26815.fb2 Потоп - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Потоп - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 

I

В то время, когда вся Речь Посполитая восставала, Карл-Густав все еще был в Пруссии, занятый осадой тамошних городов и переговорами с курфюрстом.

После неожиданно легкого покорения дальновидный полководец вскоре заметил, что шведский лев пожрал больше, чем мог переварить. После возвращения Яна Казимира он потерял надежду удержать за собой Речь Посполитую, но, отказываясь в душе от целого, он хотел удержать хотя бы большую часть, а главное — королевскую Пруссию, провинцию, примыкавшую к его Поморью, плодородную, богатую, с массой городов.

Но эта провинция первой стала защищаться и теперь все еще продолжала стоять на стороне прежнего государя и Речи Посполитой. Возвращение Яна Казимира и война, начавшаяся Тышовецкой конфедерацией, могла оживить дух местных жителей, укрепить их в верности королю, поэтому Карл-Густав решил подавить восстание, разбить силы Казимира, чтобы отнять у пруссаков надежду на помощь.

Он должен был это сделать еще и потому, что считался с курфюрстом, который всегда готов был стать на сторону сильного. Король шведский узнал его слишком хорошо и ни минуты не сомневался, что если счастье улыбнется Казимиру, то он опять перейдет на его сторону.

И так как осада Мальборга шла туго, ибо чем дольше его осаждали, тем лучше его защищал Вейхер, то Карл-Густав опять двинулся в Речь Посполитую, чтобы снова встретиться с Яном Казимиром и настигнуть его, хотя бы в последних пределах страны.

А так как он привык быстро исполнять свои решения, то он собрал полки, осаждавшие города, и, прежде чем кто-нибудь в Речи Посполитой успел опомниться, прежде чем известие об его походе успело распространиться, он уже миновал Варшаву и бросился в самый огонь восстания.

Он шел подобно буре, полный гнева, мести и жестокости. Его десятитысячное войско топтало поля, еще покрытые снегом, по дороге к нему присоединялась пехота крепостных гарнизонов, и он несся как ураган к югу Речи Посполитой.

По дороге жег и резал. Это не был уже прежний Карл-Густав, добрый, милостивый и веселый государь, который рукоплескал на смотрах польским конным полкам, льстил на пирах шляхте и добивался симпатий войск. Теперь всюду, где он показывался, ручьем лилась кровь шляхты и мужиков. По дороге он разбивал «партии», вешал пленных и никого не оставлял в живых.

Но как бывает, когда по лесной чаще пробегает огромный, тяжелый медведь, ломая кусты и деревья по дороге, а за ним идут по следам волки, не смея преградить ему дорогу и все ближе наступая сзади, так и эти «партии» шли за армией Карла, сбиваясь все более тесными толпами, и шли за шведами, как тень идет за человеком, даже неотступнее, чем тень, ибо и днем и ночью, и в бурю и в вёдро; а перед ними разрушали мосты, истребляли запасы, так что он шел точно по пустыне, ночуя под открытым небом и нигде не находя провианта.

Сам Карл-Густав вскоре понял, за какое страшное предприятие он взялся. Война разливалась вокруг него, как разливается море вокруг корабля. В огне была Пруссия, в огне была Великопольша, которая первая приняла шведское подданство и теперь первая хотела свергнуть с себя иго шведов, в огне были Малополыпа, и Русь, и Литва, и Жмудь. В замках и в больших городах, точно на островках, шведы еще держались, но деревни, леса, поля, реки были уже в польских руках. Не только один человек, не только маленький отряд, но даже целый полк не мог ни на час отстать от главной армии, так как сейчас же пропадал без вести, а пленники, попадавшие в руки мужиков, умирали в страшных мучениях.

Напрасно Карл-Густав велел объявить по городам и деревням, что если мужик доставит шведам вооруженного шляхтича живым или мертвым, то он получит свободу на вечные времена и даже землю в награду. Мужики вместе со шляхтой и мещанами укрывались в лесах. И весь народ с гор, из дремучих лесов, с лугов и полей был в лесах, устраивал засады шведам, нападал на небольшие отряды, резал разведчиков. Цепы, вилы и косы обагрялись шведской кровью не меньше шляхетских сабель.

И гнев все больше охватывал сердце Карла. Несколько месяцев тому назад он с такой легкостью занял эту страну и теперь никак не мог понять, что случилось. Откуда эти силы, откуда это сопротивление, откуда эта страшная война на жизнь и на смерть, конца которой он не видел и не мог предугадать.

В шведском лагере часто собирался военный совет. Кроме короля на нем присутствовали: его брат Адольф, командовавший армией, Роберт Дуглас, Генрих Горн, родственник того, который был убит под Ченстоховом, Вальдемар, принц датский, и тот Мюллер, который оставил свою боевую славу у подножия Ясной Горы, и Ашенберг, лучший кавалерист шведской армии, и Гаммершильд, который заведовал артиллерией, и старый разбойник, фельдмаршал Арфуйд Виттенберг, славившийся своими грабежами и доживавший свои последние дни, так как его снедала французская болезнь, и Форгелль, и много других — все известные полководцы, своими военными талантами уступавшие только королю.

Все они боялись в душе, как бы войско вместе с королем не погибло от непосильных трудов, от недостатка провианта и от ненависти поляков. Старик Виттенберг прямо советовал королю оставить мысль о походе.

— Как же вы, ваше величество, будете углубляться в страну в погоне за неприятелем, который уничтожает все по пути и сам остается незримым? Что вы сделаете, если у нас не будет для лошадей не только сена и овса, но Даже старой соломы, а люди будут умирать от утомления? Где те войска, которые могут прийти к нам на помощь, где те замки, в которых мы могли бы найти припасы и дать отдых утомленным членам? Я не могу равняться славой с вашим величеством, но, если бы я был Карлом-Густавом, я бы никогда не стал рисковать этой славой, добытой столь великими победами.

На это Карл-Густав ответил:

— То же самое сделал бы и я, если бы был Виттенбергом.

Потом он упомянул про Александра Македонского, с которым любил себя сравнивать, и снова отправился вперед, в погоню за паном Чарнецким; а Чарнецкий, силы которого были невелики и состояли из малоопытных полков, удирал от него, но удирал как волк, готовый каждую минуту оскалить зубы. Иногда он шел впереди шведов, иногда сбоку; иногда, засев в глухих лесах, он пропускал их вперед, так, что они думали, будто гонятся за ним, а он шел сзади, резал отставших, то тут, то там ловил разведочные отряды, разбивал запаздывавшие пехотные полки, нападал на обоз с провиантом. И шведы никогда не знали, с какой стороны он идет и с какой может напасть. Иногда в ночной темноте они открывали ружейный и пушечный огонь по зарослям, думая, что перед ними неприятель. Они смертельно уставали, шли, голодая и холодая, а этот «vir molestissimus»[48] вечно висел у них на шее, как градовая туча над колосящимся полем.

Наконец они настигли его под Голембом, недалеко от впадения Вепря в Вислу. Некоторые польские полки, стоявшие наготове, стремительно бросились на неприятеля и вызвали в шведском войске смятение. Впереди всех мчался пан Володыевский со своим ляуданским полком и набросился на датского королевича Вальдемара; паны Кавецкие, Самуил и Ян, опрокинули с пригорка панцирный полк наемных англичан Викильсона и в одно мгновение проглотили его, как щука глотает карася. Пан Малявский столкнулся с князем бипонским с такой страшной силой, что люди и лошади превратились в какую-то клубящуюся массу. Через несколько минут шведы были отброшены к Висле, а Дуглас, увидев это, поспешил к ним на помощь со своими отборными рейтарами. Но и это подкрепление не могло сдержать натиска; шведы стали прыгать с высокого берега на лед, устилая его трупами, черневшими на снегу, как буквы на листе белой бумаги. Королевич Вальдемар и Викильсон были убиты, князь бипонский, упавший вместе с лошадью, сломал себе ногу; но пали и оба пана Кавецкие, Малявский, Рудовский, Роговский, Тыминский, Хоинский и Порванецкий; один только пан Володыевский не получил ни одной раны, несмотря на то что нырял в шведские ряды, как утка.

Но вот подошел и сам Карл-Густав с главными силами и пушками, и тогда ход сражения изменился. Некоторые полки Чарнецкого, плохо обученные и малодисциплинированные, не сумели вовремя выстроиться; у одних не было под рукой лошадей, другие, стоявшие по дальним деревням, несмотря на приказы быть всегда наготове, расположились на отдых в хатах. Когда неприятель напал на них неожиданно, они бросились врассыпную и побежали к Вепрю. Чарнецкий велел дать сигнал к отступлению, чтобы не погубить полков, которые первыми бросились на шведов. Одни пошли за Вепрь, другие в Консковолю, оставляя поле победы за Карлом, так как тех, которые уходили, долго преследовали полки Зброжека и Калинского, которые оставались еще на стороне шведов.

В шведском лагере царила безмерная радость. Правда, победа эта доставила шведам самые ничтожные трофеи: несколько мешков с овсом да несколько пустых возов, но на этот раз Карл и не думал о добыче. Его радовало то, что он опять побеждает, как и прежде, что чуть он показался, как уже разгромил — и кого? — самого Чарнецкого, на которого возлагали все надежды Ян Казимир и Речь Посполитая. Он надеялся, что весть эта разлетится по всей стране и что уста всех будут повторять: «Чарнецкий разбит!» — что страх преувеличит размеры поражения и отнимет мужество у всех, кто хватился за оружие по призыву Тышовецкой конфедерации.

И поэтому, когда ему принесли и бросили под ноги эти мешки с овсом, а с ними тела Викильсона и Вальдемара, он обратился к своим озабоченным генералам и сказал:

— Проясните ваши лица, господа. Это самая большая победа за весь год, и она может положить конец войне!

— Ваше величество, — ответил Виттенберг, который, чувствуя себя слабее обыкновенного, видел все в черном свете, — поблагодарим Бога и за то, что нам можно продолжать поход спокойно, хотя такие войска, как Чарнецкого, скоро рассеиваются, но и скоро собираются.

— Господин маршал, — ответил король, — я считаю вас полководцем не хуже Чарнецкого, но если бы я разбил вас так, то думаю, что вы не могли бы собрать войска и в два месяца.

Виттенберг только поклонился молча, а Карл продолжал:

— Да, мы будем продолжать поход спокойно, так как мешать ему мог только Чарнецкий. А теперь Чарнецкого нет, нет и препятствий.

Эти слова обрадовали генералов. Упоенные победой войска проходили мимо короля с криками и песнями. Чарнецкий уже не висел над ними, как туча. Чарнецкий рассеян и больше не существует для них. Эта мысль заставила их забыть все невзгоды, эта мысль делала все будущие трудности приятными. Слова короля, услышанные многими офицерами, разлетелись по всему лагерю, и все были уверены, что эта победа действительно имеет огромное значение, что дракон войны обезглавлен и что настанет час мести и владычества.

Король дал своим войскам несколько часов отдыха; между тем из Козениц пришли возы с провиантом. Войска расположились в Голембе, в Кровениках и в Жижине. Рейтары подожгли пустые дома, повесили несколько десятков крестьян, схваченных с оружием в руках, затем был устроен пир, после которого солдаты заснули крепким сном в первый раз после стольких тревожных ночей.

На другой день шведские войска проснулись бодрыми, и первые слова, которые переходили из уст в уста, были:

— Чарнецкого нет!

И солдаты повторяли эти слова, словно желая убедить друг друга в достоверности этого обстоятельства.

Поход начинался весело. День был сухой, ясный, погожий. Шерсть и ноздри лошадей покрылись инеем. Холодный ветер заморозил лужи на люблинском тракте, и дорога была прекрасная. Войска растянулись почти на милю, чего раньше почти никогда не делали. Два драгунских полка, под предводительством француза Дюбуа, пошли на Консковолю, Маркушев и Грабов, отделившись на милю от главной армии. Если бы они шли так три дня тому назад, они шли бы на верную смерть, но теперь впереди них шел страх и слава победы.

— Чарнецкого нет! — повторяли офицеры и солдаты.

И поход продолжался спокойно. Из лесных чащ не долетали больше крики, из зарослей не раздавались выстрелы.

Под вечер Карл-Густав вернулся в Грабов, веселый и в хорошем настроении. Он уже собирался спать, когда Ашенберг велел дежурному офицеру доложить ему о себе и сказал, что ему надо немедленно видеть короля.

Через минуту он вошел в комнату, и не один, а с драгунским капитаном. Король, обладавший такой замечательной памятью, что знал в лицо и помнил имена почти всех своих солдат, сейчас же узнал капитана.

— Что нового, Фред? — спросил он. — Дюбуа вернулся?

— Дюбуа убит! — ответил Фред.

Король смутился; он только теперь заметил, что у капитана был такой вид, точно его только что вынули из гроба, и что одежда его была изорвана.

— А драгуны? — спросил король. — Два полка?

— Перебиты все до одного! В живых остался только я один.

Смуглое лицо короля потемнело еще больше; он поправил рукой свои локоны.

— Кто это сделал?

— Чарнецкий!

Карл-Густав замолчал и стал с удивлением смотреть на Ашенберга, а он только кивал головою, как бы повторяя: «Чарнецкий! Чарнецкий! Чарнецкий!»

— Но ведь это невероятно! — проговорил наконец король. — Ты сам видел его?

— Как вижу вас, ваше величество! Он приказал мне кланяться вашему королевскому величеству и сказать, что переправляется на другой берег Вислы, но вскоре вернется и пойдет за нами следом. Не знаю, правда ли это…

— Хорошо! — сказал король. — А много у него людей?

— Я не мог точно сосчитать, но четыре тысячи я видел сам, а за лесом стояла еще какая-то конница. Нас окружили под Красичином, куда полковник Дюбуа свернул нарочно, так как ему донесли, что там появились какие-то люди. Теперь я полагаю, что Чарнецкий нарочно пустил этот слух, чтобы устроить нам ловушку. Никто, кроме меня, не уцелел. Крестьяне добивали раненых; я спасся чудом.

— Этот человек, должно быть, в союзе с самим чертом, — сказал король, потирая лоб. — Ведь собрать войско после такого поражения и снова сесть нам на шею — это выше сил человеческих!

— Свершилось то, что предвидел маршал Виттенберг! — сказал Ашенберг. Король вспылил:

— Вы все умеете только предвидеть, а советовать не умеете!

Ашенберг побледнел и замолчал. Когда Карл-Густав был весел, он был сама доброта, но, когда он хмурил брови, он возбуждал неописуемый страх в своих приближенных. Птицы не так прячутся от орла, как прятались от королевского гнева самые старые и заслуженные генералы.

Но теперь он скоро овладел собой и снова спросил капитана Фреда:

— А хорошие войска у Чарнецкого?

— Я видел несколько несравненных полков, у них всегда конница прекрасная.

— Должно быть, эти самые полки и напали на нас с таким бешенством под Голембом… Ну а сам Чарнецкий весел, бодр?

— Так весел, точно это он разгромил нас под Голембом! Теперь они, должно быть, еще больше воспрянули духом, — уже забыли о голембской битве и хвастают красичинской победой. Ваше королевское величество! Я повторил вам то, что мне сказал Чарнецкий; но, когда я уже уезжал, ко мне подошел один из старшин, какой-то здоровенный старик, и сказал, что он тот самый человек, который победил когда-то несравненного Густава-Адольфа в рукопашном бою. Он позволил себе издеваться над вашим королевским величеством, а остальные ему вторили! Я уехал под градом насмешек и угроз!

— Ну, это неважно! — ответил Карл-Густав. — Чарнецкий не разбит и уже собрал свои силы — вот главное. Тем скорее мы должны идти вперед, чтобы настигнуть этого польского Дария… Вы можете идти… Войску скажите, что эти полки погибли от рук мужиков в болотах. Идем вперед!

Офицеры ушли. Карл-Густав остался один. Он глубоко задумался. Неужели победа под Голембом не дала никаких результатов, не изменила положения дел, а, наоборот, могла усилить только отпор во всей стране?

В присутствии войска и генералов Карл-Густав всегда держался самоуверенно, но, когда он оставался один и раздумывал об этой войне, которая началась так счастливо, а теперь делалась все труднее, им овладевали сомнения. Все складывалось как-то странно. Он часто не видел выхода и не мог предугадать конца. Иногда ему казалось, что он очутился в положении человека, который, сойдя с морского берега в воду, чувствует, что с каждым шагом опускается все глубже и скоро совсем потеряет почву под ногами.

Но он верил в свою звезду. Он и теперь подошел к окну, чтобы посмотреть на нее: она занимала самое высокое место в созвездии Медведицы и сияла ярче всех. Небо было ясно, и она горела ярко, мерцая то голубым, то красным светом; только ниже, на темной лазури неба, чернела, как змея, какая-то одинокая туча, от которой вытягивались какие-то ленты, похожие на щупальца морского чудовища, и, казалось, все приближались к королевской звезде.

II

На следующий день, на рассвете, король двинулся в поход и пошел к Люблину. Там он получил известие, что пан Сапега, разбив Богуслава, идет со значительным войском, обошел Люблин и, оставив в нем только гарнизон, сам двинулся дальше.

Ближайшей целью этого похода было теперь Замостье; если бы ему удалось занять эту могучую крепость, у него была бы непоколебимая опора для дальнейшей войны; крепость дала бы ему такой перевес, что он мог бы смело ожидать счастливого окончания войны. О Замостье ходили разные толки. Поляки, остававшиеся еще при Карле, утверждали, что Замостье — самая сильная крепость во всей Речи Посполитой, и в доказательство говорили, что она задержала все силы Хмельницкого.

Но Карл заметил, что поляки далеко не были искусны в сооружении крепостей и считают сильными такие крепости, которые в других странах едва могли бы быть причислены к третьеразрядным; он знал также и то, что ни в одной крепости не было достаточного оборудования, то есть ни насыпей, ни валов, содержимых в надлежащем виде, ни орудий. Поэтому и Замостье его не очень беспокоило. Он рассчитывал также и на гипноз своего имени, на славу непобедимого вождя и, наконец, на переговоры. Переговорами, которые в Речи Посполитой мог вести каждый магнат, Карл до сих пор добился большего, чем оружием. Как человек дальновидный и любящий знать, с кем имеет дело, он старательно собирал все сведения о владельце Замостья. Он расспрашивал даже об его привычках, склонностях, уме и характере.

Ян Сапега, который, к великому огорчению воеводы витебского, изменой своей позорил еще имя Сапег, мог больше других сообщить королю о старосте калуском. Они совещались по целым часам. Сапега, впрочем, не Думал, чтобы королю легко удалось переманить на свою сторону владельца Замостья.

— Деньгами его не искусить, — говорил пан Ян, — ибо он сам несметно богат! Почестей он не ищет и не искал их даже тогда, когда они сами его искали… Что касается титулов, то я сам слышал, как он обрушился на Нойерса, секретаря королевы, за то, что тот, обращаясь к нему, сказал: «Mon prince»[49]. «Я не prince, — отвечал он, — но у меня в Замостье бывали в плену и герцоги!» Хотя, правду говоря, они были в плену не у него, а у его деда, которого наш народ называет великим.

— Лишь бы он открыл мне ворота Замостья, а я уж предложу ему нечто такое, чего не мог бы предложить ни один польский король.

Сапеге неудобно было спрашивать, чего же не мог предложить польский король, но Карл понял его взгляд и, откидывая, по обыкновению, рукой свои волосы, сказал:

— Я предложу ему Люблинское воеводство как независимое княжество, корона соблазнит его. Никто из вас не устоял бы против такого искушения, даже теперешний воевода виленский.

— Щедрость вашего королевского величества безгранична, — ответил, не без оттенка иронии в голосе, Сапега.

А Карл-Густав ответил со свойственным ему цинизмом:

— Даю, что не мое! Сапега покачал головой:

— Он не женат, и у него нет сыновей. Корона может соблазнить только того, кто может завещать ее потомству.

— В таком случае, что же вы мне посоветуете?

— Я думаю, что больше всего можно будет достигнуть лестью. Он не очень хитроумен, и его прекрасно можно провести. Надо уверить его, что только от него одного зависит успокоение Речи Посполитой, что он один только может избавить ее от войны, несчастий и бедствий, — если только он откроет ворота. Если рыба проглотит этот крючок, то мы будем в Замостье, а иначе — нет.

— В крайнем случае останутся пушки!

— Гм! На них в Замостье найдется чем ответить. Тяжелых орудий там немало, а мы должны еще за ними посылать, что при нынешней распутице невозможно.

— Я слышал, что пехота у них недурна, но мало конницы.

— Конница нужна только в открытом поле. Впрочем, раз Чарнецкий, как оказывается, не разбит, он может дать два, три полка.

— Вы видите во всем только одни затруднения.

— Но зато неизменно верю в счастливую звезду вашего величества! — ответил Сапега.

Однако пан Ян был прав, предвидя, что Чарнецкий снабдит Замостье конницей, необходимой для разведок и собирания известий. У Замойского конницы было достаточно, и он в ней совсем не нуждался, но каштелян киевский нарочно послал в крепость два полка, которые особенно пострадали под Голембом, именно: шемберковский и ляуданский, чтобы они отдохнули и переменили измученных лошадей. Себепан принял их очень радушно, а когда узнал, какие знаменитые рыцари прибыли к нему, он превозносил их до небес и каждый день приглашал к столу.

Но кто опишет радость княгини Гризельды, когда она увидела пана Скшетуского и пана Володыевского, лучших полковников ее великого мужа. Они оба упали к ее ногам, проливали обильные слезы, и она сама не могла удержать рыданий. Сколько воспоминаний соединяли их с теми давно прошедшими временами, когда муж ее, слава и радость народа, был полон жизни, могучей рукой управлял дикой страной и, как Юпитер, одним движением бровей вселял страх в сердца варваров. Все это было так недавно, а где теперь все? Владыка в гробу, страна его в руках варваров, а она, вдова, сидит теперь здесь, на развалинах счастья и величия, и проводит жизнь в тоске и молитве. В воспоминаниях этих радость была так перемешана с горечью, что мысли всех троих неудержимо рвались к прошлому. Говорили о прежнем житье-бытье, о местах, которых они никогда больше не увидят, о прежних войнах, и, наконец, перешли и к настоящему — к временам бедствий и Божьего гнева.

— Если бы был жив наш князь, — сказал Скшетуский, — тогда другими были бы судьбы Речи Посполитой. Казачество было бы уничтожено, Заднепровье осталось бы за Речью Посполитой, а шведы были бы сейчас разгромлены. Но Бог судил иначе и захотел покарать нас за грехи…

— Дай Бог, чтобы в лице пана Чарнецкого мы нашли нового защитника! — сказала княгиня Гризельда.

— Так оно и будет! — воскликнул Володыевский. — Как наш князь был головою выше всех других панов, так он выше всех полководцев. Я знаю обоих панов гетманов коронных и пана Сапегу литовского. Это великие воины, но в Чарнецком есть что-то необыкновенное — это орел, а не человек. Он ласков, но все его боятся. Ба! Даже пан Заглоба в его присутствии забывает свои шутки! А как он ведет войско — это уму непостижимо! Великий воин народился в Речи Посполитой.

— Мой муж, знавший его еще полковником, предсказывал ему великую будущность! — сказала княгиня.

— Я слышал даже, что он хотел искать себе жену при нашем дворе, — вставил Володыевский.

— Я не помню, чтобы об этом был разговор, — возразила княгиня. Этого она не могла помнить, так как ничего подобного никогда не было;.

Володыевский схитрил: он хотел перевести разговор на фрейлин княгини и узнать что-нибудь о панне Анне Божобогатой. Спросить прямо у княгини он считал неприличным и слишком фамильярным по отношению к княгине. Но хитрость не удалась. Мысли княгини снова вернулись к воспоминаниям о муже и казацких войнах, а маленький рыцарь подумал: «Может, Ануси тут нет уже несколько лет!» — и больше не спрашивал.

Он мог расспросить о ней офицеров, но и его мысли были заняты теперь другим. Каждый день получались известия, что шведы приближаются, и все готовились к обороне. Скшетуский и Володыевский были назначены на стены, как офицеры, хорошо знавшие войну и тактику шведов. Пан Заглоба подбодрял всех и рассказывал о неприятеле тем, кто его еще не видел, а таких среди солдат Замойского было много, так как шведы до сих пор не доходили еще до Замостья.

Заглоба мигом разглядел насквозь старосту калуского, который его очень полюбил и всегда обращался к нему за советами, тем более что слышал от княгини Гризельды, что и князь Еремия уважал Заглобу и называл его «vir incomparabilis»[50]. Каждый день за столом Заглоба рассказывал о прошлом, о войне с казаками, об измене Радзивилла и о том, как он вывел в люди пана Сапегу.

— Я советовал ему, — говорил он, — носить в кармане конопляное семя и есть понемногу. Так он к нему привык, что то и дело вынет зерно, разгрызет, мякоть съест, а шелуху выплюнет. Ночью, только лишь проснется, — сейчас же ест. С тех пор он так поумнел, что самые близкие его не узнают.

— Как же это так? — спросил староста калуский.

— В конопле содержится масло, а всем известно, что масло в голове — необходимейшая вещь.

— Да ведь масло идет в желудок, а не в голову! — возразил один из полковников.

— Est modus in rebus![51] — ответил Заглоба. — Надо пить побольше вина: масло, как более легкое, всегда будет наверху, а вино, которое всегда бросается в голову, поднимет с собой и масло. Этот секрет мне известен от Лупула, валахского господаря, после которого, как вам известно, валахи хотели избрать меня на престол; но султан, предпочитавший господарей, у которых не могло бы быть потомства, поставил мне такие условия, на которые я не мог согласиться…

— Вы, должно быть, сами ели много конопляного семени? — спросил Себепан.

— Я не нуждался, но вашей вельможности советую от всего сердца! — ответил Заглоба.

Многие, услышав эти смелые слова, испугались и думали, что староста обидится; но он или не понял, или не хотел понять и только улыбнулся и спросил:

— А подсолнечные зерна могут заменить конопляное семя?

— Могут, — ответил Заглоба, — но так как подсолнечное масло тяжелее конопляного, то вино надо пить крепче, чем то, которое мы пьем сейчас.

Староста понял, в чем дело, и велел принести самых лучших вин. Наступило общее веселье. Пили за здоровье короля, за здоровье хозяина и пана Чарнецкого. Пан Заглоба разошелся так, что никому не давал сказать ни слова. Он распространялся о голембской битве, в которой действительно отличался, хотя, служа в ляуданском полку, и не мог поступить иначе. А так как от пленных шведов из полка Дюбуа узнали о смерти принца Вальдемара, то ответственность за его смерть пан Заглоба принял на себя.

— Эта битва пошла бы иначе, — говорил он, — если бы я накануне не уехал в Баранов, к канонику, и Чарнецкий, не зная, где я, не мог со мной посоветоваться. А может быть, и шведы прослышали, что у каноника прекрасный мед, и потому подошли к Голембу. Когда я вернулся, было уже поздно, король уже наступал, и надо было ударить на шведов. Мы пошли в огонь, но что делать, если ополченцы тем показывают свое отвращение к неприятелю, что поворачиваются к нему спиной! Не знаю, как пан Чарнецкий без меня обойдется.

— Обойдется! Не бойтесь! — сказал Володыевский.

— И я знаю почему! Король шведский предпочитает гнаться за мной в Замостье, чем искать его на Висле. Я не отрицаю, что Чарнецкий хороший солдат, но когда он начнет крутить свою бороду и смотреть своими рысьими глазами, то самому заслуженному офицеру кажется, что он не офицер, а солдат. Он не обращает внимания на чин, вы сами были свидетелями, как он велел Жирского волочить по майдану привязанным к лошадям за то только, что тот не дошел со своим отрядом до того места, куда ему было приказано. Со шляхтой, мосци-панове, надо обращаться по-отечески. А скажешь ему: «Пан брат, иди туда-то», да растрогаешь его, да помянешь о бедствиях отчизны, и он пойдет дальше, чем любой солдат, служащий ради жалованья.

— Шляхтич — шляхтичем, а война — войной! — отозвался староста.

— Вы это очень тонко сказали! — ответил Заглоба.

— Но, в конце концов, Чарнецкий подстроит штуку Карлу, — заметил Володыевский, — я был не на одной войне и могу об этом судить.

— Раньше Чарнецкого мы сами подстроим ему штуку под Замостьем, — возразил староста, выпячивая губы, грозно тараща глаза и подбочениваясь. — Ба! Что мне? Кого в гости прошу, тому и отворю двери.

И пан староста засопел, стал ударять коленями в стол, откинувшись назад, вертеть головою, сверкать глазами и говорить, по привычке, с некоторой грубоватой небрежностью.

— Что он мне? Он хозяин в Швеции, а я — Себепан в Замостье. Eques polonus sum![52] Я — Замойский, а он король шведский, а Максимилиан был австрийский, что? Идет? Пусть идет… Посмотрим! Ему мало Швеции, а мне достаточно Замостья, но я его не дам!

— Приятно слушать, мосци-панове, не только такое красноречие, но и столь высокие чувства! — воскликнул Заглоба.

— Замойский — всегда Замойский! — воскликнул обрадованный похвалой староста. — Мы еще не кланялись и кланяться не будем… Замостья не отдам, и баста!

— За здоровье хозяина! — крикнули офицеры.

— Виват! Виват!

— Пане Заглоба! — крикнул староста. — Я не пущу шведского короля в Замостье, а вас из Замостья!

— Спасибо за радушие, пане староста, но вы этого не сделаете, ибо, насколько бы вы опечалили Карла первым решением, настолько обрадовали бы его вторым.

— Тогда дайте слово, что вы приедете ко мне после войны!

— Даю…

Долго еще пировали, пока сон не стал смежать глаза рыцарей; они пошли отдыхать, тем более что вскоре для них должны были начаться бессонные ночи, так как шведы были уже близко и передовые отряды могли появиться с часу на час.

