешиться… Дело не дурное, – осторожно заметил Безбородко, видя, что все молчат.

– Что кому. Вон светлейший на Дунае, на Днепре турок гоняет, фортеции у них берет… Львам подобно, отличаются многие… А мы тут зайцев струним!..

Свое колкое замечание князь Голицын подчеркнул еще язвительной, полной пренебрежения улыбкой.

Но Салтыков не дал в обиду своего ставленника.

– А что поделаешь, батенька ваше сиятельство… Где же тута у нас львов найти, когда больше зайцы кругом бегают, кору гложут! – явно намекая на прозванье, данное князю Голицыну, съязвил в свою очередь фельд-маршал, устремляя все маленькое личико и острый носик прямо к лицу вспыхнувшего, обозленного намеком князя.

Ничего не говоря, отошел Голицын от компании, как будто увидав вдали знакомого, к которому надо было подойти.

– Не любит! – почти вслух за спиной отходящего продолжал Салтыков. – Сам небось лаком на чужой счет пройтися… А чуть самого дело коснется, он и зубы свои заячьи ощерит, и ушами запрядает… Прямой Зайчик! Хе-хе-хе!.. Кх-кх… Ох уж эти мне придворные лоботрясы…

Маркиз Сегюр, появившийся как раз в эту минуту в приемной, сразу выделился среди всех русских вельмож, каких-то неподвижных и застывших на вид.

Он заскользил от группы к группе, от кружка к кружку, везде являясь желанным собеседником, находя для каждого приятное слово или интересную новость, занимательное сообщение.

Наконец француз расшаркался и с группой, в которой продолжал стоять Салтыков.

– Мой искренний привет вашему сиятельству… – первому поклонился он Салтыкову, затем расшаркался с Безбородко и Чертковым, отдал поклон Моркову. – Граф! Мой генерал!.. Добрый день, ваше превосходительство. Сейчас выйдет и уважаемый наш Платон Александрович. Он с братом уже с четверть часа как явились с охоты и теперь переодеваются, как мне сообщил всеведущий господин Захар… Тогда и узнаем последние новости о здоровье императрицы, которое так заботит и меня, и весь наш двор. Мой государь особенно поручил мне сообщить самые подробные сведения на этот счет. Не могу ли я у вас, государи мои, услышать что-либо утешительное?

– Утешаться нет особой причины, ибо и печали не видим большой. Нездоровье со всяким приключиться может… О чем же тут особые ноты писать?

– О, конечно, конечно! – поспешно согласился уклончивый, ловкий дипломат. – А вот и младший брат господина Зубова. Значит, скоро явится и старший. Тогда все узнаем… Пока, может быть, тут что-нибудь услышим…

И юркий француз скользнул дальше навстречу Валериану Зубову, который успел переодеться с охоты и явился раньше Платона в шумной, блестящей толпе пышных вельмож, очень внимательно, даже с оттенком почтительности принявших этого мальчугана, брата фаворита и личного любимца Екатерины…

Среди монументальных, горделиво важных русских вельмож, которые казались такими неприступными и величественными, даже если природа не одарила их внешней представительностью, галльская фигура ловкого маркиза мелькала живым метеором среди неподвижных светил.

Блестящие кафтаны, золотые и серебряные позументы, осыпанные драгоценными каменьями, пряжки, шпаги, пышные платья придворных дам, их бриллианты, высокие, пудреные прически мужчин и женщин – все это придавало какой-то особенно праздничный вид собраниям при дворе.

– Идет, идет! – неожиданно послышалось в одной группе, стоящей ближе других от дверей, ведущих в апартаменты фаворита.

Чуткое ухо придворных заслышало за дверьми приближение баловня судьбы, и все заволновались сильнее. Группы пришли в движение. Из углов вышли многие до сих пор стоящие в стороне, чтобы очутиться на пути, попасть на глаза любимцу Екатерины, удостоиться от него кивка головы, услышать словечко…

Два негра-служителя распахнули тяжелую дверь и стали по бокам ее, как живые изваяния из эбенового дерева.

Любезно и снисходительно, в то же время отвечая на приветствия, отдавая поклоны, Зубов довольно торопливо, с озабоченным видом направлялся к покоям императрицы, и многие питавшие надежду перехватить фаворита и узнать от него кое-что или попросить о своих делах ограничивались глубокими поклонами.

Только завидя Салтыкова, фаворит замедлил шаги и первый свернул к нему с приветливым и почтительным поклоном:

– Ваше сиятельство! Каковы в здоровье своем? Слыхал, припадки у вас начались? Теперь, видимо, миновало, благодарение Богу?

– Полегче малость, голубчик мой. Спасибо, не забыл старика. Сказывали мне: справляться присылывал… Помнишь старое – и Бог тебя не забудет…

Платон в это время обменялся приветствиями с Безбородко, Морковым и другими, подошедшими к группе, чтобы хоть краем уха услышать что-нибудь новенькое.

– А что матушка наша? Как ей?

– Да утром, ваше сиятельство, лучше было. Мне приказать изволила, чтобы поехал освежился, поохотился. А тут вдруг, говорят, снова доктора звали. И сейчас он там. Вы уж простите, я тороплюсь…

– Иди, иди с Богом. Узнай и нам скажи…

Зубов пошел дальше. Но у самых дверей, отделясь от остальных групп, его поджидал Валериан с Сегюром.

– Рад видеть вас, граф! – предупреждая вопросы, заговорил Зубов. – Вы не уедете? Я, должно быть, скоро вернусь сюда, и тогда потолкуем. Есть кое-что новое. Пока – на лету – могу вам сказать одно: мои предположения о влиянии светлейшего оказались справедливы. Даже в последнем письме князь прямо пишет: «России, при ее слабости, в годину смут благоразумнее всего обратиться к Англии. Несогласно со здравой политикой особое приближение послов Австрии и Франции. Холодное отношение к другим вызывает, как слышно, сильное недовольство и может повести к осложнениям…»

– Значит, мне предстоит опала, а пруссак и лорд Уайтворт войдут в милость? Так я понял ваше любезное и дружеское сообщение?

– Нисколько. Мы еще поборемся… Хотя великаны-циклопы – сильны, но у нас есть русская пословица: «Не в силе Бог, а в правде…»

– А у нас, у французов, другая: отсутствующие всегда не правы! – улыбаясь и снова повеселев, прибавил Сегюр.

– Пожалуй… Поэтому… Но об остальном после. Я спешу узнать, что с императрицей. Еще увидимся. Валериан, пойдем со мной!..

Оба брата скрылись за дверью, ведущей в покои Екатерины.

– Видели, государь мой, – зашептал неугомонный Зайчик – Голицын, – как наш сокол французика подмасливает? Тут руки греет. А сестричка его, Жеребчиха, с английским послом, с Уайтвортом, махается, шуры-муры завела. Оттуда тоже золото польется ручьем. Папенька в Сенате с живого-мертвого кожу драть стал, сказывают, как лишь его в прокуроры постановили… И братьев пристраивает… Истинно благодетель для семьи наш Зубок дорогой… Ха-ха! Как полагаете, ваше превосходительство? Теперь, сказывают, спит и видит фаворит – светлейшего бы ему сковырнуть. Сам перед ним колечком вьется. Письма пишет сладкие… А корешки свои все больше и больше впускает… Ловко, не правда ли?

– Что же, если зубы растут, значит, еще сильное тело, – уклончиво ответил Безбородко, сам недолюбливающий нового фаворита, но всегда осторожный и уклончивый. – А портиться станет зуб… так у нас в деревнях кузнецы их ловко дергают, «впотемочках»… Зуб на ниточку да раскаленным железом тык в очи! Больной рванется – и здоров. Нет больного зуба, порченого… И другим дела не портит!

– Ха-ха-ха!.. Ловко вы это… аллегорию, ваше сиятельство батюшка мой! Утешили. Я уже светлейшему отпишу… «Впотемочках»… Так и надо, видно, за кузнечное ремесло браться… Ха-ха-ха! Я уж напишу… и помяну, что за сказочку вы мне сказать изволили, ваше сиятельство…

– Рад, что угодил, ваше сиятельство!..

Оба, довольные, разошлись.

* * *

Осеннее солнце ярко освещает, но слабо греет покой.

Жарко пылает камин, который по утрам разжигает сама Екатерина, если только здорова.

Сейчас полулежит она на кровати полуодетая, опираясь на высоко взбитые подушки.

После мучительного приступа колики лицо у нее бледно, измято, резко проступают все складки и морщины, которых почти не заметно на этом лице, когда государыня здорова и весела.

Врач Роджерсон, много лет пользующий Екатерину и знакомый со всеми ее особенностями, уже собирался уйти, но при появлении Зубовых задержался после почтительного поклона, ожидая вопросов.

– Что так скоро с охоты? – ласково улыбаясь и протягивая руку одному и другому брату, спросила Екатерина. – Я не ждала так скоро вас видеть… Хотя очень хороню, мой друг, – обратилась она к Платону. – Сердце вам, должно быть, подсказало… Со мной тут неожиданно приключились снова противные колики… Но милый мой Роджерсон так же скоро помог… Видите, я снова чувствую себя хороню… Идите, Роджерсон. Я все сама расскажу. Уж я теперь могу лечить себя вместо вас… Хорошо знаю всякие порядки и лекарства…

Роджерсон отвесил еще поклон и ушел.

– Я так был встревожен, матушка-государыня, когда мне сказали…

– Вижу… верю. Но успокойся. Еще повоюем… и поживем. Сама виновата. Не побереглася давеча на молебствии в соборе… Забываю, что не двадцать мне годочков по-прежнему… когда ни холод, ни жар, ни усталь не ведомы были… Ну да ничего. А удачно ли полевал, друг мой?

– Ничего. Завтра будем есть рагу из зайца собственного лова.

– Великолепно. Очень люблю это рагу… Ты весьма кстати поспел. Там явился принц по моему приглашению… Сам желает рассказать мне о своей баталии, об августовской. Мне приятно будет, чтобы и ты послушал… Мальчуган мой милый, а ты что такой грустный стоишь? Я здорова. Так, пустое было, верь мне, – обратилась Екатерина к Валериану, который скромно стоял поодаль с печальным, смущенным видом.

– Слава Богу, ваше величество! Я уж очень испугался… Да сейчас вижу: и следа нет недуга… Правду сказать, я теперь об ином. Вот, слышу, подвиги кругом свершаются. Принц приехал. Героем. Победу посылает Господь моей государыне на суше и на морях… А я тут сижу… Время теряю… Хотелось бы и мне послужить родине и моей дорогой государыне…

– Ого! Знаю… слышала… Мой маленький Баярд… Мальчик ты мой писаный… Отличиться охота? Не терпится? Ну иди сюда, милый… Красавчик ты мой… – Как ребенка, стала Екатерина гладить по волосам и по лицу Валериана, который весь зарделся от гордости и удовольствия. – Успокойся. Потерпи. Не долго уж осталось. Я писала светлейшему. Ответа жду со дня на день… Туда тебя и пошлем… На суше все же поспокойнее, чем на воде. Жаль мне будет, если что случится. Ишь куколка какая ты… Создан природой на удивление. Не красней. Я могу тебе это сказать. Других не слушай… Вот заметила я: княжна Голицына очень с тобой махаться стала… Ого… Совсем загорелся мальчик… Неужели серьезное дело пошло? Рано еще… рано, дитя мое… Меня слушай. Лучше будет… Нечего, нечего руки целовать. Глаза мне не отведешь тем… Ну, будет. Позвони, узнай: есть там принц? Пусть зовут его, если приехал…

Бодрый, статный, несмотря на года, интересный в своем белом с голубым мундире, принц Нассау-Зиген скоро появился в покое.

