26807.fb2
— Завтра — последний день.
— Заканчивается курс?
— Выходит так. Мы еще увидимся?
Она заглянула в расписание:
— Нам нельзя встречаться с пациентами, но ты у меня записан на завтра. Так что до свиданья.
— До свиданья.
— Ты помнишь, — спросила она, когда он уже подходил к двери, — что я сказала тебе в конце той ночи?
Но он не помнил.
Чтобы смягчить горечь разлуки, Рената выдала им по лишней мисочке Lachsauflauf.[65] А доктор Крюгер, пока Эрик жевал свой хлебец, прочел ему напоследок краткую лекцию об осложнениях, случающихся при внематочной беременности. Но Эрик не вслушивался в жуткие медицинские подробности, мысли его витали далеко. В номере лежало письмо от Аннук, на которое не хотелось отвечать. Наступил вечер, снежные вершины за окном потемнели; надеясь, что безостановочно кружащиеся в мозгу мысли выйдут из него вместе с потом, Эрик отправился в сауну, потом доплавался в бассейне до смертельной усталости и вдобавок выпил горькой настойки Schlaf- und Nerventee,[66] всегда стоявшей на буфете в столовой, но стоило ему забраться в постель, как сон удалился в неизвестном направлении. Дома он принимал в таких случаях двойную дозу коньяку, но тут это было немыслимо. Вдобавок после настойки во рту осталась мерзкая горечь, от которой невозможно было избавиться. Она сказала неправду; все эти три года он ни на день не забывал ее. И не забудет никогда. Вернувшись домой три года назад, он буквально сходил с ума и долго ни с кем не мог общаться, особенно с Аннук.
— Я готова позволить тебе все, что угодно, по мне хоть целую армию шлюх перетрахай, но, ради бога, держись подальше от этой девчонки. Остался бы с ней, если она такая необыкновенная. Может, и тебе бы приделали крылья. Боже, что за несчастные существа эти мужчины. Стоит нацепить пару крылышек, спрятаться в шкаф — и готово. Но летать-то она не умеет. А трахаться, привязав за спину здоровенные картонные штуки, вряд ли удобно. Кстати, а как они их закрепляли? Резинками, крест-накрест?
Те же люди в том же месте.
Прежде чем улечься на стол, он спросил то, о чем заранее решил не спрашивать:
— Мы с тобой еще увидимся?
— Мы уже видимся. Так и не вспомнил, что я сказала тебе в конце той ночи?
Он не вспомнил. Хотя вся эта безумная ночь целиком запечатлелась в его мозгу: кромешный ад, океан, пожар, крылатые люди, выпивка, полицейские сирены и — жуткими призраками — ряды ободранных эвкалиптов.
— Ложись, пожалуйста.
Он подчинился. Мордой в стол особенно не поговоришь.
— Правда, странно, что тебе приходится меня массировать?
— О Господи. Это — моя работа. Расслабься, пожалуйста. Иначе от массажа никакой пользы.
Казалось, он снова увидел все, так же ясно, как тогда. Комнату с пустым шкафом. Перышко на полу — он его поднял. Они познакомились полчаса назад. Она стояла выпрямившись, ангел с мальчишеской фигурой, глядя на него насмешливо и недоверчиво. Телефон в комнате рядом трижды прозвонил и затих. Потом снова прозвонил три раза.
— Это — сигнал, — сказала она. — Шоу окончено, ангелы могут расходиться. Ты не справился с программой.
— С программой я справился в прошлый раз.
Он вспомнил, как, возвращаясь назад, увидел напротив парковки своего последнего ангела — на крыше здания, с поднятым вверх мечом, словно приготовившегося изгнать жителей города из их рая. Именно этого ангела имел в виду поэт, загодя запасшийся биноклем, когда говорил: это — девушка.