— Он таки не сдаст Замостья! — говорил Заглоба Скшетускому и Володыевскому, возвращаясь домой. — Вы заметили, панове, как мы подружились? В Замостье будет хорошо и мне и вам! Нас теперь водой не разольешь! Хороший человек! Гм! Если бы он был моим ножиком и если бы я носил его У пояса, я бы часто точил его на оселке, а то он туповат! Но он хороший человек и не изменит, как те биржанские негодяи! Вы заметили, как магнаты льнут к старому Заглобе? Просто отбоя нет! Только я от Сапеги отделался, а Другой уж тут как тут! Но я его настрою и такую арию заиграю на нем шведам, что они насмерть запляшутся под Замостьем…

Дальнейший разговор был прерван шумом, долетавшим из города. Через минуту мимо них быстро прошел знакомый офицер.

— Стой! — крикнул Володыевский. — Что там?

— С валов видно зарево. Щебжешин горит! Шведы уже здесь!

— Пойдемте на валы, Панове! — сказал Скшетуский.

— Идите, а я немного вздремну; мне надо собраться с силами на завтра, — ответил Заглоба.

III

В ту же ночь пан Володыевский отправился на разведки и захватил несколько пленных, которые подтвердили, что шведский король действительно находится в Щебжешине и скоро станет под Замостьем.

Известие это очень обрадовало старосту: он так расшевелился и ему так хотелось испробовать свои пушки и стены на шведах. К тому же он полагал, и вполне основательно, что если в конце концов придется сдаться, то он все же задержит шведов на несколько месяцев, а за это время Ян Казимир соберет войска, возьмет на помощь всю орду и приготовится к победоносному отпору.

— Раз мне представляется возможность оказать услугу отчизне и королю, — говорил он на военном совете, — то говорю вам, что скорее взорву себя сам, чем сюда ступит хоть одна шведская нога. Они хотят взять Замойского силой? Пусть берут! Посмотрим, кто лучше! Я надеюсь, что вы, Панове, будете помогать мне всей душой?

— Мы все готовы погибнуть с вашей вельможностью! — хором ответили все офицеры.

— Только бы начали осаду! — сказал Заглоба. — А то они еще готовы оставить ее. Я первый, панове, сделаю вылазку.

— И я с вами, дядя, — сказал Рох Ковальский, — на самого короля пойду!

— А теперь на стены! — скомандовал староста.

Все разошлись. Стены были покрыты солдатами, точно цветами. Полки прекрасной пехоты, какой не было во всей Речи Посполитой, стояли рядами, наготове, с мушкетами в руках, с глазами, устремленными в поле. Среди них было мало иностранцев, всего лишь несколько человек пруссаков и французов, остальные были крепостные Замойского. Все это был рослый, сильный народ, который, когда его одели в разноцветные колеты и обучили по-иностранному, не уступал в битве лучшим кромвелевским англичанам. Особенно хороши они были, когда, после выстрелов, приходилось идти на неприятеля врукопашную. И теперь они с нетерпением ждали шведов, помня о своих победах над Хмельницким. При орудиях служили, главным образом, фламандцы. За крепостью, по ту сторону рва, стояли полки легкой кавалерии в полной безопасности, так как находились под охраной орудий и в каждую минуту готовы были броситься, куда нужно.

Староста объезжал стены в стальной кольчуге, с золоченым буздыганом в руке и каждую минуту спрашивал:

— Что? Не видно еще?

И ворчал под нос, когда ему отвечали со всех сторон, что не видно. Через минуту он уже ехал в другую сторону и снова спрашивал:

— Что? Не видно?

Но трудно было что-нибудь разглядеть, так как висел туман. Он начал спадать только часам к десяти утра. Над головами показалось голубое небо, горизонт прояснился, а на западной стороне стены послышался крик:

— Едут! Едут! Едут!

Пан староста, а с ним Заглоба и три дежурных офицера поспешно пошли на башню, откуда открывался далекий вид, и стали смотреть в подзорные трубы. Туман еще расстилался по земле, так что шведские войска, подвигавшиеся из Велиончи, казалось, по колена брели в тумане, как по воде. Полки, шедшие впереди, были видны совершенно ясно, так что можно было разглядеть простым глазом широкие ряды пехоты и эскадроны рейтар; остальное войско казалось огромными клубами темной пыли, подвигавшимися к городу. Прибывали все новые и новые полки, пушки и конница.

Зрелище было удивительно красивое: в середине каждого четырехугольника пехоты торчал такой же правильный четырехугольник копий; между ними развевались разноцветные знамена — больше всего было голубых с белыми крестами и голубых с золотыми львами. Они подошли еще ближе.

На стенах было тихо, так что ветер доносил и скрип колес, и звон оружия, и топот лошадей, и глухой гул человеческих голосов.

Подойдя к крепости на расстояние двух выстрелов, шведские войска начали развертываться. Несколько четырехугольников пехоты рассыпались в беспорядке: они, очевидно, готовились разбивать палатки и насыпать шанцы.

— Вот и они! — сказал староста.

— Да, пришли, чертовы дети! — ответил Заглоба.

— Их можно пересчитать по пальцам!

— Таким старым практикам, как я, нечего считать, достаточно взглянуть. У них десять тысяч конницы и восемь пехоты и артиллерии; если я ошибся хоть на одного человека или одну лошадь, то готов заплатить за ошибку всем своим состоянием!

— Неужели так можно сосчитать?

— Десять тысяч конницы и восемь пехоты — провалиться мне на этом месте! А даст Бог, их отсюда уйдет меньше. Пусть только я сделаю вылазку!

— Слышите? Играют!

Действительно, трубачи выехали вперед, и загремела боевая музыка. Под ее звуки подъезжали все новые полки и окружали город. Наконец из строя отделилось несколько человек. По дороге они повязали мечи белыми платками и стали ими размахивать.

— Посольство! — сказал Заглоба. — Эти злодеи точно так же подъезжали к Биржам, и известно, чем все это кончилось.

— Замостье не Биржи, а я не воевода виленский! — возразил староста.

Между тем послы подошли уже к воротам. Через несколько минут к старосте прискакал дежурный офицер с докладом, что Ян Сапега желает говорить с ним от имени шведского короля.

А пан староста подбоченился, переступал с ноги на ногу, надувал губы, сопел и наконец сказал надменно:

— Скажите пану Сапеге, что Замойский не разговаривает с изменниками! Если король шведский хочет со мной говорить, то пусть он пришлет ко мне родовитого шведа, а не поляка; поляки, которые служат шведам, могут прислать послов разве только к моим собакам — я одинаково презираю их!

— Богом клянусь! Вот это ответ! — воскликнул с неподдельным восторгом Заглоба.

И недолго думая он поскакал с дежурным офицером к Сапеге. Он, по-видимому, не только передал слова старосты, но и прибавил еще кое-что от себя, так как пан Сапега быстро повернул коня, точно перед ним ударила молния, и, надвинув шапку на уши, уехал.

Со стен и у ворот, где стоял полк конницы, послышались вслед уезжающим крики:

— По местам, песьи дети! Предатели! Изменники! Жидовские слуги!

Сапега остановился перед королем бледный, со сжатыми губами. Но и король был смущен, так как Замостье обмануло его ожидания… Самое большее, что он думал найти, — это крепость, оборудованную не лучше Кракова, Познани и других городов, которые он брал уже не раз. А между тем он увидел сильную крепость, напоминавшую нидерландские и датские, и завладеть ею без тяжелых орудий он не мог и думать.

— Ну что там? — спросил он, увидев Сапегу.

— Ничего! Староста не желает говорить с поляками, которые служат вашему королевскому величеству. Он выслал ко мне своего шута, который так оскорбил ваше величество и меня, что нельзя повторить!

— Мне все равно, с кем бы он ни говорил, лишь бы говорил. Если не хватит аргументов, то у меня есть орудия, а пока что я пошлю к нему Форгелля.

Через полчаса Форгелль, в сопровождении коренных шведов, был уже у ворот. Цепной мост медленно опустился, и генерал спокойно въехал в крепость. Глаз не завязывали ни ему, ни его свите; наоборот, пан староста, очевидно, хотел, чтобы посол все видел и обо всем мог рассказать королю. Принял он его с такой пышностью, как удельный князь, и действительно изумил его: у шведских магнатов не было и двадцатой части тех богатств, которые были у поляков, а староста к тому же был едва ли не самый богатый. Хитрый швед сразу заговорил с ним так, точно король Карл послал его послом к равному себе монарху. Он с первого же слова назвал его «princeps» и все время называл его так, хотя Замойский на первом же слове остановил его, говоря:

— Я не князь, eques polonus sum, a потому равен принцам!

— Ваше сиятельство! — говорил Форгелль, не давая сбить себя с толку. — Его величество король шведский и господин, — тут он долго перечислял титулы, — прибыл сюда не врагом, а гостем и надеется, что ваше сиятельство не откажете открыть ворота ему и его войску.

— У нас нет обычая отказывать в гостеприимстве даже тому, кто является непрошеным. За моим столом всегда найдется место, а для такой особы, как его величество, это будет даже первое место! Передайте его величеству королю, что я очень рад, тем более что Карл-Густав хозяин Швеции, а я — Замостья. А так как вы видели, что слуг у меня достаточно, то его величеству не надо брать своих. Иначе я могу думать, что он считает меня каким-нибудь бедным шляхтичем и хочет похвастать передо мной своим богатством.

— Хорошо! — шепнул стоявший у него за спиной Заглоба.

А староста, кончив свою речь, вытянул губы, засопел и стал повторять:

— Вот как! Вот!

Форгелль закусил губы и, помолчав немного, продолжал:

— Это будет доказательством величайшего недоверия к королю, если вы не впустите в крепость его гарнизон. Я доверенный короля и потому знаю самые сокровенные его мысли; кроме того, я имею приказание уверить ваше сиятельство королевским словом, что он не будет занимать ни крепости, ни княжества Замойского. Но так как война снова вспыхнула во всей этой несчастной стране и снова поднял свою голову мятеж, а Ян Казимир, не думая о бедствиях, которые могут обрушиться на Речь Посполитую, преследует только личные цели и в союзе с язычниками выступает против наших христианских войск, то непобедимый король и государь мой решил преследовать его, хотя бы и в диких татарских и турецких степях, с той только целью, чтобы вернуть спокойствие, счастье, справедливость и свободу гражданам великолепной Речи Посполитой.

Староста хлопнул себя рукой по коленям, но не ответил ни слова, а Заглоба шепнул:

— Черт ризы надел и хвостом к обедне звонит!

— Немало благодеяний осчастливило уже страну благодаря протекторату его королевского величества, — продолжал Форгелль, — но его величество, как любящий отец, полагает, что он еще не все сделал; он снова оставил прусскую провинцию, чтобы прийти на помощь Речи Посполитой и спасти ее от Яна Казимира. Но чтобы эта новая война скорее и успешнее кончилась, ему нужно временно занять эту крепость, которая будет оплотом для войск его величества и откуда он будет преследовать бунтовщиков. Но, услышав, что владелец Замостья превышает других не только богатством, знатностью рода и умом, но также и любовью к отчизне, его величество изволил сказать: «Он поймет меня, он оценит мои намерения, направленные на благо страны, он оправдает мое доверие, превзойдет мои надежды и первый подаст мне руку для насаждения спокойствия и счастья в этой стране». От вас, ваше сиятельство, зависит теперь будущее отчизны. Вы можете спасти ее и быть ее отцом… И я не сомневаюсь, что вы это сделаете! Тот, кто унаследовал от предков такую славу, не должен лишать себя возможности еще ее приумножить и сделать ее бессмертной. Открыв ворота этой крепости, вы сделаете больше, чем если бы присоединили к Речи Посполитой целую провинцию. Король верит, что ваш ум, как и сердце, склонят вас сделать это, поэтому он не хочет приказывать, а предпочитает просить: он оставляет угрозы и предлагает дружбу; он желает говорить с вашим сиятельством не как государь с подчиненным, а как монарх с монархом!

И генерал Форгелль поклонился пану старосте с таким почтением, точно перед ним был удельный князь. В зале наступила тишина. Глаза всех были устремлены на старосту.

А он, по обыкновению, начал вертеться на своем золоченом стуле, выпячивать губы, наконец, расставив локти, опершись ладонями о колени и мотая головой, как конь с норовом, он ответил:

— Вот что! Очень благодарен его королевскому величеству за высокое мнение о моем уме и чувствах к отчизне. Для меня не может быть ничего приятнее, как дружба столь великого человека. Но я думаю, что мы могли бы не менее любить друг друга, если бы его величество оставался в своем Стокгольме, а я в Замостье, а? Стокгольм принадлежит его величеству, а Замостье мне. Что же касается моих чувств к Речи Посполитой, то, по-моему, для нее будет лучше не тогда, когда шведы будут в ней, а тогда, когда они уйдут из нее. Вот это правильно! Я охотно верю, что Замостье помогло бы его королевскому величеству одержать победу над Яном Казимиром, но надо вам знать, что я присягал не шведскому королю, а Яну Казимиру и ему желаю победы, а потому Замостья не отдам! Вот что!

— Вот это политика! — воскликнул Заглоба.

В зале поднялся радостный шум, но староста опять ударил себя по коленям, и все стихло.

Форгелль смутился и несколько минут молчал; потом снова начал убеждать, настаивал, даже грозил, просил, льстил. Из уст его, как мед, текла латынь, на лбу даже выступили капли пота, но все напрасно; в ответ на самые Убедительнейшие доводы, которые могли бы, кажется, тронуть даже каменные стены, слышался все один и тот же ответ:

— А Замостья я не дам! Вот что!

Аудиенция затянулась и становилась для Форгелля слишком трудной и хлопотливой, так как присутствующими начала овладевать веселость. Все чаще слышалось какое-нибудь острое словечко, какая-нибудь шутка из уст Заглобы или других, сопровождавшаяся сдержанным смехом. Наконец Форгелль заметил, что надо прибегнуть к последнему аргументу, и, развернув пергамент с печатями, который он держал в руках и на который никто до сих пор не обращал внимания, сказал торжественным и громким голосом:

— За открытие крепостных ворот его королевское величество, — тут он опять долго перечислял титулы, — дарует вашему сиятельству Люблинское воеводство в потомственное владение.

Все изумились, услышав это. Изумился и пан староста. Форгелль обвел всех торжествующим взглядом, как вдруг среди глубокой тишины раздался голос Заглобы, стоявшего тут же за старостой.

— А вы обещайте королю шведскому Нидерланды! — сказал он по-польски. Пан староста недолго думая хлопнул себя по бедрам и выпалил по-латыни на всю залу:

— А я дарю его королевскому величеству Нидерланды!

И в ту же минуту весь зал дрогнул от единодушного взрыва хохота. Животы и кушаки на животах тряслись от смеха; одни хлопали в ладоши, другие шатались, точно пьяные. Смех не умолкал. Форгелль побледнел; он грозно наморщил брови, но ждал, с гордо поднятой головой и пылающими глазами. Наконец, когда взрыв смеха умолк, он спросил коротким, отрывистым голосом:

— Это окончательный ответ, ваше сиятельство?

Староста покрутил усы.

— Нет, — сказал он, гордо поднимая голову, — у меня еще есть пушки на стенах!

Переговоры кончились.

Два часа спустя загремели пушки со шведских шанцев; крепостные ответили им с той же энергией. Все Замостье покрылось дымом, словно огромной тучей, в которой временами что-то полыхало и гремели выстрелы. Но крепостной огонь из тяжелых орудий скоро взял верх. Шведские ядра или падали в ров, или разбивались о крепкие стены; под вечер неприятель принужден был отступить с ближайших шанцев, так как крепость засыпала их своими ядрами. Взбешенный король приказал поджечь все окрестные деревни и местечки, так что вся окрестность выглядела ночью, как сплошное море огня; но староста не обратил на это внимания.

— Хорошо! — говорил он. — Пусть жгут! У нас над головой есть крыша, а им скоро придется мокнуть под открытым небом.

Он был так доволен собой и так весел, что в тот же день устроил великолепный пир, продолжавшийся до поздней ночи. Во время пира играл хор музыкантов, и музыка, несмотря на гул выстрелов, была слышна даже на самых отдаленных шведских шанцах.

Но и шведы стреляли неутомимо, и огонь продолжался всю ночь. На следующий день король получил еще несколько орудий, которые открыли огонь тотчас, как только их втащили на шанцы. Король, правда, не надеялся пробить стены, он только хотел вселить в старосту убеждение, что будет штурмовать крепость немилосердно и неустанно; он хотел напугать, но это было тщетно. Староста ни на минуту не верил этому и часто, показываясь на стенах, говорил в самый разгар стрельбы:

— И зачем они порох портят?

Володыевский и другие офицеры просились сделать вылазку, но староста не позволил, он не хотел проливать даром кровь. Он знал, впрочем, что тогда пришлось бы начать открытый бой, потому что такой предусмотрительный воин, как шведский король, и такое образцовое войско не дадут возможности напасть врасплох. Заглоба, видя, что староста твердо решил не допускать вылазки, все больше настаивал на ней и говорил, что сам ее поведет.

— Вы слишком жадны до крови! — отвечал ему Замойский. — Нам хорошо, шведам плохо, зачем нам к ним ходить? Вас могут убить, а вы мне нужны для советов, ибо благодаря вашему остроумию я так сконфузил Форгелля, когда сказал ему про Нидерланды!

Заглоба ответил, что он не может усидеть на месте, так его тянет выйти к шведам; но должен был повиноваться.

А так как ему нечего было делать, то он проводил время на стенах, беседуя с солдатами, давая им советы и делая замечания, которые они выслушивали с величайшим уважением, считая его опытным воином, одним из лучших в Речи Посполитой. А он радовался душой, глядя на оборону и мужество рыцарей.

— Пан Михал, — говорил он, обращаясь к Володыевскому, — теперь уже не тот дух в Речи Посполитой. Теперь уже никто не думает об измене, каждый из любви к отчизне и к королю готов скорее жертвовать жизнью, чем уступить неприятелю хоть один шаг. Помнишь, как год тому назад только и было слышно: тот изменил, другой изменил, тот принял протекторат. А теперь шведы уже сами нуждаются в протекции. Если черт им протекции не окажет, то им капут! У нас животы так набиты, что барабанщики могут на них бить тревогу, а у них все кишки подвело с голодухи!

Пан Заглоба был прав. Шведская армия не имела с собой запасов провианта, а для восемнадцати тысяч людей, не считая лошадей, их нигде нельзя было достать, потому что староста, еще до прихода неприятеля, все припасы из всех своих владений велел свезти в Замостье. В более же отдаленных местностях все было захвачено конфедератами и вооруженными отрядами крестьян, и из шведского лагеря за провиантом не мог выйти ни один отряд, так как его ждала неминуемая смерть.

К тому же Чарнецкий не ушел за Вислу, а опять вертелся около шведской армии, как волк около овчарни. Снова начались ночные тревоги, а небольшие шведские отряды снова стали пропадать. Около Красника появилось какое-то польское войско, которое отрезало сообщения с Вислой. Наконец распространился слух, что с севера идет с сильной литовской армией Павел Сапега, что по дороге он уничтожил люблинский гарнизон, взял Люблин и форсированным маршем идет к Замостью.

Старый Виттенберг, самый опытный из шведских полководцев, видел весь ужас положения и открыто представил его королю.

— Я знаю, — сказал он, — что военный гений вашего величества совершает чудеса; но, по человеческому разумению, нас, прежде всего, одолеет голод, и, когда неприятель нападет на изнуренных солдат, отсюда никто не уйдет живым!

— Если я возьму эту крепость, — ответил король, — я через два месяца кончу войну.

— Для осады такой крепости мало и года!

Король в душе соглашался со старым воином и не хотел только показать перед ним, что он и сам не видит выхода и что его военный гений выдохся.

Он рассчитывал на какую-нибудь случайность, а пока велел стрелять день и ночь.

— Напугаю их, будут податливее! — говорил он.

Через несколько дней после этой отчаянной стрельбы, сквозь дым которой не было видно света божьего, он снова послал Форгелля в крепость.

— Король и господин мой, — сказал генерал, явившись к Замойскому, — полагает, что потери, которые причинили Замостью наши орудия, смягчат непреклонное сердце вашего сиятельства и склонят вас к переговорам.

— Как же, потери есть! — ответил пан Замойский. — Как не быть! Вы убили свинью на рынке осколком гранаты. Постреляйте еще неделю, — может, убьете другую!

Форгелль вернулся с этим ответом к королю. Вечером снова состоялся военный совет в квартире короля, а на следующий день шведы начали укладывать палатки и стаскивать орудия с шанцев; ночью шведское войско ушло.

Вслед ему Замостье стреляло из всех орудий, а когда шведы скрылись из глаз, через южные ворота вышли два полка, ляуданский и шемберковский, и пошли за ними следом.

Шведы направились к югу. Виттенберг, правда, советовал возвращаться к Варшаве, убеждая изо всех сил, что это единственный путь спасения, но шведский Александр решил во что бы то ни стало преследовать польского Дария до последней границы королевства.

IV

Весна в этом году была странная: в то время как на севере Речи Посполитой снег уже весь растаял, реки тронулись и вся страна была покрыта мартовской водой — на юге с гор на поля, воды и леса дули ледяные зимние ветры. В лесах еще лежал снег, замерзшие дороги стучали под копытами лошадей: дни были сухие, закаты красные, ночи звездные и морозные. Население, сидевшее на плодородной, глинистой почве и на черноземе Малопольши, было очень радо этим холодам, говоря, что от морозов погибнут полевые мыши и шведы. Но весна, насколько она медлила раньше, настолько внезапно наступила. Солнце запылало с неба живым огнем, и мигом лопнула зимняя скорлупа. С венгерских степей на луга, поля и леса подул сильный теплый ветер. Среди блестящих луж зачернела земля, зеленая трава покрыла речные долины, деревья роняли на землю капли талого льда. На ясном небе каждый день тянулись стаи журавлей, диких уток, гусей. Прилетели в свои гнезда аисты, под крышами ютились ласточки; защебетали птицы по деревьям, лесам и болотам, а вечерами все наполнялось кваканьем лягушек.

Затем наступили теплые дожди, которые падали и днем и ночью без перерыва. Поля превратились в озера. Реки выступили из берегов, дороги стали топкими и непроходимыми.

И среди этих вод, грязи и болот безостановочно подвигались к югу шведские войска.

Но как мало было похоже это войско, шедшее теперь, словно на погибель, на ту великолепную армию, которая в свое время вступила в Великопольшу под предводительством Виттенберга. Голод положил на лица старых воинов свою синюю печать; они скорее были похожи на тени, чем на людей; усталые, измученные бессонными ночами и трудностями похода, они шли вперед, зная, что в конце дороги их ждет не еда, а голод, не сон, а битва, а если и отдых, то только отдых смерти…

Закованные в сталь скелеты людей сидели на скелетах лошадей. Пехотинцы еле волочили ноги, еле могли удержать дрожащими руками мушкеты и пики. День проходил за днем, а они все шли вперед. Возы ломались, пушки вязли в болоте; они шли так медленно, что иногда проходили за день не более одной мили. Солдаты стали болеть; одни щелкали зубами в лихорадке, другие от слабости прямо валились на землю, предпочитая умереть, чем идти дальше.

Но шведский Александр все еще преследовал польского Дария.

Но в то же время и его преследовали. Как стая шакалов, которая идет за больным буйволом и ждет, когда он свалится с ног, а буйвол знает, что должен пасть, и слышит их голодный вой, — так за шведами шли отряды, которые наступали все ближе, нападали все более дерзко и яростно.

Наконец подошел и самый страшный из всех — Чарнецкий — и шел по пятам. И всякий раз, когда задние ряды шведов оборачивались, они всегда видели позади себя всадников, то на самом краю горизонта, то за версту, то на расстоянии двух выстрелов, а иногда за самой спиной.

Неприятель хотел битвы. Шведы с отчаянием молили о ней Бога, но Чарнецкий битвы не принимал; он выжидал, а пока терзал шведов понемногу и выпускал на них отдельные отряды, словно соколов на речную птицу.

Так и шли они друг за другом. Бывали минуты, когда киевский каштелян обгонял шведов и преграждал им путь, делая вид, что желает вступить в решительный бой. Тогда во всех концах шведского лагеря радостно трубили трубы, и, — о чудо! — новые силы, новый дух вступал в сердца измученных скандинавов. Больные, измокшие, бессильные, похожие на нищих, они готовились к битве с пылающими лицами и с огнем в глазах. Мушкеты и пики двигались так стройно, точно ими управляли железные руки, а воинственные крики раздавались так громко, точно они вылетали из самой здоровой груди; и шведы смело шли вперед, чтобы грудью столкнуться с неприятелем.

Пан Чарнецкий ударял раз, другой, но лишь начинали греметь пушки, сейчас же уводил войска, оставляя шведам лишь бесплодные усилия, еще большее разочарование и недовольство.

Но там, где пушки не могли действовать и где все решалось саблями и пиками, он бросался, как гром, зная, что в рукопашном бою шведская конница не сможет устоять даже против волонтеров.

И Виттенберг снова начал просить короля отступить назад — не губить себя и войско; но король, вместо ответа, закусывал губы, метал глазами молнии и показывал рукой на юг, где на русской границе он надеялся найти Яна Казимира, победы, отдых, припасы и богатую добычу.

В довершение несчастий польские полки, которые служили ему до сих пор и одни только могли кое-как сдерживать Чарнецкого, стали оставлять его. Первым поблагодарил за службу пан Зброжек, которого до сих пор удерживало при Карле не корыстолюбие, а слепая привязанность солдата к своему полку и солдатская честность. Благодарность свою он проявил тем, что разбил драгунский полк Мюллера и вырезал почти половину его людей. За ним ушел и Калинский, проехав по трупам шведской пехоты. Сапега с каждым днем делался все мрачнее, видимо, переживал что-то и о чем-то думал. Сам он еще не ушел, но люди убегали от него каждый день.

Карл-Густав шел на Нароль, Тешанов и Олешицы, намереваясь пробраться к Сану. Он надеялся, что Ян Казимир преградит ему путь и даст сражение. Победа могла бы еще поправить дела шведов. Скоро разнеслась весть, что Ян Казимир двинулся из Львова с регулярным войском и татарами. Но Карл ошибся в расчетах, так как Ян Казимир предпочитал выждать, пока соберется все войско и придет с Литвы Сапега. Медлительность была лучшим его союзником, так как силы его росли с каждым днем, а Карл с каждым днем слабел.

— Это не войско идет, не армия, а похоронная процессия! — говорили старые воины в лагере Яна Казимира.

Это мнение разделяли и многие шведские офицеры.

Король сам повторял еще, что он идет во Львов, но он обманывал и себя и других. Ему надо было идти не ко Львову, а думать о собственном спасении. Впрочем, он не был даже уверен, застанет ли он там Яна Казимира, который, во всяком случае, мог уйти даже на Подолию и увлечь за собой неприятельские войска в далекие степи, где шведам уже не было спасения.

Он послал поэтому Дугласа в Пшемысль, попробовать, не удастся ли взять хоть эту крепость, но Дуглас вернулся ни с чем и даже разбитый.

Катастрофа надвигалась хотя и медленно, но неумолимо. Все известия, какие только приходили в шведский лагерь, были лишь предупреждением о ней. И с каждым днем она становилась все грознее и грознее.

— Сапега идет! Он уже в Томашове! — заговорили однажды.

— Любомирский идет с войском и горцами! — послышалось на следующий день.

А потом:

— Король ведет войско и стотысячную орду. Он уже соединился с Сапегой.

Известия эти, «предвестники бедствий и смерти», были зачастую преувеличены, но они все же наводили страх. Армия пала духом. Прежде, каждый раз, когда Карл-Густав появлялся перед своими полками, его встречали радостными криками, в которых слышалась уверенность в победе; а теперь полки его стояли глухие и немые. А у костров усталые и голодные солдаты больше говорили о Чарнецком, чем о своем короле. Чарнецкого видели всюду. И странное дело! Когда в течение нескольких дней не пропадал ни один отряд, когда несколько ночей проходило без тревог и криков: «Бей! Режь!» — беспокойство шведов усиливалось еще больше.

— Чарнецкий ушел, и бог весть, что он замышляет! — повторяли солдаты. Карл остановился на несколько дней в Ярославе, обдумывая, что ему предпринять. А тем временем больных солдат, которых в обозе было масса, нагружали на шхуны и отправляли речным путем в Сандомир, который был еще в шведских руках. Окончив эту работу и получив известие о выступлении Яна Казимира из Львова, шведский король решил узнать, где же Ян Казимир на самом деле.

С этой целью полковник Каннеберг отправился с тысячным полком через Сан, на восток.

— Быть может, судьба войны и всех нас в ваших руках! — сказал ему король на прощание.

И действительно, многое зависело теперь от этого похода, так как, в худшем случае, Каннеберг должен был снабдить войско провиантом; в случае же, если бы он достоверно узнал, где Ян Казимир, шведский король должен был сейчас же двинуться со всем своим войском против польского Дария, разбить его войско, а если удастся, то захватить и его самого.

Поэтому он дал Каннебергу самых лучших солдат и лучших лошадей. Выбор производился тем тщательнее, что полковник не мог брать с собой ни пехоты, ни пушек и должен был иметь таких людей, которые могли бы в открытом поле дать отпор польской кавалерии.

Отряд выступил 20 марта. Когда проходили через мост, множество офицеров и солдат осеняли их крестом: «Да ведет вас Бог! Да пошлет он вам победу! С Богом!..» Они растянулись длинной вереницей, так как шли по двое, а всех их была тысяча. Мост, по которому они проходили, был еще не достроен и покрыт досками только для того, чтобы они могли пройти.

