26783.fb2 Посторонний - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Посторонний - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Я сам пришел к нему, накануне выхода его из очередного запоя, о чем он меня оповестил. К трезвости возвращался он так, будто выскакивал из русской бани, — вскрикивая, жадно припадая к пивной кружке, очумело озираясь, мокрый, клянясь не пить и умоляя меня впредь не опохмелять его. На сей раз прихватил я чекушку и пять бутылок пива, зорко глянул на друга: по виду — не так уж пьян, но и не так уж трезв, то есть нормальный. В квартире привычный холостяцкий бардачок, широким жестом указано на холодильник, где всегда соленый огурец и десяток яиц. Затем Вася глянул недоверчиво на растопыренные пальцы свои: их вроде бы сводила судорога. Пить отказался: «Должен же быть предел!.. Перебьюсь!» Ходил по комнате, заламывая руки, шепча что-то. Достал какую-то рукопись, положил передо мною. Сказал, что каким бы я великодушным и щедрым ни прикидывался, а деньги счет любят, и у него есть прекрасная возможность возместить ущерб, нанесенный им, Василием Савельевым, моему кошельку, моему карману, моему самолюбию, моему…

— Кончай, — попросил я. Самотек давал мне регулярные, как в ракетном НИИ, деньги, но вдвое, втрое больше их.

Застыв надолго в картинной позе человека, вспоминающего нечто подзабытое (правая рука приподнята в ленинском призыве, левая приложена ко лбу), он изложил наконец-то пойманную мысль. В Москву прибыл, сказал, один восточный деспот, предводитель дехкан, хлопковод и хлебороб, ни разу не видевший ни пшеничного колоса, ни хлопчатника, ни тем более коробочки с семенами его. Диссертацию ему сочинили тамошние щелкоперы, но вот в Москве произошла осечка: для престижа, для обретения веса в политике Главному Дехканину предписано сочинить муру о борьбе за мир и происках американского империализма. Что он и сделал не без помощи своих литературных сатрапов, у которых с русским языком традиционные нелады. Надо лишь легонько отредактировать, сделать правку, грубо говоря. Внести в текст изменения, работы на час-другой, в итоге — не менее пятисот рублей, а если для виду, для показа своей якобы трудоемкой работы еще вписать свои абзацы, то тысячу Главный Дехканин непременно отвалит. Он, Вася, сам может, но руки трясутся, да и какой-то великорусский шовинизм поигрывает в душе…

Ради таких денег, подумалось мне, можно и потрудиться: светят две, а то и три «ракетные» зарплаты все-таки, а зима уже, Анюте санки требовались, лыжный костюм и сами лыжи. Да и вырастала девочка, обновить не мешало бы обувку и одежку всем — куртка на меху пришлась бы деду впору, шубенку бы какую старухе купить.

Так что — деньги ой как нужны. Стиснутая скрепкой, на столике лежала статья, текст для правки, я пролистывал его, у меня хватило духу зевнуть пару раз, а глаза будто ослепли, так по ним ударили некоторые абзацы. Были они дословным переводом с английского, подстрочником, и уж в этом-то я разбирался, чего никто не знал. Восхваляя соцреализм и клеймя продажную западную литературу, мать не могла не освоить английский язык, чтоб пропихивать свои рефераты и цитировать подлинники, не переведенные на русский; школяром я учил уроки под ее лингвистические экзерсисы, до того невзлюбив их, что и в школе, и в институте вписал себя в немецкую группу.

