26805.fb2 Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 43

Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 43

Прохладный полумрак чулана пахнул крысами и соленым. Усиженное мухами окошко в стене было холодное и мутное, как глаз нищего. «Трухлявый совсем, гад…» Но тут же спохватилась, испугалась своей мысли и сама не заметила, как вместо лежалого сала отхватила кусок окорока.

— Помолись, добрый старец, пусть бог будет милосердней к людям, — попросила она, подавая нищему милостыню.

Тот сурово сдвинул брови. Глаза стали крохотными и острыми, как кончик ножа.

— Ты не сыта, женщина? — загремело из спутанной косматой копны.

— Не голодаем, слава господу.

— Не принесешь ли во славу господа еще одного человека?

Аквиле, побелев, заслонила руками живот.

— Не зачата ли ты в грехе и не живешь ли во грехе, женщина? — все суровее гремел голос нищего.

— Все мы грешники, добрый старец… — прошептала Аквиле.

— Так какого же ты милосердия божьего хочешь, женщина? — Нищий встал и перебросил через плечо суму. — Какой милости ждешь от небес? Или ты святая, не из того непотребного рода людского, который каждый день распинает сына господня? Милосердия? Нет! Нет! Господь был милостив, пока не иссякло терпение, а ныне грядет час возмездия. — Нищий повернулся к Аквиле спиной и, сердито стуча по земле суковатой яблоневой палкой, заковылял по двору. У ворот обернулся, словно забыл что-то, и жутко расхохотался. — Нет, нет, женщина! — закаркал он, тыча палкой в Аквиле. — Не о милосердии, а о справедливости буду молить господа моего, ибо первая чаша испита, а вторая лишь пригублена. И скажет мне царь царей: «Гряду, гряду! Суровый и справедливый ко всем. Никто не будет забыт. Где же твоя женщина, что вместо справедливости взывала о милосердии, Бенедиктас? Спроси ее, стенала ли она вместе с евреями: „Горе тебе, Иерусалим!“ И скажи ей, что день этот столь близок, как рубашка к ее телу. Горе тебе, Иерусалим, горе тебе, Иерусалим! Скажи этой спесивой женщине, униженный слуга мой Бенедиктас».

Пес, все время тявкавший на нищего, совсем обезумел. То он рвался с цепи, словно ему подпалили хвост, то скулил, то визжал, то взвывал — как человек! Но глас божий в могучей глотке святого бродяги перекрывал собачий лай. Зато цепь оказалась слабее. Она лопнула, и Судный День, не договорив своих пророчеств, бросился наутек.

Юлите хохотала, приседая от восторга, науськивала Тигра, а Лаурукас ревел в три ручья, уткнувшись матери в подол. Аквиле взяла мальчика на руки, вытерла передником замурзанное, мокрое от слез личико, слабо улыбаясь, принялась утешать:

— Ты не бойся, злой дядя не вернется. Тигр его не пустит. Видишь, какой он трусишка, как улепетывает. Плюх, плюх, плюх, — только пыль столбом. Тигра боится. А мы Тигра не боимся. Тигр наш друг, он не даст нас в обиду.

Лаурукас успокоился. А потом улыбнулся. И эта улыбка и нежная голубизна глазенок пронзили сердце Аквиле. Как зачарованная глядела она на мальчика, а видела того и, хотя не желала возвращаться, побежала за ним по июньскому следу. Одуряюще пахнул клевер — целое поле, по краям обметанное ромашками, и до слез трогал звон отбиваемых кос — похоронные колокола по девичьему лету.

Ничего не было, говорила она себе ночью. Не было ничего и быть не могло, с той поры уже три раза косили клевер, а ромашки осыпали лепестки, нагадавшие любовь. Земля стала голой и бесплодной, а если и брюхата, то только трупами. Ничего не было и не могло быть. Так она твердила себе ночью, но все шла и шла по румяному июньскому клеверу и плакала от похоронного звона кос.

«Послушай, Марюс, ты сбрей бороду, а? — говорила она. — Я тебя боюсь».

Он рассмеялся (было похоже на унылое уханье совы), и тогда она увидела, что перед ней — нищий. Облезлый треух шевелился на голове, как живой; белая с бурыми прядями борода пошла волнами. Но глаза были Марюсовы. Только холодные и мертвые.

