26807.fb2
Никого не видела, зато слышала. Слышала, как они поднимались по лестнице. Потом — шорох шагов по комнате: ищут меня; я всегда чувствовала миг, в который они меня находили, это понимаешь сразу, потому что тебя видит только один человек: каждый участник должен пройти свой путь в одиночку. Я пытаюсь понять на слух: мужчина это или женщина, оборачиваться мне нельзя. Я лежу на дне шкафа, лицом к стене. Когда кто-то входит, я замираю, затаив дыхание; тело немеет, вот что хуже всего, и вдобавок жутко болят места, к которым прикреплены крылья. Когда кто-то добирается до меня, я слышу всегда одно и то же: господи-боже-мой, а пока ничего не слышу, осторожно шевелю затекшими плечами, чтобы не рехнуться окончательно. Особенно раздражают те, что остаются и подолгу глазеют на меня в надежде, что я пошевелюсь или повернусь к ним лицом. Я точно знаю: это — мужчины. И мысленно отправляюсь на свидание со своим любимым Благовещением, вспоминаю позы участников, разворот крыльев. Или вспоминаю, как мы лежали рядом с ним в пустыне, на голой земле. Жаль, что тогда у меня еще не было крыльев. Интересно, где он сейчас и вспоминает ли обо мне. И что он сказал бы, если бы попал сюда, и смогла ли бы я узнать его шаги, к нему-то я бы уж точно повернулась, забыв все запреты… что за ерунда лезет в голову. Да, вот чему еще я у него научилась: определять по стилю картины, где спрятан mob, тотем — догадаться не так трудно, целые семьи работают в одном стиле, я видела в здешнем музее картины других авторов, точно такие же, как те, что он спрятал, когда мне захотелось получше рассмотреть их, хотя, может быть, он прятал меня от них, сохраняя для себя. Так я размышляла часами. И изучала стенку шкафа, оказавшуюся у меня перед носом, каждую трещинку, царапину, неровность; мои мысли бродили между ними, как путник по пустыне. И тихонько напевала, когда никого не было поблизости. Если долго лежать без движения, цепенеешь; либо начинаешь представлять себе, что умеешь летать. Полным идиотизмом выглядело наше вечернее возвращение домой в автобусе, собиравшем шумных, шебутных ангелов со всего города. Каждый изобрел свой способ не свихнуться от безделья: кока-кола, успокоительные таблетки, решение математических задач. Все смертельно усталые и по уши начиненные историями. Особенно интересно было слушать тех, кто встречался с людьми лицом к лицу: им говорили скабрезности или глупости, объяснялись в любви, заигрывали, иногда ругались. Зная, что нам не разрешено отвечать им, некоторые просто срывались с винта.
О неделе, проведенной порознь, мы с Альмут больше не говорили. Память о тех днях я храню для себя. Иногда я пытаюсь решить, как жить дальше и скоро ли можно будет покинуть эту страну. Я знаю, что Альмут хочется вернуться домой, но сама пока еще не готова к этому. Больше всего мне хочется снова оказаться в пустыне, одной, но сказать ей об этом я не смею. Вечером, когда мы возвращаемся в отель, Альмут идет в бар, а я распаковываю картину и ставлю ее на стол, прислонив к стене. Потом, сев напротив, вглядываюсь в нее пристально, как медитирующая монашка. Проходит всего несколько минут, и я словно погружаюсь в нее; ощущения, которые я испытываю, невозможно описать словами, но я знаю, они останутся со мной навсегда. Я не хочу пока ничего говорить Альмут и не знаю, настало ли время принимать какие-то решения, но думаю, что навсегда стану бродягой и весь мир превратится для меня в пустыню. Тем более что теперь я научилась отыскивать не только ягоды и коренья, но еще и личинок, и медовых муравьев. Я выживу в любых условиях.