Лица их светились надеждой; сегодня они были сыты. Чтобы накормить их, отнимали у других; им даже дали водки. Они весело покрикивали и говорили провожавшим их солдатам:

— Мы приведем вам на веревке самого Чарнецкого! Глупцы! Они не знали, что идут, как быки, на бойню.

Все вело их к гибели. Сейчас же после их прохода шведские саперы разобрали мост, чтобы сделать новый, по которому могли бы проходить и орудия. Солдаты с песнями повернули к Великим Очам — шлемы их блеснули на повороте раз, другой, а потом отряд скрылся в густом лесу.

Они проехали полмили — никого! Кругом тишина, лесная чаща, казалось, была совсем пуста. Они остановились, чтобы дать отдых лошадям, потом медленно двинулись вперед. Наконец доехали до Великих Очей, где не застали ни одной живой души.

Эта пустота удивила Каннеберга.

— Нас, очевидно, здесь ждали, — сказал он, обращаясь к майору Свену. — Но Чарнецкий должен быть в другом месте, раз он не устроил нам засады.

— Может быть, прикажете вернуться? — спросил Свен.

— Мы пойдем вперед, хотя бы до Львова, до которого не очень далеко. Мы должны доставить королю достоверные сведения об Яне Казимире.

— А если мы встретим большое войско?

— Если мы встретим даже несколько тысяч этого сброда, который они называют всеобщим ополчением, то ведь с нашими солдатами они ничего не поделают.

— Но мы можем натолкнуться и на регулярные войска.

— Тогда вовремя отступим и сообщим королю о неприятеле. А тех, кто вздумает отрезать нам отступление, разобьем!

— Ночи опасны! — ответил Свен.

— Будем осторожны. Провианта у нас хватит на два дня, поэтому нам не надо торопиться.

За Великими Очами они снова углубились в лес, но на этот раз подвигались гораздо осторожнее. Впереди ехало пятьдесят человек с ружьями наготове; они внимательно осматривали местность, шарили в зарослях, в кустах, съезжали с дороги, чтобы хорошо осмотреть глубь леса, но ни на дороге, ни по сторонам никого не было.

Только через час, миновав довольно крутой поворот, два рейтара, ехавшие впереди, увидели перед собой, на расстоянии четырехсот шагов, какого-то всадника.

День был погожий, солнце светило ярко, так что всадник был виден как на ладони. Он был небольшого роста, одет очень хорошо, по-иностранному. Он казался маленьким еще потому, что сидел на рослом, по-видимому, породистом коне.

Всадник ехал очень медленно, точно не видел, что за ним идет войско. Весеннее половодье размыло на дороге ямы, в которых шумела мутная вода. Всадник часто поднимал на дыбы своего скакуна, и тот прыгал через ямы с ловкостью оленя и потом снова шел рысью, мотая головой и фыркая иногда. Рейтары придержали своих лошадей и начали оглядываться на вахмистра. Тот сейчас же прискакал и, посмотрев, сказал:

— Это какой-то пес из польской псарни!

— Я крикну ему! — сказал один из рейтар.

— Не надо. Может, их много; поезжай к полковнику.

Тем временем к ним подъехали и остальные солдаты передовой стражи и остановились; маленький рыцарь тоже задержал коня и повернулся к шведам, точно желая преградить им путь.

Некоторое время они смотрели на него, а он на них.

— Вот и второй! Третий! Четвертый! Целая куча! — раздавались крики в рядах солдат.

И действительно, по обеим сторонам дороги стали показываться всадники, сперва по одному, потом по двое и по трое. Все они подъезжали к тому, который появился первым.

Но и к шведам подъехал другой передовой отряд под командой Свена, затем и весь отряд Каннеберга. Каннеберг и Свен сейчас же выехали вперед.

— Я узнаю этих людей! — воскликнул Свен, только взглянув вперед. — Этот полк первым ударил на принца Вальдемара под Голембом. Это люди Чарнецкого. Он сам должен быть здесь!

Слова эти произвели большое впечатление; в шведских рядах наступила глубокая тишина, только лошади позвякивали уздечками.

— Чую какую-то ловушку! — продолжал Свен. — Их слишком мало, чтобы принять битву, но, верно, в лесу спрятались остальные. — И он обратился к Каннебергу: — Вернемтесь, полковник!

— Хорош совет! — проговорил полковник, хмуря брови. — Стоило ли выезжать, если при виде нескольких оборванцев мы будем возвращаться? Почему же мы не вернулись, когда увидели одного? Вперед!

И ряды шведов в ту же минуту стройно двинулись вперед. Расстояние между двумя отрядами быстро уменьшилось.

— Огня! — скомандовал Каннеберг.

Шведские мушкеты сверкнули, как один, направленные в сторону польских всадников.

Но прежде чем раздались выстрелы, поляки повернули лошадей и стали в беспорядке убегать.

— Вперед! — крикнул Каннеберг.

Отряд поскакал так, что земля задрожала под тяжелыми копытами лошадей.

Лес огласился криками убегавших и преследовавших. Через четверть часа — оттого ли, что шведские лошади были лучше, или оттого, что польские были уже измучены, — расстояние между двумя отрядами стало уменьшаться.

Но тут случилось что-то странное. Эта беспорядочно убегавшая кучка поляков не только не рассеивалась, но, наоборот, соединялась в стройные ряды, точно лошади выстраивались сами.

Свен, заметив это, погнал коня и, подъехав к Каннебергу, закричал:

— Господин полковник, это регулярное войско; они нарочно убегают, чтобы устроить нам засаду.

— Ведь не черти же устроят нам засаду, а люди! — возразил Каннеберг.

Дорога шла несколько в гору и становилась все шире; лес редел, и на конце его виднелась уже огромная поляна, окруженная со всех сторон густым, серым бором.

Польский отряд прибавил шагу, и казалось, что раньше он нарочно стал отставать, а теперь вдруг очутился так далеко, что догнать его было невозможно.

Дойдя до половины поляны и видя, что неприятель доехал почти до ее конца, полковник начал сдерживать своих солдат и замедлять ход.

Но — о чудо! — польский отряд, вместо того чтобы скрыться в лесу, повернул, выстроился на самом краю поляны в огромный полукруг и рысью тронулся против неприятеля, делая это в таком блестящем порядке, что неприятель изумился.

— Да, это регулярное войско! — воскликнул Каннеберг. — Они повернули, как на учениях! Чего им надо?

— Идут на нас! — крикнул Свен.

И действительно, отряд ехал рысью. Маленький рыцарь на гнедом коне что-то кричал, выезжал вперед, снова задерживал коня и размахивал саблей; он, очевидно, был предводителем отряда.

— Они нас атакуют! — воскликнул с изумлением Каннеберг.

Под теми лошади мчались во весь опор, едва касаясь ногами земли. Всадники нагнулись в седлах и совсем почти спрятались за лошадиными гривами.

Шведы, стоявшие в первых рядах, видели только впереди сотни раздувающихся лошадиных ноздрей и горящие огнем глаза.

— С нами Бог! Швеция! Огня! — скомандовал Каннеберг, поднимая вверх шпагу.

Грянул залп, но в ту же минуту польский отряд, вынырнув из дыма, бросился на шведское войско с такой страшной силой, что отбросил направо и налево первые ряды и клином врезался в самую гущу людей и лошадей. Поднялся страшный водоворот: панцирь ударял о панцирь, сабля о саблю, и звон оружия, визг лошадей и стоны умирающих будили эхо, и лес повторял отголоски битвы, как горные ущелья повторяют раскаты грома…

Шведы на минуту смешались, тем более что значительная часть их пала при первом же натиске, но, оправившись, они стали грудью напирать на неприятеля. Оба шведских крыла соединились опять, а так как поляки продолжали натиск, чтобы прорваться сквозь войско, то сейчас же были окружены. Центр шведов отступал, но зато с боков они напирали все сильнее и сильнее; они не могли разорвать отряд, так как он отчаянно защищался с тем несравненным искусством, которое делало конницу страшной в рукопашной битве. Сабли работали против рапир, трупы падали густыми рядами; победа клонилась уже на сторону шведов, как вдруг из-за темной стены леса вышел другой полк и с криком бросился вперед.

Почти все правое крыло шведов, под командой Свена, тотчас же повернулось лицом к новому врагу, в котором опытные воины сразу узнали гусар.

Вел их рыцарь, сидевший на прекрасной серой в яблоках лошади, одетый в бурку и меховую шапку, с пером цапли. Его было отлично видно, так как он ехал сбоку в нескольких шагах от солдат.

— Чарнецкий! Чарнецкий! — раздалось в рядах шведов.

Свен с отчаянием взглянул на небо и, хлестнув коня, поскакал вперед. Чарнецкий провел гусар еще несколько десятков шагов, а потом, когда они мчались уже во весь опор, повернул своего коня обратно.

Из леса вышел третий полк. Чарнецкий подскакал к нему и опять повел его сам, указывая булавою место, куда броситься. Так хозяин указывает жнецам их места.

Наконец, когда появился и пятый полк, он стал во главе его и сам бросился вместе с ним в битву.

Гусары уже отбросили в тыл правое крыло шведов и вскоре прорвали цепь, остальные три полка окружили шведов и с криком стали рубить их, колоть копьями, топтать копытами лошадей и наконец обратили в бегство.

Каннеберг понял, что он попал в засаду и сам повел своих людей под нож. Ему теперь было не до победы; он хотел лишь спасти возможно больше людей и велел дать сигнал к отступлению. Шведы помчались той же дорогой, по которой они пришли из Великих Очей. А люди Чарнецкого гнались за ними так близко, что дыхание их лошадей грело спины шведов.

При таких условиях, а особенно при панике, охватившей рейтар, отступление было беспорядочным; лучшие лошади вырвались вперед, и вскоре блестящий отряд Каннеберга превратился в беспорядочно бегущую толпу, которую поляки вырезали почти без сопротивления.

И чем дальше продолжалась погоня, тем она становилась беспорядочнее, так как и поляки тоже расстроили ряды: каждый подгонял своего коня, догонял и бил кого хотел.

Шведы и поляки перемешались. Некоторые польские солдаты опережали последние ряды шведов, и случалось, что солдат, чтобы сильнее поразить убегающего шведа, приподнимался уже на стременах и погибал сам, проколотый рапирой сзади. Дорога к Великим Очам была усеяна трупами шведов, но преследование еще не кончилось. Поляки и шведы въезжали в лес, но там измученные шведские лошади стали останавливаться, и резня делалась еще более кровавой.

Некоторые из рейтар соскакивали с лошадей и убегали в лес, но их было немного, так как шведы знали, что в лесах рыскают толпы крестьян, и предпочитали погибнуть под ударами сабель, чем от страшных мучений, на которые не скупился для них простой народ.

Другие просили пощады, но в большинстве случаев тщетно, так как каждый предпочитал убивать неприятеля и мчаться дальше, чем, взяв в плен, сторожить его и отказаться от дальнейшей погони.

Их били без милосердия, чтобы никто из них не вернулся с вестью о поражении. Впереди всех гнался Володыевский с ляуданским полком. Он и был тем всадником, который первый заманил шведов; он первый ударил на них, а теперь, сидя на своем коне, он несся как вихрь, отводил душу, упивался вражеской кровью и мстил за поражение под Голембом. То и дело он догонял какого-нибудь шведа и как бы сдувал его с седла, порой налетал на нескольких, и лошади вскоре мчались уже без всадников. Напрасно шведы хватали свои сабли за острие и протягивали рукоятки с мольбой о пощаде: Володыевский даже не задерживался, взмахивал саблей, делал легкое, почти незаметное движение, — и враг раскинув руки, бормотал побледневшими губами два-три слова и погружался в мрак смерти. Пан Володыевский, не оглядываясь, мчался дальше и устилал землю все новыми жертвами.

Свен, заметив этого страшного жнеца и собрав нескольких лучших своих солдат, решил ценой собственной жизни приостановить, хоть ненадолго, погоню, чтобы спасти других.

Они повернули лошадей и, выставив вперед рапиры, стали ждать преследующих. Володыевский, увидев это, не задумываясь, поднял на дыбы своего коня и ворвался в самую средину. И прежде чем кто-либо успел опомниться, он свалил уже двух шведов; десяток рапир были направлены теперь в грудь Володыевского, но в эту минуту к нему подскочили Скшетуские, Юзва Бутрым Безногий, пан Заглоба и Рох Ковальский, о котором Заглоба говорил, что он дремлет, даже идя в атаку, и просыпается только тогда, когда столкнется с неприятелем грудью.

Пан Володыевский мигом соскользнул с седла под лошадь, и рапиры проткнули воздух. Он научился этому приему у белгородских татар, и, будучи маленького роста и необычайно ловким, он довел этот прием до такого совершенства, что исчезал мгновенно то под шеей, то под брюхом лошади. Так он исчез и теперь, и, прежде чем рейтары сообразили, что случилось, он уже снова был на седле, страшный, как дикая кошка, когда она соскочит с высокой ветки.

Товарищи помогали ему, сеяли смерть и смятение. Один из рейтар приставил к груди Заглобы пистолет, но Рох Ковальский, у которого швед был с левой стороны, не мог ударить его саблей и ударил кулаком по голове с такой силой, что тот свалился под лошадь, точно пораженный громом. А Заглоба радостно вскрикнул, нанес удар в голову Свена, который, опустив руки, упал лицом на шею лошади. Шведы, увидев это, обратились в бегство. Володыевский, Юзва Безногий и двое Скшетуских бросились за ними и перебили их, прежде чем они успели проскакать сто шагов.

Погоня продолжалась. Шведские лошади уже задыхались, и отряд мчался врассыпную. Наконец из тысячи отборных солдат, которые вышли под начальством Каннеберга, осталось едва лишь сто с небольшим всадников; остальные длинной лентой лежали трупами по лесной дороге. Но и эта последняя кучка уменьшалась с каждым мгновением, так как поляки работали не переставая.

Но вот лес кончился. На лазури неба ясно обрисовались башни Ярослава. В сердцах убегавших вспыхнула надежда: они знали, что в Ярославе стоит король со всем войском, и что он каждую минуту может прийти им на помощь.

Они забыли, что сейчас же после их ухода мост был разобран и вместо него должны были навести другой для провоза пушек.

А Чарнецкий, потому ли, что он знал об этом от своих шпионов, или нарочно хотел показаться шведскому королю и у него на глазах добить этих несчастных, но он не только не остановил погоню, но даже сам во главе шемберковского полка бросился вперед и так гнал толпу шведов, точно хотел заодно напасть и на Ярослав.

Шведы были уже за версту от моста. Крики с поля долетели до шведского лагеря. Офицеры и солдаты прибежали из города посмотреть, что происходит за рекой. Едва взглянув, они узнали рейтар, которые вышли утром из лагеря.

— Отряд Каннеберга! Отряд Каннеберга! — повторяли тысячи голосов.

— Почти все перебиты! Бежит едва ли сто человек!

В эту минуту прискакал сам король, за ним Виттенберг, Форгелль, Мидлер и другие генералы. Король побледнел.

— Каннеберг! — воскликнул он.

— Боже! Ведь мост еще не окончен! Их перережут всех до одного! — вскричал Виттенберг.

Король взглянул на разлившуюся реку; шумели ее желтые воды, о переправе помощи нечего было и думать.

А те все приближались.

Вдруг раздался крик:

— Вот идет королевская гвардия и возы с провиантом. Погибнут и они!

Каким-то образом случилось, что часть провианта с сотней гвардейской пехоты вынырнула из того же леса, но только по другой дороге. Увидав, что здесь творится, обоз в полной уверенности, что мост уже готов, изо всех сил устремился к городу.

Но их заметили с поля, и навстречу им помчалось триста человек конницы во главе с Жендзяном, арендатором из Вонсоши, который летел с саблей над головой, с огнем в глазах. До сих пор он еще ничем не доказал своей храбрости, но при виде возов, в которых могла быть богатая добыча, храбрость так переполнила его сердце, что он даже опередил других. Пехотинцы, увидев, что им не уйти, образовали четырехугольник, и сто мушкетов были обращены на грудь Жендзяна. Воздух дрогнул от выстрелов, и густой дым окутал четырехугольник; но прежде чем он рассеялся, Жендзян вздернул своего коня на дыбы, так что его передние копыта повисли над стеной шведов, и как молния бросился в самую середину.

Всадники бросились за ним, и как бывает, когда волки нападут на лошадь, а она, лежа на земле, отчаянно защищается копытами от стаи, которая рвет ее на куски, — так клубящаяся масса всадников накрыла собой и возы, и пехотинцев. Из этого водоворота вырывались только страшные крики и доносились до слуха шведов, стоявших на противоположном берегу.

Между тем еще ближе к берегу добивали остатки рейтар Каннеберга. Вся шведская армия, как один человек, высыпала на высокий берег Сана. Пехота, конница, артиллерия — все это смешалось, и все смотрели, точно в древнеримском цирке, на зрелище, но смотрели стиснув зубы, с отчаянием в груди, с ужасом и с сознанием полного бессилия.

Временами из грудей этих невольных зрителей вырывался страшный крик; временами раздавался взрыв плача, и снова наступала такая тишина, что слышалось только тяжелое дыхание взбешенных солдат. Эта тысяча людей, которую увел Каннеберг, была гордостью и славой всей шведской армии; ведь это были сплошь ветераны, прославившиеся бог весть в каких странах и бог весть в скольких битвах. А теперь они бегали по противоположному берегу, как обезумевшее стадо овец, и гибли точно под ножом мясника. Это была уже не битва, а какая-то охота. Страшные всадники вихрем кружились на поле, с криком ловили и преграждали путь рейтарам. Иногда несколько человек преследовали одного. Порою швед, видя, что его уже догнали, сам перегибался в седле, облегчая этим удар; иногда же настигнутый поляками швед вступал в бой, но почти сейчас же погибал, так как шведы не могли мериться с польской шляхтой в умении владеть холодным оружием.

Но страшнее всех среди поляков был маленький рыцарь, сидевший на ловком и быстром, как сокол, коне. Его вскоре заметило все войско, так как за кем бы он ни погнался, кто бы с ним ни встретился, тот погибал неизвестно как и когда — до того незаметны были удары его сабли, которыми он сбрасывал на землю самых сильных рейтар. Наконец он заметил самого Каннеберга, за которым гналось несколько человек; он крикнул им бросить погоню и поскакал к нему сам.

Шведы на другом берегу затаили дыхание. Король, подъехав к самому берегу, смотрел с замиранием сердца, с тревогой и в то же время с надеждой. Каннеберг, как вельможа и родственник короля, с детства обучался фехтованию у итальянских мастеров и не имел себе равного во всей шведской армии. Глаза всех смотрели на него; все даже дышать не смели, а он, видя, что за ним уже не гонятся, и желая, после гибели войска, спасти хоть свою славу в глазах короля, сказал самому себе: «Горе мне, если, погубив войско, я кровью не смою позора и не куплю себе жизнь ценой гибели этого рыцаря! Иначе, если даже десница Господня перенесет меня на тот берег, я не посмею взглянуть в глаза ни одному шведу».

И, повернув коня, он поскакал к желтому рыцарю.

А так как всадники, гнавшиеся за ним, умчались в сторону, то Каннеберг надеялся, что, убив своего противника, он добежит до берега, бросится в воду, а там будь что будет; если ему не удастся переплыть реку, то, во всяком случае, течение унесет его дальше, а там уж товарищи придумают какое-нибудь средство спасти его.

И он, как молния, бросился к маленькому рыцарю, а маленький рыцарь к нему. Швед хотел на лету проткнуть его рапирой насквозь, но сейчас же увидел, что имеет дело с таким же мастером, как и он, так как рапира его только скользнула по острию польской сабли и как-то странно дрогнула в его руке, точно у него вдруг рука онемела; но он успел защититься от удара, который нанес ему рыцарь; к счастью, в эту минуту лошади разнесли их в разные стороны.

Они почти одновременно повернули своих лошадей, но теперь уже подъезжали друг к другу медленнее, желая иметь больше времени для встречи и хоть несколько раз скрестить оружие. Каннеберг весь съежился и стал похож на птицу, у которой из-за перьев торчит только мощный клюв. Он знал один неотразимый удар, которому его научил какой-то флорентинец. Этот предательский удар заключался в том, что острие, направленное будто бы в грудь, неожиданно пронзало навылет шею.

И, уверенный в себе, он приближался, сдерживая свою лошадь, а пан Володыевский (это был он) подъезжал к нему мелким галопом. Он думал сначала прибегнуть к татарскому маневру и исчезнуть под конем, но так как он бился один на один, и притом на виду у обоих войск, то, хотя и понял, что его ждет какой-то неожиданный удар, решил, что защищаться по-татарски, а не по-рыцарски — стыдно.

«Ты хочешь меня на рапиру надеть, как каплуна на вертел, — подумал он про себя, — но я тоже угощу тебя «мельницей», которой еще в Лубнах обучился».

И эта мысль показалась ему самой подходящей; он выпрямился в седле, поднял свою саблю и стал вращать ее так быстро, что кругом раздавался лишь пронзительный свист воздуха.

А заходящее солнце, играя лучами на сабле, окружило его точно каким-то ослепительным щитом; пришпорив коня, он бросился на Каннеберга.

Тот скорчился еще больше и почти прильнул к лошади, потом в одно мгновение скрестил рапиру с саблей, вытянул голову, как змея, и ткнул своей рапирой.

Но в эту минуту зашумела страшная мельница, рапира рванулась в руке шведа, острие ее пронзило воздух, а изогнутый конец сабли маленького рыцаря с быстротой молнии опустился на лицо Каннеберга, прорезав ему часть носа, губы, подбородок, ключицу и ударился о стальной панцирь.

Рапира выскользнула из рук несчастного, в глазах у него потемнело, но, прежде чем он упал с коня, Володыевский, опустив саблю, схватил его под руки.

На другом берегу раздался крик ужаса шведов, а пан Заглоба, подскочив к маленькому рыцарю, сказал:

— Пан Михал, я знал, что так будет, но все-таки готов был отомстить за тебя!

— Это был мастер своего дела! — ответил Володыевский. — Берите лошадь за узду. Больно хороша!

— О, если б не река, можно бы броситься туда, погулять с теми… Я бы первый…

Но его слова прервал свист пуль, и Заглоба, не кончив свою мысль, крикнул:

— Уйдем отсюда, пан Михал, — эти изменники готовы подстрелить нас!

— Пули вредить не могут, — ответил Володыевский, — слишком далеко!

Их окружили другие польские всадники, поздравляли Володыевского и с удивлением глядели на него, а он лишь шевелил усиками, так как был сам доволен собою.

На другом берегу шведы шумели, как пчелы в улье. Артиллеристы спешно устанавливали пушки; в польских рядах раздался сигнал к отступлению. Услышав его, все бросились к своим полкам, и в одно мгновение ряды выстроились. Они отступили к лесу и остановились снова, как бы оставляя место для неприятеля и приглашая его за реку. Наконец вперед выехал рыцарь на сером коне, одетый в бурку и шапку, с пером цапли и с золоченым буздыганом в руке.

Его отлично было видно, так как на него падали красные лучи заходящего солнца. Он ездил перед полками, точно устраивая им смотр. Шведы сразу узнали и стали кричать:

— Чарнецкий! Чарнецкий!

Он говорил что-то полковникам, потом остановился перед рыцарем, сразившим Каннеберга, и положил ему на плечо руку, затем поднял буздыган, и полки медленно, один за другим повернули к бору.

Солнце уже заходило. Ярославские костельные колокола зазвонили к вечерней молитве, и полки запели в один голос: «Ave, Maria» — и с этой песнью исчезли из глаз шведов.

V

В этот день шведы легли спать без ужина и без надежды чем-нибудь подкрепиться на следующий день. Мучительный голод не давал им спать. Прежде чем пропели вторые петухи, истомленные солдаты начали прокрадываться из лагеря группами и в одиночку и отправились грабить соседние с Ярославом деревни. Они шли, подобно ночным разбойникам, к Радымну, Коньчуге и Тычинову, где они могли и где надеялись найти что-нибудь поесть. Их ободряло и то, что Чарнецкий был по ту сторону реки; впрочем, если бы он и успел переправиться, они предпочитали смерть голоду. В лагере, по-видимому, сильно упала дисциплина, так как из лагеря ушло около полуторы тысячи людей, вопреки строжайшему запрещению короля.

Они разбрелись по окрестностям, жгли, грабили, резали, но почти никому из них не суждено было вернуться в лагерь. Чарнецкий, правда, был на другой стороне Сана, но и на этой стороне было немало «партий» из шляхты и крестьян. А в эту ночь, к несчастью, в Прухник пришел самый сильный из этих отрядов, состоявший из воинственной карпатской шляхты под предводительством пана Стшалковского. Увидев зарево и услышав выстрелы, пан Стшалковский набросился на грабителей. Шведы отчаянно защищались, но Стшалковский окружил их, изрубив всех до одного. В соседних деревнях то же самое сделала другая «партия». Преследуя шведов, польские отряды подошли к самому шведскому лагерю и кричали на татарском, на венгерском, на валашском и на польском языке, так что шведы думали, что это идет какое-нибудь значительное войско, может быть, сам хан с целой ордой.

Произошло замешательство и небывалая доселе паника, которую с трудом удалось подавить офицерам. Но король всю ночь до утра не слезал с лошади, видел все, что произошло, понял, чем это может кончиться, а потому утром созвал военный совет.

Это угрюмое совещание продолжалось недолго, так как не было выбора. Войско пало духом. Солдатам нечего было есть, а силы неприятеля росли.

Шведский Александр, который обещал всему миру преследовать польского Дария хотя бы до самых татарских степей, должен был думать теперь не о дальнейшем преследовании, а о собственном спасении.

— Мы можем вернуться Саном в Сандомир, оттуда Вислой в Варшаву и в Пруссию, — сказал Виттенберг. — Таким образом мы избегнем гибели.

Дуглас схватился за голову:

— Столько побед, столько трудов, такая огромная страна покорена — и мы возвращаемся!

— Вы можете посоветовать что-нибудь другое? — спросил его Виттенберг.

— Нет, не могу! — ответил Дуглас.

Король, который до сих пор ничего не говорил, встал в знак того, что совет кончен, и сказал:

— Приказываю отступление!

И в этот день никто не слышал от него больше ни слова. Весть, что дан приказ отступать, в одну минуту облетела весь лагерь; ее встретили радостными криками. Замки и крепости были еще в руках шведов, а там их ждали отдых, пища, безопасность.

Офицеры и солдаты с такой энергией принялись за приготовления к отступлению, что эта энергия, по замечанию Дугласа, граничила с позором.

Король отправил Дугласа с передовым отрядом, приказав починить мосты и прорубить дорогу в лесах. Вслед за ним двинулось все войско в боевом порядке; фронт прикрывали пушки, тыл — возы, по бокам шла пехота. Припасы и палатки были отправлены по реке в лодках.

Все эти предосторожности были не лишни, так как едва лишь войско тронулось, как патрули заметили вдали польские отряды и с этих пор уже не теряли их из глаз. Чарнецкий собрал все свои полки, все окрестные «партии» и, послав еще за подкреплением к королю, шел за ними по пятам. Первый ночлег в Пшеворске был первой тревогой. Польские отряды подошли так близко к шведам, что им пришлось двинуть против них несколько тысяч пехоты и часть артиллерии. Король думал сперва, что Чарнецкий действительно наступает, но он, по обыкновению, высылал только отдельные отряды. Они подходили к лагерю, поднимали переполох и уходили назад. Вся ночь прошла для шведов в беспокойстве и тревоге. Они не спали.

И весь поход, все следующие ночи и дни обещали быть похожими на эту.

Между тем король прислал Чарнецкому два полка отличной конницы вместе с письмом, в котором уведомлял, что вскоре двинутся и гетманы с регулярным войском, и сам он с остальной пехотой и ордой поспешит за ними. Его задерживали только переговоры с ханом, с Ракочи и императором австрийским. Чарнецкий страшно обрадовался этому известию, и, когда на следующий день, утром, шведы двинулись вперед, направившись к клину между Вислой и Саном, каштелян сказал, обращаясь к полковнику Поляновскому:

— Сеть расставлена, и рыба идет прямо в нее!

— А мы сделаем так, как тот рыбак, — сказал Заглоба, — который играл рыбам на флейте, заставляя плясать, и, когда они не захотели этого сделать, он вытащил их на берег; тут-то и принялись прыгать, а он начал бить их палкой, приговаривая: «Ах вы такие-сякие! Надо было танцевать, пока я просил!»

— Запляшут они! Пусть только придет со своим войском пан маршал Любомирский, у которого пять тысяч солдат.

— Его можно ждать со дня на день, — заметил Володыевский.

— Сегодня приехало несколько горских шляхтичей, — проговорил Заглоба, — они уверяют, что Любомирский идет форсированным маршем. Но захочет ли он соединиться с нами, вместо того чтобы воевать на свой страх и риск, — это вопрос.

— Отчего? — спросил Чарнецкий, быстро взглянув на Заглобу.

— Любомирский непомерно самолюбив и честолюбив. Я давно уже знаю его и был его доверенным. Познакомился я с ним при дворе краковского воеводы, когда он был еще юношей. Он учился тогда фехтованию у французов и итальянцев и страшно рассердился на меня, когда я сказал ему, что это дурни и что ни один не устоит против меня. Мы побились об заклад, и я один уложил их семерых, одного за другим. А он потом обучался у меня не только фехтованию, но и военному искусству. От природы он туповат, а если что-нибудь знает, так только от меня.

— Неужто вы такой мастер? — спросил Поляновский.

— Пример: Володыевский — это мой второй ученик, и это моя гордость!

— Правда ли, что вы убили Свена?

— Свена? Если бы его убил кто-нибудь из вас, Панове, ему было бы о чем рассказывать всю жизнь, он бы еще соседей созывал, чтобы за вином рассказывать все то же, но для меня это пустяки. Такими Свенами, если б я их стал считать, я мог бы вымостить дорогу до самого Сандомира. Думаете, не смог бы? Вот скажите, кто меня знает!

