26805.fb2 Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

— Да, это точное слово. — Дангель протянул Адомасу узкую, бледную ладонь. — До более приятной беседы, господин Вайнорас. Мой визит, возможно, и задел вас, но я не люблю бить хорошего коня хлыстом, его достаточно пришпорить. — И, по-военному повернувшись на каблуке, он зашагал к двери.

Адомас обмяк на стуле. Он был разбит и физически и морально. В голове пусто, как на поле боя после сражения. Какие-то нагромождения, очертания фантастических хребтов тонут в вязкой мгле. И в этом хаосе подспудным ручьем струится единственная мысль: «Почему нельзя плюнуть в харю, почему нельзя?..» Чужие ноги поднесли его к двери, чужие руки открыли ее, и под гудение погребальных колоколов чужие уста крикнули: «Кучкайлиса!» «Где я уже видел эту безгубую скотину с поросячьими ресницами и запаршивевшей рожей? — подумал он, глядя через расплывающуюся пелену на тяжелую фигуру, возникшую перед ним. — Да он из нашей деревни! Усердный батрак и хороший работник. В хозяева метит. Наследник старосты Яутакиса, на все руки мастер. Ему все равно, колодец или могилу человеку вырыть».

— Вы уверены, что не ошиблись? — спросил он, когда Кучкайлис, покашливая в волосатый кулак и с опаской поглядывая на открытое настежь окно, почти шепотом изложил дело.

— Чтоб мне на месте помереть, господин начальник! Давно уже на него думал. Прибежит, видишь — нет, ребенок издалека и попадет аккурат туда, где таких ждут, Магнит его тянет. Ха-ха-ха… Мне смешно! Жидовский дух, господин начальник, я против ветру чую. Еще разговоры такие довелось слышать — Гирнюсов подпасок обмолвился, — что у него не такой, как у нас, католиков. В озере подглядел, когда тот купался, видишь — нет, господин начальник… Такой скрытный ребенок, давно я приметил. Все один да один. Хитрый жиденыш. Но будь ты самый расхитрый, не приклеишь, ежели обрезано… Ха-ха-ха… Мне смешно. Вот, думаю, поймаю, штаны спущу и сам проверю. Тут дело такое, господин начальник, промашку дать никак нельзя, в деревне должен быть порядок! Покойник Яутакис, видишь — нет, теперь не ответит, с Пятраса Кучкайлиса весь спрос. Дело чести, господин начальник. Вчера вечером улучил минуту — баньку, видишь — нет, господин начальник, они топили. «Примите, говорю, и меня попариться, в нашей печку надо переложить». С бельем под мышкой да с веником айн момент — и ввалился в баньку… Ха-ха-ха… Мне смешно. А они голышом — старик Нямунис да этот малец. Ты бы видел, что тут началось, господин начальник! Старик за ведро — хлобысь на каменку, пару до потолка, ничего не видать. А этот щенок — в дверь, да в предбанник, хвать за одежонку — и удрал. Чего ему бежать-то, если такой же, как у нас всех, у католиков? Уверен ли я? Ха-ха-ха… Мне смешно… Чтоб мне умереть на этом месте, господин начальник.

— Стараешься? — процедил сквозь зубы Адомас, не глядя на Кучкайлиса.

— Надо, господин начальник. Я за Литву без евреев.

Адомас встал.

— Можешь идти! — Эти слова он бросил, словно камень: «Убирайся к черту, а то пулю в спину пущу».

Кучкайлис удивленно и разочарованно уставился на Адомаса.

— Хорошо, благодарю вас, господин Кучкайлис. Примем меры, — уже мягче добавил Адомас, чувствуя, что невидимые пальцы натягивают на лицо улыбающуюся маску. Те же пальцы разжали правую руку и положили ее на телефон. — Господин Дангель? Вы уже вернулись? Это Вайнорас. Тут такое дело, господин штурмфюрер…

Глава седьмая

I

— Господин Гедиминас, а господин Гедиминас… — Голос ломкий, скрипучий, как заметенный с ночи снегом тротуар, над которым со свистом несется поземка.

«Опять учитель Баукус…» Каждый божий день, по дороге в гимназию, и потом, после уроков, он старается догнать Гедиминаса. Что было — сплыло, Гедиминас ему не напоминает, но Баукус всем своим униженным видом показывает, что он — не забыл.