– Рада, рада вас видеть, принц… – протянув руку для поцелуя и указывая место у постели, встретила героя Екатерина. – Здоровайтесь, садитесь, рассказывайте: как себя чувствуете после боевых приключений? Я читала подробную реляцию. Но послушать очевидца – это совсем иное, чем читать холодные строки… И обсудим заодно, что дальше делать предстоит… Нам пишут из Версаля, из Лондона, из Берлина, со всех сторон, что следует выиграть одну-две баталии – и мир будет подписан на самых выгодных для нас условиях… Поглядим. Я немножко расклеилась. А вот один ваш вид действует на меня уже чудесным образом… Говорите же. Мы слушаем вас…

– Дело очень было трудное и опасное, государыня. Когда наша гребная флотилия стала все уже и уже сжимать кольцо вокруг ихнего флота, шведы, очевидно, поняли, что лучше поскорей выбраться из западни. По их маневрам я заметил, что они решили прорваться к Зунду. Сделал последние распоряжения, часть моей флотилии укрыл за островами, в засаде, на всякий случай… И не ошибся! 13 августа, часов в одиннадцать утра, они дали первый выстрел с адмиральского корабля… Мы, конечно, перестреливаться по-пустому не стали. Все время лавирую под выстрелами к ним на абордаж… Большие корабли шведов, тяжелые… Не так послушны им, как нам наши скорлупки… Но зато и опасностей больше выпало на нашу долю. Хорошее ядро с их стороны топило целый баркас, полный людьми… Вплавь люди спасались на другие суда… Но все, гвардия особливо, истинно героями оказали себя. Кавалер Литта славою покрыл и оружие вашего величества, и себя. Два-три часа тянется бой… Кружимся мы вокруг кораблей высоких, как злые псы медиоланские кругом ощетиненных кабанов… Держится кучей шведский флот… Удалось наконец нам первый кутер отбить сорокапушечный… Взошли на него… А там, почитай, и людей нет. Успели все враги в лодки прыгнуть – как воробьи, во все стороны брызнули. Там их другие корабли и приняли… Удача ободрила наших… Глядим, и на втором кутере вашего величества флаг вместо шведского взвился… Я на адмиральский корабль главные силы направил. Только мы успели с ним справиться, как я взошел на него, а тут из-за островов гром баталии новой грянул. Часть судов ихних наутек туда кинулась, на нашу засаду наскочила… Но все же битва далеко конца не видит… А уж день клонится к вечеру. Без хлеба, без воды люди по шести-семи часов в огне выдерживают… Я, конечно, сменял отряды, как возможно было… А как стемнело, решил последний удар нанести… Повел все силы в бой… И только к десяти часам Господь помог полное одоление получить над врагами… Уходить стали в свою сторону, разными курсами, кто как успел прорваться мимо наших сил… Да в наших руках тоже немало оставили: кроме корабля адмиральского, четыре кутера сорокапушечных, галеры три… офицеров сорок; матросов мало, тринадцать человек всего. Не хотелось им, видно, в плену сидеть. Вплавь кидаются, если на лодках уйти не успели в минуту последнюю… Потонуло немало… Помяни Господи, души храбрецов, и наших, и ихних!

– Аминь, милый принц! Это был прекрасный день, который отметится на страницах не только российской, по и всемирной истории как одна из славнейших ваших побед! Примите еще раз мою благодарность. Видите, ваш рассказ один влил силы и здоровье в мое тело. Я встану сейчас… Глядите, как эта простая геройская картина повлияла на других слушателей… У друга моего слезы на глазах… Слезы радости. А это милое дитя! Он весь пылает… Я вижу, вы хотите выразить свой восторг принцу… Не сдерживайтесь… Я первая… я сама хочу поцеловать геройское чело… Подите сюда, принц!..

И Екатерина крепко поцеловала в лоб сияющего принца, пожав дружески, по-мужски его широкую руку.

Сама государыня словно преобразилась.

Никто бы не поверил, что пять минут тому назад эта помолодевшая, бодрая женщина лежала в подушках желтая, сморщенная, более дряхлая, чем это даже бывает в ее годы…

Когда Зубовы по примеру государыни расцеловались с принцем и восторженно выразили ему свое удивление, Екатерина обратилась снова к Нассау:

– Пока я больше не задерживаю вас. Радость утомляет, как и горе. У меня слегка закружилась голова. Сообщу и вам наскоро, что с юга тоже шлют нам добрые вести. Суворов и принц Кобург еще 7 августа вошли в Фокшаны. Генерал Потемкин с Ангальтом теснят румелийского пашу и надеются на его скорую сдачу. Наши войска обложили весьма важный пункт – Гаджи-бей… В помощь генералу Рибасу туда подоспеет и Суворов; а может быть, он уже и на месте… На этих днях ожидают решительный бой с армией визиря… Недаром у меня щемит сердце. Я всегда чую, если происходит решительное действие… Сердце – вещун… Но будем верить, что и там все будет так же хорошо, как здесь, с моим милым героем-моряком!.. Вы скоро намерены назад? Впрочем, конечно, это выяснится сегодня или завтра, на совете… Я дам вам знать, когда решим собраться… Отдохните немного, мой милый герой. Еще раз благодарю. Да хранит вас Бог!

Оживленными, загоревшимися глазами проводив принца, государыня спустила ноги с постели, откинула меховую мантилью, покрывающую их, сделала движение к Платону Зубову, который поспешил принять протянутую ему руку и прижать к своим губам.

– Знаешь, друг мой! – весело, бодро заговорила Екатерина. – Я должна сказать тебе… Я верю, что это ты принес мне счастье… С твоим появлением удача по-старому служит мне, милый друг… Дай Бог, чтобы всегда так было!..

– Дай Бог, ваше величество!..

Вдруг детское хныканье заставило их обоих обернуться.

– Что такое? Что случилось?..

Валериан, часто забавлявший Екатерину своими шаловливыми выходками, стоял и, вытирая кулаками воображаемые слезы, по-детски всхлипывая, заговорил:

– А пло меня и забыли… Я к няне пойду… Она мне тозе конфетку даст…

– Ах ты ревнивец! Это к какой же няне? Княжне Голицыной? Гляди не обкушайся ее конфеток. Ну поди сюда, шалун… У-у… баловник! Ну, я и тебя поцелую… Не ревнуй, не завидуй… Брату грешно завидовать… Я и тебя люблю… Ты славное дитя. Я верю, вас обоих мне на радость судьба послала теперь… У, баловник-мальчишка!..

Молча, внимательно глядел Платон на материнскую нежность, которую проявляла Екатерина к его брату.

Невольно настоящее чувство досады, ревности вдруг сжало ему грудь, и он подумал: «Как, однако, смел стал с нею мальчишка… Нет, и брату в этом случае лучше не доверять… Скорее бы уехал… И чем дальше, тем лучше…»

* * *

Двух месяцев не прошло, как Валериан Зубов мчался на юг, в армию Потемкина.

– Гляди все сообщай подробно, что увидишь, что услышишь, что узнать стороной доведется о «подвигах» «князя тьмы», с Суворовым поладь при встрече. Он тоже, как слышно, зубы точит на своего неуча-фельдмаршала… Шепни старику, что я дивлюсь его делам… Хотел бы достойных наград добиться для такого героя… Да, мол, Циклоп на пути стоит… Словом, будь начеку там… А я здесь постараюсь укрепиться… Тогда нам с тобой хорошо будет жить на свете…

Валериан прекрасно понял и сумел выполнить советы старшего брата, как это выяснилось в самом скором времени.

* * *

Как-то особенно быстро пролетело время до конца года, полного для Екатерины самыми разнообразными, но преимущественно приятными событиями.

С юга доходили добрые вести о победах над турками. Морская война приостановилась до более теплой поры. Обе враждующих стороны воспользовались желанной передышкой, чтобы собраться с силами для дальнейшей борьбы.

А в то же время за кулисами при помощи союзных держав подготовлялись к миру, необходимому России, но еще более – Швеции, окончательно истощенной непомерными затратами на войну. Не помогали и субсидии Англии, тем более что удача не особенно улыбалась самонадеянным «морским королям», как величали себя в память давних лет шведы. Но другие заботы одолевали Екатерину.

Когда ей сообщили, что король Людовик был доведен до того, что вошел с мятежными толпами в ратушу Парижа и вышел из нее с трехцветной революционной кокардой на шляпе, негодованию Екатерины не было границ.

– Чего же теперь можно ждать! – восклицала она, шагая по своему кабинету и засучивая порывисто рукава. – Скоро и у нас при дворе начнут петь бунтарские песни… Недаром стали появляться такие книжки, как этот возмутительный пасквиль Радищева!.. Но я того не потерплю!.. В корне уничтожу гидру возмущения, которая сюда, в мое царство, протянула свои лапы… Я всех государей подыму на борьбу с этими якобинцами, с мартинистами, с масонами. До сих пор я считала их добрыми людьми. Но вот к чему вели их бредни. Предательство скрывали они под своею насыщенной болтовней. Довольно. Меня никто не проведет. Слышали, генерал, что пишут из Москвы? – обратилась она к Зубову, который сидел тут же. – До сих пор считают меня чужою, немкой, а сами так офранцузились, начиная от первых вельмож до последнего приказного, что готовы променять родину на бредни этих заморских болтунов. У нас во всем Петербурге нет столько выходцев французских, шпионишек, пропагандистов разных, сколько в Москве у двух-трех тамошних «больших бояр»… Все простить не могут новой столице, что здесь, а не там и наш двор, и главнейшее правительство живет. Так можно ли сравнить новую столицу с этой огромной деревней?.. Вот я их подберу. Я думаю туда генерала Прозоровского в главнокомандующие послать. Он подберет их всех там!..

– Давно бы пора, ваше величество. Я тоже очень плохие вести имею из Москвы. Но тут же указывают, что в Петербурге надо искать опору, ради которой там решаются голову подымать… Здесь порицают войну, а там откликаются… Здесь толкуют о союзах с Пруссией и Англией, для вас неприятных, государыня. А там поддакивают… Так мне пишут…

– И совершенную правду. Я тоже знаю. Это из Гатчины дирижируют… Или хотят, по крайней мере, свою силу проявить. Посмотрим! Я с Прозоровским сама поговорю, когда ему ехать надо будет… Он уже не станет никого слушать, кроме меня…

– Посмел бы он, государыня… Хотя вот светлейший словно и против этого назначения…

– А ты откуда знаешь? Я тебе еще не давала его последнего письма…

– Так. Он и другим здесь писал… На ваше величество дабы повлияли… удержали вас от излишних подозрений и строгости… весьма благодетельной, на мой взгляд…

– И на мой. Так что же об том и толковать! А князь пишет очень осторожно. Он знает, что я прямых приказаний не люблю… Да правду сказать, и надоели мне указки. Ужели не могу по-своему даже тут поступить? Он издалека все надеется править здесь всем. Пусть лучше делает свое дело. Побеждает – и слава Богу! А мы здесь уж справимся как-нибудь с Божьей помощью. Вот гляди, что он пишет… Вот тут о Прозоровском… Остальное не интересно. Да я и передавала тебе… Читай… Остроумно, надо сознаться, но несправедливо… Нашел?

– Нашел, ваше величество… – И Зубов стал вслух читать: – «Ваше величество собираетесь послать в Москву на командование князя Прозоровского. Это самая старая пушка из вашего арсенала, государыня, и за неимением собственной будет всегда бить в вашу цель… Но одного боюся: чтобы не запятнал кровью в потомстве имени вашего величества…» Какая дерзость!

– Хуже, генерал: неуместное вмешательство. И дерзость иногда бывает кстати. А что не впору и не к месту, то хуже всего! Но я больше по указке светлейшего ходить не стану. Можете быть покойны. За свои подвиги он стоит всяких наград. И дело за ними не станет… Но и я хочу быть свободна. Он это скоро поймет из моих действий. А какие вести у тебя из Ясс? Там дела как будто остановились? Сухопутная кампания – не морская. Зима – самое время для боев.

– Я, государыня… Вы знаете мое глубокое восхищение талантами господина фельдмаршала… Но любовь моя к родине и к вашему величеству не позволяет таить и о тех, конечно, неважных слабостях, которые мешают светлейшему достичь высших степеней славы… покрыть славой имя и оружие вашего величества… И я все скажу, что мне пришлось узнать… Хотя бы и пришлось вести обвинение…

– Никаких обвинений. Говори прямо. Я вижу, как ты добр и привязан ко мне… Не виляй только. Со мною будь всегда начистоту… Это первое твое правило быть должно… Что же? От кого получил вести? Наш мальчик пишет, должно быть? Говори…

– Не только Валериан… Генерал Суворов тоже не очень хвалит распоряжения фельдмаршала, находя, что не совсем они к делу и мало говорят об искусстве вождя…

– Суворов порицает?.. Это нехорошо… Хотя… нет ли тут посторонних причин? Он давно заглядывает ко мне в руки: нет ли и для него фельдмаршальской шпаги и жезла у меня наготове? Пусть еще отличится немного… Найдем и для этого чудака… красивую игрушку… Пусть потерпит. А Валериан что пишет?