— Дядя смог бы! — проговорил Рох Ковальский.

Пан Чарнецкий не слышал продолжения этого разговора, так как глубоко задумался над словами Заглобы. Он знал и самолюбие и спесь Любомирского и не сомневался, что он или захочет навязать ему свою волю, или будет действовать самостоятельно, хотя бы это даже могло принести вред Речи Посполитой.

Суровое лицо его омрачилось, и он стал крутить свою бороду.

— Ого! — шепнул Заглоба Скшетускому. — Чарнецкий что-то задумал, потому что он похож теперь на орла и, того и гляди, заклюет кого-нибудь.

Вдруг пан Чарнецкий проговорил:

— Надо, чтобы кто-нибудь из вас, Панове, поехал к Любомирскому с письмом от меня.

— Я знаком с ним и берусь за это! — сказал Ян Скшетуский.

— Хорошо, — ответил Чарнецкий, — чем известнее человек, тем лучше… А Заглоба, обращаясь к Володыевскому, прошептал:

— Он уже в нос говорит. Видно, волнуется!

У Чарнецкого действительно было серебряное нёбо, которое ему вставили вместо вырванного пулей несколько лет назад. И каждый раз, когда он волновался, сердился или беспокоился, то всегда говорил каким-то резким, звенящим голосом. Вдруг он обратился к Заглобе:

— А может, и вы поехали бы со Скшетуским?

— Охотно! — ответил Заглоба. — И если я ничего не поделаю, то уж никто ничего не поделает! К тому же это человек высокого рода, и к нему приличнее ехать вдвоем.

Чарнецкий сжал губы, дернул бороду и сказал как бы про себя:

— Высокие роды… Высокие роды…

— Этого никто не отнимет у Любомирского, — заметил Заглоба.

А Чарнецкий нахмурил брови.

— Речь Посполитая сама велика, и в отношении к ней не может быть высоких родов, перед ней все они низки. Да поглотит земля тех, кто забывает об этом!

Все умолкли, так как он сказал это с большой силой, и только немного погодя Заглоба проговорил:

— В отношении ко всей Речи Посполитой — верно!

— Я ведь тоже не из печи вылез, — заметил Чарнецкий, — я всю жизнь воевал и страдал, когда в Речь Посполитую вторглись казаки, которые прострелили мне нёбо, теперь душой болею из-за шведов и либо проткну эту болячку саблей, либо пропаду от нее. Да поможет мне в этом Бог!

— И мы поможем кровью нашей! — сказал Поляновский.

Чарнецкий все еще переживал какую-то горечь, которая наполнила его сердце при мысли, что спесь пана маршала может помешать спасению отчизны, но наконец успокоился и сказал:

— Надо написать письмо. Прошу вас, Панове, за мной!

Ян Скшетуский и Заглоба пошли за ним, а через полчаса они уже сели на коней и поехали в противоположную сторону, к Радымну, так как были сведения, что Любомирский со своим войском именно там.

— Ян, — сказал Заглоба, обращаясь к Скшетускому и ощупывая сумку, в которой он вез письмо Чарнецкого, — сделай милость, позволь мне самому говорить с маршалом.

— А вы, отец, в самом деле знали его и учили фехтованию?

— Ну вот! Говорил просто для того, чтобы язык не размяк, что может случиться от долгого молчания. Я его и не знал и не учил! Разве у меня другого дела не было, как быть медвежатником и учить пана маршала ходить на задних лапах? Ну да это все равно! Я разглядел его насквозь, судя по одному тому, что говорят о нем люди, и сумею сделать его мягким, как воск! Только об одном прошу тебя: не говори, что у меня есть письмо от Чарнецкого, и даже не упоминай о нем, пока я сам не отдам.

— Как? Не исполнить данного мне поручения? Этого еще никогда не случалось со мной и не случится. Это невозможно! Если б даже Чарнецкий простил меня, я этого не сделаю ни за какие сокровища.

— Тогда я выну саблю и разрежу жилы у твоей лошади, чтоб ты за мной не поспел. Разве ты видел когда-нибудь, чтобы то, что я придумаю собственной головой, не удавалось? Говори! Да и ты сам потерял ли что-нибудь от фортелей Заглобы? Или Володыевский, или твоя Елена, или мы все, когда я вас спас из рук Радзивилла? Говорю тебе, что это письмо может только повредить, потому что каштелян писал его в таком волнении, что три пера сломал. Впрочем, ты скажешь о нем, когда мой фортель не удастся. И даю слово, что я отдам его тогда, но не раньше!

— Только бы отдать, а когда — все равно!

— Мне ничего больше и не надо. А теперь вперед, перед нами дорога не малая!

Они погнали своих лошадей вскачь. Но им не пришлось ехать долго, потому что авангард маршала миновал уже не только Радымно, но даже Ярослав, и он сам уже был в Ярославе и остановился в прежней квартире шведского короля.

Они застали его за обедом в обществе старших офицеров. Когда ему доложили об их прибытии, Любомирский велел их немедленно принять, так как хорошо знал их имена, гремевшие в то время во всей Речи Посполитой.

Глаза всех устремились на них, когда они вошли; с особенным удивлением и любопытством смотрели на Скшетуского. А маршал, поздоровавшись с ними, сейчас же спросил:

— Не того ли славного рыцаря я вижу перед собой, который доставил королю письма из осажденного Збаража?

— Да, это я, — ответил пан Ян.

— Да пошлет мне Бог таких офицеров как можно больше! Я ни в чем так не завидую пану Чарнецкому, как в этом, ибо знаю, что и мои маленькие заслуги не исчезнут из людской памяти.

— А я — Заглоба! — сказал старый рыцарь, высовываясь перед ним.

И он обвел глазами присутствующих; а маршал, который каждого хотел привлечь на свою сторону, воскликнул:

— Кто же не знает мужа, который убил Бурлая, взбунтовал войско у Радзивилла!..

— И привел войско пану Сапеге, которое, правду говоря, выбрало своим вождем меня, а не его, — прибавил Заглоба.

— Как же могли вы отказаться от столь высокого поста и поступить на службу к Чарнецкому?

Заглоба покосился на Скшетуского и ответил:

— Ясновельможный пан маршал! Я, как и вся страна, взял пример с вашей вельможности, как надо для общественного блага жертвовать своим честолюбием!

Любомирский покраснел от удовольствия, а Заглоба продолжал, подбоченившись:

— Пан Чарнецкий нарочно прислал нас сюда, чтобы мы поклонились вашей вельможности от него и от всего войска и вместе с тем донесли о значительной победе, которую Бог помог нам одержать над шведами.

— Мы уже слышали об этом, — довольно сухо ответил маршал, в котором уже шевельнулась зависть, — но охотно услышим это еще раз из уст очевидца.

Услышав это, Заглоба начал рассказывать все по порядку, но с некоторыми изменениями, так как силы Каннеберга в его рассказах возросли до двух тысяч людей. Он не забыл рассказать и о Свене, и о себе, и о том, как на берегу реки, на глазах у короля, были перебиты остатки рейтар, как обоз и триста человек гвардии попали в руки счастливых победителей, — словом победа эта, по его рассказу, была невознаградимой потерей для шведов.

Все слушали с напряженным вниманием, слушал и пан маршал, но лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.

— Я не отрицаю, что пан Чарнецкий знаменитый полководец, но ведь он один всех шведов не съест, а оставит что-нибудь и другим!

Вдруг Заглоба сказал:

— Ясновельможный пане! Эту победу одержал не пан Чарнецкий!

— А кто?

— Любомирский!

Настала минута всеобщего изумления. Пан маршал, открыв рот и моргая глазами, смотрел на Заглобу такими удивленными глазами, точно спрашивал его: «У вас, должно быть, голова не в порядке?»

Но пан Заглоба не дал сбить себя с толку, он только еще больше оттопырил губы (этот жест он заимствовал у пана Замойского) и продолжал:

— Я сам слышал, как Чарнецкий говорил перед всем войском: «Это не наши сабли бьют, а бьет, говорит, имя Любомирского, ибо, говорит, когда шведы узнали, что он уже близко, то они так пали духом, что в каждом солдате видели войско маршала и, как овцы, подставляли свои головы под сабли!»

Если бы все солнечные лучи сразу упали на лицо пана маршала, то и тогда оно не прояснилось бы больше, чем теперь.

— Как? — воскликнул он. — Сам Чарнецкий так сказал?!

— И не только это, но многое другое; я только не знаю, можно ли мне повторить, ибо он говорил это лишь самым близким.

— Говорите! Каждое слово пана Чарнецкого стоит того, чтобы повторять его сотни раз. Я давно уже говорил, что это необыкновенный человек!

Заглоба посмотрел на маршала, прищурив один глаз, и пробормотал под нос:

— Схватил крючок, вот я тебя сейчас и вытащу!

— Что вы говорите? — спросил его маршал.

— Я говорю, что войско кричало в честь вашей вельможности «vivat», a в Пшеворске, когда мы всю ночь щипали шведов, каждый полк кричал, налетая: «Любомирский! Любомирский!» — и это действовало на шведов лучше всяких «Алла» и «Бей! Режь!». Вот свидетель, пан Скшетуский, знаменитый солдат, который никогда в жизни не солгал!

Маршал невольно взглянул на Скшетуского, а тот, покраснев до ушей, пробормотал что-то под нос.

Офицеры маршала принялись в один голос восхвалять послов:

— Весьма учтиво поступил пан Чарнецкий, прислав таких послов; оба славные рыцари, а у одного просто мед из уст течет.

— Я знал, что пан Чарнецкий расположен ко мне, но теперь уже нет ничего, чего бы я для него не сделал! — воскликнул Любомирский, глаза которого увлажнились от радости.

А Заглоба уже вошел в азарт:

— Ясновельможный пане! Кто не любит вас, кто не чтит вас, образец всех добродетелей гражданина, вас, который своей справедливостью напоминает Аристида, а мужеством Сципионов! Много книг я прочел в своей жизни, многое видел, многое слышал, и сердце мое разрывалось, когда я увидел, что творится в Речи Посполитой. Я видел Опалинских, Радзейовских, Радзивиллов, которые из гордости, из спеси, ради личных выгод готовы были отречься от отчизны каждую минуту. И я подумал: погибла Речь Посполитая из-за порочности сынов своих! Но кто меня утешил, кто меня ободрил в горе? Пан Чарнецкий. «Воистину, — сказал он, — не погибла Польша, пока в ней есть Любомирский! Те думают, говорит, только о себе, а он только и смотрит, только и ищет случая принести в жертву свои личные интересы на алтарь общего дела; те лезут вперед, а он становится в тени, ибо хочет быть примером для других. Вот и теперь, говорит, Любомирский идет с сильным и победоносным войском, а я уже слышал, говорит, что он хочет отдать его под мою команду, чтобы научить этим других, как надо жертвовать своим честолюбием для блага отчизны! Поезжайте к нему, говорит, и скажите, что я этой жертвы принять не могу, ибо он вождь лучший, чем я, и скажите, что мы готовы даже избрать его не только вождем, но — пошли, Господи, нашему Яну Казимиру многая лета! — готовы избрать его королем… и изберем!!!»

Пан Заглоба даже сам испугался, не хватил ли он через край, и действительно, после восклицания «Изберем!» настала глубокая тишина. Но перед магнатом точно небо разверзлось. В первую минуту он побледнел немного, затем покраснел, потом снова побледнел и наконец, пожевав губами, ответил после минутного молчания:

— Речь Посполитая есть и будет всегда госпожой своей воли, ибо в этом фундамент нашей старопольской свободы… Но я только слуга ее слуг, и видит Бог, я не взираю на те высоты, на которые не должен взирать гражданин… Что касается команды над войском… пан Чарнецкий принять ее должен! Я хочу подать пример тем, кто думает только о знатности своего рода и не хочет знать над собой никакой власти, хочу показать, что ради общественного блага надлежит забыть о своем происхождении! И вот, хотя я и сам не очень плохой вождь, все же я, Любомирский, добровольно иду под команду Чарнецкого и прошу Господа только о том, чтобы он помог нам одержать победу над врагами!

— Римлянин! Отец отечества!! — воскликнул Заглоба, схватив руку маршала и прижав ее к губам.

И в то же время старый плут подмигнул Скшетускому своим здоровым глазом.

Раздались громкие крики офицеров. Толпа в квартире маршала все росла.

— Вина! — крикнул маршал.

Когда бокалы были поданы, он провозгласил тост за короля, потом за Чарнецкого, которого называл своим вождем, и, наконец, за послов. Заглоба не остался в долгу и так понравился всем, что сам маршал проводил послов на улицу, а офицеры — до самой ярославской заставы.

Наконец они остались одни; тогда Заглоба остановил Скшетуского и, взявшись за бока, сказал:

— Ну что, Ян?

— Богом клянусь, — ответил Скшетуский, — если бы я не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами, я бы ни за что не поверил!

— А? Ну?! Я готов поклясться, что Чарнецкий самое большее просил и умолял Любомирского идти вместе с ним! И знаешь, чего бы он добился? Любомирский, наверно, пошел бы один, особенно если в письме Чарнецкий заклинал его любовью к отчизне и упоминал о каких-нибудь личных счетах, — а что он упоминал, я уверен, — маршал сейчас же надулся бы и сказал: «Он, кажется, хочет быть моим учителем и учить меня, как надо служить отчизне!.. Знаю я их…» К счастью, старый Заглоба взял это дело в свои руки, поехал и не успел еще открыть рот, как Любомирский не только хочет идти вместе, но даже идет под команду Чарнецкого. Чарнецкий теперь, должно быть, беспокоится, но я его утешу… А что, Ян? Умеет Заглоба справляться с магнатами?

— Говорю вам, что я от удивления не мог ни слова вымолвить.

— Знаю я их! Только покажи кому-нибудь из них корону и конец горностаевой мантии, так можешь гладить его против шерсти, как борзого щенка; он еще сам нагнется и спину подставит. Ни один кот не будет так облизываться, если даже покажешь ему кусок отменного сала! У самого честного из них глаза от жадности на лоб вылезут, а попадется шельма, как вот князь-воевода виленский, так он готов изменить и отчизне. Вот что значит человеческая суетность! Господи Боже, если бы ты дал мне столько тысяч, сколько создал ты претендентов на эту корону, то и сам бы я выставил свою кандидатуру. Если кто-нибудь из них думает, что я считаю себя ниже его, то пусть у него живот от спеси лопнет!.. Заглоба так же хорош, как и Любомирский, разница только в богатстве… Да, да, Ян… Ты, может быть, думаешь, что я на самом деле поцеловал ему руку? Я поцеловал свой большой палец, а его только носом ткнул. Должно быть, никто еще так не провел его за нос!.. Он растаял, как масло. Пошли, Господи, нашему королю долгие лета, но в случае выборов я скорее подам голос за себя, чем за него. Рох Ковальский подал бы второй голос, а Володыевский изрубил бы всех противников… А тогда я бы сейчас назначил тебя великим гетманом коронным, а Володыевского — после смерти Сапеги — гетманом литовским, а Жендзяна — подскарбием. Вот уж он стал бы жидов налогами душить! Ну да все это пустяки, самое главное то, что я поймал Любомирского на крючок, а удочку я отдам в руки Чарнецкого. О ком-нибудь другом написали бы в истории, но мне счастья нет! Хорошо еще, если Чарнецкий не накинется на старика, зачем не отдал письма? Такова уж человеческая благодарность… Ну да это мне не впервые… Другие уже давно старостами сидят и салом обросли, как свиньи, а ты, старик, по-прежнему растряхивай брюхо на этой кляче… И Заглоба махнул рукой.

— Ну ее, эту благодарность человеческую! И так и этак умирать надо, а отчизне послужить приятно! Самая лучшая награда — хорошая компания! С такими товарищами, как ты и Михал, можно на край света ехать! Такая уж наша польская натура. Немец, француз, англичанин или смуглый испанец сразу из себя выйдет, а у поляка есть врожденное терпение; он многое перенесет, позволит, например, какому-нибудь шведу долго терзать его, но, когда чаша терпения переполнится, он как даст в морду, так швед перекувыркнется три раза; у нас удаль есть, а пока есть удаль, не погибнет Речь Посполитая. Запомни это, Ян!..

И долго еще рассуждал пан Заглоба, так как был очень доволен собой, а в таких случаях он был необыкновенно разговорчив и высказывал много мудрых мыслей.

VI

Чарнецкий действительно не смел даже и думать о том, чтобы пан маршал коронный отдал свои войска под его команду. Он хотел только действовать с ним заодно, но сомневался даже и в этом, зная самолюбие маршала, так как гордый вельможа не раз говорил своим офицерам, что он предпочитает воевать со шведами собственными силами, чем соединяться с Чарнецким, ибо в случае победы вся слава ее была бы приписана Чарнецкому. Так и было.

Чарнецкий понимал это и беспокоился. Послав из Пшеворска письмо, он в десятый раз перечитывал его копию, желая убедиться, не написал ли он чего-нибудь такого, что могло бы задеть этого тщеславного человека.

И жалел, что написал некоторые выражения, а потом стал вообще жалеть, что послал это письмо. Он сидел мрачный в своей квартире, то и дело подходил к окну, поглядывая на дорогу, не возвращаются ли послы. Офицеры видели его в окне и угадывали, что с ним происходит, так как на лице его была ясно выражена озабоченность.

— Смотрите! — сказал Поляновский Володыевскому. — Ничего хорошего не будет, у каштеляна лицо стало пестрым, а это дурной признак!

Лицо Чарнецкого носило следы сильной оспы, и в минуту забот или тревоги оно покрывалось белыми и темными пятнами. Черты лица его вообще были резки — очень высокий лоб с юпитерскими бровями, загнутый нос и пронизывающий взгляд, — и, когда появлялись эти пятна, он становился почти страшен. Казаки в свое время называли его «пестрым псом», но на самом деле он был скорее похож на пестрого орла. Когда, бывало, он вел своих солдат в атаку, в развевающейся, наподобие гигантских крыльев, бурке, тогда это сходство поражало и своих и неприятелей. Он возбуждал страх и в тех и в других. Во время казацких войн предводители сильных отрядов теряли голову, когда им приходилось действовать против Чарнецкого. Боялся его и сам Хмельницкий, а особенно советов, которые он давал королю. Из-за них-то казаки и потерпели такое страшное поражение под Берестечком. Но слава его и стала расти после берестецкой битвы, когда он вместе с татарами, точно пламя, носился по степям, истреблял толпы бунтовщиков, брал штурмом крепости, города, окопы, с быстротой ветра переносился с одного конца Украины на другой.

С тем же неутомимым бешенством терзал он теперь и шведов. «Чарнецкий не перебьет, а выкрадет у меня войско по частям!» — говорил Карл-Густав. Но именно теперь Чарнецкому и надоело выкрадывать; по его мнению, настало уже время бить, но у него совсем не было пушек и пехоты, без которых нельзя было ничего предпринять, поэтому он так и хотел соединиться с Любомирским, у которого, правда, пушек было немного, но который вел с собой пехоту, состоявшую из горцев. Пехота эта хотя и не была еще достаточно обучена, но уже не раз бывала в деле и могла, в случае надобности, пригодиться против несравненной пехоты Карла-Густава.

И пан Чарнецкий был как в лихорадке. Наконец, не будучи в состоянии дольше высидеть в своей квартире, он вышел на крыльцо и, заметив Поляновского и Володыевского, спросил:

— А что, не видно послов?

— Им, значит, рады там! — ответил Володыевский.

— Им-то, может быть, и рады, но не мне; иначе пан маршал прислал бы с ответом своих послов.

— Пан каштелян, — сказал Поляновский, пользовавшийся большим доверием Чарнецкого, — чего беспокоиться? Придет маршал — хорошо, а не придет — будем действовать по-прежнему. Из шведского горшка и так уже кровь течет; а ведь известно, что раз горшок течет, то из него все вытечет.

— Да ведь и Речь Посполитая течет! — ответил на это Чарнецкий. — Если шведы теперь ускользнут, к ним придет помощь из Пруссии, и мы упустим случай. — Сказав это, он ударил себя по бедрам, что всегда было у него признаком нетерпения.

В это время вдали послышался лошадиный топот и бас Заглобы, который напевал:

Каська шла вечор домой,Стах за нею: стой да стой!Ты меня к себе пусти,Да согрей, да обними!На дворе метель метет,Ветер с ног, гляди, сшибет,Мне далече до двора,Так впусти, что ль, до утра!

— Добрый знак! Весело возвращаются! — воскликнул Поляновский.

А послы, увидев каштеляна, соскочили с коней и отдали их слуге, а сами быстро пошли к крыльцу. Вдруг Заглоба подбросил свою шапку вверх и закричал, так удачно подражая голосу маршала, что если бы кто не видел его, то мог бы ошибиться:

— Да здравствует пан Чарнецкий, наш вождь!

Каштелян нахмурился и быстро спросил:

— Есть письмо ко мне?

— Нет, — ответил Заглоба, — но есть нечто лучшее. Маршал со всем своим войском переходит под команду вашей милости!

Чарнецкий посмотрел пристально на Заглобу, потом повернулся к Скшетускому, точно хотел сказать: «Говори ты, этот пьян!»

Пан Заглоба действительно немножко подвыпил, но Скшетуский подтвердил его слова; каштелян изумился еще больше.

— Пойдемте ко мне! — сказал он прибывшим. — Мосци-Поляновский, мосци-Володыевский, прошу также.

Они вошли в комнату и не успели сесть, как Чарнецкий спросил:

— Что он сказал в ответ на мое письмо?

— Ничего не сказал, — ответил Заглоба, — а почему — это обнаружится в конце моего доклада, а пока начинаю.

Тут он начал рассказывать все, как было, и как ему удалось довести маршала до такого решения. Чарнецкий смотрел на него с возрастающим изумлением. Поляновский хватался за голову, пан Михал шевелил усиками.

— Так я вас не знал совсем! — воскликнул наконец каштелян. — Я не верю собственным ушам!

— Меня издавна называют Улиссом! — скромно ответил Заглоба.

— Где мое письмо?

— Вот оно!

— Я должен простить вас, что вы его не отдали. Ну и молодец же вы! Подканцлеру у вас поучиться, как вести переговоры. Ей-богу, если бы я был королем, то послал бы вас послом в Царьград.

— Тогда бы здесь стояло уже сто тысяч турок! — воскликнул Володыевский.

— Двести, а не сто — провалиться мне на этом месте! — ответил Заглоба.

— И маршал ничего не заметил? — снова спросил Чарнецкий.

— Он? Глотал, что я ему клал в рот, как раскормленный гусь, гоготал от удовольствия, и глаза у него мглой поволакивались. Я думал, что он лопнет от радости, как шведская граната. Этого человека можно в ад лестью завести.

— Лишь бы только это на шведах отразилось, а я надеюсь, что это так и будет! — ответил обрадованный Чарнецкий. — Вы ловкий человек, но над маршалом не потешайтесь слишком. Другой бы этого не сделал! От него многое зависит… Нам до самого Сандомира придется идти через владения Любомирских, и маршал одним словом может поднять все воеводство, приказать крестьянам затруднять путь неприятелю, жечь мосты и скрывать в лесах провиант… Вы оказали мне услугу, которой я не забуду до самой смерти, но я благодарен и пану маршалу, ибо полагаю, что он это сделал не из одного только тщеславия.

Чарнецкий захлопал в ладоши и крикнул слуге:

— Коня мне… Надо ковать железо, пока горячо! Потом, обращаясь к полковникам, сказал:

— Вы, Панове, все со мной, чтобы свита была повиднее!

— И мне ехать? — спросил Заглоба.

— Вы первый построили мост между мной и паном маршалом, и надо, чтобы вы первый по нему проехали. Впрочем, я думаю, что там будут вам очень рады… Поезжайте, поезжайте, пане брат, иначе я скажу, что хотите бросить наполовину начатое дело.

— Нечего делать! Надо только подтянуть пояс, а то меня совсем растрясет. У меня уж и сил мало, разве вот чем-нибудь подкреплюсь…

— А чем?

— Много мне рассказывали о каштелянском меде, но я до сих пор его не пробовал; а хотелось бы мне наконец узнать лучше ли он маршальского?

— Мы выпьем теперь по бокалу на дорогу, а когда вернемся, тогда уже считать бокалов не будем! Пару ковшей вы найдете также и у себя дома…

Сказав это, каштелян велел подать бокалы, и они выпили в меру, для бодрости, затем сели на коней и поехали.

Маршал принял пана Чарнецкого с распростертыми объятиями, угощал, поил, не отпускал до утра, а наутро оба войска соединились и пошли уже под командой Чарнецкого.

Около Сенявы они снова напали на шведов, и так успешно, что разбили в пух и прах арьергард и произвели замешательство в рядах главной армии. Только на рассвете они отступили под пушечным огнем. Под Лежайском Чарнецкий стал теснить еще сильнее. Значительные шведские отряды вязли в болотах, образовавшихся после дождей, и все они попали в руки поляков. Поход становился для шведов все плачевнее. Изнуренные, изголодавшиеся солдаты еле двигались. На дороге оставалось все больше и больше солдат. Некоторые были так измучены, что не хотели ни есть, ни пить и только молили о смерти. Одни ложились на дороге и умирали, другие теряли сознание и совершенно равнодушно смотрели на приближавшихся польских всадников. Иностранцы, которых много было в шведской армии, стали ускользать из лагеря и переходить на сторону Чарнецкого; только несокрушимый дух Карла-Густава мог поддерживать остаток угасающих сил шведской армии.

За армией шел не только Чарнецкий: разные «партии» под предводительством неизвестных начальников и толпы вооруженных крестьян то и дело преграждали ей путь. Правда, эти отряды были невелики и не слишком дисциплинированны и потому не могли вступать в решительный бой с армией, но зато страшно утомляли ее. Желая убедить шведов, что на помощь пришли татары, все польские отряды часто кричали по-татарски, и слова «Алла! Алла!» раздавались днем и ночью. Шведские солдаты не могли даже передохнуть, не могли ни на минуту сложить ружья в козлы. Порой несколько десятков человек поднимали тревогу во всей армии. Лошади падали десятками, и их тотчас съедали, так как о подвозе провианта нечего было и думать. Время от времени польские отряды натыкались на трупы шведов, страшно изуродованные крестьянами. Большая часть деревень между Саном и Вислою принадлежала пану маршалу и его родственникам. И вот крестьяне восстали в них, как один человек, так как маршал объявил, что тот, кто возьмется за оружие, будет освобожден от крепостной зависимости. И лишь только разнеслась эта весть, как все они вооружились косами и каждый день стали приносить в польский лагерь головы шведов, так что наконец маршал запретил им это, как обычай, несогласный с христианством.

Тогда они стали приносить перчатки и шпоры рейтар. Шведы, доведенные до отчаяния, сдирали кожу с тех, которые попадались им в руки, и война с каждым днем становилась все ужаснее. Некоторые польские отряды оставались еще на стороне шведов, но оставались только из страха. По дороге в Лежайск многие из них бежали, а оставшиеся учинили такой беспорядок, что Карл-Густав велел несколько человек расстрелять. Это послужило сигналом к всеобщему бегству, которое и было осуществлено с саблями в руках. Никто из них не остался у шведов, почти все перешли к Чарнецкому, который стал наступать еще энергичнее.

Пан маршал помогал ему от души. Быть может, благородные черты его натуры на это короткое, впрочем, время взяли верх над честолюбием и самолюбием. Он не щадил ни сил, ни жизни и часто сам вел в бой какой-нибудь полк, не давал передохнуть неприятелю, а так как он был хорошим воином, то оказал значительные услуги. Эти заслуги вместе с более поздними обеспечили бы ему славную память в народе, если бы не тот бесчестный бунт, который он поднял под конец своей деятельности, чтобы помешать реформам в Речи Посполитой.

Но в то время он делал все для того, чтобы стяжать себе славу, и стяжал ее. Не отставал от него и пан Витовский, каштелян сандомирский, старый и опытный воин; он хотел сравняться с самим Чарнецким, но не смог, ибо Господь не дал его душе истинно великого.

Все они втроем все сильнее теснили шведов. Дошло до того, что те пехотные и рейтарские полки, которым приходилось идти в арьергарде, шли в таком ужасе, что поднимали переполох из-за малейшего пустяка. Тогда Карл-Густав решил сам идти в арьергарде, чтобы ободрить их своим присутствием.

Но в самом начале он чуть было не поплатился за это жизнью. Случилось, что, идя во главе лейб-гвардейского полка, лучшего из всех шведских полков, король остановился для отдыха в деревне Руднике. Пообедав у приходского священника, он решил немного отдохнуть, так как всю предыдущую ночь не смыкал глаз. Лейб-гвардейцы окружили дом, чтобы охранять короля. А тем временем ксендзовский конюшенный мальчик ускользнул из деревни, побежал к табуну, который пасся на лугу, вскочил на первого попавшегося жеребенка и помчался к Чарнецкому.

Но пан Чарнецкий находился в это время в двух милях пути, передовой его отряд, состоявший из солдат князя Дмитрия Вишневецкого, шел под начальством поручика Шандаровского в полумиле от шведов. Пан Шандаровский разговаривал как раз с Рохом Ковальским, который приехал с приказами от каштеляна, как вдруг оба они заметили мчавшегося к ним во весь опор мальчика.

— Что за черт так несется, — спросил Шандаровский, — да еще на жеребенке?

— Деревенский мальчик! — ответил Ковальский.

А мальчик подлетел к первым рядам отряда и остановился только тогда, когда жеребенок, испуганный видом людей и лошадей, стал на дыбы. Мальчик соскочил и, держа жеребенка за гриву, поклонился рыцарям.

— Что скажешь? — спросил его Шандаровский.

— Шведы у нашего ксендза; говорят, между ними сам король! — сказал мальчик, сверкая глазами.