«Перестань притворяться, — сказала она, стараясь справиться со страхом. — Хочешь, чтоб твоя девочка испугалась и убежала?»

«А разве ты не сбежала, женщина?» — сурово спросил он.

«Кто ты?» — прошептала она, чувствуя, что волосы встают дыбом.

«Тот, кого ты обманула, женщина».

«Я…»

«Тот, от кого ты отреклась, как Петр от Христа. Где твои тридцать сребреников, женщина?»

«Я…»

«Ты их получила, но хороша ли цена? Не дороже ли ты купила, чем продала, женщина!»

«Прости. Я не знала, что ты вернешься. Прости, если можешь».

«Мертвые живым не прощают».

«Я Две заупокойные службы заказала и еще закажу. И каждый вечер буду за тебя молиться. Сжалься, будь милосерд, божий человек».

«Милосерд! — загремел в ответ хохот. Глаза Марюса впились Аквиле в живот, и там что-то свело судорогой и заболело. — Какого милосердия ты хочешь от того, кто никогда его не знал, женщина? Нет, я не знаю, что есть милосердие, ибо иду, опираясь на посох справедливости! Справедливости. Да, только справедливости, ничего больше мне не надо. Я полон ею, как чрево твое чужим плодом, как море водою. Пей! Я пришел тебя напоить, женщина».

Аквиле села в кровати. В запотевшее окно сочился серый сумеречный свет, доносился робкий щебет птиц. Во рту было сухо, подташнивало, хотелось пить. Кяршис тоже проснулся, принялся кашлять и почесываться, выставив костлявые колени; он зевал и сопел забитыми ноздрями.

— И-эх, опять утро, — бормотал он вполголоса, бодрый и отдохнувший. — Вот спал — так спал. Как убитый. А ты чего-то кричала во сне, ворочалась, ага. На ночь небось капусты наелась?

Аквиле молча повернулась к нему спиной и подвинулась к краю. Его сопение и почесывание раздражали ее.

— А ты поспи, поспи. — Он взгромоздил руку ей на грудь. Запахло конской сбруей и самосадом. — Тебе теперь надо дрыхнуть за двоих, жена моя. Знаешь, какое я имя придумал? Если будет мужик, окрестим Пеликсасом, а если дочка, по тебе назовем, ага.

— Лучше бы воды принес, — буркнула она, задыхаясь под тяжестью его руки.

Кяршис зашлепал босиком на кухню, и ей вправду полегчало. Широко раскрыв глаза, она смотрела на окно и не могла отделаться от чувства, что там стоит кто-то, приплюснув лицо к стеклу, исчерченному каплями росы. Она знала, там только куст сирени, пригнувшийся под душистой ношей цветов, ничего больше там быть не может, но ее все равно не покидало тревожное чувство. Опять зашлепали босые нога, придвинулась эмалированная кружка с холодной водой, но она все не отрывала взгляда от завораживающей тени. Тогда и он, расплескивая воду, повернулся к окну. Озабоченный, даже перепуганный. И вдруг широко улыбнулся, по-своему поняв ее взгляд.

— Ага, верно! Стоит, солнце загораживает, только стена от него гниет. Осенью срублю. Хороший хворост будет.

— Хворост? — не думая повторила Аквиле.

— Да, да. Осенью уж я его обуздаю, этот куст. На, возьми, свежая, холодная, прямо из колодца. Попои нашего ребеночка.

«Пей! Я пришел тебя напоить, женщина».

Она протянула руку и, не глядя на мужа, взяла кружку.

— Тебе нельзя квашеной капусты.

— Чего ты понимаешь…

Не глядя, она поставила кружку на пол и отвернулась. Но все равно видела его, как он стоит у кровати в одном исподнем, со спутанным чубом. Корявый, нескладный, рыжая шерсть на груди. Лицо в недельной щетине словно распухло — ржище, взошедшее после дождя. Она видела его, хотя лежала, крепко зажмурив глаза. Натянула одеяло на голову и все равно видела. Щетина росла, набухала, как мыльная пена в кадке со стиркой, захлестывала грудь, бурными колечками завивалась вокруг носа и загадочно поблескивающих щелочек глаз. «Пей! Я пришел напоить тебя, женщина…» Она не видела только суковатой яблоневой палки, но слышала, как она угрожающе стучит по твердой земле.