– Все то же. Кутежи… Дамы без числа и всяких наций… Траты непомерные. Игра на десятки и сотни тысяч рублей… Оргии всякие… Словом, не желаю только оскорблять слуха вашего величества… А вести все те же… Причем, смею заверить, что брат не ищет сравнения с князем… Наоборот, удивляется уму его и сетует, что мало в дело применяются такие большие способности великой души…

– Милый мальчик… Я хотела бы его видеть скорее у нас… Неужели тебе не жаль держать брата там, среди опасностей?.. Поди сюда… Ревнуешь? К нему! К ребенку! Не стыдно? Глупый… Ну Бог с тобой. Батюшки, даже слезы проступили на наших красивых глазах! Генерал, это вам вовсе не идет… Успокойтесь… Все будет так, как есть. А может быть, еще лучше… Я осторожно постараюсь напомнить князю. Если начать очень строго, он все бросит и прискачет сюда. Может быть, ты этого желаешь? Нет? И я тоже… Значит, пошлем ему новые награды… Пообещаем еще… Только бы поступал поживее, не погружался бы в свою лень и беспутство… Да, он не может. У этого человека все на широкую ногу… И хорошее, и плохое… Уж такова, видно, его судьба. Ну, поглядим… А пока удача улыбается нам, надо ловить ее ласку. Она редко улыбается людям на земле…

– Вам ли это говорить, государыня… Столько лет счастливого правления… Победы, успехи, слава… И это не дело удачи… дело рук моей государыни, великой Екатерины… достойной наследницы Великого Петра…

– А ты великий льстец и сладкопевец… Тебе бы с Державиным в конкурс вступить… Но я верю, что искренно.

Зубов горячо поцеловал протянутую руку и получил ответный поцелуй в голову.

– Да, кстати: Державин теперь, я слышала, при тебе… Он хлопочет о своих делах. Там ссорился со всеми по службе, где ни сидел. И дела запутал. Как ты ладишь с нашим Пиндаром? Положим, характер у тебя золотой. Еще получше моего Храповицкого, которому все друзья. Но положения ваши разные… Вот что удивительно. Если и дальше так будет, мне только радоваться остается, что Бог послал тебя под конец жизни…

– Государыня, не говорите этих печальных слов…

– Пустое, друг мой. Ко всему привыкать следует. Обо всем надо подумать. Потому и желательно, чтобы ты с князем нашим светлейшим в ладу был… И…

Екатерина остановилась.

Император Александр I

Осторожная и недоверчивая даже со своими фаворитами, особенно первое время, когда узнавала их, Екатерина не решалась, говорить ли дальше, но слово сорвалось.

Почтительный, преданный по-собачьи, но словно пронизывающий взгляд маслянистых, красивых глаз Зубова она чувствовала у себя на лице и, подняв твердо глаза, заговорила:

– Большую тайну открою тебе. И моя, и всех наиболее опытных в правлении людей такая мысль явилась, что наследовать по мне надо не цесаревичу… Опасность от того большая для царства и для него самого произойти может. От склонности его к русской монархии, как то и у покойного мужа было… Помилуй, Господи!.. И по свойству души, по характеру пылкому, ненадежному, словно бы и непорядочному порою. Я знаю все, конечно, что в Гатчине делается… И жаль мне невестку. Хотя и хитрит она против меня… Да Бог ей простит… С таким мужем еще не то сделаешь! Но империя – не жена. Тут иные потребны качества, кроме увенчания… И с надеждой гляжу я и все близкие ко мне на великого князя Александра. Ты еще мало с делами знаком. Понемногу все узнаешь. Твоя преданность и явная любовь ко мне дает на то права. А пока старайся заслужить милость внука… Чтобы он полюбил тебя. Тогда и смерти моей бояться тебе будет нечего… Вот что хотела сказать тебе.

– Матушка, родная моя… Богиня небесная… Зачем это? Не думаю ни о чем, только бы тебя покоить и тешить… А там…

– Вижу. Тем более мне заботиться надлежит о друге прямом и бескорыстном. Только гляди не проболтайся до срока. И мне неприятно будет, и себе врагов лишних наживешь. Говорят, кто знает тайну, тот ее и ковал наполовину… Так лучше: ничего ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, по русской отговорке… А теперь пойдем, партию на бильярде сыграть не желаешь ли? За целое утро засиделась. Хорошо разойтись немного… Кровь пошевелить.

– Плохой я игрок, государыня. Все теряю партии. Охота ли вам с таким?

– Нарочно теряешь, я приметила, чтобы мне угодить… милый друг. Ну, Грибовского позовем. Он там сидит на дежурстве. Дел нет. А ему выиграть ставку всегда приятнее, чем меня потешить. Он уж не станет поддаваться мне… Плут ты этакой… Идем…

* * *

Желание чаровать всех, «всем нравиться», как об этом порою говорила сама Екатерина, врожденное ей как женщине и воспитанное потом обстоятельствами, было в ней сильнее других чувств.

Решив совершенно уйти из-под руки своего многолетнего друга, ментора, почти господина, из-под власти Потемкина, которого многие даже считали законным ее супругом, тайно обвенчанным, подобно Разумовскому с Елизаветой, Екатерина тем не менее осыпала героя самыми несомненными знаками внимания. И только делала все как бы по секрету от других.

Посылая ему бриллиантовый лавровый венок за победы, такую же шпагу и аксельбант в двести тысяч рублей, она оставила Зубова в убеждении, что все вещи стоят не более сорока тысяч рублей.

В марте того же, 1790 года светлейший получил назначение, которого в прошлое царствование удостоен был один тайный супруг Елизаветы: князь был пожалован в гетманы целой Малороссии.

Зубов узнал об этом только из ответного благодарственного письма, присланного новым гетманом государыне.

Бледный, взволнованный явился Зубов к Екатерине. И когда она подтвердила фавориту справедливость известия, нарушил даже свое обычное детски-почтительное отношение к нежной покровительнице:

– Значит, справедливы и слухи, что наскучил я… что мне скоро придется вернуться в тот же мрак, откуда извлекли лучи ясного солнца на миг… Что светлейший… «князь тьмы»… так очаровал мою государыню, что и после многих лет на расстоянии тысяч верст хранит над ней силу и власть?.. Что же, я жду лишь слова… Пусть умру от горя… но быть игрушкой ни для кого не желаю… Тем менее для этого выскочки, в ком даже истинной любви не вижу к вашему величеству!.. Одно высокомерие и даже обманы, против вас направляемые, государыня…

– Насчет обманов потом поговорим, если не с досады ты молвил, друг мой. А прочее все вздор. Единым словом успокою тебя. Помнишь нашу беседу последнюю о наследовании трона? Не знаю откуда, но, думается, проведал обо всем мой сыночек сумасбродный. Совсем нос повесил, запечалился. Даже супругу свою меньше тиранить стал… Может, по дурости и на шаг какой решится. Тут нам светлейший особенно и надобен. Изворотлив он на всякие вещи, как никто! Много раз то доказывал и мне, и целому свету… Свои дела порою плохо ведет. А уж мои никогда. И знает он, поди, что тогда я его особливо отличаю, когда нужда в нем бывает особая… Он даже и говаривал о том… В надежде, конечно, что перенесут и тем меня побудят быть еще к нему добрее. Хитер наш князь. Ты и не знаешь как! Я знаю его. Теперь его обидеть – прямо на Павла толкнуть. А вдвоем они мне… стало, и тебе… опасны вдвое. Вот пишет князь, что сюда сбирается… Скоро того не будет. Еще там баталии и дела всякие. Я его позадержу, как смогу… Но если нагрянет, помни: лаской да угождением можно только с ним сделать. Он не первый куртизан, которых так много кругом… Все они мною сделаны. Я их могу и в пыль бросить. Князь не таков. Сам он себя да Господь его поднял. Если и упадет, так сам же да по воле Божией… Осторожно надо поступать. Обещаешь ли помнить и слушать, что сказала? Видишь, на добро, не на вред тебе это.

– Обещаю, матушка…

– Как грустно сказано! Ну, иди, целуй руку… и жди. Авось и тебя найдем чем повеселить. Не хмурь своих красивых глаз. Нейдет это вам, сударь… И не люблю я…

– Хорошо, ваше величество.

– У-у, как почтительно. Ну, Бог с тобой. Ступай, отмякни… И жди… Ты свое получишь…

На другой же день был написан указ о наделении Зубова новыми земельными участками и крестьянскими душами из казенных людей. Он получил также генеральский мундир вместо полковничьего. Но это не утешило фаворита.

Несколько дней хворал он. Притворно, истинно ли – трудно было разобрать. Хандра и потревоженная желчь придавали совсем болезненный вид этому завистливому человеку.

Наконец только красивая орденская лента и крупная сумма денег, которую он получил от Екатерины, благодетельно повлияли на болезнь, и снова Зубов, теперь еще более самоуверенный и надменный, появился и занял свое постоянное место рядом с Екатериной и во время выходов, когда шел с правой руки, отступая на полшага, и вечерами у игорного стола или в Эрмитажной ложе.

Внутри государства только гонениями на русских масонов, на мартинистов и других вольнодумцев отмечен был этот год. Смертный приговор, объявленный преступнику Радищеву, императрица заменила вечной ссылкой.

За Радищевым стал на очередь Новиков и даже покойный уже Княжнин с его «Вадимом».

Генерал Архаров деятельно нес обязанности директора Тайной канцелярии, блаженной памяти, потерявшей свое прежнее имя, но не силу.

Шешковский прославился в потомстве, ставши пугалом для всех жителей обеих столиц и целой России с его допросами, пытками, с его креслом в подполье, о котором начали ходить целые легенды…

Все шло своим чередом.

Чума на юге приостановила военные действия.

Так гласили официальные сообщения.

Но, кроме чумы, мало было людей, провианту, боевых припасов. И все лето, всю осень это собиралось, подвозилось… Набор был произведен с небывалой строгостью… И только к зиме могли пополниться ряды русских войск.

Вся жизнь двора, как и остальной России, понятно, вращалась главным образом вокруг военных событий.

А домашняя, внутренняя жизнь Екатерины и окружающих ее шла ровно, своим чередом.

22 мая 1790 года принц Нассау, командующий гребной флотилией, прислал курьера к императрице.

Прочитав донесение, она смутилась.

– Вот, взгляните, – по-французски обратилась она к Храповицкому, с которым занималась в этот ранний обычный час.

Храповицкий прочел и тоже не мог сдержать волнения, сильно побледнел.

– Однако отвагу взяли шведы! – проговорил он, чтобы нарушить неловкое, даже тяжелое молчание.

– Да, плывут прямо к нашей резиденции. Десант, видно, решен на подкрепление ихним сухопутным силам. Куда направят удар, интересно знать… Позвоните. Скорей бы разослали известия ко всем начальникам частей. Чтобы быть наготове… Вызвать Салтыкова… Впрочем, лучше я сама… Старика нечего беспокоить. И вообще надо это потише сделать, чтобы напрасно не пугать публику… Я уж сама. Генерал еще спит? – обратилась она к Захару, вошедшему на звонок.

– Почивать изволят, надо полагать. Рано для них…

– Хорошо. Скажи там, как только проснется, чтобы дали мне знать… А ты пиши, – по-русски обратилась она к Храповицкому, – Мусину-Пушкину… да генералу Салтыкову… Повести их… Я подпишу… Чтобы были наготове… Чтобы… Ну, сам знаешь. Такая беда… А между генералами свои счеты идут. Вот уж людское неразумие! Себя не жалеют… Родины не берегут… Пиши: «Главное командование я вверяю…» Нет, постой… Подумать еще надо…

И дольше обыкновенного пришлось просидеть в это утро Храповицкому за рабочим столом в комнате императрицы.

А на половине Зубова царили тишь и покой.

Между тем уже к девяти часам утра приемные и передние покои там начали наполняться целой толпою лиц, явившихся на поклон к новому баловню счастья.