— А много их?

— Не более двухсот.

Теперь уже у Шандаровского заблестели глаза; но он боялся какого-нибудь подвоха и потому, строго посмотрев на мальчика, спросил его:

— Кто тебя прислал?

— Кто ж меня мог прислать? Сам я вскочил на жеребенка на лугу, чуть не задохся, дорогой шапку потерял… Хорошо еще, что меня не заметили, черти!

Загорелое лицо мальчика дышало правдой; ему, видно, очень хотелось потрепать шведов, потому что щеки его пылали, и он стоял перед офицером, держа жеребенка за гриву, с развевающимися волосами, в расстегнутой на груди рубахе и тяжело дыша.

— А где же остальные войска? — спросил хорунжий.

— Еще на рассвете их прошло столько, что мы и сосчитать не могли, но те пошли дальше; осталась только конница; один из них спит у ксендза; говорят, король.

— Слушай, мальчуган, — сказал Шандаровский, — если ты лжешь, то я тебе голову сниму с плеч, а если говоришь правду, то проси чего хочешь!

Мальчик низко поклонился ему.

— Вот провалиться мне на этом месте! — проговорил он. — Я никакой награды не хочу, пусть вот только ясновельможный пан офицер велит дать мне саблю!

— Дайте ему какую-нибудь саблю! — крикнул Шандаровский, уже вполне убежденный в правдивости слов мальчика.

Остальные офицеры стали расспрашивать мальчика: где деревня, где дом, что делают шведы? Он ответил:

— Караулят, собаки! Если вы прямо пойдете, они вас заметят, но я проведу вас лощиной.

Тотчас были отданы приказания, и полк двинулся сначала рысью, потом вскачь. Мальчик ехал впереди на своем жеребенке, без узды, и подгонял его пятками, то и дело поглядывая сверкающими глазами на свою обнаженную саблю.

Когда они подъехали к деревне, мальчик свернул с дороги в лощину. Там было вязко, и пришлось замедлить шаг.

— Тише! — сказал мальчик. — Как только лощина кончится, они будут не дальше как в полуверсте!

Всадники продвигались медленно, так как дорога сделалась трудной, а тяжелые лошади часто вязли в болоте по колени. Наконец лощина стала редеть, и они выехали на поляну.

И вот, не дальше чем в трехстах шагах, всадники увидели большую площадь, далее приходский дом, окруженный липами, среди которых виднелись соломенные крыши ульев, а на дворе двести всадников в панцирях и шлемах.

Гигантские всадники сидели на гигантских, хоть и исхудалых, лошадях и были наготове; одни с рапирами, другие с мушкетами в руках; но они смотрели в другую сторону, на главную дорогу, оттуда только и могли ожидать неприятеля. Над их головами развевался великолепный голубой штандарт с золотым львом.

Далее, вокруг дома, стояла стража, по два человека; часть ее была обращена лицом к лощине, но солнце ослепительно сверкало прямо в глаза, а в лощине было почти темно, и она не могла заметить польских всадников.

В Шандаровском, кавалере огненного темперамента, кровь уже кипела ключом, но он сдерживался и ждал, пока ряды выстроятся, а тем временем Рох Ковальский положил свою тяжелую руку на плечо мальчику и сказал:

— Слушай, пузырь, ты видел короля?

— Видел, вельможный пане! — прошептал мальчуган.

— А как он выглядит? Как его узнать?

— Он такой черный, и сбоку красная лента.

— А коня его узнаешь?

— Конь вороной с лысиной.

— Слушай! — сказал Рох. — Держись около меня и покажи мне его!

— Хорошо, пане! А скоро мы бросимся?

— Молчи.

Пан Рох умолк и стал молиться Пресвятой Деве, чтобы она позволила ему встретиться с Карлом и управляла его рукой при встрече.

Тишина продолжалась еще минуту; вдруг лошадь Шандаровского фыркнула. Один из сторожевых рейтар вздрогнул, точно его что-то подбросило на седле, и выстрелил из пистолета.

— Алла! Алла! Бей! Руби! — раздалось в лощине. И отряд как буря налетел на шведов.

Он налетел так стремительно, что шведы не успели повернуться к нему лицом.

Началась страшная резня: действовали только сабли и рапиры, так как стрелять не было времени. В одно мгновение рейтар отбросили к забору, который с треском рухнул под напором коней, и стали рубить их с таким бешенством, что они скучились и смешались. Дважды пытались они выстроиться, но оба раза строй был разорван и наконец рассыпался на маленькие кучки.

Вдруг раздались отчаянные крики:

— Король! Король! Спасайте короля!

Карл-Густав в ту минуту, когда напали поляки, выбежал на крыльцо с пистолетами в руках и шпагой в зубах. Рейтар, который держал у дверей его лошадь готовой, сейчас же подал ее королю, король вскочил на нее и, повернув за угол, бросился между липами и ульями, чтобы спастись бегством. Доехав до забора, он перескочил через него и очутился в группе рейтар, защищавшихся против правого крыла поляков, которое, окружая дом, столкнулось со шведами за садом.

— Вперед! — крикнул Карл-Густав.

И, свалив на землю ударом шпаги одного из польских всадников, который уже замахнулся на него саблей, он одним прыжком вырвался из водоворота битвы; рейтары, прорвав ряды поляков, бросились за ним, как стадо оленей, преследуемых собаками, бросается за рогачом-проводником.

Польские всадники бросились за шведами, и началась погоня. И те и Другие выехали на главную дорогу, ведущую из Рудника в Бояновку.

Их заметили с переднего двора, где происходила главная битва, и тогда-то именно и раздались крики:

— Король! Король! Спасайте короля!

Но рейтары на переднем дворе были уж так прижаты Шандаровским, что не могли думать даже о собственном спасении, и король помчался вперед в сопровождении не более двенадцати рейтар; поляков за ними погналось около тридцати, а во главе их Рох Ковальский.

Мальчик, который должен был показать ему короля, где-то затерялся в битве, но Рох и сам уже узнал его по пучку красных лент. Он решил, что час его настал, пригнулся к луке, сжал лошадь шпорами и помчался как вихрь вперед.

Убегавшие гнали лошадей что есть мочи, но более быстрые и легкие польские лошади стали уже их догонять. Рох настиг одного рейтара и, поднявшись на стременах, нанес ему такой страшный удар, что отрубил рейтару Руку вместе с лопаткой, и помчался дальше, не спуская глаз с короля.

Перед его глазами зачернел другой рейтар, он свалил его с лошади, третьему разрубил голову и мчался дальше за королем. Наконец лошади рейтар стали изнемогать и падать; польские всадники нагнали их и перерубили.

Пан Рох проезжал уже мимо шведов, не трогая их, чтобы не терять времени. Расстояние между ним и Карлом-Густавом стало уменьшаться. На пути было только два рейтара.

Вдруг стрела, пущенная каким-то поляком, просвистев около самого уха Роха, попала в спину мчавшегося перед ним шведа; он покачнулся в седле, перегнулся назад, вскрикнул нечеловеческим голосом и упал с седла.

Между Рохом и королем остался только один. Он, по-видимому желая спасти короля, повернул своего коня назад. Пан Рох, как пушечное ядро, сшиб его с седла, потом со страшным криком бросился вперед, как разъяренный кабан.

Король, быть может, решился бы помериться с ним и погиб бы несомненно, если бы вслед за Рохом не мчались и другие; свистели стрелы, которые могли ранить его коня. Король еще сильнее сжал коня пятками, пригнулся к самой гриве и мчался вперед, как ласточка, преследуемая ястребом.

А пан Рох стал подгонять своего коня не только шпорами, но даже бил его рукояткой сабли. Так мчались они один за другим. Деревья, камни, лозы мелькали у них перед глазами, ветер свистел в ушах. У короля слетела с головы шляпа; он, наконец, бросил кошелек, думая, что неумолимый всадник соблазнится им и прекратит погоню, но Ковальский даже не взглянул на него и все сильнее бил коня, который уже стонал от усталости.

Пан Рох до такой степени забыл обо всем, что начал кричать на бегу, голосом, в котором вместе с угрозой дрожала и просьба:

— Стой! Ради бога, стой!

Вдруг королевский скакун споткнулся так сильно, что, если бы король не поддержал его изо всей мочи поводьями, он бы упал. Рох зарычал, как зубр; расстояние между ним и королем значительно уменьшилось.

Через минуту скакун споткнулся еще раз, потом опять. Пока король поставил его на ноги, Рох приблизился еще на несколько десятков саженей.

Он выпрямился в седле, приготовляясь к удару. Он был страшен… Глаза его почти вышли из орбит, а из-под рыжих усов сверкали зубы… Еще минута, конь короля споткнется еще раз, и решится судьба Речи Посполитой, Швеции и войны. Но конь короля снова мчался, а король повернулся, в руках его сверкнули два пистолета, и он дважды выстрелил.

Одна из пуль пробила колено лошади Роха. Лошадь поднялась на дыбы, потом упала на передние ноги и зарылась мордой в землю.

Король мог бы броситься теперь на своего преследователя и проколоть его шпагой, но в двухстах шагах мчались еще польские всадники; и он снова пригнулся к седлу и помчался как стрела, пущенная из татарского лука.

Рох выбрался из-под коня… Минуту он блуждающими глазами смотрел вслед убегавшему, затем покачнулся, как пьяный, сел на дороге и зарычал, как медведь.

А король был все дальше, дальше и дальше… Наконец он стал уменьшаться, таять и исчез за черной стеной леса…

Через минуту с криком и гиканьем подъехало несколько товарищей Роха. Их было человек пятнадцать. Один из них держал королевский кошелек, другой шляпу, страусовые перья которой были приколоты брильянтовыми пряжками. Оба кричали ему:

— Это твое, твое, товарищ! Это принадлежит тебе по праву!

— Знаешь, за кем ты гнался? Знаешь, кого преследовал? Это был сам Карл!

— Ей-богу, он еще никогда ни от кого так не удирал.

— А сколько рейтар он перебил, прежде чем погнался за самим королем!

— Ты чуть-чуть не спас Речи Посполитой своей саблей!

— Бери кошелек!

— Бери шляпу!

— Хорош был у тебя конь, но за эти сокровища ты десять таких купишь! Рох смотрел на них блуждающими глазами, наконец вскочил и крикнул:

— Я — Ковальский, а вот — пани Ковальская! Пошли вы ко всем чертям!

— Он помешался! — воскликнули солдаты.

— Коня мне давайте, я его еще догоню! — кричал Рох.

Но они взяли его под руки и, хотя он вырывался, повели назад в Рудник, успокаивая по дороге и утешая.

— Задал же ты ему перцу! — кричали офицеры. — Вот до чего он дожил, этот победитель, этот властелин стольких земель, городов и войск!

— Ха, ха, ха! Теперь он знает польских кавалеров!

— Надоест ему в Речи Посполитой! Крутые теперь для него времена настали!

— Да здравствует Рох Ковальский!

— Да здравствует храбрый кавалер, гордость всего войска!

И они стали пить за его здоровье из походных фляг. Дали и Ковальскому, он залпом выпил целую флягу и значительно повеселел.

Во время погони за королем рейтары перед приходским домом защищались с храбростью, достойной этого славного полка. Несмотря на то что на них напали врасплох и быстро рассеяли, они вскоре снова соединились уже потому, что были окружены, и столпились все около голубого штандарта. Ни один из них не просил пощады; став тесной стеной плечом к плечу, они так бешено кололи рапирами, что одно мгновение казалось, что победа будет на их стороне. Их надо было снова разорвать, что было немыслимо, так как их окружало кольцо польских всадников, или же перерезать всех до одного. Шандаровский нашел последнее более удобным и, окружив их еще более тесным кольцом, сам бросился на врагов, как раненый кречет на стадо длинноклювых журавлей. Поднялась давка и резня. Сабли звенели о рапиры. Порой какой-нибудь конь подымался на дыбы, как дельфин над поверхностью волн, и влетал в толпу людей и лошадей. Крики замолкли — слышался только конский визг, звон оружия и тяжелое дыхание сражающихся. И поляками и шведами овладело необыкновенное бешенство. Иные дрались обломками сабель и рапир, местами люди сцеплялись, как коршуны, хватали друг друга за волосы, за усы, кусали друг друга зубами; те, которые упали с лошадей, но могли еще держаться на ногах, кололи лошадей ножами в живот, а всадников в икры. В дыму, в испарениях лошадей, в страшном пылу битвы люди превращались в гигантов и наносили страшные удары; одним взмахом они разбивали, как горшки, стальные шлемы, разрубали головы, отрубали руки вместе с мечами, рубили без передышки, без милосердия. Из-под водоворота людей и лошадей по двору текла ручьями кровь.

Огромный голубой штандарт все еще развевался над кучкой шведов, но с каждой минутой она становилась все меньше и меньше.

Как жнецы, когда они, идя с двух сторон поля, все ближе подходят друг к Другу и все меньше становится золотистый лес колосьев, — так кольцо поляков сжималось все больше, и люди с одной стороны видели уже кривые сабли тех, что дрались на другой стороне.

Пан Шандаровский безумствовал как ураган и вгрызался в шведов, как голодный волк в лошадиную тушу; но один всадник и его превзошел в бешенстве. Это был тот мальчик, который дал знать о приходе шведов в Рудник, теперь он вместе с другими бросился на шведов. Трехлетний жеребенок его, который до сих пор спокойно гулял себе на лугу, теперь, сжатый другими лошадьми, казалось, взбесился, как и сам всадник; с выпученными глазами и взъерошенной гривой, он рвался вперед, кусался и лягался, а мальчик размахивал своей саблей, как цепом, направо и налево; русые волосы его были забрызганы кровью, острия рапир продырявили ему руки и ноги; лицо его было изранено, но эти раны только возбуждали его. Он бился, точно в забытьи, как человек, который махнул рукой на жизнь и хочет только отомстить за свою смерть.

А шведский отряд все уменьшался, как куча снега, которую со всех сторон поливают кипятком. Наконец около королевского штандарта осталось только несколько человек; лавина поляков покрыла их совершенно, и они умирали, мрачно стиснув зубы; ни один не протянул рук с мольбой о пощаде.

Вдруг раздались крики:

— Знамя брать! Знамя!

Услышав это, мальчик ударил саблей своего жеребенка и бросился вперед; каждому рейтару приходилось защищаться против двух или трех польских всадников; мальчик ударил саблей хорунжего в голову, так что тот только взмахнул руками и упал на шею лошади.

Голубой штандарт упал вместе с ним.

Ближайший швед, вскрикнув страшным голосом, тотчас схватил знамя за древко, а мальчик за полотнище, рванул, оторвал, свернул в клубок и, прижимая его обеими руками к груди, орал благим матом:

— Взял, взял! Не отдам!

Последние, оставшиеся еще в живых рейтары набросились на него с бешенством; один пронзил ему плечо сквозь знамя; но в эту же минуту все шведы были изрублены.

И несколько десятков окровавленных рук протянулось к мальчику.

— Знамя! Давай знамя! — послышались голоса.

Шандаровский подскакал к нему на помощь.

— Оставьте его! Он взял знамя у меня на глазах и пусть отдаст его самому каштеляну!

— Каштелян едет! Каштелян! — раздались многочисленные голоса. Действительно, послышались звуки труб, и на дороге показался целый полк, мчавшийся во весь опор к приходскому дому. Это был ляуданский полк во главе с паном Чарнецким. Увидев, что все уже кончено, всадники сдержали своих лошадей; к ним стали съезжаться солдаты Шандаровского.

Подскакал и Шандаровский с рапортом, но он так страшно устал, что не мог говорить; весь дрожал, как в лихорадке, а голос каждую минуту прерывался:

— Здесь был сам король… если он ушел…

— Ушел! Ушел! — отвечали те, которые видели погоню.

— Знамя взято! Трупов масса!

Чарнецкий, не ответив ни слова, направился к месту побоища, которое представляло ужасный вид. На нем лежало больше двухсот шведских и польских трупов, один около другого, порой один на другом. Иные лежали, вцепившись друг другу в волосы, другие умерли, впившись друг в друга зубами и ногтями. Иные лежали обнявшись, точно братья. Многие лица были так истоптаны, что в них не осталось ничего человеческого, а те, которых не затоптали копыта лошадей, лежали с открытыми глазами, полными ужаса и бешенства… Под копытами каштелянского коня хлюпала кровь; запах крови и конского пота раздражал ноздри и затруднял дыхание.

Каштелян смотрел на эти тела так же, как помещик смотрит на связанные снопы пшеницы, которые вскоре заполнят амбар. Лицо его выражало удовольствие. Он молча объехал вокруг дома, посмотрел на трупы, лежавшие с другой стороны, за садом, потом медленно повернул к месту главного побоища.

— Я вижу, вы здесь на совесть поработали, — сказал он, — и я очень доволен вами, Панове!

А они вскинули окровавленными руками свои шапки вверх и крикнули:

— Виват Чарнецкий!

— Дай бог поскорее вторую такую встречу! Виват! Виват!

— Вы пойдете теперь в арьергарде, чтобы отдохнуть. А кто взял знамя? — спросил он Шандаровского.

— Давайте сюда мальчика! — крикнул тот. — Где он?

Солдаты бросились искать и нашли его сидевшим у стены около жеребенка, который издыхал от ран. На первый взгляд казалось, что и мальчику осталось жить недолго, но он все же держал на груди знамя, прижимая его обеими руками.

Его тотчас подхватили и привели к каштеляну. Мальчик стоял перед ним босой, растрепанный, с обнаженной грудью, в разорванной рубашке и в каких-то лохмотьях, испачканных собственной и шведской кровью. Он шатался, но в глазах его еще не угас огонь. Пан Чарнецкий изумился.

— Как? — спросил он. — Он взял королевское знамя?

— Собственными руками и собственной кровью! — ответил Шандаровский. — Он первый дал нам знать о шведах, а затем в самой гуще битвы так отличался, что превзошел и меня и всех!

— Правда! Истинная правда! — подхватили солдаты.

— Как тебя зовут? — спросил Чарнецкий мальчика.

— Михалка.

— Чей ты?

— Ксендзовский.

— Ты был ксендзовский, а теперь будешь свой собственный, — сказал ему каштелян.

Но Михалка уже не слышал последних слов каштеляна: от ран, от потери крови он пошатнулся и упал головою на каштелянское стремя.

— Взять его и беречь как зеницу ока! А я на первом же сейме потребую, чтобы он был равен по званию вам всем, Панове, как равен уже сегодня душой!

— Он этого достоин! Достоин! — подхватила шляхта. Михалку уложили на носилки и внесли в дом.

А Чарнецкий опять слушал рапорт, но уже не от Шандаровского, а от тех, которые видели погоню пана Роха за королем. Чарнецкий так радовался этим рассказам, что хватался за голову, хлопал себя по коленям; он понимал, что после такого происшествия Карл-Густав должен еще больше упасть духом.

Заглоба радовался не меньше и, хватаясь за бока, говорил рыцарям:

— Ишь, разбойник! Догони он Карла — сам черт не смог бы вырвать его из его рук! Моя кровь, видит Бог, моя!

Пан Заглоба с течением времени и сам свято поверил, что он дядя пана Ковальского.

Между тем Чарнецкий велел отыскать молодого рыцаря, но его нигде не могли найти; от стыда и горя пан Рох залез на сеновал и, зарывшись в солому, заснул так крепко, что только на другой день днем догнал ушедшее войско. Но он все еще был страшно сконфужен и не смел показаться дяде на глаза. Но тот сам нашел его и стал утешать.

— Не печалься, Рох, — говорил он. — Ты и так стяжал великую славу; я сам слышал, как каштелян расхваливал тебя: «С виду, — говорит, — дурак такой, что и до трех не сочтет, а на самом деле огонь малый, поднял репутацию всего войска!»

— Господь не благословил меня и наказал за то, что я накануне был пьян и вечером не молился! — сказал Рох.

— Ты уж лучше в Его веления носа не суй, а то еще начнешь богохульствовать! Руками работай, а мозги свои оставь в покое, не годятся!

— Он ведь был так близко, что я даже чуял пот его лошади! Я бы его разрубил до самого седла. Вы, дядя, думаете, что у меня уж совсем мозгов нет!

— У всякой скотины есть мозги! — ответил Заглоба. — Ты, Рох, молодец и еще не раз утешишь меня. Дай бог, чтобы и у твоих сыновей были такие же кулаки, как у тебя!

— Не нужно! — ответил Род. — Я — Ковальский, а вот — пани Ковальская.

VII

После рудницкого поражения король быстро направился в клин между Саном и Вислой и шел по-прежнему с арьергардом, так как был не только знаменитым полководцем, но и необыкновенно храбрым рыцарем. За ним шли Чарнецкий, Витовский, Любомирский, загоняя его, как зверя, в сети. Отдельные «партии» и днем и ночью тревожили шведов. Провианту с каждым днем было все меньше и меньше, а войско изнурялось все больше и больше и падало духом, предчувствуя близкую гибель.

Наконец шведы забились в самый угол, где сходятся обе реки, и вздохнули свободнее. Тут их с одной стороны защищала Висла, с другой — Сан, широко разливавшийся, как всегда весной, а третью сторону треугольника шведы укрепили мощными шанцами, на которые втащили орудия.

Позиция эта была неприступна, но зато на ней можно было умереть с голоду. Но и в этом смысле шведы все-таки приободрились, так как надеялись, что из Кракова и других прибрежных крепостей им пришлют припасы водой. Тут же под боком был Сандомир, где полковник Шинклер собрал значительные запасы провианта. И он тотчас прислал их — шведы ели, пили и спали, а встав, пели псалмы, благодаря Бога за спасение в эту тяжелую минуту.

Но Чарнецкий готовил новые удары.

Сандомир, находясь в руках шведов, мог постоянно помогать главной армии, и пан Чарнецкий задумал одним ударом отнять у шведов город, замок и всех их вырезать.

— Мы им устроим странное зрелище, — говорил он на военном совете. — Они будут смотреть с того берега, как мы нападем на город, и помочь не смогут. А мы, завладев Сандомиром, не пропустим провианта из Кракова от Вирца.

Пан Любомирский, Витовский и другие старые воины советовали ему бросить эту мысль.

— Конечно, хорошо было бы, — говорили они, — завладеть таким большим городом. Мы могли бы этим очень повредить шведам, но как же его взять? Пехоты у нас нет, пушек больших — тоже, не может же конница взбираться на стены.

— А чем наши крестьяне не пехота? — ответил им Чарнецкий. — Будь у меня тысяча-две таких Михалков, я взял бы не только Сандомир, но и Варшаву!

И, не слушая больше ничьих советов, Чарнецкий переправился через Вислу. Лишь только в округе распространился этот слух, как к нему хлынуло несколько тысяч крестьян, вооруженных то косами, то мушкетами, и вместе с ним двинулись к Сандомиру.

Напали на город неожиданно, и на улицах началась страшная резня. Шведы защищались отчаянно из окон, с крыш, но не могли сдержать натиска. Шведов передавили, как червей, и вытеснили из города. Шинклер с остатком людей спрятался в замок, но поляки с такой же энергией двинулись за ним. Начался штурм ворот и стен. Шинклер увидел, что ему и в замке не удержаться. Собрав запасы и оставшихся людей, он нагрузил ими шхуны и переправил к королю, который видел поражение своих с другого берега, но не мог прийти на помощь.

Замок остался в руках поляков.

Но хитрый швед, уходя, оставил под стенами и в погребах бочки с порохом, с зажженными фитилями.

И, представ перед королем, он сейчас же сообщил ему это, чтобы развеселить его.

— Замок взлетит на воздух со всеми людьми, — сказал он, — может быть, и сам Чарнецкий погибнет.

— Если так, то я хочу посмотреть, как набожные поляки вознесутся на небо! — сказал король.

И остался со своими генералами, ожидая, что будет.

Несмотря на строжайшее запрещение Чарнецкого, который предвидел подвох со стороны неприятеля, волонтеры и крестьяне разбежались по всему замку, чтобы искать скрывшихся там шведов и грабить. Трубные сигналы призывали всех в город — они не слышали их или не обращали внимания.

Вдруг земля задрожала у них под ногами, к небу поднялся гигантский столб огня, выбрасывая вверх землю, стены, крыши, весь замок и свыше пятисот трупов тех, которые не успели уйти из крепости.

Карл-Густав взялся за бока от радости, а услужливые царедворцы сейчас же стали повторять его слова:

— Поляки вознеслись на небо! На небо!

Но эта радость была преждевременной, так как Сандомир все же остался в руках поляков и не мог уже снабжать провиантом главную армию, замкнутую в углу между двух рек.

Пан Чарнецкий разбил свой лагерь напротив шведов, на другой стороне Вислы, и охранял переправу.

А пан Сапега, великий гетман литовский и воевода виленский, подошел со своими литвинами и расположился с другой стороны, за Саном.

Шведы были окружены со всех сторон и очутились, словно в тисках.

— Теперь уж им не выскочить из мышеловки! — говорили между собой солдаты в польских лагерях.

Каждый, даже мало знакомый с военным искусством, понимал, что над шведами нависла неминуемая гибель, если только к ним не подоспеет какая-нибудь помощь и не спасет их.

Понимали это и шведы; каждое утро на берег Вислы приходили офицеры и солдаты и, с отчаянием в глазах и в душе, смотрели на черневшую по другую сторону реки грозную конницу Чарнецкого.

И шли к Сану, но там и днем и ночью бодрствовали войска Сапеги, готовые принять их саблями и мушкетами.

О переправе через Вислу или Сан, пока оба войска стояли на другом берегу, нечего было и думать. Шведы могли только вернуться в Ярослав тем же путем, каким пришли, но каждый знал, что в этом случае никто из них больше не увидит Швеции.

И потянулись теперь для них трудные дни и еще более трудные, полные тревог ночи… Провиант снова приходил к концу.

А Чарнецкий между тем, поручив командование войском пану Любомирскому, сам с ляуданским полком переправился через Вислу немного выше устья Сана, чтобы повидаться с паном Сапегой и посоветоваться с ним о дальнейшем ведении войны.

На этот раз не пришлось уже прибегать к посредничеству Заглобы, чтобы соединить этих двух вождей, так как оба они любили отчизну больше, чем себя, и оба были готовы пожертвовать для нее и собой, и самолюбием, и гордостью.

Гетман литовский не завидовал Чарнецкому, как и Чарнецкий не завидовал гетману; наоборот, они оба очень любили друг друга, и встреча их была такой сердечной, что даже у самых старых солдат показались на глазах слезы.

— Растет Речь Посполитая, радуется милая отчизна, когда обнимаются такие ее сыновья! — говорил пан Заглоба Володыевскому и Скшетуским. — Чарнецкий страшный вояка и чистая душа, но и Сапега не хуже! Побольше бы таких! Шведы лопнули бы от злости, если бы увидели, как любят друг друга эти два величайших человека. Как и покорили они нас, если не благодаря распрям и зависти панов? Разве они нас силой взяли? Душа радуется, видя такую встречу. И ручаюсь вам, что это будет не насухо, Сапега страшно пиры любит, а уж для такого друга ничего не пожалеет.

— Бог милостив! Миновали черные дни! — сказал Ян Скшетуский.

— Берегись богохульства! — заметил Заглоба. — Всякие черные дни должны пройти, ибо если бы они продолжались вечно, то это было бы доказательством, что миром управляет дьявол, а не Бог, чье милосердие безмерно!

Дальнейший разговор их был прерван появлением Бабинича, высокую фигуру которого они разглядели в толпе. Пан Володыевский и Заглоба стали кивать ему головами, но тот так засмотрелся на Чарнецкого, что сразу не заметил их.

— Смотрите-ка, — сказал Заглоба, — как похудел, бедняга!

— Должно быть, ничего не смог поделать с Богуславом, иначе он был бы веселее! — ответил Володыевский.

— Должно быть, ничего не поделал! Ведь известно, что Богуслав осаждает Мальборк вместе со Штейнбоком.

— Ну, даст Бог, ничего у них не выйдет!

— А если бы они и Мальборк взяли, то мы тем временем захватим Карла-Густава, и тогда посмотрим, не отдадут ли они крепость за короля! — ответил Заглоба.

— Смотрите! Бабинич идет к нам! — прервал Скшетуский. А он действительно, заметив их, стал расталкивать толпу и направился к ним, махая им шапкой и улыбаясь издали. Они приветствовали его, как доброго знакомого и приятеля.

— Что слышно? Что вы сделали с князем, пан кавалер? — спросил его Заглоба.

— Плохо слышно! Но теперь не время говорить об этом. Сейчас будем садиться к столу. Вы, панове, останетесь здесь на ночь; после пира пойдем ночевать ко мне. Шалаш у меня удобный, и мы за чарками поболтаем до утра.

— Если кто говорит умно, я никогда не противоречу! — сказал Заглоба. — Скажите только, отчего вы так похудели?

— Он свалил меня в битве вместе с конем и разбил, дьявол, точно глиняный горшок, и я с тех пор все кровью харкаю и не могу в себя прийти. Но даст мне еще милосердный Господь пролить его кровь! Ну а теперь идемте, Сапега уже приглашает Чарнецкого, и они спорят, кому идти первому. Значит, все готово. Мы уж давно ждали вас сюда, так как вы уже порядком пустили шведам кровь.

— Пусть другие говорят, как я отличался! — сказал Заглоба. — А мне неудобно.

Толпа тронулась, и все пошли на майдан к шатрам, где были расставлены столы. Пан Сапега угощал пана Чарнецкого по-королевски. Стол, за который посадили каштеляна, был накрыт шведскими знаменами. Мед и вино лились рекой, и оба вождя под конец порядком захмелели. Не было недостатка ни в веселости, ни в шутках, ни в тостах, ни в шуме. Погода была чудная, солнце грело хорошо, и только вечерняя прохлада разогнала наконец пирующих.