Гедиминас невольно прибавляет шагу. В серых утренних сумерках дома наплывают на него, словно корабли в туманном море. Узкий провал улицы полон скрипа торопливых шагов, визга открываемых дверей, хлопанья флагов, прикрепленных к балконам и подъездам (красных, с черной свастикой в белом кругу, и трехцветных); перевязанные черным крепом, они полощутся в снежных порывах ветра, словно клочья рваных парусов. Символ солидарности двух властей — господствующей и прислуживающей — в эту тяжкую годину. Года полтора назад обе твердили: «Через месяц Москва падет перед нами на колени». Великая Германия накрывала пиршественные столы для победителей, загодя украшала их головы лавровыми венками, но в один прекрасный день сладкий пирог победы обернулся огромным кладбищем под Сталинградом. Сотни тысяч матерей, жен и невест никогда не дождутся тех, кого проводили на Восток криками восторга, считая, что война — веселая прогулка с цветком в петлице.

— Господин Гедиминас, а господин Гедиминас…

Надсадное пыхтение над ухом. «Догнал-таки».

— Доброе утро, господин Баукус.

— Метель… — Баукус поправляет каракулевый воротник. Черное пальто, черная шляпа, белесое пятно лица. Пробирается бочком, пряча глаза от злого ветра, налегая левым плечом на невидимое препятствие.

— Да-а… Погода неважная…

— Глубокая зима.

— Да-а…

— Немцам туго приходится…

— Они, кажется, уже терпят поражение, — вяло ответил Гедиминас.

Баукус поглубже ушел в воротник. Так они бы и прошли этот отрезок пути до гимназии, как обычно, вяло обмениваясь новостями, но сегодня с Баукусом творится неладное. Голос и частые многоточия выдают волнение.

— В Вентском лесу, говорят, партизаны объявились… Спустили под откос поезд с солдатами… Цистерна со спиртом была прицеплена… Представляете, по канавам спирт течет… Кому повезло, полное ведро набрал… — бубнит в воротник Баукус, но по интонации понятно, что на уме у него совсем другое.

«Вчера уже говорил. У старика голова сдает».

— Ничего не попишешь, приходится платить по счетам.

— Был на вокзале, моя дочь, вы ведь знаете, в кассе работает… Поезда все идут и идут, полны раненых, обмороженных солдат. Говорят, в основном обмороженные… Руки, ноги отморожены… Зашли двое в зал ожидания, лица забинтованы, дочка говорит, даже смотреть противно. — Ветер рвет голос Баукуса на куски, подкидывает в воздух, где вихрятся снежинки.

— Логическое следствие, господин Баукус. Не надо уходить далеко из дома без теплой одежды.

Баукус долго молчит, раздумывает. Сугробы, подмяв низенькие палисадники, развалились, словно огромные моржи, выставили черные клыки. Черные ботинки до лодыжек проваливаются в белый рыхлый снег. Уныло свистит ветер, а за поднятым воротником, за каракулевой стеной, идет напряженный поединок между учителем Баукусом и Баукусом-человеком.

— Господин Гедиминас… — Он хватает Гедиминаса за руку. Слова теснятся во рту, застревают в горле, душат. Тонущий человек в открытом море, которому все равно, в какую сторону плыть. — Я должен вам сказать, господин Гедиминас, обязан сказать… До гробовой доски останусь благодарен… и вообще, вы такой человек… можно довериться… Помогите мне, господин Гедиминас!..

— Гм… Что же с вами стряслось, господин Баукус?

— Жена, детишки… Дангелю это известно. Ему все известно. Он так и сказал: «При большевиках ты заделался красным, пора бы вернуть себе естественный цвет». Но разве я тогда по своей инициативе стал красным, господин Гедиминас? Меня же покрасили! Я так им и сказал: «Не меня одного тогда помалевали, почему вы прицепились именно ко мне?» Дангель расхохотался мне в лицо. «Не хочешь содействовать нашей победе? Хорошо, мы это запомним!» Я не подлец какой-нибудь, господин Гедиминас, но что мне было делать? Жена, детишки… я ведь не личность, не герой какой-нибудь, я просто человек, мне жить хочется…

Гедиминас резко повернулся. Правая рука Баукуса бессильно повисла, лишившись опоры.

— Чего вы хотите, господин Баукус? Какого дьявола вы тут разоткровенничались? Хотите, чтоб я был посредником между вами и гестапо?