Было тут немало просителей и клиентов из провинции, пришедших в надежде найти защиту и покровительство у человека всесильного, как это все знали, и очень любезного, мягкого всегда и со всеми на вид.

Но только в первое время Зубов надевал маску льстивости и услужливости по отношению ко всем, кто сталкивался с этим новым фаворитом по условиям придворной жизни или хотя бы случайно.

Чем больше крепло его положение и усиливалось влияние, тем холодней и надменней становился он.

Теперь именно начали проявляться сильные признаки этой мании величия, которая владела фаворитом до минуты кончины его покровительницы.

Прибывают посетители…

Уж не вмещают их покои, соседние с тремя комнатами, куда не допускается никто без приглашения, как во внутренние апартаменты фаворита.

Почтенные, седые сановники, генералы со звездами, в блестящих кафтанах ловят проходящих лакеев, стараются узнать: скоро ли встанет фаворит? Поздно ли уснул вчера? Здоров ли и есть ли надежда на хорошее расположение его духа, когда он проснется?

Слуги, уже привыкшие к этой рабской толпе, не стесняясь, захлопывают двери перед носом тех посетителей поназойливее, которые стараются пробраться дальше предела, отведенного для них.

У входной двери рослый лакей чуть не в шею толкает вновь прибывающих просителей и гостей, если те не очень крупных чинов, и повторяет:

– И без вас уж не протолпиться… Подождите там. Ослобонится место… Уйдут которые, ну и пройдете. Чай, не больно важные дела… Знаем мы…

Рублевки скользят из жирных пальцев посетителей в цепкие пальцы лакея, и он кое-как пропускает догадливого искателя…

В первой комнате из трех, куда посторонних не пускают, горит камин, несмотря на то что майские дни довольно теплы.

Зубов изнежен, зябок и особенно плохо себя чувствует в этих старых, мрачноватых внутри дворцах…

Козицкий, дальний родич Зубова, его посредник в щекотливых денежных делах, сидит здесь с портфелем под рукой. Тут же вертится другой наперсник и агент фаворита – Николай Федорович Эмин, стихотворец средней руки и угодник ради личных выгод, беззастенчивый и смелый, прячущий свои клыки порою под маской шутовства. Третьим допущен в интимную компанию человек весьма известный и в обеих столицах, и по всей России – Гавриил Державин, поэт, признанный всеми, автор «Фелицы» и других излюбленных в лучшем обществе стихотворений, поэм и од.

Стараясь совместить гражданскую карьеру с высшим служением Аполлону, Державин уже достиг поста вице-губернатора, но везде не уживался со своими сослуживцами. Он считал их намного глупее и ниже себя, а они его терпеть не могли, как гордеца и зазнайку. Это порождало целый ряд кляуз, по поводу которых и пришлось поэту, бросив симбирские дебри, прискакать в столицу, искать тут милости Зубова, князя Вяземского и других влиятельных людей.

Стихи и популярность Державина, его личная способность приноровиться к сильным покровителям, если этого требовали обстоятельства, сразу доставили поэту доступ во внутренние апартаменты фаворита.

Узнав, что Державин поднес Зубову «Оду к изображению Фелицы», имеющую связь с первой его большой поэмой, Екатерина приняла стихи, прочла, осталась довольна и сказала Зубову:

– Его не мешает приласкать. Такие певцы полезны бывают для общественного мнения. А вам особливо это пригодиться может.

Зубов научился с полуслова понимать свою благодетельницу, и Державин получил разрешение без зова являться к выходу Зубова и к его столу, когда пожелает.

Державин тоже не упускал случая поймать фортуну за хвост и немедленно сделался завсегдатаем в доме фаворита.

Ожидая появления хозяина, все трое, сидящие здесь, или молчали, или перекидывались негромкими, короткими замечаниями.

Вдруг осторожно распахнулась широкая дверь, ведущая через приемную в покои для служащих, на пороге показался толстый, важный генерал в полной форме, держа в руках довольно обширный поднос.

Он продвинулся в комнату, а лакей снаружи снова запер дверь, оттеснив плечом несколько человек, которые уже навалились было, чтобы заглянуть и в эту заветную комнату.

– Здравствуйте, здравствуйте, государи мои… Не опоздал, сдается… А уж пора… Нынче хотел наш благодетель пораней встать… Вот я кофейку и приготовил… Пойду загляну: не изволил ли проснуться?.. Звонка не было? Нет? Я все же погляжу…

И осторожно, на цыпочках, держа поднос перед своим мясистым носом, чтобы фарфор, стоящий на подносе, не загремел, генерал пробрался в соседнюю комнату, поставил ношу на стол, поджег спирт под золотым кофейником и еще осторожнее и тише стал красться к двери, ведущей в спальню фаворита, за которой царила полная тишина и мрак благодаря тяжелым опущенным занавесям и портьерам.

– Аккуратен наш генерал! – насмешливо улыбаясь, заметил Державин Эмину.

– Чего хотеть от Кутайсовых? Дед его за нос держал государя, бороду брил и в знать попал. Этот тоже берется за что попало, лишь бы не пропасть… Ха-ха-ха! Каков каламбур!..

– Тише, – отозвался серьезный, невозмутимый Козицкий. – Кажется, проснулся… Да, звонок… Вон и камердинер прошел… И генерал наш проследовал с кофеем…

– Слава Богу, значит, все обстоит благополучно! – торопливо заметил Державин.

Действительно, Зубов проснулся. Первый его взгляд упал на толстое, глупое и преданное лицо Кутайсова…

– Вы? Ну, идите… Несите. – И, протянув руку, вторично дернул сонетку.

Но, предупреждая камердинера, который немедленно явился на звонок, Кутайсов уже откинул занавеси у одного окна, и веселый майский день ворвался лучами солнца в высокую, роскошно убранную опочивальню женственно-изнеженного фаворита.

Только поставя свой кофе на столик у кровати, Кутайсов отвесил вновь поклон и заговорил:

– С добрым утром, с веселым пробуждением, милостивец… Кофеек готов… Без лести скажу: нынче, как никогда, удался на славу… А сливочки… кренделечки… Мм-м… Сам приглядел за пирожником… Кушай на здоровье, ваше сиятельство!..

– Благодарствуй…

Зубов небрежно протянул руку своему угоднику.

Тот в порыве рабской преданности взял обеими руками пальцы Зубова, слегка пожал и, неожиданно заметив, что нога у колена фаворита обнажилась от покрывала, осторожно нагнулся, коснулся губами открытого места и покрыл его одеялом, бормоча:

– Озябнуть изволят ножки твои, милостивец… Беречь, чай, их надо, ножки-то…

Зубов, привыкший ко всяким формам угодливости, все-таки смутился и, быстро укрывшись поплотнее, сказал:

– Что ты, государь мой… Не женщина я, чтобы подобные ласки… Верю, что от сердца. Да лучше не надо…

– Не буду, не стану, милостивец… Не стерпел… Когда ножку увидел, ту самую… твою… хе-хе-хе… сердце взыграло. Все мы рабы нашей государыни-матушки. Ничего не пожалеем для нее… Вот я и… Не взыщи, милостивец… Пей… На здоровьице… Горячо ли? Хорошо? И ладно… А я пойду… Только… словечко вот еще…

– Что такое? Говори…

– Да слыхал я: принца немецкого сменить думает государыня. Благодетель наш князь Николай Иваныч братца на его место ладит… генерала Салтыкова… Должно полагать, и вакансий при том немало откроется… Так уж попомни меня, слугу своего верного… И племянничка, Сережку… Знаешь, чай, его. Оба мы тебе готовы усердствовать… Так уж ты…

– Хорошо, хорошо. Если только перемена будет, я буду помнить… А много народу там ждет? Из чужих?

– Полны горницы… Лизоблюдишки набежали… Лишь бы беспокоить тебя, благодетеля! Того не понимают, что мужей таких в их деятельности государственной излишними заботами утруждать нельзя, докучать им не подобает. Дух чтобы бодрый у милостивца был, чтобы он мог угодить и матушке-государыне, чем Бог послал… Хе-хе-хе… Ну, я тоже докучать не стану… Уж сам попомнишь просьбишку…

– Да, да, буду помнить. Скажи там, чтобы отказали всем. Я не принимаю сегодня… Что-то не по себе мне…

– Здоров ли, ангел мой? Лекаря бы… А то бы…

– Здоров, здоров я! Ступай, скажи…

С низкими поклонами вышел Кутайсов.

Зубов с помощью камердинера набросил на себя меховой халат и перешел во вторую комнату, где тоже горел камин, уселся у него на низеньком кресле, ноги протянул на мягкую скамеечку. Взяв пилку, стал точить розовые ногти и приказал камердинеру:

– Кто тут рядом? Своих зови. А чужих не принимаю.

Кивнув довольно приветливо на низкие поклоны троих вошедших, Зубов обратился прежде всего к Козицкому:

– Ну что там у тебя?

Тот подал несколько бумаг из портфеля.

Зубов взял, поглядел, выбрал одну и стал читать, положив остальные на стол, рядом. Довольная улыбка показалась на его изнеженном, еще розоватом от сна, лице.

– Прекрасно… Неужели это так? Это я могу сделать. Все в моих руках. Только чтобы потом от условия не отступил купчишка… А то, знаешь, тонет – топор сулит…

– Быть тому невозможно, ваше превосходительство. Он есть в наших руках, так и останется. Откупное дело такое, что всегда можно прореху найти, если даже не новую продрать… Тут все верно.

– Тогда я исполняю. Напиши записку. Я отцу в Сенат сам перешлю… Тяжба на исходе. Теперь самое время… А тут? – Он взял остальные бумаги, снова проглядел их. – Хорошо. Пусть полежат. Я сегодня скажу тебе. Еще потолковать тут надо… с Вяземским или с братом Димитрием. Он сам тестю передаст. Ты иди записку отцу напиши. Вот бери докладную… А что сам Логгинов?

– Ждет, как мы тут порешим.

– Пусть ждет… Ну, у вас что нового, государи мои? Ты с чем это, Гавриил Романыч? Сверток подозрительный… И вид у тебя. Знаешь, на Новый год были мы с государыней в пансионе благородных девиц, что на Смольном дворе… И вздумалось этим козочкам… цыпинькам мне сюрприз поднести… Также, вижу, несут две мамочки… Ничего уже, с грудочкой… Из старших, видно. Приседают и подают… Разворачиваю – атласу белого кусок, цветочками зашит… И стихи на нем вышиты же. Весьма изрядные. Вон там лежат. На столе. На французском диалекте. Весьма изрядные… Кто только им стряпал? Ха-ха-ха… После всю ночь об этих пупочках думалось… Сами бы они себя поднесли. Я бы не прочь был… Ха-ха-ха!.. А то стихи… Вот и у тебя вид сходный теперь… Ну, показывай…

– Угадал, милостивец, ваше превосходительство. Стишки сложились… Немудреные, да от сердца… Уж не посетуй… Прочесть не изволишь ли?

– Как не изволить? Читай, голубчик… Да что ты стоишь? Садись… Какие там у тебя еще стихи? Ода? Государыне небось? Хитрец льстивый… Она и то довольна твоими стихами. Говорила, думает в свою службу тебя повернуть… К ней, да?

– Не так, ваше превосходительство… Теперь ошиблись. Слушать извольте. Загадка небольшая. Решить не пожелаете ль?

– Загадка? В стихах? Занятно. Слушаю… Слушай, Эмин. Ты сам мастер. Судить можешь.

– Где уж нам судить таких больших стихотворцев, – завистливо, покусывая губы, отозвался менее догадливый на этот раз приживальщик. – Будем хлопать… ушами, коли руками почему-либо не придется.

Тонкая ирония не была оценена. Зубов снова обратился к Державину:

– Загадывай свою загадку, почтенный пиита.

– Служу вам, государь мой.

Откашлявшись, приосанясь на стуле, где он сидел на самом краешке, но довольно твердо, Державин стал декламировать с пафосом, обычным для той поры:

– «К лире!»