Тогда Кмициц забрал своих гостей к своим татарам. Они уселись в его шатре на тюках, битком набитых разного рода добычей, и принялись говорить о походе Кмицица.

— Богуслав теперь под Мальборком, — говорил пан Андрей, — а другие говорят, что он у курфюрста, с которым намерен идти на помощь королю.

— Тем лучше! Значит, встретимся! Вы молоды, не можете с ним сладить, а вот посмотрим, как старик будет с ним справляться. Он со многими встречался, но с Заглобой еще нет. Говорю вам, что мы встретимся, разве только князь Януш в завещании посоветовал ему издалека обходить Заглобу. Это возможно!

— Курфюрст хитрый человек, — сказал Ян Скшетуский, — и если только он увидит, что дело Карла — дрянь, он сейчас же возьмет все свои обещания и клятвы назад.

— А я вам говорю, что нет! — сказал Заглоба. — Никто нас так не ненавидит, как пруссаки. Когда слуга, который должен был в пояс тебе кланяться и чистить твое платье, волею судеб станет твоим господином, то он тем суровее будет с тобой обходиться, чем ласковее был ты с ним.

— Это почему? — спросил Володыевский.

— Он никогда не забудет своего прежнего положения и будет мстить тебе за него, хотя бы ты и оказывал ему одни только благодеяния.

— Ну это пустяки! — сказал Володыевский. — Не раз бывает, что и собака укусит хозяину руку. Пусть лучше Бабинич расскажет нам о своем походе.

— Мы слушаем! — сказал Скшетуский.

Кмициц, помолчав немного, собрался с духом и стал рассказывать о последней войне Сапеги с Богуславом, о поражении последнего под Яновом, наконец, о том, как Богуслав, разбив в пух и прах татар, свалил его вместе с лошадью на землю, а сам ушел.

— А вы говорили, — перебил его Володыевский, — что будете преследовать его со своими татарами до самой Балтики.

— А вы мне говорили в свое время, что присутствующий здесь пан Скшетуский, когда Богун похитил у него любимую девушку, оставил личную месть, ибо отчизна была в опасности. С волками жить — по-волчьи и выть; я подружился с вами и хочу идти по вашим стопам.

— Да вознаградит вас Матерь Божья, как Она вознаградила Скшетуского! — сказал Заглоба. — Все же я предпочитал бы, чтобы ваша девушка была теперь в пуще, чем в руках Богуслава.

— Ничего! — воскликнул Володыевский. — Вы ее еще вернете!

— Мне придется вернуть не только ее, но и ее любовь.

— Одно придет за другим, — сказал пан Михал, — хотя бы вам пришлось брать ее силой, как тогда, помните?

— Этого я больше не сделаю!

Пан Андрей стал тяжело дышать и, помолчав, прибавил:

— Я не только не нашел ту, но Богуслав похитил у меня и другую!

— Да это настоящий турок! — воскликнул Заглоба.

А пан Михал стал расспрашивать:

— А кто же эта другая?

— Долго рассказывать! — ответил Кмициц. — Была в Замостье одна девушка — и уж красивая какая! — страшно она понравилась калускому старосте. Но он боится своей сестры, княгини Вишневецкой, и потому не смел приставать к ней и отправил эту девушку со мной якобы к Сапеге на Литву за получением наследства, а на самом деле затем, чтобы в полумиле от Замостья отнять ее у меня и завезти в какую-нибудь глушь, где бы никто не мог помешать его вожделениям. Но я почуял, что дело нечисто. «Ты хочешь меня провести, ладно!» Я избил его людей, а панну во всей неприкосновенности отвез к пану Сапеге. Говорю я вам, девушка красива как куколка и добродетельна… Сам я уже не тот теперь, а товарищи мои, царствие им небесное, давно уже в могиле…

— Кто же была эта панна? — спросил Заглоба.

— Из очень хорошего дома, фрейлина княгини Вишневецкой. Она когда-то была помолвлена с литвином Подбипентой, которого вы знали, панове…

— Ануся Божобогатая?! — крикнул, срываясь с места, Володыевский.

Заглоба тоже вскочил с кучи войлочных попон:

— Пан Михал, успокойся!

Но пан Володыевский подскочил, как кот, к Кмицицу:

— И ты, изменник, позволил Богуславу похитить ее?!

— Не обижай меня, — сказал Кмициц. — Я отвез ее благополучно к гетману, заботясь о ней, как о сестре, а Богуслав похитил ее не у меня, а у другого офицера, с которым пан Сапега отослал ее к своей семье; зовут его Гловбич или иначе, не помню…

— Где же он?

— Его здесь нет! Убит! Так, по крайней мере, говорили офицеры Сапеги. Я преследовал Богуслава со своими татарами отдельно и потому ничего толком не знаю. Но по вашему волнению я вижу, что нас обоих постигло общее горе и что нас обидел один и тот же человек. А если так, то мы соединимся, чтобы сообща мстить ему за обиду. Это великий рыцарь и магнат, а все же я думаю, что ему тесно будет во всей Речи Посполитой, если у него будет два таких врага!

— Вот моя рука! — сказал Володыевский. — Отныне мы друзья на жизнь и на смерть! Кто первый найдет его, тот отомстит ему за двоих! Дай бог мне первому встретить — я уж пущу ему кровь! Как дважды два — четыре!

Тут пан Михал стал так грозно шевелить своими усиками, что Заглобе даже страшно стало, так как он знал, что с паном Михалом шутки плохи.

— Не хотел бы я теперь быть на месте князя Богуслава, — сказал он, помолчав, — если бы мне даже прибавили к титулу целую Инфляндию. Довольно одного такого тигра, как Кмициц, а тут еще и пан Михал. Но этого мало — я заключаю с вами союз! Моя голова, ваши сабли! Не знаю, найдется ли в мире монарх, который не дрогнул бы перед такой силой! К тому же и Господь Бог отнимет у него его богатство, ибо не может быть, чтобы не наказанным остался изменник и еретик… Кмициц уж и так насолил ему немало!

— Не отрицаю, что из-за меня ему не раз пришлось краснеть! — подтвердил пан Андрей.

И, приказав наполнить бокалы, он принялся рассказывать, как освободил Сороку от казни. Он умолчал лишь о том, что он сначала бросился в ноги Радзивиллу, так как при одном воспоминании об этом кровь бросалась ему в голову.

Пан Михал развеселился, слушая его рассказ, и наконец сказал:

— Да ведет тебя Бог, Ендрек! С таким удальцом, как ты, можно идти хоть в ад! Жаль только, что мы не всегда можем быть вместе, служба службой! Меня могут послать в одну сторону Речи Посполитой, тебя — в другую. Неизвестно, кто первый на него наткнется!

Кмициц немного помолчал.

— По всей справедливости он должен достаться мне… Если только я опять не ударю лицом в грязь… Стыдно признаться, но я не могу устоять против этого черта с саблей…

— Тогда я выучу тебя моим приемам! — воскликнул Володыевский.

— Или я! — отозвался Заглоба.

— Нет, простите уж, ваць-пане, но я предпочитаю учиться у пана Михала! — ответил Кмициц.

— Хоть он и знаменитый рыцарь, а я его с моей Ковальской не боюсь, лишь бы только мне выспаться хорошенько! — отозвался Рох.

— Молчать, Рох! — крикнул Заглоба. — Смотри, чтобы Бог тебя не наказал за твое хвастовство!

— Ну вот еще! Ничего мне не будет!

Бедный пан Рох не был пророком, а в эту минуту у него так шумело в голове, что он готов был весь мир вызвать на поединок. Другие тоже пили немало себе на здоровье, Богуславу и шведам на погибель.

— Слышал я, — сказал Кмициц, — что как только мы разгромим здесь шведов и захватим короля, то пойдем к Варшаве. Тогда, должно быть, будет и конец войне. Тогда настанет черед курфюрста!

— Вот, вот! — подтвердил Заглоба.

— Слышал я это от самого Сапеги, а он ведь великий человек — все лучше понимает. Он говорил нам: «Со шведами мы покончим, а с электором мы не должны заключать никаких договоров. Пан Чарнецкий, говорит, с Любомирским пойдут в Бранденбург, а я с паном подскарбием литовским пойду в электорскую Пруссию; а если, говорит, мы не присоединим навеки Пруссию к Речи Посполитой, значит, во всем государстве нет такой головы, как пан Заглоба, который от собственного имени угрожал письмами курфюрсту».

— Так Сапега и говорил? — спросил Заглоба, краснея от удовольствия.

— Все это слышали! А я был очень рад, ибо та же розга высечет и Богуслава, и если не раньше, то уж тогда мы, наверное, до него доберемся.

— Только бы поскорее покончить со шведами! — сказал Заглоба. — Чтоб их черти взяли! Пусть уступят нам Инфляндию и заплатят миллион, мы даруем им жизнь.

— Ишь куда загнул! — сказал, смеясь, Ян Скшетуский. — Король Густав еще в Польше, Краков, Варшава, Познань и все большие города в его руках, а вы, отец, уже хотите, чтобы он откупался. Ох, немало еще придется поработать, прежде чем можно будет подумать о курфюрсте!

— А еще есть армия Штейнбока, гарнизоны, Вирц! — заметил Станислав.

— Так почему же мы сидим сложа руки? — спросил вдруг Рох, вытаращив глаза. — Разве мы не можем шведов бить?!

— Дурак ты, Рох! — сказал Заглоба.

— Вы, дядя, заладили одно, а я вот, ей-богу, видел на берегу лодки. Можно поехать и схватить хоть стражу. Темно, хоть глаз выколи; а прежде чем они опомнятся, мы уже вернемся; удаль нашу покажем обоим вождям!.. Если вы не хотите, Панове, я один пойду!

У Кмицица уже раздулись ноздри.

— Недурная мысль! Недурная мысль! — сказал он.

— Недурная для челяди, а не для того, кто уважает свое достоинство. Да имейте же уважение к самим себе! Вы ведь полковники, а хотите проказничать, как школьники!

— Конечно, не очень-то нам пристало! — сказал Володыевский. — Лучше пойдем спать, поздно!

Все согласились с этим, встали на колени и начали вслух молиться; потом улеглись на войлоках и заснули сном праведников.

Но через час все они вскочили: за рекой раздались выстрелы, а в лагере Сапеги поднялся шум и крики.

— С нами крестная сила! — воскликнул Заглоба. — Шведы наступают!

— Что вы говорите? — сказал Володыевский, хватаясь за саблю.

— Рох, сюда! — кричал Заглоба, который любил, чтобы в случае опасности племянник был около него.

Но Роха не было в шатре. Заглоба выбежал на майдан. Толпа бежала к реке; по другую сторону сверкал огонь и слышался гул выстрелов.

— Что случилось? Что случилось? — спрашивали все стражу, расставленную по берегу.

Но стража ничего не видела. Один только солдат рассказывал, будто он слышал какой-то плеск в воде, но за туманом ничего не мог разглядеть и поэтому не захотел из-за пустяка тревожить весь лагерь.

Заглоба, услышав это, в отчаянии схватился руками за голову:

— Рох поехал к шведам! Он говорил, что хочет схватить стражу!

— Не может быть! — воскликнул Кмициц.

— Убьют мне малого, видит Бог! — горевал Заглоба. — Мосци-панове, неужто нельзя спасти его? Господи боже! Золото малый! Другого такого не найти в обоих войсках! И что ему взбрело в глупую башку? Матерь Божья, спаси его в несчастии!

— Может, приплывет еще. Туман густой. Не заметят!

— Я буду здесь ждать хоть до утра! Матерь Божья! Матерь Божья!

Между тем выстрелы на противоположном берегу затихли, огни гасли, и через час настала глухая тишина. Заглоба ходил по берегу реки, точно курица, которая вывела утят, и вырывал остатки волос из своей головы. Но он ждал напрасно, напрасно горевал. Рассвет осеребрил реку, взошло солнце, а Рох не возвращался.

VIII

На следующий день, рано утром, Заглоба, все еще в том же отчаянии, отправился к Чарнецкому с просьбой послать к шведам узнать, что случилось с Рохом, жив ли он, в плену ли или поплатился жизнью за свою смелость.

Чарнецкий сейчас же согласился на это, так как любил Заглобу. Чтобы утешить его, он говорил:

— Я думаю, что племянник ваш жив, иначе вода бы его вынесла.

— Дай бог! — грустно сказал Заглоба. — Но воде нелегко его вынести: у него не только рука была тяжелая, но и голова каменная! Это и по поступку его видно!

— Вот это правда! — ответил Чарнецкий. — Если он жив, я бы должен ему горячих всыпать за нарушение дисциплины. Можно тревожить шведские войска, но он оба встревожил, да и шведов без моего приказания тревожить нельзя! Что это? Ополчение или еще черт знает что, где каждый может действовать по своему усмотрению!

— Он виноват, несомненно! Я сам его накажу, дал бы только Господь ему вернуться!

— Я его прощу за заслуги в рудницком сражении. У нас много пленных офицеров для обмена, более знатных, чем Ковальский. Поезжайте к шведам и поговорите об обмене. Я дам за него двух, даже трех, если нужно, так как не хочу вас огорчать. Приходите ко мне за письмом к шведскому королю и поезжайте скорее.

Заглоба с радостным лицом вбежал в палатку Кмицица и рассказал товарищам, что произошло. Пан Андрей и Володыевский тотчас крикнули, что хотят ехать вместе с ним, так как им обоим было интересно увидеть шведов. К тому же Кмициц мог им быть очень полезен, так как владел немецким языком, как польским. Собирались они недолго.

Пан Чарнецкий, не дожидаясь возвращения Заглобы, сам прислал ему письмо через посланного; затем взяли трубача, сели в лодку, запасшись белым флагом, привязанным к палке.

Сначала все ехали молча; слышался только скрип весел; наконец Заглоба стал заметно волноваться и проговорил:

— Пусть трубач заранее предупредит о нашем приезде, иначе эти шельмы станут в нас стрелять, несмотря на белый флаг!

— Что вы болтаете! — возразил Володыевский. — Даже варвары уважают послов, а это ведь народ обходительный!

— Пусть трубач трубит, повторяю! Первый попавшийся солдат может выстрелить, продырявить лодку, и мы пойдем ко дну, а вода холодная. Я не хочу мокнуть из-за их обходительности!

— Вот видны и посты! — сказал Кмициц.

Трубач дал сигнал. Лодка пошла быстрее; на другом берегу произошло движение, и вскоре показался верхом офицер в желтой кожаной шляпе. Подъехав к самой реке, он стал всматриваться в даль. В нескольких шагах от берега Кмициц снял шапку, офицер ответил вежливым поклоном.

— Письмо от пана Чарнецкого к его величеству королю шведскому! — крикнул Кмициц, показывая письмо.

Лодка причалила к берегу. Часовые отдали честь. Пан Заглоба успокоился совершенно, принял важный вид посла и сказал по-латыни:

— Прошлой ночью на этом берегу захвачен один из наших офицеров, я приехал узнать про него!

— Я не говорю по-латыни, — ответил офицер.

— Невежда! — пробормотал Заглоба.

Офицер обратился к пану Андрею.

— Король на другом конце лагеря, — сказал он. — Не угодно ли вам будет обождать здесь, я поеду известить.

И он повернул коня.

Они стали оглядываться по сторонам. Лагерь шведов был очень обширен и занимал весь треугольник между Саном и Вислой. В вершине треугольника находился Пнев; у основания — Тарнобжег с одной стороны, Развадов с другой. Всего пространства нельзя было окинуть глазами: всюду виднелись шанцы и валы, усеянные пушками и солдатами. В самом центре лагеря, в Гожицах, находилась королевская квартира.

— Если голод их не выгонит отсюда, то мы с ними не справимся! — сказал Кмициц. — Вся местность укреплена и есть где пасти лошадей!

— Но рыбы для стольких ртов не хватит! — возразил Заглоба. — Впрочем, лютеране не любят постного! Недавно у них была вся Польша, теперь у них этот клин; пусть же сидят здесь на здоровье или пусть опять возвращаются в Ярослав.

— Очень опытные люди насыпали эти окопы! — сказал Володыевский, разглядывая взглядом знатока укрепления. — Рубак у нас больше, но ученых офицеров меньше, в военном искусстве мы отстали от других народов!

— Это почему? — спросил Заглоба.

— Почему? Мне, как солдату, который всю свою жизнь служил в коннице, говорить об этом не годится. Но все же вот почему: пехота и пушки — это главное, а потом походы, военные маневры, марши, контрмарши. В иностранном войске надо проглотить немало книг, изучить многих римских авторов, прежде чем стать офицером, а у нас не то! По-прежнему конница в атаку бросается массой, и если сама врага не изрубит, то ее изрубят…

— Полно сказки рассказывать, пан Михал! А какой же народ одержал столько блестящих побед?

— Потому что и другие народы раньше так воевали и не могли выдерживать нашего натиска, а потому должны были проигрывать. Но теперь они поумнели, и вот смотрите, что тут делается.

— Подождем конца! Поставь мне самого первого мудреца-инженера, шведа или немца, а я против него Роха поставлю, который никогда ни одной книжки не читал, и мы посмотрим!

— Только бы вы могли его поставить! — возразил Кмициц.

— Правда, правда! Страшно мне жаль парня! Пан Андрей, поговорите-ка с этими немцами на их собачьем языке и расспросите их, что с Рохом случилось.

— Вы не знаете регулярных солдат! Здесь никто без приказания не откроет и рта. Нечего времени терять!..

— Я знаю, что они не очень разговорчивы, шельмы! Когда к нашей шляхте, особенно к ополченцам, придет посол, тут сейчас тары-бары, да как здоровье деток, да не угодно ли горилочки отведать… И выпьют с ним, и о политике потолкуют… А эти стоят, как столбы, и только глаза на нас таращат. Чтоб им подавиться!

Между тем вокруг них собиралось все больше пеших солдат, которые с любопытством смотрели на послов. А они, одетые в новые богатые наряды, были великолепны… Более всего обращал на себя внимания пан Заглоба своим чисто сенаторским величием, а менее всего низенький пан Михал.

Наконец вернулся офицер, который встретил их на берегу; он пришел с другим офицером и несколькими солдатами, которые вели в поводу лошадей. Второй офицер поклонился послам и сказал по-польски:

— Его величество просит вас, Панове, к себе, а так как его квартира не близко, то мы привели для вас лошадей.

— Вы поляк, ваша милость? — спросил Заглоба.

— Нет. Я Садовский, чех, на службе у шведского короля.

Кмициц вдруг подошел к нему:

— Вы меня не узнаете, ваць-пане?

Садовский пристально посмотрел ему в лицо:

— Как же! Под Ченстоховом! Это вы взорвали самое большое орудие, и Мюллер отдал вас Куклиновскому! Очень рад видеть столь знаменитого рыцаря.

— А что поделывает Куклиновский? — продолжал спрашивать Кмициц.

— Разве вы не знаете?

— Знаю, что отплатил ему тем же, чем он меня хотел угостить, но я его оставил живым.

— Замерз.

— Я так и думал, что он замерзнет, — сказал Кмициц, махнув рукой.

— Мосци-полковник, — вмешался Заглоба, — нет ли здесь в лагере некоего Роха Ковальского?

Садовский рассмеялся:

— Как же! Есть!

— Слава Богу и Пресвятой Деве! Жив малый, я его выручу! Слава Богу!

— Я не знаю, согласится ли король его отдать, — сказал Садовский.

— Как так?

— Уж очень он ему понравился. Он сейчас же узнал в нем того самого, который преследовал его близ Рудника. Слушая его ответы, мы хохотали до упаду. Спрашивает король: «Почему ты так меня преследовал?» «Я обет дал!» — говорит. Король опять: «Значит, и впредь будешь меня преследовать?» «А то как же?» — отвечает шляхтич. Король засмеялся: «Откажись от своего обета, и я отпущу тебя на свободу!» — «Не могу!» — «Почему?» — «А потому, что дядя меня дураком назовет». — «А разве ты уверен, что в поединке сладишь со мной?» — «Я и с пятью такими слажу!» Король опять: «И ты осмеливаешься поднять руку на короля?» — А тот: «Вера ваша поганая!» Королю переводили каждое слово, и он становился все веселее и все повторял: «Нравится мне этот солдат!» Наконец, желая убедиться, действительно ли его преследовал такой силач, он велел выбрать из гвардии двенадцать самых сильных солдат и приказал им по очереди бороться с пленным. Ну и жилист же этот кавалер! Когда я уезжал, он повалил уже десятерых, и ни один не мог подняться без посторонней помощи! Мы приедем к концу этой потехи.

— Узнаю Роха! Моя кровь! — воскликнул Заглоба. — Мы дадим за него хоть трех офицеров!

— Вы застанете короля в хорошем расположении духа, что теперь бывает редко, — сказал Садовский.

— Верю, верю! — ответил маленький рыцарь.

Между тем Садовский обратился к Кмицицу и начал расспрашивать его, каким образом он не только освободился из рук Куклиновского, но еще и отомстил ему. Тот ему все рассказал, а Садовский за голову хватался от изумления и еще раз пожал руку Кмицицу и сказал:

— Верьте мне, что я рад от души, ибо хотя и служу шведам, но всегда рад, когда честный воин накажет шельму!

— О, какой вы учтивый кавалер! — сказал Заглоба.

— И знаменитый воин, мы знаем! — прибавил Володыевский.

— Ибо и учтивости, и войне я учился у вас! — сказал Садовский, прикладывая руку к шляпе.

И, разговаривая так, обмениваясь комплиментами, они подъехали к Гожицам, где была квартира короля. Вся деревня была занята солдатами всех родов оружия. Наши рыцари с любопытством рассматривали группы солдат. Одни из них, желая хоть немного забыть голод, спали, так как день был ясный и теплый; другие играли в кости на барабанах и пили пиво; иные развешивали одежду на заборах, иные, сидя перед избами и напевая скандинавские песни, чистили кирпичным порошком панцири и шлемы; словом, лагерная жизнь кипела. Правда, на некоторых лицах заметно было страшное изнурение и голод, но солнце позолотило нищету, а главное, для этих несравненных солдат настали дни отдыха, и они воспрянули духом. Володыевский с удивлением смотрел на пешие полки, известные во всем мире своей стойкостью и храбростью, а Садовский, по мере того как они подвигались, объяснял:

— Это смаландский полк королевской гвардии! Это делекарлийская пехота, лучшая во всей армии!

— Ради бога! А это что за уроды? — вдруг воскликнул Заглоба, указывая на группу маленьких людей с оливковым цветом лица и черными висящими волосами.

— Это лапландцы, причисляемые к самым отдаленным гиперборейцам!

— Хороши ли они в битве? Мне что-то кажется, что я мог бы взять их троих в каждую руку и до тех пор бить головами, пока бы не устал!

— Вы бы уж наверное могли это сделать! В битве они никуда не годятся! Шведы их возят с собою, как прислугу, а еще потому, что все они колдуны и у каждого из них в услужении по черту, а у некоторых даже по нескольку.

— Откуда же такая дружба со злыми духами? — спросил, крестясь, Кмициц. — Ибо у них ночь продолжается полгода и более, а вам известно, Панове, что ночью легче всего встретиться с чертом!

— А душа у них есть?

— Неизвестно, но полагаю, что они более подобны животным!

Кмициц подъехал к одному из лапландцев, поднял его за шиворот, как кошку, осмотрел со всех сторон, затем поставил на ноги и сказал:

— Если бы король подарил мне одного из них, то я приказал бы его закоптить и повесил бы в оршанском костеле, где среди прочих редкостей есть и страусовые яйца.

— В Лубнах, в костеле, была челюсть кита или великана, — прибавил Володыевский.

— Едемте, не то к нам пристанет какая-нибудь нечисть, — сказал Заглоба.

— Едем! — повторил Садовский. — Правду говоря, я должен бы вам надеть мешки на голову, но нам нечего скрывать, а то, что вы видели наши укрепления, это даже для нас лучше.

Они тронулись рысью и вскоре были у гожицкой усадьбы. У ворот они слезли к коней и, сняв шапки, пошли пешком, так как король был на крыльце. Они увидели группу генералов и блестящих офицеров. Был там старик Виттенберг, Дуглас, Левенгаупт, Мюллер, Эриксон и много других. Все они сидели на крыльце позади короля, стул которого был выдвинут немного вперед, и смотрели на потеху, которую Карл-Густав затеял со своим пленником. Рох только что повалил двенадцатого рейтара и стоял в разорванном мундире, тяжело переводя дыхание и весь мокрый от пота. Увидев дядю в сопровождении Кмицица и Володыевского, Рох сначала подумал, что их тоже взяли в плен, вытаращил от удивления глаза и открыл рот, а Заглоба сделал ему знак, чтобы он стоял спокойно, а сам с товарищами подошел к королю.

Садовский стал представлять послов, а они кланялись низко, как требовал обычай и этикет. Потом Заглоба передал королю письмо Чарнецкого.

Король взял письмо и начал его читать, а тем временем польские офицеры разглядывали его с любопытством, так как никогда раньше его не видели. Это был человек в цвете лет, с таким смуглым лицом, что его можно было принять за итальянца или испанца. Длинные локоны черных, как вороново крыло, волос спадали ему на плечи. Цветом и блеском глаз он напоминал Еремию Вишневецкого, и только брови его были постоянно приподняты, как будто он постоянно удивлялся. Зато в том месте, где брови сходились, на лбу у него были большие выпуклости, которые делали короля похожим на льва; глубокая морщина над носом, не сходившая даже тогда, когда он смеялся, придавала его лицу грозный и гневный вид. Нижняя губа его выступала вперед, как и у Яна Казимира, только лицо было полнее и подбородок больше; усы его были похожи на тоненькие веревочки, распушенные внизу. Вообще, наружность его была наружностью исключительного человека, одного из тех, которые, ходя по земле, выжимают из нее кровь. В ней было и величие, и царственная гордость, и львиная сила, и ум; несмотря на то что милостивая улыбка никогда не сходила с его уст, в нем не было той доброты сердца, которая светится мягким светом изнутри человека, как лампа, поставленная в середину алебастровой урны.

Карл-Густав сидел в кресле со сложенными накрест ногами, толстые икры которых отчетливо выступали из-под черных чулок. Бормоча, по обыкновению, он с улыбкой читал письмо Чарнецкого. Вдруг поднял глаза, посмотрел на пана Михала и сказал:

— Я узнаю вас: вы убили Каннеберга?

Глаза всех обратились на Володыевского, который повел усиками, поклонился и ответил:

— Так точно, ваше величество!

— Какой у вас чин?

— Полковник ляуданского полка.

— Где вы раньше служили?

— У виленского воеводы.

— И оставили его вместе с другими? Изменили ему и мне?

— Я обязан служить своему королю, а не вашему величеству!

Король ничего не ответил; все нахмурились, но пан Михал стоял спокойно и только шевелил своими усиками. Вдруг король сказал:

— Мне очень приятно познакомиться со столь знаменитым рыцарем. Каннеберг считался у нас непобедимым. Вы, должно быть, первый рубака в этом государстве?

— Во всем мире! — сказат Заглоба.

— Не последний! — ответил Володыевский.

— Приветствую вас, господа! Я очень люблю пана Чарнецкого, как великого воина, хотя он и не сдержал слова, так как должен был спокойно сидеть в Северске.

— Ваше величество, — ответил Кмициц, — не пан Чарнецкий, а генерал Мюллер первый нарушил свое обещание, захватив полк королевской пехоты Вольфа.

Мюллер сделал шаг вперед, взглянул в лицо Кмицицу и стал что-то шептать королю, который, продолжая моргать глазами, слушал довольно внимательно, время от времени посматривая на пана Андрея, и наконец сказал:

— Вижу, что пан Чарнецкий прислал мне отборных кавалеров. Но я давно знаю, что среди вас нет недостатка в храбрецах, вы только не умеете сдерживать свои обещания и клятвы!

— Слова вашего величества — святая истина! — сказал Заглоба.

— Что вы хотите этим сказать?

— Если бы не этот порок нашего народа, вас, ваше величество, здесь бы не было!

Король снова помолчал с минуту, генералы, услышав такую смелую речь посла, снова нахмурились.

— Ян Казимир сам освободил вас от присяги, — сказал Карл, — он покинул вас и скрылся за границу.

— От присяги может освободить только наместник Христа, который живет в Риме и который нас не освободил.

— Впрочем, не в том дело, — сказал король. — Я вот этим покорил ваше королевство, — тут он ударил по шпаге, — и этим удержу его. Не нужно мне ни вашей помощи, ни ваших присяг. Вы хотите войны — будем воевать! Я думаю, что пан Чарнецкий еще помнит о Голембе?

— Забыл по дороге из Ярослава, — ответил Заглоба.

Король рассмеялся:

— Тогда я ему напомню!

— Все мы под Богом ходим!

— Скажите ему, чтобы он меня навестил. Я приму его учтиво, только пусть он поспешит, а то, когда наши лошади отдохнут, я пойду дальше.

— Тогда мы примем вас, ваше величество! — ответил Заглоба, кланяясь и незаметно опуская руку на саблю.

— Вижу, что пан Чарнецкий прислал ко мне не только лучших воинов, но и самого находчивого собеседника. Вы тотчас же отражаете каждый удар! К счастью, война состоит не в этом, иначе я нашел бы в вашем лице достойного себе противника. Но приступим к делу! Пан Чарнецкий просит меня выпустить этого пленника, предлагая мне в обмен двух старших офицеров. Я не так низко ценю своих солдат, как вы полагаете, и не хочу так дешево их выкупить, ибо это не согласно с моей и их гордостью. А потому я дарю этого рыцаря пану Чарнецкому, так как ни в чем не могу ему отказать.

— Ваше величество, — ответил пан Заглоба, — не оскорбить шведских офицеров хотел пан Чарнецкий, но сделал это из любви ко мне, так как пленник — мой племянник, я же — к услугам вашего величества — советник пана Чарнецкого.