— Нет, нет! Будьте человеком, выслушайте! — Баукус догнал и снова схватил Гедиминаса за рукав. — Я им кричал: «Никогда не был шпиком и не намерен!» Они только смеялись: «Нам не нужен шпик, с нас хватит и осведомителя…» Как я мог не согласиться, господин Гедиминас? Жена, детишки… Но я не мерзавец какой-нибудь, господин Гедиминас, я честный человек! Я не хочу знать, что происходит в нашей гимназии!

— Между нами не было этого разговора, господин Баукус. Я ничего не слышал. Поняли?

— Да, да, господин Гедиминас. Вы ничего не слышали. Я так и знал, что вы ничего не услышите. Вы хороший человек, господин Гедиминас, и вы не погубите ближнего своего. Вы уж постараетесь так сделать, чтобы все остерегались несчастного старика Баукуса. Вы не позволите, чтоб я замарал свою совесть преступлением.

Гедиминас в ярости смотрит перед собой. Высокий дощатый забор, за ним четырехугольная кирпичная коробка — здание гимназии. Мы сейчас войдем туда, господин Баукус. В учительскую, потом в классы. И вы постараетесь не видеть и не слышать ничего лишнего, но если уж услышите… «Жена, детишки… Я не личность, не герой какой-нибудь…» Очистите дорогу этому духовному рахитику, господин Гедиминас, чтоб он, проходя, не зацепился.

Гедиминас остановился. Баукус — тоже.

— Прошу вас, прошу… — Калитка в дощатом заборе распахнута. Черная рука выставлена, как указатель. — Прошу вас, господин Гедиминас.

— Послушайте! — Гедиминас схватил за плечи черную сгорбленную фигурку и пропихнул ее в калитку. — Давайте договоримся, господин Баукус, что мы общаемся только в учительской. Как вам известно, я сочиняю стихи. А поэзия любит одиночество. Не отбирайте у меня эти полчаса, которые я теряю в вашем обществе по пути в гимназию и обратно.

— Но…

— Давайте не будем ссориться, господин Баукус!

II

Когда-то история казалась мне звонким горным ручьем, напившись из которого человек обретал новые силы, чтобы шагать дальше. Зная прошлое своего народа, правильнее оцениваешь себя. Если не оборачиваться на вчерашний день, останешься вечным младенцем, ковыляющим в загородке, никогда не научишься шагать твердой мужской поступью, подкованной цивилизацией и культурой, Историческая память — как посох, чтобы нащупывать ямы, в которые проваливался еще вчера. Я возомнил себя жрецом, — у меня же был ключ от фамильного склепа государств и народов с погребенными там священными реликвиями человечества. На дрожащих ногах фанатика (о святая простота!) я бродил по миру мертвецов, почтительно притрагиваясь кончиками пальцев к мощам праотцев, и возвещал живым: «Смотрите, это бессмертное прошлое нашего народа! Этот клочок земли у Балтики, на карте напоминающий сердце, сплошь усеян костями предков; здесь нашли свой конец и враг с Запада, вооруженный католическим крестом и благословением папы римского, и православный Восток, расширявший под империалистическими знаменами царей свою державу. Так поклонимся же священной памяти праотцев, да будет она и впредь неиссякаемым источником силы для будущих поколений, идущих по пути свободы…» Но я видел: свобода утрачена, деревце чахнет, так и не прижившись, и плакал вместе с поэтом:

Литва вставала из небытия,нас к новой жизни звали грезы.Теперь гнием в темнице дня,уже забыв про кровь и слезы…—

но все-таки пел гимн вместе с теми, кто поливал саженец кипятком;

О Литва, отчизна наша,Родина героев!Дух сынов твоих отважныхУкрепит былое…

Я еще верил в историческую справедливость. Вильнюс мы признали за Польшей, Клайпеду отдали немцам… Государственный муж с холеной бородкой и усами торчком за какой-нибудь час отрекся от принципов, которыми двадцать два года кормил свой народ. Река времени смоет его предательство, очистит от двуличия, предаст забвению его родню, для которой он сделал куда больше, чем для своего народа, и какой-нибудь учите-лишка истории годы спустя скажет ученикам: «Он был первым президентом нашего государства, он занимал одно из самых почетных мест в период национального возрождения».