После телефонного звонка она, жестом попросив его подождать, исчезла из комнаты. Сквозь пыльное окно он глядел на медленно наливавшееся огнем закатное небо, по которому плыли полосатые австралийские облака, окаймленные сверкающими золотистыми полосками. За неделю он воспылал необъяснимой любовью к этой стране. Он не ожидал ничего подобного, когда ехал сюда, полагая увидеть еще одну новую страну, вроде Америки. Но его встретил совсем иной мир. Простор и свобода, светившиеся на лицах людей, казалось, подсвечивали изнанку облаков. Хотелось удрать вслед за ними в пустыни, в огоненные песчаные просторы, закрашенные на карте желтым. Чужие, непонятные имена местных племен, написанные на ней, хотелось повторять про себя, как волшебное заклинание. Сами аборигены здесь, в Перте, ему не попадались. Он попытался расспросить о них ее, но она не поддержала разговора.
Она вернулась, неся два полных стакана виски безо льда и воды. И выпила свою порцию залпом. Они сидели рядом, слушая гудки автомобилей, доносившиеся с улицы.
— Сегодня — ангельская вечеринка, — смеясь, сказала она. — Сегодня вечером, после большого праздника на северном пляже, нас изгонят из рая.
— Мне можно пойти с тобой?
— Конечно. Все, кого ты видел, тоже там будут: режиссер, ассистенты, те, кто расставляли для вас указатели, все, кто принимал участие. И конечно, все ангелы.
Так оно и оказалось. Их приветствовали громкими криками, объятьями и поцелуями юноши-ангелы и ангелы-девчонки, переодевшиеся в майки и джинсы. Он старался не лезть вперед, но оказалось, что на него и так никто не обращает внимания. Кто-то сунул ему стакан пива; кажется, здесь всем полагалось надраться. Музыку Bee Gees[67] почти совершенно покрывал слитный гвалт, но кое-кто пытался под нее танцевать. Шум стоял неописуемый. Они отошли к кромке воды. Он смотрел на отбившихся от стаи ангелов, поодиночке или парами бродивших по пляжу. Красная полоса еще не погасла на горизонте, но уже ясно видна была лунная дорожка, исчезавшая и снова появлявшаяся на гребнях волн. В большой палатке накрыли колоссальные столы с закусками, но он не чувствовал голода. То теряя, то снова находя ее в толпе, он смотрел, как она бешено отплясывает: сперва — с ангелом, стоявшим на крыше гаража, потом — с каким-то рыжим парнем. Иногда кто-то пытался заговорить с ним, но чаще всего он ничего не понимал. Потом он увидел пьяного тасманского поэта, болтавшего, сидя в песке, со стриженым ангелом, так и не снявшим белоснежные крылья и разминавшимся под музыку, которая вдруг зазвучала громче, пробирая до костей; он попытался добраться до нее, но она все отступала, и рядом с нею сменяли друг друга ангелы-юноши, всю жизнь занимавшиеся бегом и серфингом, чьи гармоничные, мускулистые тела просто просились на потолок Сикстинской капеллы.
— Держи, голландец, — крикнул датчанин, толкая в его сторону совершенно пьяную девушку, но та, вывернувшись, злобно поглядела на него, сплюнула на песок и отбежала в сторону. Пьяный датчанин повис было на Эрике, но девушка, появившись из темноты, вцепилась в датчанина изо всех сил и увела с собой. Повсюду на песке лежали вперемежку люди и ангелы. Со звоном бились бокалы, звучал смех, одни пили, другие целовались, тут и там вспыхивали огоньки сигарет, Эрик увидел бредущего к морю обнаженного ангела, прикрытого лишь крыльями, а после уже не видел ничего, кроме волн, накатывающихся на берег, отступающих и вновь взмывающих ввысь, чтобы, вскипая пенной шапкой над оливково-черной, переливающейся в лунном свете водой, с шумом обрушиться на пляж. И там, на границе меж водами и твердью, он нашел ее; она стояла молча, распахнув для него свои крылья. Не видя ее лица, он целовал ее глаза, а она гладила его лицо руками, обнимала его своими жесткими крыльями, а потом, медленно опустившись на колени, потянула его за собой, и они упали на песок. Вдали продолжала играть музыка. А дальше сбылось то, о чем он стал мечтать, едва увидев ее лежащей в шкафу, лицом к стене, поджав босые ноги, с протянувшимися вдоль всего тела крыльями: он начал освобождать ее от одежды, чувствуя, что она готова отдаться ему, что она смотрит на него, распахнув глаза; он почувствовал, как ее ногти впились в его шею, — но в этот миг вспыхнули прожектора, ярко освещая пляж, и с обеих сторон взвыли сирены полицейских джипов, выехавших на патрулирование берега. Он видел разбегающихся ангелов, слышались крики и вой сирен; и, кажется, она говорила что-то, но он не понимал что и вдруг увидел, что она приподнялась, опершись на одно колено, как спринтер на старте, и вдруг рванулась вперед, помчалась, пригибаясь под прожекторами, и исчезла. Он тоже поднялся и побрел, удаляясь от шума, а когда все стихло, сел на песок и просидел на берегу, пока не рассвело. Вокруг валялись стаканы, одежда, палки, мусор, крылья. С первыми лучами солнца он вернулся в город. Он ждал ее звонка в отеле до тех пор, пока не пришло время отправляться в аэропорт. Она так и не дала о себе знать.