— Правду говоря, — сказал, смеясь, король, — мне не следовало бы отпускать этого пленника, так как он дал обет убить меня, но я могу это сделать, если он откажется от своего обета.

Король обратился к Роху, стоявшему перед крыльцом, и махнул ему рукой:

— Ну-ка, силач, поди сюда!

Рох подошел и вытянулся в струнку.

— Садовский, — сказал король, — спроси-ка его, не откажется ли он от обета, если я его отпущу!

Садовский перевел вопрос короля.

— Не может этого быть! — воскликнул Рох.

Король понял ответ без переводчика, захлопал в ладоши и заморгал глазами:

— Вот видите! Как же такого отпустить? Двенадцати рейтарам шею свернул, а мне тринадцатому обещает. Хорошо! Нравится мне этот кавалер. Не состоит ли и он советником пана Чарнецкого? В таком случае я его еще скорее отпущу.

— Чтоб у тебя язык отсох! — пробормотал Заглоба.

— Ну, довольно шутить! — сказал вдруг Карл-Густав. — Берите его, и пусть это будет новым доказательством моего долготерпения! Простить могу, как властелин этого королевства, ибо такова моя воля, но в переговоры входить с бунтовщиками не хочу.

Тут брови короля нахмурились и улыбка исчезла с его липа.

— Кто поднимает руку против меня, тот бунтовщик, ибо я здесь законный государь. Только из милосердия я не карал вас до сих пор, как надо, думая, что вы опомнитесь; но придет время, когда милосердие мое иссякнет и настанет час кары. Благодаря вашему своеволию и непостоянству вся страна в огне; благодаря вашему вероломству льется кровь. Но говорю вам: приходят последние дни… Не хотите слушать увещаний, не хотите повиноваться законам — послушаетесь меча и виселицы!

В глазах Карла сверкнула молния; Заглоба смотрел на него с минуту, недоумевая, откуда взялась эта внезапная гроза при ясной погоде, потом поклонился и, сказав только:

— Благодарим вас, ваше величество! — ушел вместе с Кмицицем, Володыевским и Рохом Ковальским. — Милостивый, милостивый, — говорил Заглоба, — а не успеешь оглянуться, как зарычит, как медведь! Хорош конец посольства! Другие вином угощают на прощанье, а он виселицей! Пусть же он собак вешает, а не шляхту. Боже, боже! Тяжело согрешили мы против нашего государя, который отцом нам был, есть и будет, ибо в нем сердце Ягеллонов! И такого государя изменники покинули и пошли кумиться с заморскими страшилищами! Поделом нам, мы не стоим лучшего. Виселицы, виселицы… Самому ему тесно, прижали мы его, как творог в мешке, а он грозит еще мечом и виселицей! Постойте! Вам еще хуже будет. Рох, я хотел тебе по шее накласть или отсчитать тебе пятьдесят горячих, но, так и быть, прощаю за то, что ты вел себя, как настоящий рыцарь, и обещал его преследовать. Давай я тебя поцелую, я тобой доволен!

— Уж ясно, что довольны! — возразил Рох.

— Виселица и меч… И он мне сказал это в глаза?! — спустя некоторое время продолжал Заглоба. — Вот, вот и протекторат! Волк такую же протекцию барану оказывает, когда отправляет его к себе в брюхо… И когда он это говорит? Когда у него у самого кожа от страха коробится… Пусть он сделает лапландцев своими советниками и вместе с ними ищет протекции у черта! А нам Пресвятая Дева будет помогать, как пану Боболе в Сандомире, которого взрыв пороха перебросил вместе с конем на другой берег Вислы, а он уцелел. Огляделся вокруг, где, мол, он, и сейчас же попал на обед к ксендзу. При такой помощи мы их всех, как раков из корзины, повытаскаем за шиворот!

IX

Прошло несколько дней. Король все сидел на речном клину и рассылал во все крепости гонцов с приказанием идти к нему на помощь. Провиант ему доставляли по Висле, но не в достаточном количестве.

Через десять дней солдаты начали есть лошадей; отчаяние охватывало короля и генералов при мысли, что некого будет впрягать в пушки.

Отовсюду приходили самые неутешительные известия. Вся страна была охвачена пламенем войны, точно кто-нибудь полил ее смолой и зажег. Маленькие гарнизоны и отряды не могли идти на помощь Карлу, так как боялись выходить из городов и местечек. Литва, бывшая в железных руках Понтуса де ла Гарди, восстала, как один человек, Великопольша, поддавшаяся прежде всех, первая сбросила с себя иго и служила всей Речи Посполитой примером стойкости, упорства и воодушевления. «Партии» шляхты и мужиков бросались там на неприятельские отряды не только в деревнях, но даже в городах. Тщетно шведы мстили, тщетно отрубали руки захваченным в плен, жгли деревни, вырезали целые посады, строили виселицы. Кто должен был страдать — страдал, кто должен был погибнуть — погибал: шляхтич — с саблей, мужик с косой в руках. И лилась шведская кровь по всей Великопольше: народ жил в лесах, даже женщины взялись за оружие. Расправы шведов вызывали только месть и бешенство. Кулеша, Кристофор Жегоцкий и воевода куявский неистовствовали, подобно огненным смерчам, а леса были переполнены отрядами крестьян; поля стояли невспаханными, голод распространился по всей стране, но более всего он мучил шведов, так как они сидели в городах и не могли выйти за ворота. Наконец, им попросту стало нечем дышать.

В Мазовии было то же самое. Там народ, живший в пущах, вышел в поле, отрезал дороги; перехватывал провиант и гонцов. Полесская мелкая шляхта тысячами шла к Сапеге или на Литву. Люблинское воеводство было в руках конфедератов. Из далекой Руси шли татары, а с ними, принужденные к повиновению, казаки.

И все теперь были уверены, что если не через неделю, то через месяц, если не через месяц, то через два тот речной клин, где находился Карл-Густав с главной армией, будет одной великой могилой, во славу народу и в поучение тем, кто впредь захочет нападать на Речь Посполитую. Уже предвидели конец войны; некоторые говорили, что Карлу остается одно только спасение: откупиться и отдать Речи Посполитой шведскую Инфляндию.

Но вдруг участь Карла-Густава и шведов улучшилась.

20 марта сдался Мальборг, до сих пор тщетно осаждаемый Штейнбоком. Его сильная и прекрасно обученная армия могла теперь спешить на помощь королю.

С другой стороны маркграф баденский, окончив набор, с готовым и свежим войском двинулся к речному клину.

Оба они подвигались вперед, разбивая небольшие отряды повстанцев, грабя и избивая все на пути. По дороге они забирали с собой небольшие гарнизоны, стоявшие в городах, и численность армии росла, как растут воды реки, принимающей в себя притоки.

Известие о взятии Мальборга, об армии Штейнбока и о походе маркграфа баденского очень скоро дошло до польского лагеря и опечалило поляков. Штейнбок был еще далеко, но маркграф, подвигавшийся форсированным маршем, мог скоро прибыть и изменить положение дела под Сандомиром.

Поэтому польские полководцы созвали военный совет, в котором участвовали: пан Чарнецкий, пан гетман литовский, Михаил Радзивилл, пан Витовский, старый и опытный воин, и пан Любомирский, давно уже тяготившийся бездеятельностью на берегу Вислы. На совете было постановлено, что Сапега с литовским войском останется сторожить Карла, а пан Чарнецкий двинется против маркграфа баденского как можно скорее, нападет на него и затем, если Бог даст победу, вернется опять осаждать короля.

Были тотчас отданы соответственные приказания. На следующее утро трубы тихо, едва слышно, протрубили в поход, так как Чарнецкий хотел уйти незаметно для шведов. На его месте сейчас же расположилось несколько отрядов шляхты и мужиков. Они развели костры и начали шуметь, чтобы неприятель думал, будто из лагеря никто не уходил. А между тем полки уходили один за другим. Прежде всех ушел ляуданский полк, который, в сущности, должен был остаться при Сапеге, но Чарнецкий так полюбил его, что гетман не стал его у него отнимать. За ляуданским выступил полк Вонсовича, старого солдата, полвека проливавшего кровь; затем полк князя Дмитрия Вишневецкого, под командой Шандаровского; далее — два полка драгун Витовского, два полка старосты Яворовского (в одном из них был поручиком знаменитый Стапковский); затем каштелянский полк, королевский, под начальством Поляновского, и все силы Любомирского. Ни возов, ни пехоты не взяли, так как Чарнецкий должен был идти как можно быстрее.

Все вместе остановились под Завадой. Чарнецкий выехал вперед, построил войска в поход, задержал коня и пропустил их мимо себя, чтобы осмотреть все войско. Конь под ним фыркал и качал головою, точно приветствуя проходившие полки. Сердце каштеляна радовалось. Прекрасное зрелище открывалось его глазам. Куда ни взглянуть — везде волны лошадей, волны строгих солдатских лиц, над ними волны сабель и пик, сверкающих в лучах утреннего солнца. Мощью веяло от них, и эту мощь ощущал в себе каштелян, ибо это был уже не случайный набор волонтеров, а люди, закаленные в войне и столь «ядовитые» в битве, что ни одна конница в мире не могла против них устоять. И пан Чарнецкий почувствовал в эту минуту, что он без всякого сомнения наголову разобьет с этими людьми войско маркграфа баденского, и эта победа, которую он предчувствовал, так озарила его лицо, что оно сияло, как солнце.

— С Богом! За победой! — крикнул он наконец.

— С Богом! Победим! — раздались в ответ мощные голоса.

И крик этот глухо прогремел по всем полкам. Чарнецкий пришпорил коня, чтобы догнать ляуданский полк, шедший впереди.

И они шли, как стая хищных птиц, которые, почуяв битву вдали, несутся вихрем, обгоняя друг друга. Никогда никто не слыхал о таком походе, даже среди татар в степи. Солдаты ели, пили и спали, не сходя с седел, а лошадей кормили из рук. Реки, леса, деревни, города мелькали одни за другими. Люди не успевали еще выбежать из хат, как войско уже исчезало вдали в облаках пыли. Шли день и ночь, отдыхая лишь столько, чтобы не загнать лошадей.

Наконец под Козеницами они наткнулись на восемь шведских полков под начальством Торнескильда. Ляуданцы, шедшие впереди, первые заметили неприятеля и, не отдохнув даже, бросились на него; за ними пошли Шандаровский, Вонсович и Стапковский. Шведы, думая, что они имеют дело с обыкновенными «партиями», приняли битву в открытом поле, и через два часа от них не осталось ни одной живой души, которая могла бы донести маркграфу о том, что это идет Чарнецкий. Затем поляки двинулись прямым путем к Магнушеву, так как разведчики донесли, что маркграф со всей армией находится в Варке.

Пан Володыевский ночью был отправлен на разведки, узнать о расположении и численности неприятельских войск.

Заглоба очень ворчал на эту экспедицию, так как даже славный Вишневецкий никогда не совершал таких стремительных походов; старый воин жаловался, но предпочитал идти с Володыевским, чем оставаться при войске.

— Золотое время было под Сандомиром! — говорил он, потягиваясь в седле. — Человек ел, спал и смотрел издали на осажденных шведов, а теперь некогда и фляги ко рту поднести. Знаю я военное искусство antiquorum[53], великого Помпея и Цезаря, но пан Чарнецкий выдумал новую моду. Ведь это против всяких правил — трясти живот столько дней и ночей. С голоду ли это, но мне все кажется, что звезды — это каша, а луна — кусок сала. Ну ее в болото, такую войну! С голоду так и хочется откусить уши у лошади!

— Завтра, даст Бог, отдохнем!

— Да уж лучше иметь дело со шведами, чем вот так таскаться. Господи! Господи! Когда ты пошлешь покой этой Речи Посполитой, а старому Заглобе теплый угол и подогретое пиво… хотя бы и без сметаны!.. Трясись, старик, трясись на кляче, пока души не вытрясешь… Нет ли у кого табаку? Может, от сонливости отчихаюсь! Луна светит мне прямо в рот, заглядывая в брюхо, но я не знаю, чего она там ищет, все равно ничего не найдет! Ну ее в болото, такую войну, повторяю!

— Если вы думаете, дядя, что луна — кусок сала, так вы ее съешьте! — сказал Рох.

— Если бы я съел тебя, то мог бы сказать, что съел говядину, но боюсь, что после такого жаркого потеряю все свое остроумие!

— Если я вол, а вы мой дядя, то что же вы сами?

— Если ты вол, то спроси сначала про своего отца, а не про дядю, потому что Европу похитил бык, но ее брат, который был дядей ее детям, был человеком. Понимаешь?

— Правду говоря, не очень, а поесть и я не прочь!

— Съешь хоть черта и дай мне спать. Что там, пан Михал? Почему мы остановились?

— Варку видно, — сказал Володыевский. — Вот сверкает колокольня при луне.

— А Магнушев мы уже проехали?

— Магнушев остался справа. Странно, что по эту сторону реки нет ни одного шведского отряда. Поедем в те заросли и постоим. Может быть, Бог нам пошлет кого-нибудь!

Сказав это, пан Михал ввел отряд в заросли и, расставив его по обеим сторонам в ста шагах от дороги, велел натянуть поводья, чтобы лошади не ржали.

— Ждать! — сказал он. — Послушаем, что делается за рекой, может быть, что-нибудь и увидим!

Они остановились, но долгое время ничего не было слышно, кроме пения соловьев, которые пели в ближайшей ольховой роще. Усталые солдаты начали клевать носом в седлах, пан Заглоба прильнул к шее лошади и крепко заснул. Прошел час. Вдруг до чуткого слуха пана Володыевского долетело что-то похожее на лошадиный топот по твердой дороге.

— Слушай! — сказал он солдатам. А сам пробрался на опушку и посмотрел на дорогу. Дорога серебрилась при луне, как лента, но на ней ничего не было видно. Все же топот приближался.

— Наверное, идут! — сказал Володыевский.

И все еще короче затянули поводья и затаили дыхание; но ничего, кроме соловьев, не было слышно.

Вдруг на дороге показался шведский отряд человек в тридцать. Они ехали медленно и не в строю, а растянувшись по дороге. Одни солдаты разговаривали между собой, другие тихо напевали. Они прошли, ничего не подозревая, так близко от Володыевского, что он слышал запах лошадей и табаку, который курили рейтары.

Наконец они скрылись за поворотом дороги. Володыевский прождал еще довольно долго, пока топот не затих вдали, и только тогда вернулся к своему отряду и сказал Скшетуским:

— Мы погоним их теперь, как гусей, в лагерь пана каштеляна. Ни один человек не должен уйти, чтобы не донести своим!

— Если Чарнецкий потом не позволит нам поесть и поспать, — сказал Заглоба, — то я поблагодарю его за службу и вернусь к Сапеге. У Сапеги битва — так битва, а как отдых — так пир. Будь у тебя и четыре рта, каждому из них будет что делать. Вот это вождь! И, правду сказать, на какого черта мы служим не у Сапеги, если этот полк по праву принадлежит ему?

— Не хулите, отец, величайшего воина Речи Посполитой! — сказал Ян Скшетуский.

— Не я хулю, а кишки мои хулят, на которых голод играет, как на скрипке.

— Попляшут под эту музыку шведы, — прервал Володыевский. — А теперь, мосци-панове, надо ехать скорее. Я бы хотел на них напасть у той корчмы в лесу, которую мы миновали, когда ехали сюда.

И он повел отряд, но не слишком быстро. Они въехали в густой лес, и их охватил сумрак. Корчма была уже недалеко. Подъезжая к ней, отряд стал подвигаться шагом, чтобы раньше времени не испугать шведов. Когда они подъехали на расстояние пушечного выстрела, до их слуха донесся шум голосов.

— Здесь, и шумят! — сказал Володыевский.

Шведы действительно остановились у корчмы, думая найти в ней кого-нибудь, чтобы собрать нужные сведения. Но корчма была пуста. Одни обыскивали главное помещение, другие хлевы, иные — чердаки; остальные стояли на дворе и держали лошадей тех, которые искали.

Отряд Володыевского приблизился шагов на сто и начал окружать корчму татарским полумесяцем. Стоявшие на дворе шведы слышали и, должно быть, видели людей и лошадей, но в лесу было темно, они не могли узнать, какое это войско, — их никто не тревожил, и они не предполагали, что с этой стороны может показаться какой-нибудь другой отряд, кроме шведского. И только то, что отряд стал окружать корчму каким-то непривычным способом, встревожило и обеспокоило их. Они сейчас же позвали тех, которые были внутри построек.

Вдруг вокруг корчмы раздались крики: «Алла! Алла!» — и гул нескольких выстрелов. В одну минуту точно из-под земли выросла темная масса солдат. Произошло замешательство, раздался звон сабель, проклятия, крики, но через несколько минут все это кончилось. Затем на дворе осталось несколько человеческих и конских трупов, а отряд Володыевского двинулся дальше, ведя за собой двадцать пять человек пленных. Теперь они неслись вскачь и на рассвете прибыли в Магнушев. В лагере Чарнецкого никто не спал, все были наготове. Сам каштелян вышел навстречу отряду, опираясь на палку, побледневший и похудевший от бессонницы.

— Ну что? — спросил он Володыевского. — Много захватили?

— Двадцать пять пленных!

— А сколько ушло?

— Nec nuntius cladis[54]. Все схвачены!

— Тебя хоть в ад пошли, солдат. Хорошо! Пытать их! Я сам буду допрашивать.

Сказав это, каштелян было повернулся, но потом вдруг добавил:

— Быть наготове, может быть, немедля двинемся на неприятеля!

— Как так? — спросил Заглоба.

— Тише! — сказал ему Володыевский.

Шведы без пыток сейчас же рассказали, что им было известно о войске маркграфа, о количестве пушек, пехоты и конницы. Каштелян призадумался немного, так как узнал, что хотя армия была только что набрана, но состояла из старых солдат, которые участвовали бог весть в скольких битвах. Между ними было много немцев и французов; в общем все войско превышало численностью армию Чарнецкого на несколько сот человек. Но зато из слов пленных явствовало, что маркграф даже не предполагает, что Чарнецкий так близко, и думает, что все польские силы осаждают короля под Сандомиром.

Едва услышав это, каштелян вскочил с места и крикнул ординарцу:

— Витовский! Трубить «в поход»! На коней!

Полчаса спустя войско двинулось и шло свежим, весенним утром по лесам и по полям, покрытым росою. Наконец на горизонте показался Варк и его развалины, так как город выгорел шесть лет тому назад.

Войска Чарнецкого шли по открытой равнине и не могли долго скрываться от глаз шведов. Они заметили их, но маркграф думал, что это соединенные «партии» хотят произвести тревогу в лагере. Только когда из-за леса стали показываться все новые полки, шедшие рысью, в шведском лагере поднялось какое-то лихорадочное движение. С поля можно было видеть, как отдельные офицеры и небольшие отряды рейтар мчались между полками. Пестрая шведская пехота стала выходить на средину равнины; полки один за другим строились на глазах у польских солдат. Над их головами сверкали на солнце огромные копья, которыми пехота защищалась от натиска конницы. Наконец, показались полки шведской панцирной конницы, занимавшей фланги; артиллеристы наспех устанавливали пушки. Все эти приготовления были видны как на ладони, так как взошло яркое солнце и озарило местность.

Пилица разделяла оба войска.

На шведском берегу раздавались звуки труб, котлов, барабанов и крики выстраивающихся солдат. Чарнецкий велел дать сигнал наступления и спускался со всеми полками к реке.

Вдруг он во весь опор помчался к полку Вонсовича, который был уже вблизи реки.

— Старый солдат! — крикнул он Вонсовичу. — Поезжай к мосту, там слезать с коней и палить из мушкетов! Пусть на тебя обрушится вся сила неприятеля! Вперед!

Вонсович только покраснел от удовольствия и взмахнул буздыганом. Его солдаты с криком помчались за ним, как облако пыли, гонимое ветром.

В трехстах шагах от моста они замедлили ход; две трети солдат сошли с коней и бросились бегом к мосту.

Шведы двинулись с другой стороны. Вскоре загремели мушкеты, сначала изредка, потом все чаще и чаще, словно тысяча цепов на гумне. По реке потянулись ленты дыма. Крики ободрения раздавались на обоих берегах. Внимание обоих войск было устремлено на узкий деревянный мост, которым трудно было овладеть, но с которого легко было защищаться. Но только этой дорогой можно было добраться до шведского лагеря.

И вот через четверть часа Чарнецкий послал на помощь Вонсовичу драгун Любомирского.

Но шведы уже начали обстрел противоположного берега из орудий. Ядра с воем пролетали над головами солдат Вонсовича и драгун, падали на луг и рыли землю, осыпая сражающихся дерном и грязью.

Маркграф баденский, стоя на опушке леса, следил в подзорную трубу за ходом битвы. Время от времени он отнимал ее от глаз и, удивленно поглядывая на свой штаб, говорил:

— Они с ума сошли? Хотят взять мост! Несколько пушек и два или три полка могут его защищать против целой армии.

Но Вонсович все сильнее наступал со своими людьми, а потому и оборона моста стала труднее. Мост становился центром битвы, к которому мало-помалу стягивался весь шведский фронт. Через час расположение шведской армии переменилось и она повернулась боком к прежней позиции. Мост засыпали градом пуль и ядер; люди Вонсовича падали десятками, между тем то и дело подлетали ординарцы с приказанием обязательно идти вперед.

— Чарнецкий погубит этих людей! — крикнул вдруг маршал коронный. А Витовский, как опытный воин, видя, что дело плохо, весь дрожал от нетерпения, наконец не выдержал и, пришпорив коня, помчался к Чарнецкому, который все это время неизвестно зачем подвигал войска к реке.

— Кровь льется напрасно! — воскликнул он. — Нам не завладеть этим мостом.

— Да я и не думаю его брать! — возразил Чарнецкий.

— Чего же вы хотите, ваша милость? Что нам делать?

— К реке с полками! К реке! Марш на место!

И Чарнецкий так сверкнул глазами, что Витовский, не сказав ни слова, повернул обратно.

Между тем полки подошли к реке на двадцать шагов и расположились длинной линией вдоль берега. Никто решительно из офицеров и солдат не знал, зачем они это делают.

Вдруг Чарнецкий, как молния, появился перед фронтом полков. Лицо его горело огнем, глаза метали искры. Сильный ветер раздувал его бурку, словно огромные крылья, лошадь под ним скакала и взвивалась на дыбы, а он, оставив саблю висеть на темляке, снял с головы шапку и, обращаясь к своей дивизии, крикнул:

— Мосци-панове, неприятель загородился от нас этой рекой и смеется над нами. Он переплыл море, чтобы опозорить нашу отчизну, и думает, что мы для ее защиты не переплывем этой реки!

Тут он бросил свою шапку на землю и, схватив саблю, указал на шумные воды. Он весь был охвачен каким-то пылом, так как даже приподнялся в седле и крикнул еще громче:

— Кому дорог Бог, вера и отчизна — за мной!

И, пришпорив коня, так что скакун, казалось, взвился в воздух, он бросился в реку. Разлетелись брызги, конь и всадник на мгновение скрылись под водой, но вскоре вынырнули.

— За моим паном! — крикнул Михалка, тот самый, который покрыл себя славой под Рудником, и бросился в воду.

— За мной! — крикнул пронзительным голосом Володыевский и был уже в воде.

— Господи Иисусе! — рявкнул Заглоба, поднимая коня к прыжку. Лавина людей и лошадей ринулась в реку, так что вода хлынула на берег.

За ляуданским полком пошел полк Вишневецкого, за ним — полк Витовского, затем Стапковского и, наконец, все остальные. Какое-то безумие охватило людей — и полки плыли вперегонку; крики команды смешивались с криками солдат, река выступила из берегов и вспенилась. Течение стало сносить полки в сторону, но лошади под ударами шпор плыли со стоном и фырканьем, словно несметные стада дельфинов. Они так запрудили реку, что головы лошадей и всадников как будто образовали мост, по которому можно было пройти, не замочив ног, на другой берег.

Чарнецкий переплыл первым, но не успел он отряхнуться, как из воды вынырнул ляуданский полк; каштелян взмахнул буздыганом и крикнул Володыевскому:

— Марш-марш! Бей!

А затем крикнул Шандаровскому и его полку:

— На них!

И он пропускал мимо себя один за другим полки; сам стал во главе последнего полка и, крикнув: «С нами Бог!» — ринулся за всеми.

Два полка рейтар, стоявших в стороне, видели, что происходит, но полковниками овладело какое-то остолбенение, и, прежде чем они двинулись с места, ляуданский полк уже мчался на них неудержимо. Налетев, ляуданцы рассеяли первый полк, как вихрь рассеивает листья, отбросили его на второй полк и привели в замешательство второй. Тут подскакал Шандаровский, и началась страшная резня, но она продолжалась недолго; вскоре ряды шведов расстроились, и они беспорядочной толпою стали отступать к главной армии. Полки Чарнецкого с криком устремились за ними, рубили, кололи, устилали поле трупами.

Наконец стало ясно, почему Чарнецкий приказал Вонсовичу стараться овладеть мостом, хотя и не думал переходить по нему. Все внимание шведской армии было сосредоточено на этом пункте, и потому никто не задержал и не имел времени задержать переправу вплавь. Все пушки, весь фронт неприятельских войск были обращены к мосту, а теперь, когда три тысячи конницы налетели на них с боков, приходилось изменить расположение и перестроить фронт, чтобы хоть как-нибудь отразить нападение. Поднялась страшная суматоха и замешательство; полки пехоты и конницы наскоро выстраивались фронтом к неприятелю, мешая друг другу, не понимая команды среди общего шума и действуя по своему усмотрению. Все нечеловеческие усилия офицеров были тщетны; тщетно и маркграф двинул стоявшие у леса полки конницы: прежде чем пехота успела воткнуть в землю тупые концы копий, чтобы выставить их против неприятеля, налетел ляуданский полк, как дух смерти, ворвался в самую середину войска, за ним другой, третий, пятый, шестой… И начался Судный день! Дым выстрелов тучей покрыл все поле битвы, а из этой тучи слышались крики, возгласы отчаяния, лязг железа, как в кузнице, залпы мушкетов. Порою мелькали гусарские значки и исчезали в дыму; порою сверкал наконечник полкового знамени, и снова ничего не было видно — и слышался только страшный грохот, точно берега осыпались в воду, точно воды реки проваливались в бездонную пропасть.

Вдруг сбоку послышались новые крики: Вонсович перешел мост и ударил на неприятеля сбоку. Битва не могла уже продолжаться долго. Из туч неприятельского войска начали выделяться и бежать к лесу большие группы людей, беспорядочные, обезумевшие, без шапок, шлемов, без оружия. За ними хлынул вдруг целый поток людей и помчался вихрем. Артиллерия, пехота, конница смешались и бежали в лес, потеряв голову от страха и отчаяния. Одни солдаты кричали благим матом, другие бежали молча, защищая голову руками, иные сбрасывали с себя одежду, а за ними по пятам мчалась лавина польских всадников. То и дело лошади взвивались на дыбы, врывались в самую гущу людей. Никто уж не защищался; поле покрывалось трупами. Рубили без передышки, без милосердия, по всей равнине, на берегу реки, у леса; кое-где лишь отдельные отряды пехоты оказывали последнее, отчаянное сопротивление; пушки замолкли. Битва превращалась в резню.

Вся часть шведской армии, которая бежала к лесу, была изрублена. До леса добежало только несколько эскадронов рейтар, за которыми бросились легкоконные полки. Но в лесу шведов ждали уже мужики, которые, узнав о битве, сбежались изо всех окрестных деревень.

Самая страшная погоня происходила на варшавской дороге, по которой бежали главные силы шведов. Младший маркграф, Адольф, дважды пытался прикрыть отступление и, дважды разбитый, сам, наконец, попал в плен. Отряд его пехоты, состоявший из четырехсот человек французов, бросил оружие; три тысячи отборных солдат, мушкетеров и кавалеристов бежали вплоть до Мнишева. Мушкетеров перерезали в Мнишеве, а конницу погнали к Черску, где она рассеялась по лесам и зарослям. Там их стали искать на следующий день мужики.

Прежде чем солнце зашло, армия Фридриха, маркграфа баденского, перестала существовать.

На месте побоища остались только хорунжие со знаменами, так как все люди погнались за неприятелем. Солнце уже клонилось к закату, когда стали появляться первые конные отряды со стороны леса и от Мнишева. Они возвращались с песнями, стреляя из пистолетов, бросая вверх шапки. Все они вели с собой толпы пленных. Пленные шли, опустив головы на грудь, без шляп, без шлемов, ободранные, окровавленные, — шли, спотыкаясь о трупы убитых товарищей. Побоище представляло страшный вид. В некоторых местах, где стычки были особенно яростны, лежали целые груды трупов. В руках у иных пехотинцев были длинные копья. Этими копьями было покрыто все поле. Местами они торчали еще в земле, местами образовывали целые заборы. Всюду был страшный хаос человеческих тел, раздавленных копытами лошадей, поломанных копий, мушкетов, барабанов, труб, шляп, поясов, жестяных лядунок, которые носила пехота, ног, рук, торчавших на грудах тел в таком беспорядке, что трудно было угадать, кому они принадлежат. А в тех местах, где защищалась пехота, лежали целые окопы из трупов.

Немного дальше, около реки, стояли уже остывшие пушки, одни — опрокинутые Напором людей, другие — точно готовые еще к выстрелу. Около них спали вечным сном канониры, которых перерезали до одного человека. Некоторые трупы перегибались через пушки и обнимали руками орудия, точно желая защищать их даже после смерти. Медь, забрызганная кровью и мозгом, отливала зловещим блеском в лучах заходящего солнца. Золотые лучи отражались в лужах застывшей крови. Ее удушливый запах на всем месте побоища смешивался с запахом пороха и лошадиным потом.