Не корявое среднеазиатское подобие русского языка читалось мною, а умело, с намеренными стилистическими ошибками переведенный текст, и смысл того, что предлагалось мне сделать, казался яснее ясного. Я правлю, редактирую текст, во вполне грамотном и весьма читабельном виде он появляется на страницах газет, автор — какой-нибудь заядлый откровенный антисоветчик, после чего меня вызывают на Лубянку и выкладывают газету вместе с правленной мною рукописью; графологическая экспертиза не потребуется, ни от чего я отрекаться не буду, не тот я человек, этот момент истины Лубянка рассчитала, как и нависшее надо мной обвинение в двух или трех статьях УК РСФСР. Я даже знал, кто по-английски писал черновик статьи или под кого стилизовали безликий текст. Шапиро, корреспондент ЮП, Юнайтед Пресс, круживший над московскими литераторами коршун, газетчик, которого таскали на внушения в высотку МИДа на Смоленской площади. Он, только он, имя его словно прозвучало, чего быть не могло и не должно, я читал, зубы сжав, Василий стоял за моей спиной, уста не размыкая. Уж он-то, Василий Савельев, останется в стороне, чистеньким и незапятнанным, по каким бы кабинетам Лубянки меня ни таскали, он все свалил бы на сатрапа, на Главного Дехканина.

Полная тишина в комнате… Но фамилия антисоветчика продолжала висеть в воздухе или была в нем написана; на всякий случай я один из листов текста поднял и поднес к окну: уж не высветится ли — матовым пунктиром или банкнотным водяным знаком — на бумажном листе слово ШАПИРО?

Слова, конечно, не было, а я поднял другой лист, я держал паузу, чтоб ответить верно, чтоб понять, кто такой Василий Савельев. Что из КГБ — это понятно. Однако: принужден — или добровольно вошел в ряды охранки? Пожалуй, по своей охоте. Отсидел, такое более чем возможно, друг Василий какие-то годы или месяцы, помыкался на свободе и вступил на патриотическую стезю служения власти, сам причем, не бараки и колючка убедили, а, что точнее, насмотрелся на содельников, понял правоту Лубянки, обрел с ее помощью устойчивость в убеждениях, а они, убеждения, мне, между прочим, выкладывались, и очень убедительно. Неделю назад заскочил я в ЦДЛ, там шумела отвальная пьянка, ни визгов, правда, ни стонов с пусканием слезы, скромно: кто-то отбывал в Израиль, по пути меняя маршрут, устремляясь к Атлантике, и меня позвали, я же у провожающих сходил за диссидента; столики составлены, все выгребли из буфетного холодильника, я было согласился подсесть, чтоб перехватить хоть пару бутербродов, но поднялся Василий, чуть ли не рядом с убывающим гением сидевший, сунул мне в рот что-то съестное, повел к гардеробу. «Отваливают, — сказал он, — в царство свободы. Думают: вот там-то мы и распишемся, там-то и создадим величественные полотна, романы, пьесы… А придет время — и поймут: лучшее создано ими здесь, под гнетом царской власти, при кандальном звоне…»

Тривиальные слова-то, ничего нового, но тон, каким произнесено было, тон! Никого рядом не было, говори что угодно, благим матом ори, уже ведь вышли на темную безлюдную улицу, но говорил он так, будто мы окружены очень нехорошими, ловящими каждое наше слово людьми; таким тоном говорят близкие друзья в гостях, дабы те не услышали.

По убеждению скурвился, стукачом стал идейным, не за деньги, хотя, конечно, кое-что подбрасывают — так решилось мною, когда всматривался в пустое пространство, ища в нем почти каббалистическое слово ШАПИРО. А опохмелки, разговорчики о водочке — это для «отмазки», самотек разъяснил смысл таких маскирующих очернений: доносительство надо прикрывать какой-то очеловечивающей тягой — к алкоголю, к женщинам; автор прочитанного мною трактата о доносчиках нарисовал разные типы якобы увлеченных в невинную страсть стукачей, были среди них коллекционеры марок, винно-водочных наклеек и спичечных этикеток, книг по живописи, культуре Средних веков и так далее. А чтоб почаще общаться с хныкающими или свирепеющими литераторами, служители Лубянки ударялись в показушное пьянство, без умолку трещали о бабах, занимали частенько деньги, не испытывая на самом деле каких-либо финансовых неудобств, зато займы и отдачи долгов позволяли заскакивать в гости ранним утром и посреди ночи. Нелишне заметить: тот, кто сейчас проводил со мной вербовочную акцию, ни с кем из поэтесс или критикесс не путался, переспит по долгу службы с буфетчицей — и скорей к дому. Излил как-то душу, признался мне с горечью, что любит спину третьей справа подпевалки из вокально-инструментального ансамбля с участием Карела Готта.

