26805.fb2 Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 85

Потерянный кров - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 85

— Вот и я так говорю. Завтрашний день не лошадь, не купишь, в зубы не посмотришь. Так что милости просим, не побрезгуйте, господин учитель, — приставали к Гедиминасу со всех сторон.

Он машинально поднимал стакан, чокался с соседями по столу, пил не меньше других, но не пьянел.

— Верно говоришь, Йокимас, завтрашний день не лошадь. Бей, пока лежит, валяй, пока… Ха-ха-ха! Большевики придут, все дырочки заткнут.

— Гуляй, сосед, пока гуляется!

Пивка! Пивка! Хозяин, пивка!Янтарного пиваНалей-ка нам живо!Пивка! Хозяин, пивка!

— Господин учитель… Потише, чего разорались, дайте потолковать с ученым человеком. Вы же умный человек, господин учитель, скажите, неужто большевики немцев побьют?

— Да не дури ты ему голову. Жалко тебе их, немцев-то? Учителей арестовали, гимназию закрыли. Выбросить наших детей на улицу, а на их место солдат поставить… Друзья нашлись! Таким только в морду да под зад коленкой. Вон в свой фатерланд!

— Будет драться-то. Посмотрим, что запоешь, когда красные комиссары прикатят.

— Не прикатят, не бойся: англичане с американцами их за шиворот схватят. Снова будет Литва!

— …Жеребчик на диво. Хорошая лошадь будет…

— …За быка — пуд! Очумел! Батрак за день пуда не наработает. Его же коровенке радость, да еще пуд в придачу. Дудки!

— Зато какой приплод!

— …Можно жить, ты не говори, соседушка, можно!

— Такую лошадь, сволочи… Поди, уж под Ленинградом, бедняжка… Гнеденькая, моя гнеденькая… За родного сына так бы не…

— …Так вот, через кого наше родство приходится. Одного пня побеги, можно сказать, а если б Габрюнас вместе за стол не посадил, и дальше бы ходили: здравствуй — до свидания, и пошел. Давай расцелуемся, что ли…

— …А я-то думал…

— …Да что ты артачишься, Тамошюс? Зачем на весы-то? Ведь на глаз видать: у моей бабы задница на три пяди шире, а титьки… хе-хе… одну заместо подушки подложишь, другой укроешься. А твоя что — свистулька. Задик как у зайца, в поясе ладонью обхватишь. Ветром унесет! Нет, так на так не выйдет. Не меняюсь! Давай сусек пшеницы в придачу.

— …Антихрист… Гремит, летит… И будет как в пророчествах царицы Савской написано. Налетят, как саранча, сметут. Были люди, народ, вера, а настанет царство антихриста, где правит Люцифер.

— Немцы хвастают, что тайное оружие изобрели.

— Оружие! Ха! Поможет оно нам, как мертвому припарка, это ихнее оружие. Когда два кабана сцепились клыками, а ты вроде муравейника под ихними копытами, спасения не жди. Потопчут, расшвыряют, сам господь бог не узнает, что был тут божий мир.

— Газеты нарочно стращают. Это чтоб наши помогли им воевать.