Звонкоприятная лира!В древни, златые дни мираСладкою силой твоейТы и богов, и зверей,Ты и народы пленяла.Глас тихострунный твой, звоны,Сердце прельщающи тоныС дебрей, вертепов, степейПтиц созывали, зверей,Холмы и дубы склоняли.Ныне железные ль веки?Тверже ль кремней человеки?Сами не знаясь с тобой,Свет не пленяют игрой,Чужды красот доброгласья.Доблестью чуждой пленяться, —К злату, к сребру лишь стремятся.Помнят себя лишь одних;Слезы не трогают их.Вопли сердец не доходят.Души все льда холоднее.В ком же я вижу Орфея?Кто Аристон сей младой?Нежен лицом и душой,Нравов благих преисполнен.

Тут поэт остановил поток декламации. – В пояснение изъяснить могу, что скромность нравов и философское поведение чрезвычайно отличает персону, здесь изображенную, от иных подобных. Оттого сравнение с Аристотелем. А с Орфеем – ради склонности к игре скрипичной и к музыке, в которой также преуспевает весьма…

Зубов с очень довольным видом, только молча погрозил пальцем даровитому льстецу. Тот продолжал:

Кто сей любитель согласья?Скрытый зиждитель ли счастья?Скромный смиритель ли злых?Дней гражданин золотых,Истый любимец Астреи!Кто он? Поведай скорее!

Сызнова пояснить хочу. Астрея – справедливости и златых веков богиня. Кто средь нас она, пояснять надо ли? Да живет на многие лета государыня!

– Да живет! – подхватили оба слушателя.

– Молодец ты, Гаврило Романыч… Давай, я ужо государыне покажу. Ей приятно будет.

– Изволь, милостивый. И тут еще, коли спросит… Рисунки кругом означение имеют… Вот Орфей с лирой. Уже толковал я: это нравов приятность в вельможе, здесь воспетом, означает. Он же города строит словами одними, приказами мудрыми. И это изображено в виде Амфиона-царя, по струнному звуку которого города воздвигались…

– Умно. Все умно. Спасибо. Что ты скажешь, Эмин?

– Изрядно. Но сей раз много лучше всего, что обычно слышал, чем угощал порою друг наш преславный, пиит всесветный. Хотя многие находят, что в сочинениях подобных только слов звучание и обычные образы, невысокие мысли кроются. Но изрядно!

– Как же это, государь мой, так решаться мне в глаза говорить! – вспылив, задетый за живое едкой критикой, отозвался резко Державин, даже не помня, что он говорит в присутствии самого Зубова. – Я готов свои сочинения на общий суд отдать. Во всех ведомостях напечатать: пускай несут суждения свои господа читатели, а не завистники мелкие. Поглядим, скажут ли то же, что я от вас услыхал. И ежели бы не уважение к покровителю высокому и к месту этому… и не памятовал я услуг, мне от вас оказанных в иное время…

– И ничего бы не было. На словах ты горяч, Гаврило Романыч. Знаю я тебя… А про одолжения что говорить? Знаешь: старая хлеб-соль забывается… Молчишь? Оно и лучше. Вот, милостивец, не позволишь ли, я свою загадочку прочту тебе? Ныне по рукам ходит. Не ведаю, кто и сложил. А занятно. Тоже енигма изрядная.

– Забавное што-либо? Читай, читай. Я люблю…

– Так, безделица. «Изображение пииты» называется. Кхм… кхм…

Своим сипловатым, глухим баском Эмин начал читать:

У златой Гипокрены стою на брегах,Как в шелках, весь в долгах.Проливаются злата живые ключиДнем, а боле в ночи.С муз печатью на твердом, широком челе,При зеленом стою я столе.Безумолчный мне слышится золота звон.Бог Парнаса, мой бог, Аполлон!Что ни больше на карту унесть помоги,Лишь покрыть бы свои все долги!Коль игрой обеспечу пристойный доход,Грянет рой звучных од.Кто мне нужен, я всех воспою зауряд,Пусть потом и бранят, и корят!За червонцы, златой Гипокрены ключи,Стану славить их в день и в ночи.Величать стану звучными виршами тех,Кто мне дал тьму приятных утех!..Вот она, енигма, какова.Узнать трудновато, на кого сложена.

Багровея от злости, Державин ясно понял, что стрела брошена прямо в него. Приехав в столицу без денег, он успел счастливой игрой быстро набрать до сорока тысяч рублей, и об этом везде говорили. Поэт был уверен, что пасквиль написан именно Эминым, с некоторых пор завидующим успехам своего прежнего протеже… Но нашел силы сдержаться.

– Недурно! И звучные вирши… И соль есть… Как скажешь, дружок? – обратился к Державину Зубов, любивший потешиться над вспыльчивым и амбициозным стихотворцем, даже порой сам стравливающий для этой цели обоих соперников.

– Что могу сказать?! Я в таких пасквилях не судья. Пока прощения прошу, благодетель. В суд, по делам пора… Мытарят меня… И конца нет… Последние гроши проживаю. Уж не взыщи…

– Нет, нет, я знаю. Не держу тебя. Обедать приходи… Да, кстати: правда, что на последней игре у графа Матвея Апраксина семеновский капитан Жедринский тридцать тысяч проставил?

– Верно, ваше превосходительство. Я сам и был при том. Больше тридцати. В семидесяти сидел. Да сорок отыграл кое-как. А остальное гнать пришлося. Не беда, Апраксин к Жедринскому на фараон заглянет, они сквитаются. Банку всегда больше, чем понтам, везет, дело известное.

– Правда твоя. Ты мне дай знать. Я тоже заеду на вечерок к ним, когда побольше игра там будет…

– Не премину, ваше превосходительство. Ваш слуга… – И с низким поклоном вышел поэт от фаворита…

* * *

Тяжелые минуты пришлось пережить на другой день императрице, Зубову, всем обитателям столицы.

Около полудня какие-то отдаленные, глухие удары, словно раскаты далекой грозы, стали доноситься до слуха всех живущих в Петербурге и в окрестностях его.

Заслышав бухающие удары, Екатерина вздрогнула, побледнела и подняла глаза на Зубова и других, кто сидел и стоял вокруг ее невысокого стола, за которым совершала государыня свой малый туалет.

– Канонада! – едва могла выговорить Екатерина. – Так близко… Послать узнать, что такое…

Несколько человек кинулось из комнаты.

Зубов тоже сделал было движение, но почувствовал, что ноги ему не повинуются, и стоял, жалкий, позеленелый, с дрожащей нижней губой.

Другие тоже выглядели не лучше.

И вдруг, как боевая труба, прозвучал голос государыни, совершенно и быстро овладевшей собою:

– Да что вы, друзья, я и забыла. Это мне на нынче – принц писал – адмиралы мои победу готовят над шведским флотом, который умышленно ближе к берегам нашим подманили… Успокойтесь… Принц вести пришлет скоро…

И она приказала продолжать свой туалет как ни в чем не бывало, вышла потом к ожидающим ее напуганным придворным спокойная, ясная, даже веселая, как всегда.

И, глядя на эту удивительную женщину, все воспрянули духом.

Но испытание не кончилось.

Прискакал с берега курьер.

Еще сама Екатерина только знакомилась с подробным донесением, а уж все близкие знали, в чем дело.

Принц Нассауский выслал разведочные суда своей гребной флотилии издали наблюдать за ходом морской битвы двух сильных флотов.

Командир одного русского фрегата, не поняв сигнала, вышел из строя, сломал всю линию русских кораблей.

Поправляя дело, старик адмирал Крузе подал сигналы перестроиться.

Вся русская флотилия круто повернула курс к берегу.

Лодки принца приняли это за бегство. Дали знать Нассау, и тот послал гонца известить Екатерину.

Подступ к столице мог оказаться незащищен, и государыня должна была принять меры…

Пока, потрясенные этой вестью, собранные министры и сановники, военные и гражданские чины обсуждали, как поступить, на Выборгской стороне громко прогремела пушечная канонада…

– Шведы входят в столицу! – криком ужаса пронеслось по всему городу.

Кто мог, бросились бежать.

Бледная, со слезами на глазах, Екатерина приказала немедленно узнать, что там происходит.

Прошло больше часу.

Молча сидели все и ждали. Из сараев уже выкатили кареты, вывели и заложили лошадей. Стали спешно собирать все самое драгоценное и необходимое.

Наконец прискакал посланный гонец, за ним явились и Архаров, и Рылеев.

– Успокойтесь, ваше величество. Врагов не видно… Это несчастье вышло небольшое. Видно, уж Господь попустил… В лаборатории, на артиллерийском дворе, огонь заронил кто-то… До пятисот бомб снаряженных взорвало на воздух.

– А погреба? Порох там…

– Все цело, государыня… И не убило никого. Один солдат сгорел. Видно, он трубкой огонь и заронил… Покарал его Бог… Все цело. Стекла повыбило… Дело пустое…

– Ну, слава Богу. Не попустил Господь. Что еще там?

Бурей ворвался второй гонец:

– Бог милости послал, ваше величество. Прощенья просит принц. Не понял он боя… Напрасно потревожил своим донесением… Отбиты шведы. Флот наш под защитой своих батарей у Сескари стоит… Вот тут все писано…

Офицер-моряк, полумертвый от быстрой езды, от устали и волнения, подал пакет Екатерине.

Все вздохнули свободней.

Но после этого страха несколько дней была больна государыня, Зубов и многие при дворе.

Кругом по дачам запрещено было из пушек стрелять, как это случалось в торжественные дни. Фейерверков пускать нельзя было.

Каждый выстрел или звук, похожий на орудийные залпы, слишком пугал обитателей столицы и дворцов ее.

На другой же день после канонады, так напугавшей столицу, пришли совсем добрые вести: Крузе соединился с флотом, стоящим в сорока верстах от Петербурга, в Сескари, а шведы очутились запертыми в шхерах близ Выборга и со дня на день могли ожидать полного разгрома, как только русский флот оправился после недавнего боя.

Оправясь немного от своего нездоровья, Екатерина решила сама осмотреть флот и повидать своих храбрых моряков, отряды гвардии, которые так отважно делали свое дело.

Ранним июньским утром выехали из Царского Села открытые экипажи.

В первом сидели императрица, графиня Анна Петровна Протасова и Зубов.

Во втором – графы Ангальт и Безбородко с графом Валентином Платоновичем Мусиным-Пушкиным. В третьем экипаже ехали две дежурные фрейлины и одна из сестер Алексеевых.

В Петергофе, куда направлялись экипажи, стояла наготове яхта, которая должна была отвезти государыню в Кронштадт. Там теперь стояли оба соединенных флота: адмирала Крузе и тот, который был у Сескари, не считая гребных судов флотилии принца Нассау.

Гладкая дорога, хорошее утро, счастливо пережитая опасность – все это располагало к бодрому, радостному настроению. И все спутники выглядели очень хорошо и весело.

– Видно, вместе с маем кончена наша маета, – заметила государыня, охотно начинающая всегда игру словами. – Шведы своими пушками заставили у меня в столице стекла дрожать. Теперь пусть сами попляшут на воде без выходу… Говорят, все пути им принц своими лодочками отрезал… Боятся они этой флотилии после прошлогодней бани…

– А я слыхал, – отозвался Зубов, – что принцем большие ошибки и тогда были допущены. Недаром в заграничных газетах шведский король такой обидной реляцией для нашего оружия свет удивил… Отвечать на все можно. Не так уж ветрен король, чтобы зря писать. А теперь толкуют… Я и от графа Салтыкова, и от иных слышал, совсем не дельно блокаду устроил принц. Генерал Салтыков берется до последнего бревнышка шведского весь ихний флот захватить, если бы ему поручили дело…

– То-то и есть, что он берется. Да ему не дается. Можно ли принца обижать после всех удач его? И что за охота у моих генералов именно за те дела браться, на которых уже другие сидят? Как будто чего иного найти нельзя, если отличиться воистину охота моим генералам!.. Господи! Да я бы, будь я мужчиной… уж сколько раз сказывала… не стала бы под других подрываться… Сама бы столько отыскала подвигов для себя… Не слушай ты их, друг мой… Я знаю, ты считаешь себя обязанным графу Николаю Иванычу. Да и то помни: не без личных выгод он принял тебя под свое попечение. У каждого свой расчет… А мне уж позволь самой думать, кто куда лучше подходит… Сколько лет этим делом занята была. Приловчилась, генерал. Верьте вы мне!