Ну а раз идейный — решено было мною, — то это хорошо, «с такими авторами можно работать», как выразился редактор одного журнала, давая мне рукопись и советуя придать рецензии благожелательный характер.

— Нет, — сказал я, так и не глянув за спину, но чуя за нею мертво молчавшего друга Васю. — Эта работа — не для белого человека.

Он пережил отказ не шелохнувшись. И я пояснил, смягчил:

— Помнишь, есть выражение «потерять лицо». Так и я могу «потерять перо» на таких детских шарадах. Сам сделай. Да тебе и деньги-то нужнее.

Он шевельнулся. Как-то нервно кашлянул.

— Пожалуй, да… — И мне убедительно показалось, что Вася облегченно вздохнул, он был доволен отрицательным результатом проверочной вербовки.

Три года безмятежного существования, три года удовольствий от чтения самых что ни на есть графоманских и бездарных сочинений; порой я наслаждался безграмотностью фраз, не поддающихся редакторскому карандашу. Я все прощал невеждам, я мысленно пожимал им руки, желая долгих лет и потений над очередной галиматьей, куда изредка попадала «правда».

Счастливое время: и честные деньги были, и весна без конца и без края. Японцы советуют: сиди тихо на берегу реки и жди, когда по ней поплывут трупы твоих врагов. А я не сидел, я плыл, уцепившись за бревнышко, и вражьи руки до меня не дотягивались. Меня ценили, ко мне обращались разные люди с удивительными просьбами: так поработать над текстом, орущим «Долой советскую власть!», так расставить слова, чтоб оглохшие цензоры услышали «Слава КПСС!».

И расставлял, зарабатывая на артишоки и Анюту, пока зав отделом публицистики не «свалил за бугор», то есть не оказался в Израиле, человека на его место еще не подобрали и очередную рукопись отдали мне. Интересный, но не журнальный текст, отклонить его — проще пареной репы, однако вместо обратного адреса — номер телефона да имя, только имя, ничего более. «Неактуально!» — так отбрыкнулся бы зам главного, прочитав статью. Что верно, то верно. Автор, называвший себя Юрой, предрекал возникновение в скором времени новой болезни, способной уничтожить треть человечества. Откуда эта вселенская хворь — любопытно было читать. «…последняя, Вторая мировая война дает повод заподозрить ее в заражении человечества болезнью, лишающей людей заградительных редутов перед любым вторжением чужеродного тела; более того, иммунитет не просто ослабнет, а начнет пожирать себя…»

И так далее… Для посвященных написано. Убеждать кого-либо автор, некий «Юра», не стал, сам себя опровергнул, дав на выбор несколько причин возникновения грядущей болезни. (Вирусологи зафиксировали ее через несколько лет, помолчали, потаились, чтоб вскоре забить во все колокола: СПИД!)

Чем-то меня эта рукопись привлекала, какую-то тревогу вызывала… Так захотелось в библиотеку ракетного НИИ! И после напрасных телефонных звонков, узнав адрес, повез я рукопись на 15-ю Парковую, звонил без толку, пока не узнал от соседки: умер Юрий Васильевич Большаков, преподавал где-то, лейкемия, в квартире же отныне — глухая жена его, ни на какой стук или звонок не откликается.