— Дай боже, дай боже, чтоб было так…

Разговор ширится, отрывая одного за другим от песни, которая наконец затихает. Повседневные дела, заботы, их оттеснила политика. Правда, кое-кто еще жалуется на напасти, преследующие горемыку крестьянина («Черт, не сноха…» — «Была бы у тебя, сосед, такая бешеная теща…» — «А уродилась-то редкая, плешивая, сам-восемь, не больше…» — «Не было б поставок, еще туда-сюда, а то суешь им в глотку задарма…»), но и их, занятых своей хворью бедолаг, вскоре увлекает общее течение. Что будет завтра? Не с Юргисом, Пятрасом или там Йонасом, а со мной. Вот-вот — со мной. Доля одна, это ясно, потому и охаем вместе, но раз тонуть, то почему разом, связанным одной веревкой. Вот бы обрезать ее и вынырнуть на поверхность!.. Куда уж там… Ты такое же зернышко, как и другие, сидящие здесь, — вместе просеетесь сквозь сито, а оттуда — в корыто свиньям. Последыши! На семена вы не годитесь. Но подожди, подожди… Если по имуществу смотреть, то у него земля получше моей. И родня у меня чистая — никто руки к евреям не приложил да с белой повязкой не гулял. Не возьмут же всех да, как баранов, подряд… Не-ет, должен быть какой-то отбор! Ведь и в первый год, как пришли… Хоть и тогда таким, как я, досталось. Правда, землю не тронули, было тютелька в тютельку, зато налоги и вообще… Кулак! Рабочую силу эксплуатируешь. Все, кому не лень, пальцами показывали, ругали в глаза и за глаза, будто я человека убил. А теперь, ежели воротятся, еще круче возьмут. Сделают, чего тогда не успели. Смеешься, соседушка? Смотри, чтоб не заплакал. Думаешь, у тебя дюжина гектаров, так ты за ними как у Христа за пазухой? Отберут! Колхозы будут. Сгонят всех к одному котлу, как у них в России. Дадут держать курицу да козу, а остальное — ихнее, казенное. И сам ты будешь казенный. Кормежка, одежка ихняя, как в армии, а ты служи до могилы. Рекрут. Лодырь будет прохлаждаться, а ты, честный человек, за него вкалывай. Потом и ты начнешь прохлаждаться, — кому же приятно трубить, когда другой лежмя лежит? Так все приспособимся, а тут и хлеба поубавится. И тогда, хочешь не хочешь, начнешь воровать. А где эти близнецы — воровство да лень, — там и до сумы и до тюрьмы рукой подать. Говорят вот, придут, зарежут, а чего им резать, коли сами подохнем? Сгнием заживо и телом и душой. Такова воля божья, такова доля наша. Скачи не скачи, как лягушка перед косой, никуда не денешься: с обеих сторон косари, да две косы, да две разинутые пасти. Какая разница, к кому попадешь: медведю в зубы или волк тебя схрупает? Главное, чтоб не жевал. Если уж помирать, так сразу! Чего тут страшного, если придут и всех — р-раз! — с лица земли… Чему быть, того не миновать, а пока — живем. Живем, братцы! Наш этот час, этот день, это рождество. Может, последний (капут, конец!), но наш. Веселись! Пей, радуйся! Ну-ка, песню!

Реки наши каменисты,Реки наши каменисты,—

затягивает сидящий напротив Гедиминаса человек с торчащим кадыком.

И тут же голоса подхватывают:

Эх!Реки наши каменисты,Негде нам напиться.Вот привел я молодуху,Вот привел я молодуху,—

движется кадык. Подхватив песню, гудят сидящие поближе, а когда настает черед второй половины куплета, в горнице нет человека, который бы не взревел:

Эх!!Вот привел я молодуху,Поругаю — плачет.Да не плачь ты, молодуха,Да не плачь ты, молодуха,Эх!!!

Все дружно бухают кулаками по столу, топают ногами по полу. Звон подскакивающей посуды сливается с оглушительным грохотом, вплавляется в песню, которая приподымает потолок, рвет на куски воздух:

Да не плачь ты, молодуха,Я ругать не стану.Сам сварю да сам нажарю,Сам сварю да сам нажарю,Эх!Сам сварю да сам нажарю,Сам натру картошки.Эх!!!Сам сварю да сам нажарю.Сам натру картошки.

Багровые потные лица, скачущие глаза. Руки… То дружно поднимаются, то опускаются на столы («Эх!!!»). Со звоном разлетаются вилки и ножи, опрокидываются стаканы, подскакивают тарелки, рассыпаются на скатерть объедки. Не люди, деревья под натиском бури. Женщины и те — грудь колышется, как цветущее ржаное поле на ветру; ода сеятелю; одному богу известно, доживем ли до жатвы. Вот растут, сгущаются тучи. Багровые, чреватые грозой и градом, несущие смерть. Кто знает, пройдут ли стороной? Нет такого мудреца, который бы отвел карающую руку. Побудем сами мудрецами, братцы! С песней наши отцы и деды шли на свою голгофу, пускай песня поможет и нам веселей встретить гибель. Песню! Песню! Песню!