В последний раз ее руки прошлись по его спине округлым движением, и она легонько похлопала его по шее, показывая, что пора вставать. Ему не хотелось вставать ни сейчас, ни вообще когда-либо. Он поднялся. Что за дурацкая выдумка — жизнь, подумал он. Она посмотрела на него. И усмехнулась, как он и ожидал.
— Почему ты убежала от меня тогда? — спросил он.
— У меня не было разрешения на работу. Я боялась, что меня выставят из страны.
— Ты — космополит, что ли?
Она пожала плечами. Потом коснулась рукой его руки и спросила:
— Ты так и не вспомнил, что я тебе сказала тогда?
— Нет, — ответил он, — мне нечего вспоминать, я ничего не смог расслышать из-за шума. А что ты сказала?
— Ангел не годится в подруги человеку.
Он замер на месте и стоял так до тех пор, пока она не подтолкнула его к двери. Выходя из кабинета, он увидел, что в коридоре ожидает своей очереди доктор Крюгер. И сумел, несмотря на его громогласное приветствие, расслышать ее слова:
— До следующего раза, да?
Но времени на ответ у него уже не оставалось.
«Epilogue,from Gr. Epilogos, conclusion — epi and lego — to speak. A speech or short poem adressed to the spectators by one of the actors, after the conclusion of a drama».
И снова Берлин. Вокзал Лихтенберг. Мне нравится рифмовать ситуации и положения, хотя сам я даже рифмованных стихов не пишу. Поезда отсюда отправляются в Польшу и Россию. Здесь у меня должна состоятся встреча, хотя пока я еще даже не знаю об этом. Поезд на Варшаву отправляется в 20:55. На Минск — в 8:49. На Смоленск — в 14:44. На Москву, до Белорусского вокзала, — в 20:18. Разные направления, разные поезда. Я отправляюсь в дорогу, чтобы справиться с ощущением потери. Всякий, кто написал в своей жизни хоть одну книгу, испытал нечто подобное. Расставание навеки, вроде похорон. Живешь год или два бок о бок с какими-то людьми, выдумываешь им совершенно не подходящие имена, заставляешь их смеяться — а бывает, они смешат тебя, и вдруг, оборвав все связи, уходишь, бросив их в одиночестве посреди огромного, равнодушного мира. Да еще и надеешься, что у них достанет сил на долгую, самостоятельную жизнь. Но, бросая их в одиночестве, ты и сам чувствуешь себя покинутым. И вот он, ты — одинокая фигура на пустынной станции в бывшем Восточном Берлине. Нет ничего на свете печальнее этого зрелища.
Как сказала бы Альмут, «сам себя не пожалеешь — после ходишь, как оплеванный», именно это я и хотел сказать. Видите, они все еще говорят со мной. Два года болтали они друг с другом, а я слушал. Вопрос в том, с чего все началось. Было ли первое слово произнесено мною и кем из нас было произнесено второе? Прошлой ночью я записал что-то, а утром едва смог прочесть. По своему ночному почерку я всегда могу определить, сколько выпил накануне.