А теперь — представьте себе город у залива, январь, мокрый снег летит с неба. Центральный вокзал. Из цветов лучше всего подойдет серый: солнце, спрятавшись за облаками, весь свой жар отдает другой половине мира и сочиненным там историям. Толпа на тринадцатом перроне гуще, чем на других. Теперь, вооружившись необходимым в нашем деле ивовым прутом, нащупаем им верное направление и двинемся, рассекая толпу, к группе незнакомых между собой путешественников-статистов. По-видимому, никто из них не играет заметной роли в жизни, хотя — как знать, вдруг не мы одни заняты поисками персонажа для нового романа. А если так, то и среди них могут оказаться те, кто попадет отсюда в какую-то другую историю. Парень в коричневой куртке — нет… молодая дама с ребенком — нет… трое солдат — тоже нет, мужчина в необычной шляпе — слишком стар, поиск затянулся, нам надо успеть до отхода поезда. А вот, наконец, и он: за мощной спиной баварца, во всю ширь развернувшего «Бильдцайтунг»… Этот? С редкими взъерошенными волосами и слезящимися от холода глазами? Нет-нет, вон тот, чуть дальше. Ты не туда смотришь, наш нетерпеливо поглядывает на часы, его ни с кем не спутаешь. Бледный, в замшевых английских башмаках, фланелевых брюках хаки, сером тяжелом пальто и с красным кашемировым шарфом на шее — это он. Что-то у него не в порядке с одеждой… цвет? или старомодный фасон? Так мог бы одеться художник, отставной капитан или горожанин, собравшийся в Ларен на хоккейный матч, в котором участвует его дочка; похоже, он напяливал на себя вещь за вещью, сам не понимая, как хочет выглядеть, а красный шарф — отвлекающий маневр, попытка скрыть разнобой в одежде. Подойдем-ка поближе. Дамы, скорее всего, находят его привлекательным, просто сегодня он одевался второпях. И, уже садясь в вагон, продолжает озираться, словно все еще ждет кого-то. Поздно. Поезд отправляется на Хаарлем, можно начинать.
Судьбы людей переплетаются в неведомых глубинах, и соприкосновение между ними, даже недолгое — важное событие. Как в химии: одни элементы, соединяясь, сливаются друг с другом, другие — несоединимы. Иногда судьбы сливаются надолго. А все вместе похоже на приготовление сложного блюда. Ты права: здесь никто ничего не готовил, поваром можно считать саму жизнь, правда? Так что кроме химии потребуется масса других вещей. На приготовление одного блюда нужно больше времени, чем на приготовление другого, плиты расставлены по всей планете, результат непредсказуем. Это самое длинное сравнение в моем рассказе; теперь, покончив с дурацкой абстракцией, придется признать, что если жизнь и похожа на повара, то скорее на повара-идиота. Исправлять ее ошибки приходится людям, а потом за дело берется литература, выигрывающая в любом случае. Итак, начнем.
Эрик Зондаг не мог понять, с какого бодуна его понесло в Австрию. Было холодно и чувствовал он себя неважно, что же касается ближайшего будущего, он знал одно: придется пройти курс лечения, рекомендованный его другом, Арнольдом Пессерсом. Арнольд, как и Эрик, дошел в своей земной жизни до той черты, за которой, по мнению поэта, человек попадает в сумрачный лес, по мнению же докторов — в не имеющую ясно очерченных границ область «среднего возраста» — дурацкое название, между прочим: как будто дата смерти может быть известна заранее. Ведь если, к примеру, конец наступит раньше, чем верящий статистике человек его ожидает, то «серединой жизни» придется считать молодость (от этой мысли у Эрика всегда портилось настроение), зато если он наступит позднее, «середину жизни» придется сдвинуть вперед. Поезд опаздывал, и Эрик наблюдал сквозь запотевшую стеклянную стену вокзала встрепанный штормом залив и бешено крутящиеся над ним полотнища мокрого снега. Сегодня пятница, но вечернюю газету, для которой он писал, еще не доставили в киоски, жаль, что до отъезда не удастся насладиться собственной статьей, в которой он облил грязью последний роман одного из корифеев отечественной литературы. Некоторые писатели давно превратились в желчных стариков, мусолящих лишь старые идеи, перенося их из книги в книгу, но все еще лопающихся от сознания собственной значительности; к тому же в Нидерландах писатели помирают крайне редко. Реве, Мюлиш, Клаус, Ноотебоом, Волкерс, написавшие свои главные вещи, когда Эрик был младенцем, даже не собираются останавливаться; еще возмутительнее то, что они чересчур буквально понимают идею бессмертия. Герл-френд Эрика Аннук, работавшая в отделе искусства конкурирующей газеты, уже намекала ему на «не всегда справедливую» критику.
— Ты написал такую ядовитую статью, потому что завтра уезжаешь.
— Ничего подобного. Я всю жизнь знаю этого типа, а его книги, пожалуй, смог бы написать ничуть не хуже.
— Кто ж тебе мешает? Хоть раз в жизни заработал бы приличные деньги.