Подою курей да свинок,Подою курей да свинок.Эх!Подою курей да свинок.Запрягу корову.Эх!!Подою курей да свинок,Запрягу корову.Эх!!!Эх!!!!Эх!!!!!

Гедиминас судорожно вцепился в лавку. Вихрь безумия, бесовский кошмар вот-вот закрутит его и подкинет к потолку. Как порыв ветра ночного мотылька. Прямо к керосиновой лампе, которая то пригасает под напором звуковой волны, то снова оживает, но не занимается в полную силу, потому что воздух взбудоражен, как озеро, расколышенное осенними ветрами. Там, под этим крохотным солнцем, уже мечется мотылек. Ей-богу, мотылек. Кружит вокруг раскаленного стекла. Все ближе и ближе к стеклу подлетает мотылек. Гедиминас знает: за окном зима, декабрь (неважно, что с полудня моросит), не может быть никакого мотылька, но все равно его видит. Крохотного мотылька, соблазненного убийственным светом, — нас, литовцев. Дворы, куда он заходил, выстраиваются нескончаемым похоронным шествием. Клены и каштаны у ворот, коньки на соломенных крышах, пруды с зарослями аира. Деревни и хутора. Избы, избы, избы… Большие и маленькие, осевшие до самой земли и поднимающие к небу хребты крыш — черепичных, жестяных, драночных. С подслеповатыми оконцами и широкими окнами, с громоотводами, антеннами и без ничего. Жилые избы, хлева, сенные сараи, бани… Гробы, гробы, гробы… У каждого жилища другое лицо, иная судьба, но все бредут одной дорогой к одной цели. Живые трупы, думающие, что выполнили свой долг перед землей и своими детьми, но забывшие, что когда-то здесь шумели непроходимые леса и земля радостно дрожала под копытами коней, призывно звенел рог. В бой! В бой! Лучше смерть на поле брани, чем сытая жизнь под чужим ярмом. Люди умели умирать за свою честь и свободу. А эти потомки крепостных мужиков… рабы своих наделов, для них литр снятого молока дороже человеческого достоинства… Шевельнут ли они хоть пальцем ради того, что не умещается в обиходе хозяйства? Нет! Вокруг страдают и гибнут люди, а они как ни в чем не бывало кормят своих свиней, доят коров, скулят за праздничным столом. Зверь протянет, да, протянет и к ним свои когти — пробьет этот час. Не всех сразу, по одному их передушит. Они собьются в кучу, как стадо, учуявшее волка, а когда одному из них перекусят горло, другие обрадуются: хорошо, что этого с краю, не меня… Но пробьет час, когда и тебе стоять с краю, да, пробьет час… Ты это знаешь, но не хочешь признаться, тешишь себя лживой надеждой: этот проиграет, а тот освободит… Способен ли ты понять: что бы ни случилось (пусть даже твои надежды сбудутся!), ты будешь в проигрыше. Сбережешь имущество, жизнь, но утратишь самое дорогое для человека — честь. История спросит: что ты делал, когда рядом с тобой зверь душил человека? Когда народы стояли на краю пропасти? Слышал ли ты крики гибнущего, видел ли руки, взывающие о спасении? Да, ответишь ты, я все это видел, но… Я все это слышал, но… Хватит! Замолчи, мы знаем! Когда рядом с тобой тонул человек, ты спокойно шел по берегу. Пора было кормить скотину, пахтать масло; сосед сварил пиво, надо было успеть, чтоб все не выпили. Преступник! История тебе этого не простит. Никогда!