На этот раз не так много. Кое-что все-таки можно разобрать. Вроде бы я написал: «О некоторых голосах вы знаете, что они записаны». Или — «запомнены»? Точно не разобрать, но «записаны» звучит лучше. Так и оставим. Репродуктор заорал над головой, но меня это объявление не касается. Не знаю, почему я выбрал именно Москву, наверное, потому, что сам никогда там не был. Когда не знаешь дороги, легче освободиться. Рядом со мной садится молодой человек, в ушах у него пластиковые затычки, металлический перестук слышен из них, и голова его дергается в ритме перестука. В эту голову точно не встрянет мысль написать книгу.
Всякий раз, едва работа закончена, я ощущаю невероятную ясность мысли. Не то чтобы я провидел будущее, но замечаю, кажется, все на свете, обычно со мной такого не бывает. Урны для мусора из искусственного гранита, облицованные желтой плиткой подземные катакомбы, по которым поезда U-Bahn[69] уносят пассажиров к другим крупным вокзалам, бесконечные переходы, наркотическая бледность парня с затычками в ушах — ничто не ускользает от моего внимания. Но использовать это мне уже не удастся, поезд ушел. И они разъехались: кто — в Бразилию, кто — в Австралию, мне не о чем больше рассказывать. Наконец появляются дежурные в желто-зеленых рубахах и белых касках, напоминающие о прошлом, вызывающем у меня легкий озноб. Звучит сигнал, но публики на перроне не прибавляется. Подходит поезд, тот самый, с русскими надписями на вагонах. Занавесочки, затененные абажурами лампы. Поезд Достоевского и Набокова, прибывший из Баден-Бадена или Биаррица. Ждать дольше не имеет смысла. А вот и она, одета так же, как тогда, в самолете, в руках — та же книга, кажется, именно ее я написал, и именно от нее пытаюсь сейчас освободиться. Во втором я уверен, в первом — нет. На этот раз она, словно специально, держит книгу так, чтобы мне легко было прочесть название; похоже, это та самая книга. Те же два слова, хотя и в другом порядке, но в обоих случаях речь идет о потерянном рае. Конечно, наши места оказываются в одном купе. Тот, кто придумал эту встречу, отлично знал свое дело. Трагические нотки в свистке начальника поезда слышны яснее, чем на других станциях. Мы смотрим в окошко, должно быть стесняясь друг друга.
Не знаю, узнала ли она меня, по дороге из Фридрихсхафена в Берлин мы ни разу не обменялись взглядами, а в Темпельхофе она вряд ли меня заметила, хотя — кто знает. Во всяком случае, типа, который встречал ее в аэропорту, нигде не видно.
По перрону тащится, шаркая ногами, русская пара невиданной толщины, с трудом волоча за собой необъятный багаж. Поезд выезжает из-под купола вокзала, и я вижу серую сетку дождя над серым городом. Я все еще могу указать места, где рассекала его исчезнувшая Стена, казавшаяся вечной; вот так и с книгой: автору кажется, что его творению суждена вечная жизнь, однако ожидания не всегда сбываются.
— Как вам понравилась книга? — спрашиваю я. Обычно мне трудно завязать разговор с незнакомкой, но сегодня мне все удается. Длинные сильные ноги, которые в прошлый раз я наблюдал издали, оказались совсем рядом, штаны цвета хаки плотно их облегают. Не знаю, заметила ли она мое волнение, но вдруг повернулась и закинула ногу на ногу таким движением, что у меня перехватило дыхание. Честно говоря, в последнее время я стал не в меру чувствителен, сказывается возбуждение и тоска по дому, вдобавок я еще не понял, как вести себя с ней. И возможно, женщинам дано почувствовать наше смятение, во всяком случае, глядя в окно, на пожелтевшую траву вдоль железнодорожного полотна, на потемневшую от времени гальку, насыпанную меж бесконечных рельсов, на город, понемногу исчезающий за пеленой дождя, как корабль за горизонтом, она украдкой косится на меня.