– Да я и в думах не клал, ваше величество…

– Само лечь хотело, без твоего положения? Пусть так… На этот счет всякое бывает. И ты на меня не обижайся за прямое слово. Дело сейчас нешуточное. Не время сахарничать… Вся империя в опасности. А на мне лежит ответ за благо моей земли, всех подданных моих…

– Да я и думать не посмел бы, ваше величество…

– Смел не смел, а вижу я, как ты сейчас нахмурился… Ты бы то помнил: вся моя жизнь с первого дня царствования была посвящена на одно: чтобы росло величие России. Так и удивляться нельзя, что всякое горе для нее – двойное мое горе. Всякая обида, ей нанесенная, малейшая несправедливость для меня непереносны бывают… Не могу молчать я при таком разе. Сил больше нет все в себе таить, притворствовать, как до сей поры не раз случалось, ради осторожности и благоразумия, по тогдашним обстоятельствам и конъюнктурам глядя… Но чем больше таить в себе злое чувство, тем оно сильнее закипает внутри… И я решила расправиться со шведами как можно лучше. Да и туркам спуску не дать. А в таком разе не свойство и кумовство в дело идут, а люди стоящие… Будешь это помнить, мой друг, сам поймешь, за кого можно просить, за кого не стоит и время терять.

Наступило молчание.

– А не имел ли вестей от нашего храбреца-чудака, от Александра Васильича? – спросила ласково государыня, видя, что строгая отповедь сильно повлияла на ее любимца, и желая направить его мысли в другую сторону.

– Как же, ваше величество. Он просит повергнуть к стопам нашей матушки государыни его благодарность за внимание и память… И что дочку не оставляете, Суворочку его, как он ее зовет.

– Премилая девочка. Скоро и невеста. Вот бы брату твоему посватать… Совсем хорошая партия…

– Конечно, Николай был бы счастлив, если бы ваше величество пожелали принять участие в этом, когда настанет время…

– С удовольствием… Я не забуду… Глядите, вон видны и корабли. Какие это?

– Должно быть, береговая охрана, ваше величество… Сейчас узнаем…

В этот день императрица успела осмотреть все морские отряды Сескари и в Кронштадте.

Поблагодарив адмирала Крузе за его распорядительность и уменье, за последнюю победу, раздав ряд наград, кинув милостивое слово осчастливленному экипажу, к вечеру государыня вернулась в Петергоф.

С яхты снова пересели в коляски, и все дремали от усталости и множества пережитых впечатлений, когда экипажи, колыхаясь на упругих рессорах, быстро несли их назад, к тенистым садам и паркам Царского Села…

Как бы в ответ на похвалы, на ласку и награды, которыми почтила свои войска государыня, они постарались доставить и ей радость: 25 июня произошла битва под Выборгом – и снова русские одержали решительную победу над врагом.

Снова зазвучали благодарственные молитвы в храмах столицы, и Екатерина появилась с Зубовым и всею блестящей свитой в Казанском соборе благодарить Господа сил за одоление над врагом…

Но с юга не было так жадно ожидаемых приятных вестей об успехах русских войск.

Наоборот, Валериан Зубов и сам Суворов, как и некоторые другие лица, имеющие возможность писать Екатерине, словно сговорясь, извещали государыню, что светлейший по каким-то непонятным ни для кого побуждениям и причинам затягивает кампанию, начатую очень удачно, и избегает решительных действий.

Между тем сам Потемкин все писал, что ему необходимо побывать в Петербурге, о многом лично побеседовать с императрицей.

И только ее решительные, хотя и очень дружеские письма удерживали избалованного полувластелина от намерения бросить всю армию на произвол судьбы и скакать домой, за две тысячи верст…

А дни, недели и месяцы мелькали один за другим…

Только в декабре, после усиленных настояний императрицы, отряд Кутузова обложил Измаил, но не спешил с приступом.

2 декабря прискакал туда в своей двуколке Суворов.

Девять дней ушло на подготовления… Злые языки потом говорили, что было немало переброшено золотых и серебряных мостиков от осаждающих к осажденным.

Как бы там ни было, 11 числа после отчаянного штурма и упорного сопротивления крепость была взята, и Суворов послал императрице обычное лаконическое донесение: «Измаил пал перед троном вашего величества».

От Потемкина с этой радостной вестью помчался его адъютант Валериан Зубов.

Поручение завидное и почетное. Но более сообразительные люди, как и сам «чрезвычайный гонец», прекрасно понимали, что светлейший желал избавиться от неприятного соглядатая. Как ни скромно держал себя Валериан, роль его была скоро разгадана и самим князем, и многими иными из окружающих…

Из Петербурга также друзья светлейшего, особенно управитель его и придворный всезнайка Гарновский, извещали, что Безбородко, Воронцов и многие другие с Платоном Зубовым во главе стараются пошатнуть, если уж нельзя совсем свалить, неприятного им князя. И лучший материал для этого получают, несомненно, от Валериана.

Потемкин был вне себя. Но он хорошо знал, как сердечно относится Екатерина к красивому, гибкому и до срока испорченному юноше. В каждом письме она писала об этих двух братьях, просила содействия, чтобы «со временем вывести в люди Валериана», этого «писаного мальчика», как она выражалась… Напоминала, что ей будет приятно, если Потемкин проявит больше ласки к Платону во время предстоящей встречи и теперь, в своих письмах.

От Платона Зубова – конечно, по настоянию, а может быть, и под диктовку самой государыни – получались весьма почтительные и дружеские письма…

Все это вязало светлейшего, и он вынужден был надевать личину любезности по отношению к людям, которые в сущности были ему опаснейшими и смертельными врагами…

Но и этот необузданный человек, избалованный временщик принужден был поддаваться и гнуться под мягкой, ласковой, но такой неумолимо тяжелой рукой, какою Екатерина правила всем и всеми, кто только находился вокруг нее, в тени ее трона…

Вместе с январской метелью, свежий и розовый, как морозное утро, примчался в Петербург Валериан с радостными вестями о завершенных победах, о новых ударах, какие Суворов и другие генералы собирались нанести врагу. Ласково, нежно, как родного, приняла Екатерина юного гонца, от которого, казалось, еще веяло пороховым дымом и жаром битвы.

– Весьма рада вас видеть, поручик, а со столь приятными вестями особенно, – встретила юношу она, когда Платон привел брата в комнату, где государыня утром работала одна над своими «Записками».

– А я несказанно счастлив видеть вновь ваше величество в добром здравии и столь цветущем виде!

– Все благодаря победам, которыми, как дождем, орошает мою душу славное войско российское и его вожди, мой маленький льстец! Давайте ваш пакет.

Пока государыня с довольным видом, покачивая головой, читала донесение, адресованное на ее имя князем, братья отошли к нише окна и тихо о чем-то толковали.

– Увидим, – наконец с неприятным, злым выражением лица сказал Платон, – чья возьмет. Теперь же осторожно заведи об этом речь, когда государыня станет расспрашивать обо всем…

Не успел он договорить, как Екатерина обратилась к Валериану:

– Великолепно! Хотя классическая реляция чудака нашего, графа Александра Васильевича, и не уступает этой по силе, зато находим в последней подробности, драгоценные для меня и для российской истории… Знаешь, мой мальчик, – по-старому, дружески обратилась она к Валериану, – я уж гораздо успела разработать тему. Гляди, и ты попадешь туда, если будешь вести себя хорошо. Не обижаешься, что я с тобою так? Чаю, ты себя уже большим мужчиной полагаешь?.. А я так рада нынче, что на всякие дурачества готова! Ну, все рассказывай мне, что там и как… Нет, – сама перебила себя Екатерина, – французы мои каковы! Князь светлейший для Дама Дереже, как он его кличет, просит шпагу золотую… И для герцога Ришелье… Да этому еще Георгия солдатского. Мол, оказали чудеса храбрости… Любезный народ французские дворяне. Умеют платить за доброе гостеприимство и себя прославить… Да что они там натворили? Говори, мальчик. Все по порядку…

– Дрались хорошо, государыня. И наши герои, молодцы. Да как-то попросту у них все выходит. Идет наш, дерется, умирает. И не видно ничего. Как будто так и надо. Встал, перекрестился и пошел. А у них иначе. Вот этот хоть бы… Рожа домашняя. Простите, государыня: Роже де Дама… 11 декабря мы приступом пошли. Морозище здоровый. А он вырядился, как на бал: кафтанчик, перчатки, шляпа. Шпагой машет, вперед рвется. Первый на вал впереди своего отряда взошел… Уж назад нас труба позвала, когда дело было кончено… Тут и встретил нашего шевалье лакей с плащом на руке. А Роже и говорит: «Как раз кстати… После жаркого боя прохладно стало на улице!» Ну, конечно, об этом только и речей было по лагерю… Герцог Ришелье идет и свой кивер перед глазами держит. А в кивере сильная дыра от турецкой пули. И сапоги свои модные порвал на приступе… А уж не взыщите, государыня, кюлоты прямо вдребезги, клочьями висят. Это взбирался где-то на вал. Сукно нежное… ну и не устояло…

– Зато и турки не выдержали. Уж так и быть, все сделаю, как пишет светлейший. Своих не забуду… Особенно графа Александра Васильевича. Но и гостей почту. У меня тоже тут чужие лучше своих управляются. Про Нассау, поди, и там слухи дошли… Золото – не начальник. И удачливый. Это главнее всего. Верная пословица на Руси: «Не родись умен, красив, а – счастлив…» Ну, и помельче есть, тоже люди нужные. Капитан мой Прево де Лоньон так берега укрепил, что врагам и носу сунуть никуда невозможно! Де Траверзе – чудесный командир… А помнишь Ванжура?

– Как же не помнить! Он еще так ловко умел черепом двигать! Сморщит лоб, и волосы у него на переносице ежом сидят… А там назад отведет. Потешный…

– Да… А я тоже тогда начинаю – помнишь, так… – И, совсем развеселясь, Екатерина повернулась к Валериану правой стороной лица, сделала какое-то незаметное усилие, и правое ухо отчетливо зашевелилось взад и вперед. Все трое расхохотались.

– Ох, матушка! Не бросила своих проказ?

– Зачем бросать, мой мальчик, если на душе весело? В могилу ляжем, смеяться тесно там будет. Здесь уж надо досыта порадоваться.

– Так что же Ванжурка наш, Двадцатидневный, как вы его, матушка, звать изволили?

– Ох, милый! Сорокадневный уж он теперь. А то и поболе… Помер! Да, да… Не печалься. Смерть дело такое: никто ее не минет. Жалеть надо, а грустить что толку…

Утешает Екатерина юношу, а у самой крупные, частые слезы полились из глаз. Но она их быстро отерла и продолжала:

– Да умер-то как, если бы ты знал, забавник наш. И тут почудачил. Прямо, можно сказать, забавно вышло, как бы смертью дело не кончилось. Вот, слушай. Башкир я отряд пустила для сторожевой службы по берегу. Шведы их как чертей боятся. А мне того и надо. И баталия была на море. Потом сухопутные стычки. Наши десант высадили – шведов догонять, которые наутек пошли. Ванжур славно бился на море… И с отрядом высадился. Да уж не знаю как и отбился от своих, от моряков. Чай, тут девчонка какая замешалась. Любил он их. Глядь, башкиры патрулем наскакали. Видят: не русская одежа. За него. Лопочут что-то по-своему. Он по-русски плохо. Свое им несет. Так почитай с полчаса дело шло. Он ершится. Они в задор вошли. Думают: пленник, а какой задира! Да взяли и прикололи его! Уж я так плакала… Ну а ты носик утри… и дальше рассказывай. Светлейший что?

– Все слава Богу. Хотя по несчастью, полагать надо, нездоров был… И до боя, и после баталии почитай и не появлялся к войскам, и не принимал никого… Доклады по суткам, по двое лежали без резолюции… Мрачен очень светлейший…

– И с солнцем затмения бывают. А ты старших не осуждай. Молод еще.

– Храни меня Господь, ваше величество. Я лишь говорю все, что видел, как не смею утаить от матушки от нашей ни малейшего, хотя бы и против себя самого. А к князю Григорию Александровичу я со всякой любовью и респектом отношусь, памятую, сколь много он для государыни моей, для родины хорошего совершил.

– Вот, вот. Помни это, мой мальчик. И я тебя еще больше за то любить буду. Ну а теперь говори, не тая, как начал. Вижу, правду ищешь, а не во вред кому.