Значит, подсчитал, через полгода после отправки рукописи в журнал помер; я сел на скамеечке у дома и долго смотрел на бойких воробьев вокруг лужи. Что-то угнетало… что? Неделя, другая… Написал невнятную рецензию, отвез рукопись в редакцию, сунул в шкаф, приезжаю через пару недель, сижу, ожидая «кирпичей», и вдруг грациозно вползают два кота, на мягких лапках, обычной полосатой раскраски, — двое молодых людей, весьма прилично одетых, мурлыкая и норовя чуть ли не на колени редакторшам скакнуть; чрезвычайно вежливо осведомляются, нельзя ли забрать рукопись их коллеги Юрия Васильевича Большакова, скоропостижно и безвременно скончавшегося. Согласие получили, растерянно стояли у раскрытого шкафа, пока дамы не пришли к ним на помощь, заодно и показали журнал, где отмечалось прохождение рукописи. Парни глянули на мою фамилию, сверились с чем-то в своих блокнотах.

— А что — никто кроме так и не читал?

Подтвердили: никто, поскольку отдел публицистики обезглавлен.

— А жаль… — с игривостью посетовали парни.

Ребята как ребята, парни как парни, младшие научные сотрудники в местной командировке — так их надо было принимать и понимать. Но — игривость как-то не соответствовала недавней кончине их товарища. А уж последующий диалог убедил: из КГБ!

— А вы сами откуда? — поинтересовалась старшая редакторша.

Ответили бы, что из Института вирусологии хотя бы, — и забыл бы я двух мурлык. Но ответ был убийственно нагл:

— Из райкоммунхоза Куйбышевского дорстроя! — И в мурлыкании слышалось уже рычание тигрят.

Проклятый самотек! Я уже вычитал в нем, как и почему хулиганят посланцы Лубянки, давно осознавшие гибельность своей безнаказанности и сладость ее. Ведь по одежде видно: не совслужащие, костюмы магазинные, чешские, но у хорошего портного побывали.

Дождался все-таки «кирпичей», вылетел из редакции и дал волю гневу, плевался, ругался, матом осквернил бронзового Александра Сергеевича. Надо ж быть таким идиотом! Тридцать семь страничек вся рукопись, полтора листа, за рецензию заплатят рубля четыре! Сотенные оставлял в «Варшаве», а здесь на копейки польстился! Воистину: жадность фраера сгубила. Не на меня нацеливались наглеющие представители отряда кошачьих, я давно был собственностью друга Васи, ревнивец от своего «объекта» отсекал всех любопытных, да и лубянковский казначей воспротивился бы. Они за рукописью охотились — и нарвались на меня, засекли, очередной ляп подвел меня. Отныне лицензия на отстрел меня не только у Васи, и пойду я в связке с теми, кто общался с покойным автором, да и притянут ко мне зава, унесшего ноги в Израиль.

Три недели спустя из редакции прозы «Знамени» пропали какие-то бумаги, порывом диссидентского ветра перелетели за океан, ревизии подвергся список рецензентов и вообще лиц, допущенных к рукописям. Меня, разумеется, вытурили немедленно, и «большой русский писатель» немало удивился, узнав, что, оказывается, по его рекомендации попал я в число рвачей, подставлявших ладошки под денежные струи и брызги.

Были бы они, жаждущие влаги ладошки, а струи найдутся.

Чудесный ноябрьский полдень, ядреный снег валил, похрустывал, веселил, до назначенного времени еще полчаса, в кафе универмага «Москва» выпит бокал неплохого вина: можно радоваться жизни, хоть и пришла пора прощаний с надеждами на лучшее. Кормиться окололитературной шелухой запрещено, и худшее — впереди, но ничто меня уже не страшило, потому что вокруг — понятные люди; ни одно НИИ никогда меня на работу не возьмет, по начальственным кабинетам ходит книга в серии «для служебного пользования» — особо доверенным лицам разрешалось читать эту серию, в ней правду-матушку не резали, а подавали голосами тех, кого клеймили и бичевали в центральной прессе. Какой-то тип с опереточной фамилией стал автором сочинения на темы, весьма близкие к биографии Матвея Кудеярова, и теперь публикация настоящего «Евангелия» за рубежом исключалась, возникла бы склока о плагиате. Книгу эту показал мне Василий, довольно потер руки, как после удачной работы, и не без воодушевления произнес: «Вот какую махину мы соорудили!»