— Эй, замолчите, черт вас возьми!

— Слышите, господин учитель хочет говорить.

— Просвети нас, темных мужиков, господин учитель.

— Песню, песню давай! Патриотическую, господин учитель.

— Погромче, господин учитель.

— К черту политику!

Девушка, милая, замуж пора,А то у тебя ни кола ни двора…

— Замолчите, черт вас возьми! Не видите, что ли? Господин учитель… ………………………………

IV

…………………………………………………………………………

— Сам не понимаю, как получилось, что я встал. Решил выйти во двор? Наверное, ведь до последней секунды я не собирался говорить. Но когда встал и как бы с возвышения увидел гудящие столы, кадык у человека напротив, в груди вдруг вскипело, и я не мог совладать с собой. Понимал, что не имею права говорить это — я ведь пока еще под стать им, сбежавшимся к рождественским яслям, — мне не хватало какой-то малости, чтоб пересилить свое прежнее «я». И я сделал это, давясь стыдом и отчаянием, — знал, что никто не встанет и не скажет: «Ваша правда, господин учитель. Мы стращаем друг друга букой, которой пока нет, и притворяемся, что не видим змея, которому каждый день приносим кровавые жертвы». Все это я хотел сказать себе, в первую очередь — себе. Загнать крюк в скалу, как делают альпинисты, чтоб взобраться еще выше.

Они молчали, уткнув носы в тарелки с объедками; пожимали плечами, подталкивали друг друга; что-то бурчали, навалившись грудью на стаканы; некоторые, правда, прятали глаза, словно их поймали за руку при попытке залезть в чужой карман, но не нашлось ни одного, кто бы хоть взглядом поддержал меня. (Побойтесь бога, такое за праздничным столом! Будто не о чем по-людски потолковать. Насосался, как шваб, — вот и катись спать, нечего тут воду мутить… Вот гад! В лес, к красным, захотел.

Пляшет волк, лисица скачет,Веселятся звери.А зайчишка нализалсяИ лежит у двери…)

Лишь один человек (как мне тогда показалось) понял меня. Какой-то прохожий, пущенный переночевать, — хозяева пригласили его отпраздновать со всеми рождество. Он мне показался знакомым, но я слишком устал за эти дни, да еще выпил, разволновался и не мог вспомнить, где встречал этого человека. Он улыбался мне от двери, где сидел, кивал, а потом, когда гости загалдели, не соглашаясь с моими словами, попросил их помолчать и выслушать его. Да это был он, крестьянин, которого две недели назад я встретил на запущенном сеновале под ясенями. Запинаясь от волнения, он поведал слово в слово то самое, что я уже слышал от него, и попросил прощения, что своими бедами омрачил всем праздник. Сказал, что и за этим столом может сидеть человек, которому ничего не стоит выдать беглеца немцам. Ну и ладно! Лучше уж пасть от пули (так и так жизни нет), чем зверем бродить по полям.

— Что ты тут плетешь, дядя! — рявкнул кто-то.

— Да он пьян.

— Ну, Габрюнас, и пускаешь же ты за стол всякую шваль!

Человек вскочил, задетый за живое. Мне показалось, что он пьян, — во всяком случае, дошел до той степени опьянения, когда не отдают отчета в своих поступках.

— Хорошо! — выкрикнул он, по-утиному ковыляя к двери. — Я уйду! А вы оставайтесь и жрите, пока немцы вам столы не подчистили. Но помните — настанет и для вас такой день, когда, потеряв избу и родных, вы будете таскаться по деревням. Вот-вот придет такой день, как тут господин учитель говорил. Придет, помяните мое слово!

Он бы говорил еще, но тут подскочил к нему дюжий парень и, схватив за шиворот, вытолкал во двор. Вслед за ним полетел полушубок, висевший в сенях. Габрюнас топтался у двери, выговаривал на правах радушного хозяина: ешь, спи, будто жалко, но зачем такую чепуху…

Я встал с лавки и, воспользовавшись суматохой, незамеченным проскользнул на другую половину дома, где висело мое пальто.