– Да я и сказал, ваше величество. Мрачен очень князь… И не то чтобы нездоровье большое. Духом, говорят, тоскует.

– Это бывает у него. Вам сказать могу. Он о далеком часто думает. Старше я его. Могу раней умереть… А с сыном, с Павлом, у них вражда большая. Так, я думаю, из этого вытекает многое. И в архиереи он уж у меня просился. Надумал, что лицо духовное будет и для моего наследника недосягаемо. А того не хочет понять, верить боится, что я сумею иначе его страхи успокоить… Что я могу… Ну, да о том в свое время потолкуем… Только и всего?

– Нет, и на телесный недуг часто жалуется князь, – с совершенно детским, наивным видом сказал Валериан. – Ни один доктор, сказывает светлейший, там помочь не может… А и хворь-то пустая… Зуб болит, сказывает… Зуб рвать хочет… Так сюда ехать собирается, ваше величество.

Екатерина быстро переглянулась с Платоном и помолчала немного, испытующе поглядывая на юношу.

Тот глядел в глаза государыне своими ясными, красивыми глазами без малейшей тени смущения, открыто и радостно.

– Вот как! Пускай. Может, и так… Говоришь, сюда собирается ехать. Хоть я и просила не делать этого?

– Не знаю, государыня. Все там так говорят, кто к нему поближе. Уже и готовиться стали. Гляди, следом за мной сам пожалует, порадует тебя, матушку нашу.

Императрица Елизавета Алексеевна

Вторая стрела была пущена с тем же невинным, детским видом.

– Милости просим! Надо, видно, и нам приготовиться… Делать нечего… Вот сейчас пойдем на половину на его. Поглядим, что там да как. Прибрать, поправить чего не надо ли? Самой все приходится… Вот только Платон твой и помогает мне кой-чем… Идемте…

* * *

Медленно идут они все втроем по высоким покоям обширного отделения дворцового, предоставленного в распоряжение Потемкина уже много лет и без перемен. Впереди дежурный камер-лакей открывает запертые двери, приподымает портьеры. Спертый воздух необитаемых, давно не проветриваемых хором дает себя знать. Морщится Екатерина, дышит не так свободно, как всегда.

– Здесь обои сменить надо, – говорит она. – Запиши: в штофной гостиной, в желтой. Здесь и мебель худа… Но картины зато… Глядите, друзья, какие редкости… Денег сколько стоило, вспомнить жаль…

– Чудесные картины, – с видом знатока подтверждает Платон. – А эти бронзы… А статуи… Им цены нет!..

– Это что! Вот я вас другой раз в его галерею да библиотеку поведу. Там воистину клады собраны. Умеет раритеты отыскивать светлейший, что говорить!

– Государыня, нельзя ли нынче взглянуть? – с ласковой просьбой обратился к ней Платон. – Очень хочется видеть… Тут вещи, какие и эрмитажным не уступят! И неужто все его собственное?

– Теперь его, как я подарила… А многое и сам он собрал. Дальше мы не пойдем нынче. Довольно. Вернемся.

– Уж не откажите, матушка. Глаза разгорелись у меня… Люблю я очень все такое. Уж пройдемте… Что стоит? Близко…

– Вижу, генерал, разгорелись глаза. Не стоит себя тревожить. Будет и у вас то же, погодите. Времени много впереди… Скоро войну кончим. Тогда и я свободнее буду о друзьях своих думать… А дальше нынче не пойду. Я сказала… – В словах и в тоне Екатерины звучала непривычная для Платона Зубова решимость.

Эта женщина вся поддавалась своим настроениям.

Теперь в глубине души зрело у нее решение ломить последнее сопротивление Потемкина, который, судя по всему, собирается явиться и сделать попытку снова овладеть своей многолетней подругой, ее мыслями и желаниями.

И отголоски внутренней решимости, готовности к борьбе отражались и в обращении с человеком, который, собственно, в настоящую минуту был ей ближе и дороже всего на свете, как последняя вспышка радости перед близкой развязкой трагикомедии, называемой жизнью человека…

Но фаворит этого не понял своим узким умом и неглубоким духом.

Замолчав, надув губы, как капризный, обиженный ребенок, шел он за повелительницей.

Заметив его огорчение, она вдруг невольно улыбнулась и негромко шепнула Платону:

– А знаешь, ты моложе моего мальчика… Право… по душе! Ничего. Это быстроизлечимая болезнь… Ох, мне уж ею не хворать, malgre moi![16]

IV«ЭСФИРЬ И АМАН»

В феврале примчался Потемкин в Петербург, опередив свой обширный двор и огромный, воистину царский обоз, который всегда и повсюду следовал за ним.

Встреча была торжественная и самая теплая, радушная со стороны императрицы. Так, по крайней мере, казалось для всех.

Но сам светлейший хорошо знал Екатерину. Это знание и давало ему силу править умной, гордой, вечно замкнутой в себе женщиной почти двадцать лет подряд.

Это же знание подсказало ему, что игра его если и не совсем еще потеряна, то и на выигрыш шансов слишком мало.

Как ни странно, такая уверенность имела основанием второе наблюдение, сделанное князем.

Он сам и через приближенных своих старался определить: что за личность этот новый фаворит, красивый, как херувим, хрупкий, как женщина, незначительный на вид?

И личные наблюдения, и общий голос подтверждали, что Платон Зубов – совершенно незначительный по уму и душе человек.

Хорошо воспитанный, прекрасно болтающий по-французски, прочитавший много книг, особенно с той поры, как попал в клетку рядом с покоями Екатерины, Зубов обладал всеми аппетитами здорового мужчины, среднего человека. Был очень корыстолюбив, любил прекрасное, и женщин, и произведения искусства. Мог понимать и прекрасные порывы души, сам не проявляя их. Недурно играл на скрипке, тоже не внося захвата, огня в свое исполнение. Словом, это был вполне уравновешенный, достаточно одаренный, но бездарный в высшем смысле слова человек. А главное, в нем было пассивное женское упорство хотения и не было характера, активной энергии, мужской, властительной замашки.

Природа как будто создала его быть фаворитом женщины с мужским характером, с железной волей, умной, избалованной властью и удачами жизни, и притом весьма немолодой.

Оставаясь самим собою в мелких, не мешающих проявлениях ума и души, Платон Зубов невольно и вполне искренно во всем остальном подчинялся воле своей покровительницы, тонул в ее лучах, как темный спутник в ореоле солнца.

Это именно нужно было теперь Екатерине. И тем труднее было бы разорвать их взаимное сосуществование, чем легче и ничтожнее на вид казался темный спутник блестящего солнца, к которому приковал его закон взаимного тяготения тел и даже душ…

Кто знает, есть ли уж такая большая разница между физическими и психическими законами, как это нам кажется на первый взгляд?

Все это понял Потемкин, но решил, что без борьбы уступить все-таки нельзя.

И началась борьба, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину взаимного доброжелательства, даже дружбы обоим врагам.

В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину.

С предусмотрительностью, свойственной женщине и многолетней правительнице, Екатерина сумела так повести дело, что Платон Зубов говел и явился к причастию в один день и час со светлейшим, «князем тьмы», как обычно звали недруги Потемкина.

Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским насмешливым словом momerie[17].

Но глубокая религиозность Потемкина была искренней. Все это знали.

На этом задумала сыграть Екатерина.

И с внешней стороны ей затея удалась.

Вся блестящая толпа, наполняющая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…

Если между Платоном Зубовым и Потемкиным была большая, до смешного резкая разница и в фигуре, и в наружности, и в осанке, то Валериан, стоящий почти рядом со старшим братом, казался совсем ребенком перед князем.

Этот контраст давал тему для всевозможных шуток всем придворным острякам со Львом Нарышкиным во главе. И даже в настоящую торжественную минуту молящиеся наблюдали за всеми тремя «первыми персонами» с чувством жгучего любопытства, к которому примешивалась доля весьма малопочтительной веселости.

Очень осторожно, правда, но касались и самой Екатерины в этих вольных шутках и каламбурах наиболее отважные из остряков.

Митрополит с чашей и все сослужащие с ним иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.

Невольно Платон Зубов и Потемкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир, сверкая своими парчовыми облачениями под огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.

С легким полупоклоном Платон Зубов остановился, как бы желая пропустить вперед колосса, место которого он заполнил своей небольшой персоной, и довольно успешно, как об этом шептались во дворце, судя по расположению Екатерины к своей новой живой игрушке.

Потемкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он повернулся к Платону, сделал даже полуоборот всем грузным телом.

Этот односторонний взгляд с приспущенной головой и изогнутым книзу туловищем, даже сильнее, чем бы то требовалось при высоком росте князя, этот серьезный, но в то же время неуловимо насмешливый, глумливый взгляд…

Платон Зубов часто испытывал его на себе и готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника, хотя бы и обойденного по пути к успеху.

Все тоже заметили манеру Потемкина глядеть на фаворита и замечали:

– Ишь петух Голиаф орлом сбоку на цыпленка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть ищет, куда бы его клюнуть, в самую в маковку.

Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да личный физический, неодолимый страх перед дюжим и неукротимым во гневе князем – это лишь и удерживало Зубова от какой-нибудь самой резкой выходки.

Сейчас Потемкин, все так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперед.

Так иногда гуляка-щеголь, желая оказать внимание дешевой куртизанке, раскланивается перед ней преувеличенно почтительно и любезно.

Пятнами покрылось розовое, холеное лицо фаворита.

Не находя ничего иного, он еще с большей учтивостью склонился перед «отставным» на правах хозяина и сделал даже полшага назад.

Этот балет, конечно, не прошел незамеченным со стороны всех окружающих.

Будь здесь не храм, улыбки, смешки и перешептывание приняли бы явно скандальный характер. Здесь же все происходило в очень сдержанных границах.

Но Зубов и брат его чувствовали, что страдательными лицами являются скорее всего они, хотя сила за ними и Потемкина никто не любит.

Кто смешон, тот и не прав – вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.

Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперед.

Платон Зубов в это время обратился прямо к Потемкину:

– Извольте проследовать, ваша светлость! Я после вас!

– Нет, почему же, ваше превосходительство! Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову: «Последние да будут первыми!..»

– «А первые – последними!» – парировал колкость колкостью Платон. – Тогда извольте… – И он уже собирался пройти вперед.

Но Валериан предупредил старшего брата:

– Я – самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черед. – И быстро поднялся к чаше.

Даже Потемкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.

Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолетной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прощение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потемкин, и, наконец, принятие из одной чаши Святых Таин.

– Немудрено, что двое у чаши не поделились: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достается, – толковали теперь.

Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над «левреткой в эполетке», как он звал Зубова, но серьезной победы не сулили ему окружающие обоих куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы.

Они, правда, забегали еще с черного крыльца к князю, толпились и в его приемных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…

Даже и тут, после службы, он мог проверить свое наблюдение на Державине. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишенный достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаенной амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потемкин поманил к себе стихотворца:

– Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?

– Куды нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному – по-скворцовому больше теперь чирикал… Да вот с тяжбишками своими маюсь!

– По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.

– Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.

– Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поешь понемножку? Вон ночную кукушку нашу – Платошу-святошу петь стал? Дело ли?

– И кто сказал вашей светлости? Все наносы…

– Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…

– Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье мое свой слух изволите склонять, счастлив и тем…

– Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость, удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора. Они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть – крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышленые…

Державин понял намек и сейчас же подхватил:

– Есть еще меньше создания, а того мудренее… Коли Эзопу верить, комар и льва победить сумел!

Потемкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.

С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:

– Мужики наши еще умнее. Какой дрянью поля заваливают, а после хлеб растет. Во всем нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…

Державин молча поклонился отходящему вельможе.

Выпрямляясь, он прошептал:

– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти вслух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.

* * *

Хмурый стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?

С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери – казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского гневного порою, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, со взрывами ее слез…

– В такие дни! Ох, Господи! Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он ее, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.

– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева. – Мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты! Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…

И слушают, замерев, преданные женщины.

Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки.

Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.

Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.

Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.

И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.

– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни – десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…

– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…

– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава – твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут?.. Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…

Пена появилась и сохла в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую все-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными женами. Долголетнее сближение, постоянная общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.