Дважды опустошался бокал — и за махину, и за сегодняшнюю удачу: в 12.30 приглашен я к одному академику, который, по слухам, признал меня выдающимся стилистом. Я шел, полный веры в счастливый исход авантюры, затеянной мною в день, когда пальцы мои самостийно размахались и настукали «Евангелие от Матвея». Выживу! Прокормлю — и Анюту, и себя, и чудаковатых дмитровских стариков. И на «Арагви» хватит, и раздастся однажды звонок, открываю дверь — и стоит осыпанная снегом дева: иней на мохнатых ресницах, шевелящиеся губы, глаза, обещающие забрать Анюту из Дмитрова и родить ей братика.

Мечты, мечты, где ваша сладость, где вечная к ней…

Время истекало, пригласивший меня академик жил неподалеку, на улице Губкина. Туда и пошел.

Действительный член Академии наук, мужчина крепкий, плотный, вежливо-бесстрастный взгляд, седина, разумеется, благородная, квартира двухкомнатная, но не чета моей; кабинет в меньшей, где книги, стол, пишущая машинка, курить не предложено: ребенок, он на прогулке сейчас. Андрей Иванович — так называл себя хозяин — вполне удовлетворился моим рассказом: родители скончались, МИФИ, дочь у родственников погибшей супруги, писатель, благодарю за гостеприимство, кресло комфортное… Академик поднялся, принес кофе и после пустопорожней беседы приступил к главному. Его коллега перевел книгу одного американского ядерщика, где воздавалась хвала американской, естественно, науке, но заодно и отмечался безусловный профессионализм советских атомщиков. Научный редактор переводной книги — он, Андрей Иванович. Все бы ничего, но с американским ядерщиком лично у него дурные отношения, ни разу не встречались, друг друга ненавидят, перепалка идет на страницах журналов и сводится к тому, кто кого больше уест; претензий к переводу и содержанию быть не должно, однако надо каким-либо изысканным способом сказать о никчемности всех научных воззрений алабамского кретина, выразив это в «Предисловии к русскому изданию», которое обязан написать научный редактор и которое должно исказиться мною в заданных пределах.

Я его понял и согласился, я на этом поприще, так сказать, набил руку, собаку съел. Рецензент, честно отрабатывая деньги, излагал вкратце содержание рукописи, и при умелом наборе вполне корректных слов редакция догадывалась: дерьмо. В ходу был и другой метод, по типу «нельзя не отрицать невозможности противоположных суждений по поводу того, что высказанное ранее опровержение аннулировано…». Обилие встык поставленных отрицаний переводило текст в абракадабру, а если она в предисловии, то толпящиеся «не» отбрасывали тень недоверия на всю книгу.

Договорились. Тексты получены, аванс тоже, пора бы и откланяться. Но академик глянул на часы и задержал меня. Прошло еще какое-то время — и звяканье колокольчика, в квартиру вкатывается детская коляска, толкает ее девушка, мною принятая за домработницу, но академик несколько смутился, представляя: «Супруга, Женя…» Было от чего смущаться: супруге — лет двадцать, а то и меньше; сбросила пальто, оказалась в домашнем платьице, ничего примечательного, кроме возраста, и академик направил молодую энергию на кухню.

— Женя, учти: наш гость холост, небогат и голоден.