Из памяти истории изгладятся баукусы, адомасы, бугянисы — черви, которыми кишит теперь часть тела, парализованная фашизмом, а его, занесшего сюда эту заразу, тоже внесут в книгу прошлого. «При Гитлере германская империя достигла вершины своего могущества», — отметит немецкий историк, а далекий коллега в какой-нибудь Баварии с профессиональным удовольствием поставит ученику высший балл за точный ответ о государственных границах Германии 1942–1943 годов. Сито времени просеет скелеты жертв; будут забыты миллионы несчастных судеб; останутся лишь мертвые цифры (столько-то погибло или уничтожено), математически точные даты (произошло это тогда-то), хладнокровно отмеченный факт, воспевающий личность, — ведь историк отдает дань не сыну, убитому Иваном Грозным, не мужику-строителю, на костях которого вырос Санкт-Петербург, а самому Ивану Грозному и самому Петру Первому, кровушкой народной цементировавшим мощь державы. Историческая истина… (Ха-ха-ха!) Универсальный сапог, который без труда подгоняют под свою ногу. Жалкие пропагандисты мертвого прошлого! Ловим блох в саване, оперируем столетиями, забывая, что самим нам надо прожить ничтожный отрезок времени, что каждый из нас — своя земля, своя нация и своя держава, каждый создает собственную историю, и что в жизни человека важнее всего честно прожить день, чтобы вечером сказать себе: «Сегодня я тобой доволен, друг». Задумался ли над этим хоть один из сорока четырех гимназистов, склонивших сейчас над тетрадями головы, набитые историческим хламом? «Мое счастье — в моей честности». Куда уж там! Они скорей скажут: «Мое счастье — в рассеянности моего учителя, так мне легче его обмануть».

Гедиминас вычеркнул две последних строфы стихотворения и встал. Стертые половицы предательски заскрипели под ногами. Класс замер, опасаясь, что слишком много себе позволил за эти четверть часа, пока учитель, как обычно на письменной работе, блуждал в лабиринтах своих мыслей. Математик Баукус как-то жаловался: нет хуже шестого класса — только тронешься с места, а половицы уже заиграли, как орган, предупреждая списывающих. У старика есть слабость подкрадываться на цыпочках к недобросовестному ученику и хватать его за шиворот. «Какой в этом смысл? — вспомнив, подумал Гедиминас. — Если б я больше ленился, а мои учителя меньше усердствовали, может, не понадобилось бы двадцати восьми лет, чтоб понять несостоятельность всего, чем жил до сих пор. Горы прочитанных книг, гимназия, три курса университета, надежды родителей, самолюбие… Цепочка несуразиц, которой я постепенно опутывал себя, думая, что освобождаюсь. Интеллигенция — цвет нации… Ха! Рабы политической системы — вот кто мы; сами выстроили тюрьму, заперлись в ней и выбросили ключ в окно. Если в обществе кто-то и свободен, то только землепашец; лишь он, не поступаясь своей совестью, выполняет священную миссию — кормит человечество».

Раздался грохот: кто-то уронил на пол учебник. Гимназисты зафыркали и уставились на последнюю парту, где Антанас Минкус, пыхтя, доставал учебник. В классе он был белой вороной: двадцатилетний верзила, одногодки которого еще в прошлом году получили аттестаты зрелости; класс смотрел на него со снисходительной насмешкой, хоть и отдавали должное его физической силе и прочим талантам — к флирту, картам, рюмке. Но когда однажды ученики увидели его на рыночной площади с винтовкой за спиной, а потом он явился на уроки с распухшими от пьянства глазами и похвастался, что подсобил немцам «сократить» евреев, все как один отвернулись от него. Гедиминас входил в шестой класс сам не свой. Он старался не смотреть на крайнюю парту, куда, посовещавшись с классным наставником, засунул Минкуса, но все время ощущал его присутствие. «Эти безмятежные, даже добрые глаза целились в человека, эти пальцы, которые не так давно держались за мамину юбку, помогали убийцам послать на смерть матерей», — думал Гедиминас, когда Минкус отвечал урок. Тот путался, мямлил, как первоклассник, пойманный на вранье. Взрослый парень с кровью на руках, перед учителем он превращался в бессильного младенца с молоком на губах, готов был руки целовать, чтоб только вывели Троечку, «И перед этим сопляком люди падали на колени?!» Гедиминаса все время подмывало как следует поиздеваться над Минкусом, опозорить его перед классом, но он держал себя в руках, понимая, что не может этого сделать, не унизив себя. «Да и какое мы имеем право осуждать человека, если он, явившись на белый свет, не выбирает сам ни характера, ни натуры, ни обстоятельств жизни, а это ведь в общем предопределяет все его поступки».

— Оставьте в покое учебник, Минкус, — сказал Гедиминас, стараясь выдержать холодный, официальный тон, который он так не любил в отношениях с учениками. — Если еще раз замечу, что вы «консультируетесь», поставлю двойку.