Аннук была восемнадцатью годами моложе Эрика, и он считал это непростительной наглостью с ее стороны. Они уже четыре года были вместе, но так и не съехались, каждый изо всех сил держался за собственную квартиру: она жила на Севере, по ту сторону порта, он — к югу от центра, недалеко от Музея, что создавало определенные сложности при ежедневном общении. Она называла жилище Эрика «конурой немолодого пса», ему же квартира Аннук на восьмом этаже, откуда открывался вид на плоский полдер, напоминала операционную. В белом, полупустом, дочиста вылизанном помещении, полагал он, невозможно по-настоящему расслабиться, так что в собачьей конуре они ночевали чаще, чем в операционной. Но Аннук это не нравилось. Вот потому-то, подумал он, она все чаще на меня сердится. Вчерашний разговор о статье показался ему чересчур резким.
— Ты просто ревнуешь меня к нему.
— Ревную? К этому надутому пустобреху?
— Надутый или нет, а писать он умеет.
— Вы тоже его критикуете.
— Конечно, но критика наших авторов конструктивна. А ты поносишь все его творчество чохом.
Запланированная ночь любви, таким образом, была сорвана. И ответственность за это лежит на лучших представителях литературы Нидерландов.
— Тебе давно пора заняться собой, — сообщила она с утра пораньше. — С тобой явно не все в порядке!
Тут она права. Стоя у окна ранним январским утром и озирая бесконечный унылый полдер, небритый пятидесятилетний мужчина и сам понимал (еще до того, как по радио рассказали о двенадцати убитых в секторе Газа), что в других местах в эту самую минуту может происходить нечто по-настоящему ужасное, несравнимое с бесконечно заходящими в тупик парламентскими дебатами о формировании нового правительства.
— Мне не от чего лечиться. Что за бред — платить такие деньги за то, чтобы неделю ни черта не жрать.
— Если относиться к этому с предубеждением — ничего не выйдет. Надо наконец избавиться от лишнего веса, на который ты вечно жалуешься. И Арнольд говорит, что после курса чувствует себя обновленным, словно заново родившимся.
— Тебе этого хочется?
— Чего?
— Чтобы я заново родился. Чтобы стал, в моем возрасте, другим человеком. Я и к себе-теперешнему едва успел привыкнуть!
— Ты, может быть, и успел привыкнуть. А я то и дело впадаю в депрессию. Не хочется тебя расстраивать, но скажу прямо: ты слишком много пьешь!
На это ему ничего было ответить. Далеко внизу огромный белый грузовик, с математической точностью миновав синюю «хонду», вписался в поворот.
— Мне страшно нравится, как Арнольд похудел. И он совсем перестал пить.
— А жалеет только о том, что ему не все можно есть.
Короче, разговор не сложился с самого начала. Он снова взглянул на часы, но тут ожил вокзальный репродуктор и предупредил, что поезд задержится еще на несколько минут. Он не мог понять, почему выбрал именно этот поезд. В Дуйсбурге ему предстояла пересадка на ночной до Инсбрука, и, видимо, что-то в слове Дуйсбург зацепило его внимание. Серый немецкий город увидел он, город, пропахший войной так сильно, что запах этот до сих пор чувствуется, а пережитое Verelendung[28] не позволяет ему отбросить прошлое и развернуться по-настоящему.