Она в этот момент несла ребенка из коляски в кроватку, слова застали ее на полпути; она застыла, повернула голову и посмотрела на меня, перевела взгляд на мужа, кивнула в знак понимания и сказала, что без обеда гость не уйдет. Академик разделил большую комнату складной ширмочкой надвое, все в этой квартире было строго научно расположено, от стены отделился стол, способный увеличиваться в размерах, Женя разложила приборы, внесла супницу, разлила рассольник, академик наполнил две рюмки, мы чокнулись, вдруг лицо Жени исказилось секундным страданием, пролились слезы, она всплакнула, резко поднялась и пошла прочь. Я молчал оторопело. Академик сохранял полнейшее спокойствие, объяснил коротко: «Нервы…» Ребенку я дал бы месяцев восемь, был он задумчивым, проснулся, помогли ему приподняться — и он уставился на меня с большим интересом, очень, очень любознательный мальчик! Перенесенный в сетчатый загончик, он продолжал изучать меня, норовил перевалить через верхний обод, а затем с помощью отца одолел первые метры. «И мне пора идти», — сказал я.

Через два дня «Предисловие» переработалось, по прочтении его невольно возникало подозрение: а книге-то доверять — нельзя, шулером и неучем написана! Академик улыбался, мстительно сжимая кулак. Я рассматривал корешки книг. Пошел курить на лестничную площадку — и помог Жене выкатить коляску из лифта, костями, лимфой, кожей и печенками чувствуя, как неприятен я ей. (Да, немало женщин будто опускало передо мной железный занавес, по которому вибрировал заградительный ток взаимной неприязни.) Коляску воткнули в угол, мальчик разоспался. Опять обедали, обошлось без слез, и платьице было не домашним, а гостевым — по воле или настоянию супруга; от Жени, я понял, добра не жди, и напрашивалось очевиднейшее: сюда — ни шагу! Но деньги за «Предисловие» достались так легко и в таком количестве, что неловко было отказываться от еще одного предложения: карандашом, уже дома, пройтись по курсовой работе Жени, училась она в пединституте на заочном. С ленцой, неспешно походил глазами по тексту, дома на тахте полеживая. Позвонил на Губкина, попросили быть около пяти вечера. Приехал. Водя пальцем по листам курсовой, показал Жене, где что исправить. Она не спорила. Еще пятнадцать, двадцать минут — и я простился бы с этой туповатой студенткой, с мальчиком Никой, с академиком, но тот вдруг вознамерился покатать коляску с сыном по вечернему скверу. Мальчика снарядили в недальний путь, академик указательным пальцем постучал по наручным часам и скрылся за дверью, и мне бы вслед за ним, да тут привалила парочка — однокурсница Жени и бойкий парень с рысьими глазами. Сервировочный столик застыл посреди комнаты, впервые я увидел родную московскую водку с этикеткой на латинице; однокурсница стреляла глазами и трещала без умолку, заранее соглашаясь на все, и рассказала дурной анекдот, парень сосредоточенно напивался; затем эта парочка отделилась от нас, раздвинув ширмочку; у Жени тряслись губы, обрели наконец способность вытолкнуть слова: «Можете курить, потом проветрим…» Испуг застилал глаза ее, ладошка коснулась кушетки, на которой сидела, и я понял, что мне надо быть рядом, а что дальше делать — подсказали шорохи за ширмочкой. Было стыдно, но и Жене тоже, что нас сближало, что позволяло мне все ближе быть к ней; испуг у меня прошел, зато в широко раскрытых глазах ее полыхала мольба, а потом и слезы пролились; губы пылали… Когда мы очнулись, парочка испарилась, и самой ширмочки уже не было, я порывался бежать — от позора, от горящих в стыду щек моих, от Жени, которая сразу и смеялась, и плакала, — она повисла на мне, она говорила и говорила, она призналась, что при первой нашей встрече я ей так не понравился, так был отвратен, но теперь, когда случилось то, что случилось, я для нее единственный человек, с которым она может быть женщиной, и не надо впадать в ужас оттого, что все это подстроено мужем, потому что…

О, этот «жаркий женский шепот», кочующий по сочинениям графоманов! Но из него, из шепота этого, опалявшего мое ухо, я понял: мальчик в коляске — плод последней и потому смертельной страсти семидесятилетнего академика, финальный мужской аккорд, за которым — тишина, беззвучие, бессилие. Но академик есть академик, рациональное мышление возобладало над всеми страстями, отчаяние подсказало импотенту: изменять ему супруга будет, запреты и взывания к моральному долгу пользы не принесут, потому и решено было — весь будущий, грубо говоря, разврат ввести в семейно-квартирные рамки, то есть контролировать на месте контингент тех, кто мог заменить его на супружеском ложе, заодно пресекая возможные «на стороне» любовные авантюры Евгении. И первым в рамку втиснули меня.