Но на этот раз все усилия Потемкина были напрасны.

– Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчет Платона. У него столько врагов! Нет, нет! – только повторяла Екатерина. Уткнула лицо в подушки и на все дальнейшие речи и грозные упреки отвечала только взрывами слез.

Уже не первый раз происходили такие сцены со дня приезда Потемкина, но сейчас ему хотелось довести все до конца.

– Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твердо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь, и в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя… Богом клянуся, враки все! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье – тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для души спасения собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет – я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..

– Да что ты! Да как это можно?! – вдруг переставая рыдать, совершенно твердо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. – Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придешь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?

И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой, подавленной своей ли виной или напором чужой, сильнейшей души…

– Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?

– Я! Чем? В чем? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и занаверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…

– А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! – И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потемкин из комнаты.

Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжелыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потемкина.

Едва он ушел, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.

– Генерала позовите! – слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.

В словах Потемкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, еще незнакомая до тех пор нота.

И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее «прости» человека, после многих лет вынужденного уступить свое место другому…

* * *

С большей или меньшей силой еще несколько раз повторялись сцены вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Все главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.

Но тайну Полишинеля, конечно, знал целый город, и она служила предметом всяких пересудов, толков и предсказаний…

Второй темой служили грандиозные приготовления к празднеству в Таврическом дворце, которое задумал дать почему-то Потемкин для государыни.

Приготовления эти начались почти немедленно после Пасхи, которая пришлась на 13 февраля и длилась больше двух с половиной месяцев.

Потемкинский праздник, состоявшийся 28 апреля, описан очень подробно многими современниками и потом служил темой для исторических бытописателей.

Сам по себе он отличался от других подобных затей того века только грандиозными размерами и суммой денег, потраченных на него Потемкиным.

Одного воску пошло на разные плошки, факелы и прочие приспособления для иллюминации больше чем на семьдесят тысяч рублей, то есть на наши деньги почти на триста тысяч рублей. А в общем, праздник стоил триста тысяч тогдашних серебряных рублей, которые равноценны шестистам тысячам теперешним, не принимая в расчет большую дешевизну припасов.

Были тут и длинные улицы, застроенные временными домиками и декоративными замками, имелись налицо и жареные целые быки для народа, с позлащенными рогами и посеребренными тушами…

Приключилась и неизбежная в таких случаях давка, где погибло несколько человеческих жизней…

Даже экипаж императрицы только с большим трудом пробрался к подъезду, где Потемкин, в блестящем маскарадном наряде, осыпанный крупными бриллиантами, ожидал свою благодетельницу и поднес ей драгоценный скипетр, как богине счастья, с крупным, редким по величине и по ценности сапфиром наверху.

На фронтоне дворца красовалась надпись: «Твое тебе принадлежит!»

Вензеля Екатерины, составленные из всевозможных лампионов, прозрачных хрусталей разного цвета, освещенных изнутри, из цветов и зелени, видны были повсюду.

Всего было созвано на пиршество около трех тысяч по именным билетам, не считая простого народа, который сзывался особыми герольдами и бирючами и привалил десятками тысяч.

Для этих гостей были построены в огромном парке разные балаганы, устроены буфеты с пивом, водкой и квасами… Сюрпризы, фокусники, акробаты в разных местах потешали толпу…

Сначала Екатерина с Павлом, его женой и двумя внуками прошла в круглый большой зал, где ослепительно горел транспарант из искусственных драгоценных камней в виде буквы «Е». Стены были увешаны редкими гобеленами с изображением истории Амана и Эсфири. Князь возлагал большие надежды на эту аллегорию. Увы, она почти не была замечена царицей!

В этой огромной зале состоялся концерт и балет.

Затем были осмотрены все чудеса дворца, его убранство, статуи, картины, зимние сады и оранжереи, где даже для Екатерины были приготовлены грядки с гнездами грибочков, которые любила она собирать у себя в парках… Затем последовал ужин.

Столы были заставлены золотой посудой, собственной, Потемкина, которую он скупил частью у изгнанных французских принцев, частью из других рук. Из кладовых государыни тоже было выдано много редких сосудов и блюд из золота для большого украшения пиршественных столов.

Самое кушанье подавалось на дорогом фарфоре, который ставился сверх золотых тарелок и блюд.

Екатерина хотя приехала с полумаской в руке, но ее не надевала, как сам князь и все великие князья и княжны.

Зубов сидел рядом с государыней, но был хмур и бледен от скрытого недовольства, от зависти и какого-то страха.

Ему казалось, что такой блеск может затемнить в глазах Екатерины незначительную фигурку самого Зубова, поднятого из праха, куда так же легко можно было и ввергнуть его обратно.

Он не знал Екатерины, этой мудрой, при всей ее внешней впечатлительности, устойчивой и осторожной, несмотря на некоторое показное легкомыслие, которым она словно щеголяла в своем кругу.

Как бы угадывая, что делается в душе фаворита, Екатерина выбрала минуту, негромко сказала своему любимцу:

– Будьте повеселее, генерал. Чтобы не сказали, что вы питаете дурные чувства к тому, счастливее кого оказались, очевидно… А я сейчас же вам покажу, как вам тоже нетрудно будет роскошью затмить и настоящий пир валтасаров!..

– Я весел, государыня. Это просто так… Моя мигрень…

– Хорошо… верю. Но надо владеть и своими недугами, живя на свете… Я попробую вылечить вас… – И сейчас же обратилась к хозяину сказочного пира, который давно уже своим зрячим глазом следил за беседой Екатерины и Зубова: – Светлейший, у меня к тебе просьба…

– Всей душой готов служить, государыня-матушка…

– Продай мне твое могилевское имение, что на Днепре… Там двенадцать тысяч душ, как мне помнится?.. Деньги сполна плачу… Идет?

Потемкин вспыхнул до самых ушей и даже зубы стиснул, чтобы не вырвалось неожиданного для него самого неловкого слова или восклицания досады.

Он сразу понял, для кого хотела купить Екатерина это имение, ценимое почти в два миллиона рублей, и мгновенно решил скорее кинуть эти деньги на ветер, чем помочь обогащению ненавистного соперника.

Передохнув и с огорченным видом пожимая плечами, князь громко ответил:

– Экая досада! К несчастью моему великому, не могу исполнить желание вашего величества! Вчера как раз оно продано… И задаток взят…

– Продано? Кому? – недоверчиво протянула государыня, и глаза ее потемнели от досады и гнева. Она хорошо поняла уловку князя.

– Да вот ему как раз, – полуобернувшись еще перед тем и разглядев за стулом у себя дежурного камер-юнкера, молодого бедняка, дворянина Голынского, отрезал князь, кивая на окаменелого юношу, и сам незаметно сделал ему знак глазом своим, словно приглашая подтвердить свое невероятное для всех заявление.

Екатерина даже вспыхнула от неожиданности.

– Этому? Ему? – не находя слов, в явном смущении заговорила она и обратилась затем к Голынскому, о котором все знали, что кличка – по шерсти, и считали его совершенным бедняком: – Послушай, как же это ты купил имение у светлейшего?..

Голос отказался повиноваться юноше, который чуял, что ему с неба свалилось огромное неожиданное счастье. Он только и мог, что с глубоким почтительным поклоном склонить голову перед государыней.

Даже слезы проступили на загоревшихся глазах императрицы.

Зубов внезапно закашлялся и прикрыл салфеткой лицо, чтобы скрыть гримасу досады и злобы, которая исказила его против воли.

Только хозяин волшебного пира в первый раз за весь вечер словно расцвел, помолодел, почуяв, какую глубокую, мучительную рану нанес своему недругу.

Пир шел своим чередом.

Около полуночи уехала Екатерина с Зубовым и всей своей семьей.

А веселый, сверкающий пир, превратившийся теперь в полудикую оргию благодаря гостям из парка, проникшим в залы после отъезда царских особ, длился до самого утра.

А хозяин этой роскоши и великолепия с непокрытой головой, без маски долго слонялся между своими уже опьянелыми гостями, снова потемнелый, задумчивый. Все бормотал что-то невнятно, грыз ногти по своей вечной привычке и порой подходил к буфету, выпивал что-нибудь, закусывал чем попало и снова пускался бродить из покоев в парк и обратно.

Никто и не заметил, как он ушел к себе на покой…

* * *

На другое утро, дрожащий, взволнованный, терзаемый надеждой и страхом, явился Голынский к своему покровителю.

– А, покупатель пришел! – с явной иронией встретил его князь. – Деньги принес? Подавай. Деньги нужны… Теперь в особенности… Видел: абшид… Надо на сухой корм переходить!.. Ха-ха-ха!..

– Я только… ваша светлость… Потому только… чтобы только…

– Ишь как растолковался… Вижу зачем… Делать нечего. Умел фортуну за… спину поймать, получай… Только уж не совсем даром. Поедешь с Поповым, он на твое имя купчую сделает. В кредитном банке тебе под имение тысяч триста выдадут. Эти деньги мои… А остальное твое. Разживайся… Только бы клопу этому розовому не досталось!..

В порыве кинулся юноша руки целовать благодетелю…

* * *

Прошло еще долгих, томительных три месяца.

После новых столкновений и сцен, после самых решительных настояний государыни Потемкин собрался в обратную дорогу.

– Прощай, матушка, благодетельница моя! – упав в ноги императрице, с рыданиями мог только выговорить князь, когда они остались наедине в минуту прощанья.

– Что за странные думы у тебя, Гри-Гри? Вернешься еще… Вот мир подписан будет, тогда мы и отдохнем с тобой на покое… Авось что и по-твоему выйдет, – слукавила по женской слабости она, желая ободрить старого друга, который имел вид тяжко больного человека.

– Да? Авось, быть может… «Живу – надеюсь», – говорят древние латиняне… Так и я! А по правде сказать, ни на что не надеюсь, кроме могилы!.. Помяни тогда меня, грешного… Как я любил тебя… Как жизнь всю… Ну да что теперь… Пора… Уж сели, поди, все… Прощай, матушка… На прощанье, в последний раз удостой… хоть руку облобызать…

И он горячими, воспаленными губами до боли крепко впился в красивую, выхоленную руку Екатерины.

– Нет, нет, что же это… Дай я тебя… по-старому, как верного, давнего друга… – И Екатерина тепло поцеловала своего многолетнего помощника и защитника, с которым теперь пришлось разлучиться… кто знает, может быть, и вправду навсегда…

Недаром так болит сердце-вещун у государыни…

Они расстались опечаленными, с глазами, полными слез…

Но оба поняли, что разлука неизбежна…

А еще через два с половиной месяца, 5 октября 1791 года, в степи, около Ясс, на придорожной, пыльной поляне, задыхаясь от припадков астмы и сердечной своей застарелой болезни, скончался лучший, самый смелый и мощный из орлов-питомцев Екатерины Великой, светлейший князь Потемкин-Таврический, генерал-фельдмаршал, кавалер всех орденов, владелец колоссального состояния…

И сейчас же почти весь тяжкий груз этих почестей, должностей и орденов захватил и взвалил на свои небольшие, но упругие плечи Зубов, давая свободу Екатерине плакать в своем покое о друге, погибшем, вопреки всему, раньше ее, хотя она была намного старше его…

– Все теперь, как улитки, будут высовывать против меня голову, когда не стало друга моего! – сказала она Храповицкому, наперснику своему, в минуту грусти.

– Все это много ниже вас, ваше величество!

– Так!.. Но я стара! – печально произнесла Екатерина. И умолкла.


  1. Покажите, мой дорогой, что вы способны удовлетворить даже и непомерный аппетит, насколько это возможно (фр.).

  2. Хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.).

  3. Дорогая Екатерина (фр.).

  4. Весна – юность года (ит.).

  5. Юность – весна жизни (ит.).

  6. Вперед, только вперед! (ит.)

  7. Вот и все (фр.).

  8. Я вас убью одним листком бумаги! (фр.)

  9. Сто чертей!.. (нем.)

  10. Чего хочет женщина, того хочет Бог! (фр.)

  11. Блистательное отступление (фр.).

  12. Только посудите! (фр.)

  13. Смейся, прекрасный Пьер! (фр.)

  14. Смейся, милая Екатерина!.. (фр.)

  15. Вопреки моему желанию! (фр.)

  16. Притворство (фр.).