Он ушел. «Сегодня ячмень посею», — услышала она вместо прощания, и эта забота крестьянина, напомнившая ей о веселой зелени посевов, как будто рассеяла призрачные ночные тени. Но когда он вернулся, приведя из имения пленного, на нее снова навалился кошмар. Мужчины топтались на кухне, звякала посуда, скрипела дверка буфета, но Аквиле не испытывала того сладостного чувства, которое охватывало ее ранним утром, когда она лениво ворочалась в теплой постели. Ей было противно; как будто она сидела теперь напротив него (на месте Ивана) и видела, как тяжелые, угловатые челюсти безучастно перемалывают пищу, а вытянутые под столом босые ноги с порыжевшими от навоза пальцами трутся друг о дружку, словно два шелудивых поросенка.

«Не дороже ли купила, чем продала, женщина?»

Она заткнула пальцами уши, но этот проклятый голос сидел где-то внутри. «Вставать! Вставать!» Спустила ноги с кровати. У амбара фыркала запряженная лошадь. «Иван, сюда!» — кричал Кяршис. «Иду, иду, хозяин». Телега, громыхая, выкатила со двора, провожаемая рычанием пса, который все еще не желал признать Ивана за домочадца.

II

Управившись по хозяйству, понесла мужчинам полдник. Участок Нямунисов был далеко, за дорогой, как у многих малоземельных мужиков Лауксодиса, которых крепкие хозяева спихнули подальше от деревни. Идти не хотелось, просто ужас. Да еще на землю Нямунисов! Послала бы Юлите, но та, такая смелая, порой даже нагловатая дома, за ворота боялась одна шагу ступить.

Больше она не спорила с мужем, но поняла, что никогда не простит ему сделки с волостным старшиной. Она сгорала от стыда. Как будто раздела мертвеца и, перелицевав, носила одежду с него. «Добрый день, Аквиле. Подкрепление мужу несешь?», «Уже с полдником, Кяршене? Смотри не перекорми своего Пеле». Встречные говорили вроде любезно, вроде без колкостей, но ее не покидало ощущение, что, отвернувшись, они насмешливо хихикают, злословят. И от этого у нее горели уши, а когда она вступила на участок Нямунисов, земля обжигала ноги. Она брела по узкой тропке, пугливо озиралась и ни кудрявый ржаной росток, ни сочные кустики клевера не веселили взгляда. Обрадовалась, добравшись наконец до телеги, занявшей всю дорожку, забралась на нее, села на охапку клевера (полдник для савраса) и принялась ждать мужчин. А они, заметив ее, уже шли с того конца загона: Иван быстро шагал рядом с пружинной бороной за саврасом, Кяршис, с лукошком на груди, обеими руками черпал из него зерно и бросал широкими взмахами рук, словно осенял землю крестным знамением. Рядом, отступя на полосу от сеятеля, семенил Путримасов Юозапелис с пучком соломы под мышкой, которой он помечал место, где падают последние зерна. Пока Иван выпряг лошадь и привязал к задку телеги, Кяршис довел полосу до дороги. Аквиле налила всем из горшка по глиняной миске свекольника, нарезала хлеба, а когда мужчины управились с супом, вынула из корзины завернутый в старенькое полотенце горшок с салом и масленку с накрошенным в сметану луком.

Мальчик Черной Культи, схватив кусок сала, убежал: его занимало чибисово гнездо, на которое Кяршис наткнулся, когда первый раз боронил вспаханное поле, и пометил лозой, чтоб не растоптать, пока не вылупятся птенцы.

Аквиле сидела на телеге, спиной к саврасу, хрупающему клевер. На другом конце телеги — Кяршис. Иван ел, пристроившись на оглобле. Когда недели две назад Кяршис привез пленного из Краштупенай, тот едва на ногах держался: скелет, обтянутый почернелой кожей. Однако поправлялся он на диво быстро. Кяршис жестами и скудным запасом русских слов понукал: «Иван, кушать. Иван, хлеб, сало. Сапоги снимай, Иван, трудно сапоги…» Иван добросовестно съедал, что ему подавали, но сменить сапоги на кожанцы — обувь более легкую и удобную — отказался.