Так оно и оказалось. Вдобавок здесь было холоднее, чем в Амстердаме. Ощущение войны накрыло его с головой, гигантские красно-черные заголовки «Бильдцайтунг», которую читал в купе случайный попутчик, грозно глядели изо всех киосков, он потерянно описал круг, понимая, что идет на поводу тайного желания опоздать. Почему он вечно всюду опаздывает? Позвонила Аннук, но поговорить они не смогли: он ничего не слышал. Немецкий поезд прибыл вовремя, и Эрик с трудом втиснулся на узкую, низенькую полку; в пути металлические голоса репродукторов будили его всякий раз, когда пора было отправляться с очередной станции; жалобные гудки поездов казались ему прелестными. Он любил поезда. Вагон мягко покачивало, невидимые барабанщики отбивали под полом убаюкивающий ритм, и, засыпая, он впервые за день почувствовал себя почти счастливым. Он не понимал, зачем позволил им втравить себя в эту безумную авонтюру, но Арнольд Пессерс часами убалтывал его восторженными рассказами о том, какую легкость он ощущает после оздоровительного курса. Вспоминая об этом теперь, Эрик понял, как достал его Арнольд своими разговорами. Они были ровесниками, и каждый точно знал, каких историй ожидать от приятеля. Как-то раз с Арнольдом приключилась великая трагическая любовь — в Японии, с моделью, которую он фотографировал. Сложные любовные коллизии прекрасно смотрятся в мыльных сериалах, но выслушивать рассказы о них в обычной жизни невозможно. Так бесконечные попойки, сопровождающиеся одними и теми же рассказами, в конце концов остонадоели друзьям, и фотографу пришлось самому тащить себя за волосы из болота. Есть что-то мистическое в способности людей раз за разом наступать на одни и те же грабли. Эрик поежился. Бросить пить казалось ему, пожалуй, самым страшным в жизни испытанием, он уже не помнил тех времен, когда не пропускал хотя бы по два-три стаканчика в день. Медики считают это алкоголизмом, но он никогда не пьянел, не страдал по утрам от похмелья, и баланс у него сходился при любой проверке. Да-да, соглашался Арнольд, но рано или поздно придется платить по счетам. И начинал рассказывать о фантастической регенерации печени, исчезнувшем жире, вернувшейся молодой энергии и новом стиле жизни, свод правил которой больше всего походил, по мнению Эрика, на устав монастыря, где одни продукты нельзя было употреблять в пищу вместе с другими, салаты запрещались по вечерам, фрукты после обеда считались смертельно опасными («они сгниют у тебя в желудке»), крепкие напитки годились лишь для самоубийц, вино применялось не для улучшения качества трапезы, но как лекарство, а курение отвергалось. Один-два стакана в день, Господи, легче удавиться с тоски. Но Арнольд действительно похудел, с этим не поспоришь.
Около семи он проснулся. Ситуация становилась все более серьезной: через час они прибудут на место. Деревни, горы, туман, дома, свет в окнах, тени людей за светлыми занавесками. В Инсбруке он отнес багаж в камеру хранения. Арнольд рассказывал, как найти остановку «синей» линии метро, идущего до Игле, но он решил не спешить. Сперва пройтись. Отыскать кафе «Центральное». В это изумительное старинное австрийское кафе, по словам Арнольда, ходил читать газеты сам Томас Бернард. Эрику Зондагу Бернард нравился потому, что со смертью Херманса в Голландии не осталось писателя, который умел бы столь же виртуозно использовать в высокой литературе обсцентную лексику; вдобавок Бернард, в точности как Херманс, предпочитал писать о горькой, лишенной иллюзий любви. Но более всего Эрика восхищал стиль изумительных ругательств Бернарда, страстная ярость высказываний, сдобренных тайным состраданием, с которым австрийский автор повествовал о своем окружении, своей стране и своей жизни, «осененной», как сам он выражался, «крылом смерти».
В кафе он проглядел Standard, газету, казавшуюся выцветшей от времени благодаря желтоватой бумаге, на которой ее печатали, и это тронуло его, внеся анахроническую путаницу в контекст мировых новостей об Ираке, Израиле, Зимбабве; впрочем, старинная мебель и негромкий, точно в старые времена, гул голосов помогали ощутить анахронизм в любом из местных кафе; приятно было представлять себе, что за соседний столик вот-вот усядется Кафка или Шницлер, Карл Краус или Хаймито фон Додерер.[29] Похоже, подумал он, австрийцы специально задерживаются на полшага, отставая от слишком торопливо прогрессирующего мира. И заказал еще кофе.
Королем задержек звала его Аннук.
— Ты понимаешь, что ты делаешь? Мысленно очерчиваешь круг, как можно более удаленный от письменного стола, а потом часами блуждаешь по нему, не приближаясь к компьютеру. Как будто ожидаешь форс-мажорных обстоятельств, которые помешают тебе завершить работу.
— Но я тем временем обдумываю…
— Да-да. Как свалить работу на кого-нибудь другого.
Это была неправда, но разве ей объяснишь? Чаще всего задержки случались, когда новый писатель оказывался не очень хорошим. Едва ли не ежедневно появляются новые имена, но даже если оглянуться в поисках первоклассных писателей назад, в век двадцатый, и спросить себя: многие ли преодолели границу столетий, — увидишь бесконечный поток невнятного дерьма, устаревавшего раньше, чем книга успевала покинуть список бестселлеров.
— Ты слишком строго всех судишь, — сказала Аннук на прощанье, и в голосе ее послышалось что-то похожее на жалость. — Обещай мне, если это не слишком трудно, добравшись до места, забыть обо всех делах и не занимать себя посторонними мыслями. Подумай о своем давлении. Тебе уже не двенадцать лет.