Была полночь, темно, хоть глаз выколи, моросил мелкий дождь, на дороге — гололед. Конечно, следовало выспаться и с рассветом тронуться в путь, который теперь казался смыслом моей жизни. Но я не мог больше оставаться под крышей Габрюнасов! Нет! Будь что будет, я должен уносить отсюда ноги. Пока еще горю, как только что зажженный факел, который до этого только коптил и не давал света. Разумеется, я просто не доверял себе, боялся, что это лишь временное прояснение в мыслях, оно минует, и я еще откажусь от своего решения. Или случится что-то, какое-то препятствие остановит меня, и я лишусь возможности искупить свою вину перед людьми и самим собой. Главное — перед собой. От людей можно спрятаться, скажем, сбежать туда, где тебя никто не знает, — люди ведь снисходительны и забывчивы, — а от себя не убежишь. Так что иду я к вам не мстить, хоть вы и назвались народными мстителями, Пятрас, а очистить совесть, чтобы дальше жить человеком, Я мог пойти и к людям Туменаса, если б они не думали, что можно уничтожить лютого зверя, бормоча у себя под носом проклятия в его адрес.

Ах, Пятрас! Тебе трудно себе представить, что я пережил, уйдя с хутора Габрюнаса. Темная ночь, да еще дождливая, всегда наводила на меня тоску, но теперь я чувствовал себя уютно, как младенец на руках матери. Талый снег, смешанный с грязью, хлюпал под ногами, местами доходил до щиколоток; через каких-нибудь полчаса я промок и изгваздался до ушей, потому что поначалу, пока глаза привыкали к темноте, то и дело падал. Но ни разу не подумал зайти куда-нибудь и дождаться рассвета. Нет, здесь мне нечего было делать. На хуторе, где два молодца, беззаботно хохоча, пилили дрова, во дворах с униженно кланяющимися журавлями, с подойниками на изгородях, в избах с занавешенными окнами, за которыми храпели (или праздновали рождество) крестьянин с женой и детьми, а в хлеву, в окружении поросят, довольная всем, хрюкала свинья. Нет, этот мир не для меня. Я не хочу быть белкой в колесе, мне надо вырваться из этого мира, освободиться от него. Скорей, не медлить ни минуты! Если и остановлюсь перевести дух (я почувствовал усталость), то только на заброшенном сеновале под ясенями. Зароюсь в солому там, где мы лежали, поглажу в мыслях льняные волосы, расцелую губы. Попрощаюсь с прошлым, обещавшим так много, а в конце концов отнявшим даже последние жалкие крохи.

Временами меня охватывало чувство, словно за мной следят, но я приписывал эти страхи больному воображению. Лишь выйдя к развилке, откуда одна дорога вела в Краштупенай, а по другой, оставив город в стороне, можно было добраться до Лауксодиса — я увидел силуэт человека. Но он двигался навстречу, а не за мной. Мне и сейчас неясно, как он меня обогнал, — наверное, когда я случайно свернул не на тот проселок или когда переобувался, присев у стены какого-то дома? Мне и в голову не пришло, что кто-то может идти за мной по пятам, а потом забежать вперед единственно для того, чтобы я своими руками сделал то, чем так гнушался, за что презирал и осуждал других.

Было часов шесть утра. Дождь перестал. Подул сухой, холодный ветер, в прояснившемся небе замигали звезды. Черная от дождя земля, хранящая в складках белую пену не растаявшего еще снега, четко выделялась на посветлевшем горизонте, на котором еще рано было появиться заре, но звезды и луна, блуждающая где-то между поредевшими тучами, давали достаточно света, чтобы я разглядел человека на развилке дорог. Сделав несколько шагов в сторону Краштупенай, он нерешительно трусил назад и бросался на другую дорогу, потом снова возвращался на развилку и тщетно пытался прочесть в потемках надписи на указателях.