Стыд и ужас! Ужас и стыд! Вновь я вляпался, опять я угодил в сети. В яму, как на Селезневской, полетел, для меня вырытую. И эта парочка лицедеев, осуществившая как бы пролог, эпиграфом к еще не написанному тексту шуршавшая и стонавшая за ширмочкой, — она ведь подсказала мне, неучу, как правильно ответить на экзаменационный билет… Вот до чего я докатился: шпаргалками пользуюсь!

И все же я вырвался из квартиры на Губкина, я убежал, я не мог смотреть людям в глаза, многим людям — в метро, на улице; такси домчало меня до дома, я рыкнул на соседскую девочку, вздумавшую посмеяться над моими потугами найти ключи от двери. Я заснул мгновенно, продолжая и во сне измерять глубокую, утыканную кольями яму, куда угодил, — и тут же проснулся, пораженный целенаправленной жестокостью академика: это он — и не без моей помощи — западню эту соорудил. Нет, он не сбывал мне свою жену, не «сбагривал», не сдавал в аренду. Он привязывал меня к ней, к сыну, к дому своему, к прошлому, к долгам своим, — ведь я не знал, была ли у него семья до новосибирской дурочки Евгении, на учебу прибывшей в Москву. И ведь как точно все рассчитано! Эта парочка, громко за ширмой занимавшаяся «любовью», сбрасывала с меня и Евгении стыдливость, — кто нанял ее?

Сутки безвылазно сидел я дома, потом, вспугнутый чем-то, помчался в Дмитров: и деньги старикам дать, и перед Анютой — вот уж что совсем дико! — повиниться. А у нее нарастала близорукость, спастись от нее помогла бы врачиха в переулке за рынком, она лечила таких детей, и очень удачно. Деньги, деньги, деньги…

За два дня, что пробыл в Дмитрове, яму на Губкина засыпали и покрыли дерном — я это сразу понял, в квартире академика появившись отнюдь не блудным сыном, и сам я закрыл уже глаза на нравственные или иные преграды, потому что таких преград ни в одной рукописи не встречал, ни один любовный треугольник не подходил по параметрам к тому приятному безобразию, что учинила со мной судьба. Нестесненно смотрел в глаза супругу, обманувшему меня и орогатенному мною; я поведал о путешествии в Дмитров; академик живо заинтересовался Анютой, повздыхал, блок недоступных мне сигарет «Данхилл» придвинул к моему локтю, одну пачку я извлек, пошел курить и дождался Евгении с коляской. Она рукой закрыла глазок соседней квартиры, холодной щекой коснулась моих губ и шепнула: «Всегда, всегда…» Мальчик лупил на нас крупные глазищи.

Прошло еще несколько дней — и все устаканилось. Втроем решали проблему: как мне жить и работать в Москве так, чтоб не косилась Лубянка. Член Союза писателей имел право на личного секретаря, кто ему платил 70 рублей в месяц — непонятно, диссиденты, со всех работ уволенные, скрывались от милиции и статьи о тунеядстве, такими секретарями нанявшись через ЖЭКи. Академикам полагались секретари и референты, но на оформление их кучу бумаг изведешь, черновую же работу делали лаборанты или мэнээсы, бесправная орава эта где-то утверждалась, но у академика, рядом со мной сидевшего на кухне (Евгения стряпала что-то), не было даже кафедры, всего шесть часов в неделю читался им спецкурс в Бауманском.

— Наймите меня своим секретарем! — предложила вдруг Евгения, крошившая лук в кастрюлю и утиравшая слезы.