Эта фраза в последнее время повторялась слишком часто. Почему, собственно, двенадцать (а не двадцать четыре или тридцать два, ведь оба эти возраста тоже давно позади), он не понимал, может быть, ей казалось, что «двенадцать» теряется в бесконечной дали. У него действительно высокое давление, артрит и другие скрытые недуги, из-за которых жизнь партнера, едва достигшего сорока, может превратиться в ад. Эрик вдруг осознал свой возраст, стремительно приближающийся к цифре, слишком часто упоминавшейся в объявлениях о смерти. Средняя величина ее возрастала после случаев массового отравления сальмонеллой в каком-то из домов престарелых, однако троица перепивших или накурившихся на дискотеке подростков, в слепом стремлении к смерти врезавшихся в глухую стену, мигом восстанавливала равновесие. Нечего об этом думать.
— …иначе получится, что ты просто выбросил деньги на ветер, — закончила Аннук.
А деньги-то немалые. Особенно в свете того, что, по словам Арнольда, есть там вообще не будут давать.
«Синее» метро оказалось обычным трамваем, ходившим раз в час. Они почти сразу выехали из Инсбрука и покатили по заснеженному лесу. Строка Константина Гюйгенса — «кипенно-белое кружево легкого снега» — вспомнилась Эрику и показалась лучшей из написанного о снеге в мировой поэзии. Вообще-то он лишь изредка вспоминал о Бредеро, Хоофте[30] или Гюйгенсе. По нескольку строк из Катса и Вондела, и, может быть, та строка Гортера, где упоминается о «стоящей на дерьме стране туманов» — навсегда останутся в языке, считал этот голландец, поклонник Шекспира и Расина, но ими вполне можно ограничить знакомство с отечественной классикой.
Ослепительно сиял снег, серый туман родных полдеров отпускал его. Невесомое белое кружево украшало деревья, крыши, поля. Кроме него, до Игле, конечной станции в маленьком городке, доехало всего двое пассажиров. Церквушка, просторные дома, увенчанные сложенными из некрашеных бревен мезонинами, в которых по-прежнему размещаются сеновалы или мастерские, стены украшены изображениями святых в интерпретации местных художников. Дощечка с выписанным готическими буквами названием «Альпенхоф» указала ему путь: прямую тропу, ведшую в гору. Было скользко, Эрик, обутый в городские башмаки на кожаной подметке, несколько раз едва не упал. Задыхаясь, он взобрался наверх, увидел заснеженный сад, за ним — сложенное из камня длинное низкое здание. И запаркованные возле него «БМВ», «ягуары» и «вольво», прибывшие, если судить по номерам, из Лихтенштейна, Швейцарии, Германии… даже из Андорры. Об этом Арнольд не рассказывал. Он говорил только о симпатичном персонале, который ко всем относится одинаково, и необычайно привлекательной, неформальной обстановке в заведении.
— Кроме того, Эрик, дополнительные connaissance du monde[31] тебе не помешают, а лишний кислород после двадцати лет редакционной горячки нисколько не повредит.
За стеклянными дверьми проходили куда-то люди в белых купальных халатах. Последний шанс сбежать.
— Трус.
— Да, Аннук.
Он вошел. За стойкой восседала дама, судя по цвету лица, только что вернувшаяся из Тенерифе, впрочем, с тем же успехом она могла проводить час-другой ежедневно внутри штуковины вроде тостера, которыми наверняка оборудован их солярий. Фрау доктор Никлаус. Эрик назвал свое имя, и фрау доктор немедленно его перевела:
— Herr Sontag! Herzlich wilkomen![32]
Казалось, уже несколько дней она полна нетерпения: когда же наконец появится Эрик. Он был немедленно представлен даме по имени Рената, распоряжавшейся в столовой. Та тоже нетерпеливо ожидала его прибытия. До поцелуев, правда, дело не дошло, но, подводя Эрика к двухместному столику у окна, который ему предстояло делить с Herr Doktor Krüger[33] из Регенсбюрга, она чуть приобняла его, словно предлагая тур вальса. Он будет рад такому соседу, не правда ли?
— Я выбрала для вас столик с видом на горы, Herr Sontag, поскольку вы прибыли из Голландии, а там нет гор. Ваш курс официально начинется с завтрашнего дня, но уже сегодня можете пообедать здесь. Или поешьте в деревне прежде, чем начать курс, — последняя трапеза на воле, так сказать. Как вам будет удобнее.