Пан Чарнецкий вернулся к королевским полкам еще до захода солнца и стал посреди поля. Войска приветствовали его громким криком. Каждый отряд, подъезжая, кричал ему бесконечное: «виват»… А он стоял, освещенный солнцем, усталый, но сияюший, с непокрытой головой, с саблей, висевшей на темляке, и отвечал солдатам:

— Не мне, мосци-панове, не мне, но имени Господа!

Подле него стояли Витовский и Любомирский; последний сиял, как солнце, в позолоченных доспехах; лицо его было забрызгано кровью, так как он сражался, как простой солдат. Но все же он был угрюм и мрачен, так как даже его полки кричали:

— Vivat Чарнецкий, dux et victor![55]

Зависть стала сверлить душу маршала.

Между тем со всех сторон показывались все новые и новые отряды, и то и дело к Чарнецкому подъезжал какой-нибудь солдат и бросал к его ногам отнятое у неприятеля знамя. Раздавались новые крики, шапки снова летели вверх, и снова гремели пистолетные выстрелы.

Солнце опускалось все ниже.

Вдруг в единственном костеле, уцелевшем после пожара в Варке, стали звонить к вечерне; войско тотчас обнажило головы. Глаза всех поднялись к небу, которое алело вечернею зарей, и с кровавого побоища вознеслась к играющим в небе переливам света божественная песнь: «Ave, Maria!»

К концу молитвы подошел ляуданский полк, который дальше всех гнался за врагом. Солдаты опять начали бросать знамена к ногам Чарнецкого. Он радовался душой и, увидев Володыевского, подъехал к нему:

— Много ли ушло?

Пан Володыевский покачал только головой в знак того, что немного. Он так устал, что не мог сказать ни слова, открытыми губами он жадно ловил воздух, и грудь его хрипела. Наконец показал на рот, что не может говорить, а Чарнецкий понял и только прижал его голову к своей груди.

— Вот этот так наработался! — сказал он. — Побольше бы таких!

Пан Заглоба скорее отдышался и, щелкая зубами, начал говорить прерывающимся голосом:

— Ради бога! Я вспотел, а ветер холодный!.. На мне все мокрое — я уж не знаю, что вода, что мой пот, а что кровь шведов… Мог ли я думать, что когда-нибудь перережу их столько… Это величайшая победа в нынешней войне… Но в воду в другой раз я прыгать не буду… Не ешь, не пей, не спи, потом — купанье! Хватит с меня на старость… Рука совсем онемела… видно, паралич хватит… Водки, ради бога, водки!

Чарнецкий, услышав это и видя, что старик действительно весь покрыт неприятельской кровью, сжалился над ним и дал ему свою флягу. Заглоба приложил ее к губам и возвратил пустую.

— В Пилице я столько воды выпил, что, того и гляди, у меня в брюхе рыбы разведутся, но водка лучше воды!

— Переоденьтесь скорее хоть в шведскую одежду! — сказал пан каштелян.

— Я поищу вам, дядя, толстого шведа! — откликнулся Рох.

— Зачем мне надевать одежду с трупа? — сказал Заглоба. — Сними-ка лучше все до рубашки с того генерала, которого я взял в плен.

— Вы взяли генерала? — быстро спросил Чарнецкий.

— Кого я не взял, чего я не сделал! — ответил Заглоба.

В это время к Володыевскому вернулась способность говорить.

— Мы взяли младшего маркграфа, Адольфа, графа Фалькенштейна, генералов: Венгера, Потера и Бензу, не считая младших офицеров.

— А маркграф Фридрих? — спросил Чарнецкий.

— Если он не убит, то ушел в лес, и там его убьют мужики.

Пан Володыевский ошибся: маркграф Фридрих вместе с графом Шлиппенбахом и Эрнштейном, блуждая по лесам, ночью достигли Черска и, просидев там в развалинах замка три дня, в холоде и голоде, отправились ночью в Варшаву. Это, впрочем, не спасло их потом от плена, но пока они уцелели.

Была уже ночь, когда Чарнецкий подъехал к Варку. Это была для него, быть может, одна из самых веселых ночей в жизни: такого поражения шведы не терпели еще с самого начала войны. Все орудия, все знамена, все начальники, кроме главного вождя, были захвачены в плен. Армия была уничтожена совершенно, а остатки ее должны были пасть жертвой крестьянских шаек. Оказалось, что шведы, которые сами себя считали непобедимыми в открытом поле, не могут в открытом поле устоять против регулярных польских полков. Наконец, Чарнецкий прекрасно понимал, какие огромные последствия будет иметь эта победа для всей Речи Посполитой, как она поднимет мужество, как пробудит воодушевление; он видел в недалеком будущем Речь Посполитую освобожденной от неприятельского гнета, торжествующей… Быть может, в эту минуту он видел на небе очами своей души и золотую булаву великого гетмана…

Он был вправе мечтать о ней, ибо шел к ней как честный воин, как защитник отчизны, как человек, скорбевший скорбями отчизны.

А пока он еле мог объять душой то счастье, которое было послано ему, и, обращаясь к ехавшему с ним рядом маршалу, сказал:

— Теперь к Сандомиру, к Сандомиру! Как можно скорее! Войско уже умеет переплывать реку; не испугают нас ни Сан, ни Висла.

Маршал не ответил ни слова, зато ехавший поодаль Заглоба, уже переодетый в шведское платье, позволил себе заметить вслух:

— Поезжайте куда хотите, только без меня; я не флюгер на колокольне, который вертится и днем и ночью и не нуждается ни в пище, ни во сне.

Чарнецкий был так весел, что не только не рассердился, но даже ответил, шутя:

— Вы больше похожи на колокольню, чем на флюгер, тем более что у вас, вижу, ветер под крышей гуляет. А что касается пищи и отдыха, то все этого заслужили!

X

После этой победы Чарнецкий позволил наконец своим войскам отдохнуть и откормить лошадей, а потом намеревался форсированным маршем снова вернуться под Сандомир, чтобы совсем придушить шведского короля.

Между тем однажды вечером в лагерь прибыл пан Харламп с извещениями от Сапеги. Чарнецкий в это время уехал в Черск на смотр равского ополчения, которое там собиралось; поэтому Харламп отправился прямо на квартиру Володыевского, чтобы у него отдохнуть от долгой дороги.

Друзья радостно приветствовали его, но заметили, что офицер необычайно мрачен. А он сказал:

— О вашей победе мы слышали. Здесь счастье нам улыбнулось, а под Сандомиром отвернулось от нас! Нет уже Карла в ловушке, ушел, к великому стыду литовского войска!

— Да разве это возможно?! — крикнул пан Володыевский, хватаясь за голову.

Оба Скшетуские и Заглоба остановились как вкопанные.

— Как же это было? Говорите скорее, ваць-пане, не то из кожи вылезу!

— Я никак отдышаться не могу! — сказал Харламп. — Ехал я день и ночь, устал. Вот приедет пан Чарнецкий, я все расскажу по порядку; дайте мне немного отдохнуть.

— Значит, Карл ускользнул из ловушки? Я предвидел, что так и будет. Как? Разве вы не помните, что я это предсказывал? Ковальский свидетель!

— Дядя предсказывал! — сказал Рох.

— Куда же ушел Карл? — спросил Харлампа Володыевский.

— Пехота отправилась на баржах, а он с конницей ушел к Варшаве.

— Битва была?

— И была и не была! Короче говоря, оставьте меня в покое, я не могу говорить!

— Скажите лишь одно! Сапега совсем разбит?

— Какое разбит! Он преследует короля, но Сапеге никого не догнать!

— Он так же для погони пригоден, как немец для благочестивой жизни! — сказал Заглоба.

— Слава богу, что войска целы! — заметил Володыевский.

— Опростоволосились литвины! — воскликнул Заглоба. — Ничего не поделаешь! Придется опять зашивать дыру в Речи Посполитой!

— Вы на литовское войско не клевещите! — возразил Харламп. — Карл великий воин; и с ним трудно не проиграть. А вы-то не опростоволосились разве под Устьем, под Вельбожем, под Сулеевом и еще в десяти местах? Сам Чарнецкий проиграл битву под Голембом! Как же мог не проиграть и Сапега, тем более что вы его оставили одного, как сироту!

— Да разве мы к Варку плясать ходили? — с негодованием спросил Заглоба.

— Знаю, что не плясать, а в битву, и Бог дал вам победу. Но кто знает, не лучше ли было бы не ходить. У нас говорят, что польское и литовское войско, каждое в отдельности, может быть разбито, но, когда они вместе, их не одолеют никакие силы адовы!

— Это возможно! — сказал Володыевский. — Но нам нет дела до того, что порешили вожди. Не могло здесь обойтись без вашей вины.

— Должно быть, Сапега накуролесил, я уж его знаю! — сказал Заглоба.

— Этого я не отрицаю! — пробормотал Харламп.

Они умолки и лишь временами угрюмо поглядывали друг на друга, так как им казалось, что счастье опять начинает изменять Речи Посполитой. А ведь еще так недавно они были полны веры и надежды.

Вдруг Володыевский сказал:

— Пан каштелян вернулся! — и вышел из комнаты.

Каштелян действительно вернулся; Володыевский побежал к нему навстречу и закричал издали:

— Мосци-каштелян, шведский король разбил литовское войско и бежал из ловушки! Приехал офицер с письмами от воеводы виленского.

— Давай его сюда! — сказал Чарнецкий. — Где он?

— У меня. Я сейчас его приведу!

Но пана Чарнецкого так взволновало это известие, что он не захотел ждать, сейчас же спрыгнул с седла и вошел в квартиру Володыевского. Увидев его, все вскочили со своих мест, а он едва кивнул им и сказал:

— Пожалуйте письма!

Харламп подал ему запечатанное письмо. Каштелян отошел к окну, так как в комнате было темно, и начал его читать, озабоченно наморщив брови. Время от времени лицо его вспыхивало гневом.

— Каштелян волнуется! — шептал Скшетускому Заглоба. — Посмотри, как у него покраснело лицо; сейчас и шепелявить начнет, что с ним случается всегда, когда он в бешенстве.

В эту минуту Чарнецкий окончил чтение, с минуту крутил свою бороду и думал, наконец проговорил звенящим, неясным голосом:

— Пожалуйте сюда, пан офицер!

— К вашим услугам!

— Говорите правду, — с ударением сказал каштелян, — потому что этот рапорт написан так искусно, что я никак не могу понять, в чем дело… Только… говорите правду: войска рассеяны?

— Ничуть не рассеяны, мосци-каштелян!

— А сколько дней вам нужно, чтобы снова собраться?

Тут Заглоба шепнул Скшетускому:

— Он хочет его на удочку поймать.

Но Харламп без колебания сказал:

— Раз войско не рассеяно, то ему нечего собираться. Правда, что из ополченцев мы недосчитались человек пятисот; когда я уезжал, их не было и между убитыми, но это дело обычное, от этого армия не пострадала, и гетман двинулся в погоню за королем в полном порядке.

— Вы говорите, что не потеряли ни одной пушки?

— Мы потеряли четыре орудия, которые шведы, не имея возможности взять с собой, заклепали…

— Я вижу, что вы говорите правду; расскажите же, как это все произошло.

— Начинаю! — сказал Харламп. — Когда мы остались одни, неприятель скоро заметил, что завислянских войск нет и что на их месте осталось несколько «партий» и нерегулярных отрядов. Пан Сапега думал, что шведы ударят на них, и послал им кое-какое подкрепление, но незначительное, чтобы не ослабить себя. Между тем в лагере шведов засуетились и зашумели, как в улье. Под вечер они начали стягиваться к Сану. Мы были в квартире воеводы. Приезжает туда пан Кмициц, который зовется теперь Бабиничем, и докладывает об этом Сапеге. А пан Сапега как раз давал пир, на который съехалось много шляхтянок из Красника и Янова. Пан воевода большой охотник до женщин!

— Да и до пиров тоже! — прервал Чарнецкий.

— Нет меня с ним, некому его сдерживать! — вставил Заглоба.

— Может быть, будете с ним раньше, чем думаете, — ответил Чарнецкий, — тогда вы оба станете друг друга сдерживать! Рассказывайте дальше! — обратился он к Харлампу.

— Бабинич докладывает, а воевода отвечает: «Они только делают вид, что хотят наступать. Не посмеют! Скорее, говорит, захотят переправиться через Вислу, но я смотрю за ними в оба и тогда сам начну наступать. А пока, говорит, не будем портить настроения». Вот мы и начали есть да пить. Музыка заиграла, сам воевода в пляс пошел.

— Дам я ему плясы! — перебил Заглоба.

— Тише вы! — сказал Чарнецкий.

— Вдруг с берега снова прибежали сказать, что там страшный шум. Но Сапега — пажа в ухо: «Не лезь!» Плясали мы до рассвета, а спали до полудня. В полдень смотрим, а тут уж высокие валы, а на них — тяжелые орудия. Начали шведы стрелять. В полдень выехал и сам воевода, а шведы, под прикрытием орудий, стали строить мост. К великому нашему удивлению, работали они до самого вечера; мы думали, что построить-то мост, они построят, а пройти по нему не смогут. На следующий день опять строили. Воевода начал выстраивать войска и сам думал, что быть битве.

— Между тем мост был — для отвода глаз, а они перешли по другому, ниже, и напали на вас сбоку? — спросил Чарнецкий.

Харламп вытаращил глаза, открыл рот, с минуту молчал от изумления, наконец сказал:

— Вы имели уже донесения, ваша вельможность?

— Нечего и говорить! Уж что касается войны, наш старик все на лету отгадает, точно сам все видел своими глазами! — прошептал Заглоба.

— Продолжайте! — сказал Чарнецкий.

— Настал вечер. Войска стояли наготове, но с наступлением сумерок опять начался пир. Между тем рано утром шведы перешли через второй мост, который был построен ниже, и напали. На фланге стоял полк пана Кошица, хорошего солдата, и он ударил на них. На помощь ему пошли ополченцы, что были поближе, но шведы как стали палить в них из орудий, они — бегом! Кошиц был убит, солдат его страшно потрепали! А ополченцы, налетев на лагерь, подняли замешательство. Остальные полки тоже были в битве, но мы ничего не могли поделать, наоборот, потеряли пушки. Будь у короля больше артиллерии и пехоты, он бы нас разбил наголову, но, к счастью, большая часть неприятельской пехоты и артиллерии отплыла ночью на баржах, о чем у нас тоже никто не знал.

— Сапега накуролесил! Так я и знал! — воскликнул Заглоба.

— Мы перехватили королевское письмо, — сказал Харламп, — которое уронили шведы. Из нее солдаты узнали, что король собирается идти в Пруссию, чтобы вернуться назад с курфюрстом, так как, пишет он, с одними шведскими силами он ничего не может сделать.

— Знаю, — сказал Чарнецкий, — Сапега прислал мне это письмо.

Затем он пробормотал как будто про себя:

— И нам нужно идти за ним в Пруссию.

— Я давно это говорю! — сказал Заглоба.

Чарнецкий посмотрел на него задумчиво и сказал громко:

— Несчастье! Подоспей я к Сандомиру, мы бы вдвоем с гетманом не выпустили ни одного шведа! Ну, что делать! Свершилось, прошлого не вернешь!.. Война продлится, а все же всем им не миновать смерти!

— Иначе и быть не может! — крикнули рыцари хором.

И бодрость опять вступила в них, хотя несколько минут тому назад они уже стали сомневаться.

Между тем Заглоба шепнул что-то на ухо арендатору из Вонсоши, тот исчез за дверью и сейчас же вернулся с кувшином. Видя это, Володыевский отвесил каштеляну низкий поклон:

— Великую бы честь оказали вы нам, простым солдатам, — начал он.

— Я охотно с вами выпью, — сказал Чарнецкий. — И знаете почему? Потому что нам придется проститься.

— Почему? — с удивлением спросил Володыевский.

— Пан Сапега пишет, что ляуданский полк принадлежит к литовскому войску и что он прислал его, только чтобы сопровождать короля, а теперь он нуждается в нем. особенно в офицерах, которых у него мало. Володыевский, ты знаешь, как я тебя люблю и как тяжело мне с тобой расстаться, но здесь есть для тебя приказ. Правда, Сапега, как человек учтивый, прислал его в мои руки и в мое распоряжение, и я мог бы его тебе не показать… Вот уж действительно это мне так же приятно, как если бы гетман сломал мою лучшую саблю!.. Но именно потому, что он прислал его в мое распоряжение, я тебе его даю — на!.. А ты делай то, что должен. За твое здоровье, солдатик!

Пан Володыевский снова поклонился Чарнецкому, но был так огорчен, что не мог сказать ни слова, а когда каштелян обнял его, слезы ручьем полились из его глаз.

— Лучше бы мне умереть! — воскликнул он скорбно. — Я так привык к вам, дорогой вождь, а как будет там — неизвестно.

— Пан Михал, не обращай внимания на приказ, — с волнением сказал Заглоба. — Я сам напишу Сапеге, да к тому же и проучу его хорошенько.

Но пан Михал прежде всего был солдат и поэтому с негодованием обрушился на Заглобу:

— Вечно в вас старый волонтер сидит… Молчали бы лучше, если дела не понимаете! Служба!!

— Вот оно что! — сказал Чарнецкий.

XI

Пан Заглоба, остановившись перед гетманом, не ответил на его радостное приветствие, — напротив, заложил руки назад, оттопырил нижнюю губу и стал смотреть, как судья справедливый, но суровый. Сапега еще более обрадовался, видя его мину, так как ожидал какой-нибудь шутки, и весело спросил:

— Как живешь, старый повеса? Что это ты носом водишь, точно слышишь какой-нибудь запах неприятный?

— Во всем вашем войске капустой пахнет.

— Почему же капустой?

— Шведы капустных голов нарубили!

— Ну вот, пожалуйте! Уж и съязвить успел! Жаль, что и вас не изрубили!

— Я служил под начальством такого вождя, что мы рубили, а не нас рубили!

— Ну тебя! Пусть бы хоть язык тебе отрубили.

— Мне тогда нечем было бы славить победу Сапеги.

Лицо гетмана опечалилось, и он сказал:

— Пан брат, оставьте меня! Есть много таких, которые, забыв о моей службе на пользу отчизны, теперь поносят меня, и я знаю, что долго еще будут Роптать на меня, но ведь, если бы не этот ополченский сброд, дело пошло бы иначе! Говорят, что я ради пиров забыл о неприятеле, но ведь против такого неприятеля не могла устоять вся Речь Посполитая.

Слова гетмана тронули Заглобу, и он сказал:

— У нас так заведено — сваливать всю вину на вождя! Уж я-то вас не буду упрекать за пиры: чем день длиннее, тем ужин необходимее! Пан Чарнецкий великий воин, но у него, по-моему, есть недостаток: на завтрак, на обед, на ужин он дает одно только шведское мясо. Он хороший вождь, но повар неважный. И плохо делает! От такой пищи война скоро опротивеет самым лучшим кавалерам.

— А Чарнецкий очень сердился на меня?

— Нет! Не очень! Сначала был, видно, очень взволнован, но, когда узнал, что войска не разбиты, сейчас же сказал: «Божья воля. Это ничего, говорит, каждому может случиться проиграть битву; если бы у нас, говорит, были одни Сапеги, страна наша была бы страной Аристидов».

— Для пана Чарненкого крови не пожалею! — ответил гетман. — Каждый на его месте унизил бы меня, чтобы возвысить себя, особенно после новой победы, но он не из таких.

— Я ни в чем его упрекнуть не могу, скажу только, что я уже слишком стар для такой службы, какой он требует от солдата, особенно для таких кушаний, которыми он угощает войско.

— Так вы рады, что вернулись ко мне?

— Рад и не рад: об ужине я уж целый час слышу, а его что-то не видно.

— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий думает теперь предпринять?

— Идет в Великопольшу, чтобы помочь тамошнему населению, оттуда же пойдет против Штейнбока и в Пруссию, рассчитывая получить в Гданьске пушки и пехоту.

— Жители Гданьска добрые граждане! Они всей Речи Посполитой служат примером. Значит, мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, ибо я туда отправлюсь и только на время остановлюсь под Люблином.

— Значит, шведы опять осадили Люблин!

— Несчастный город. Я не знаю даже, сколько раз он был в руках неприятеля? Здесь есть депутаты от люблинской шляхты, которые, наверно, будут просить, чтобы я их спасал. Но так как я должен написать письма к королю и гетманам, то им придется обождать.

— В Люблин и я пойду охотно, там женщины больно хороши. Если которая из них, нарезывая хлеб, прижмет его к груди рукой, то даже корка бесчувственного хлеба краснеет от удовольствия.

— Ах, турок вы этакий!

— Вы, ваша вельможность, как человек пожилой, не можете этого понять, но мне ежегодно в мае приходится пускать себе кровь!

— Да ведь вы старше меня!

— Опытностью только, но не годами; а так как я умел conservare juventutem meam[56], то многие завидуют мне. Позвольте мне, ваша вельможность, принять люблинскую депутацию, я ей и пообещаю сейчас идти на помощь: пусть, бедняги, утешатся.

— Хорошо, — сказал гетман, — а я пойду писать письма! — И вышел из комнаты.

Сейчас же впустили люблинскую депутацию, и пан Заглоба принял ее с величайшим достоинством и обещал помощь под условием снабжения армии провиантом, а в особенности всевозможными напитками. Потом он от имени воеводы пригласил депутатов к ужину. Они были рады, так как войско этой же ночью двинулось к Люблину. Гетман сам торопился, так как ему хотелось как можно скорее какой-нибудь победой смыть сандомирское поражение.

Началась осада, но она подвигалась очень вяло. Все это время Кмициц учился у Володыевского фехтовальному искусству и делал громадные успехи. Пан Михал, зная, что эти уроки отразятся на шее Богуслава, открыл ему все свои тайны. У них была теперь хорошая практика: они подходили к замку и вызывали на поединок шведов, которых много убили. Вскоре Кмициц дошел до того, что мог устоять против Яна Скшетуского, а в сапежинском войске никто не мог против него устоять. Тогда его охватило такое дикое желание помериться с Богуславом, что он едва мог усидеть под Люблином, тем более что весна вернула ему здоровье и силы. Раны его зажили, он перестал харкать кровью, глаза его по-прежнему были полны огня. Ляуданцы сначала посматривали на него косо, но не смели его задевать, так как Володыевский держал их в железных руках. Потом, видя его подвиги, они помирились с ним совсем, и даже Юзва Бутрым говаривал:

— Кмициц умер, живет Бабинич, а ему — многая лета!

Наконец, к великой радости солдат, люблинский гарнизон сдался, и Сапега двинул свои полки к Варшаве. По дороге он получил известие, что сам Ян Казимир вместе с гетманами и новым войском придет к нему на помощь. Пришли известия от Чарнецкого, который тоже спешил из Великопольши к столице. Война, разбросанная раньше по всей стране, сосредоточилась теперь под Варшавой, как тучи, блуждающие по небу, собираются, чтобы разразиться громом и молниями.

Пан Сапега шел через Желехов, Гарволин и Минск по седлецкой дороге, чтобы в Минске соединиться с полесским ополчением. Им командовал Ян Скшетуский, так как он жил возле полесской границы и был известен всей тамошней шляхте, которая ценила его как одного из самых знаменитых рыцарей Речи Посполитой. Вскоре ему удалось составить из воинственной шляхты несколько полков, ничем не уступавших регулярному войску.

Из Минска войско стало быстро подвигаться к Варшаве, чтобы через день быть уже под Прагой. Погода благоприятствовала походу. Временами перепадал майский дождик, освежал землю и прибивал пыль на дороге, и, в общем, время было чудное, не слишком жаркое и не слишком холодное. Войска из Минска шли без обоза и орудий. Орудия и обоз должны были выступить через день. Настроение солдат было прекрасное; густые леса по обеим сторонам дороги гремели отголосками солдатских песен, лошади весело фыркали. Полки подвигались один за другим в образцовом порядке и плыли, как огромная сверкающая река, так как пан Сапега вел с собой двенадцать тысяч войска, не считая ополченцев. Ротмистры, объезжая полки, сверкали своими панцирями. Красные значки раскачивались над головами рыцарей, подобно огромным цветам.

Солнце уже заходило, когда ляуданский полк, шедший впереди, увидел башни столицы. И радостный крик вырвался из груди солдат:

— Варшава! Варшава!

Крик этот громом прокатился по всем полкам, и некоторое время на протяжении нескольких верст только и слышно было слово: «Варшава! Варшава!»

Многие из сапежинских рыцарей никогда не были в столице, многие совсем ее не видали, и вид ее произвел на них громадное впечатление. Все невольно остановили лошадей; некоторые сняли шапки, другие начали креститься, у иных слезы ручьем лились из глаз, и они стояли молча, в волнении. Вдруг появился Сапега на белом коне и, обгоняя полки, кричал:

— Мосци-панове, мы пришли сюда первыми! Нас ждет великое счастье и честь выгнать шведов из столицы!

— Выгоним! — раздались голоса двенадцати тысяч литовских солдат. — Выгоним! Выгоним! Выгоним!

И поднялся гул и шум. Бряцание сабель смешалось с криками рыцарей. Глаза всех метали молнии, зубы сверкали из-под усов. Сам Сапега сиял, как заря. Вдруг он поднял булаву вверх и крикнул:

— За мной!

Близ Праги гетман задержал полки и приказал идти тихим шагом. Столица все явственнее выделялась из синей дали. Высокие черепичные крыши Старого Города горели в лучах вечерней зари. Литвины никогда не видели ничего величественнее этих белых высоких стен, со множеством маленьких окон; дома, казалось, вырастали один над другим все выше и выше; а над этой сдавленной массой труб, стен, окон возвышались готические башни. Те из солдат, которые уже бывали в столице на выборах или по своим делам, объясняли товарищам, что представляло собой каждое здание и как оно называлось.

Заглоба, как человек бывалый, давал подробные объяснения своим ляуданцам, а они слушали его внимательно, удивляясь и тому, что он говорил, и самому городу.

— Взгляните вот на эту башню в середине Варшавы, — говорил он. — Это arx regia![57] Если бы я прожил столько лет, сколько обедов съел у короля, я бы оставил с носом самого Мафусаила. У короля не было более близкого советника, как я. Староства я мог выбирать, как орехи, а раздавать их так же легко, как кружки пива. Многих я вывел в люди, а когда я входил, сенаторы в пояс мне кланялись. Участвовал и в поединках на глазах короля, ибо он любил видеть меня в деле.

— Здоровенное здание! — сказал Рох Ковальский. — И подумать, что все это в руках этих чертовых детей!

— А грабят они как! — прибавил Заглоба. — Слышал я, будто колонны даже вырывают из земли и увозят в Швецию, а колонны ведь из мрамора и прочих дорогих камней. Я не узнаю родных углов, а ведь историки справедливо называют замок восьмым чудом света; у короля французского тоже недурной дворец, но этому он и в подметки не годится. Это костел Святого Яна. К нему есть ход из замка. В этом костеле мне было видение. Однажды стою я на вечерне, вдруг слышу голос с вышины: «Заглоба, будет война с таким-сяким шведским королем и будут великие бедствия!» Я сейчас к королю и говорю, что слышал, а тут ксендз-примас меня по шее жезлом: «Не говори глупостей, ты был пьян!»… Вот теперь и потеют! Второй костел рядом — collegium jesuitarum[58], третья башня вдали — тюрьма, вправо — маршалковская башня. Всего я вам не назову, хотя бы я работал языком, как саблей.

— Должно быть, в мире нет другого такого города! — воскликнул один из солдат.

— Поэтому-то нам и завидуют все нации.

— А это чудесное здание налево от замка?

— Это дворец Радзейовских, прежде Казановских. Его считают девятым чудом света, но провалиться ему: в его стенах и начались несчастья Речи Посполитой.

— Как так? — спросило несколько голосов.

— Когда подканцлер Радзейовский стал ссориться и воевать с женой, король вступился за нее. Вы, Панове, знаете, что люди толковали, да и сам подканцлер думал, что его жена влюблена в короля, а король в нее; вот он из ревности и ушел к шведам, и началась война. Правду говоря, я тогда в деревне сидел и не видел конца этой истории, но знаю, что она дарила нежные взгляды не королю, а кому-то другому.

— Кому же?

— Да тому, к кому все женщины лезли, как муравьи к меду; не пристало мне называть его по имени: терпеть я не могу самохвальства… Притом постарел человек, истрепался как метла, выметая врагов отчизны, но когда-то при дворе не было равного мне по красоте и обхождению. Вот Ковальский свидет…

Но тут Заглоба спохватился, что Рох ни в коем случае не может помнить того времени, а потому только махнул рукой и сказал:

— Впрочем, что он там знает!

Затем он показал еще товарищам дворец Оссолинских и Конецпольских, который по величине почти равнялся дворцу Радзейовского; наконец, великолепную villa regia[59]. В это время солнце зашло и стемнело.

На стенах Варшавы раздались пушечные выстрелы, и трубы долгими, протяжными звуками возвестили о приближении неприятеля.

Пан Сапега тоже возвестил о своем приходе пальбой из самопалов, чтобы ободрить жителей, и в ту же ночь стал переправлять войска через Вислу. Первым переправился ляуданский полк, за ним полк пана Котвича, за ним татары Кмицица, полк Ваньковича и, наконец, остальные восемь тысяч человек. Таким образом шведы вместе с награбленной добычей, были окружены и отрезаны от подвоза провианта, а пану Сапеге не оставалось ничего другого, как ждать, пока с одной стороны не подойдет Чарнецкий, с другой — король вместе с коронными гетманами, а пока следить за тем, чтобы в город к шведам не проникло какое-нибудь подкрепление.

Первое известие пришло от Чарнецкого, но не совсем благоприятное: он писал, что войско и лошади так утомлены, что он не может принять никакого участия в осаде. Со времени битвы под Варкой он ежедневно был в огне, а с начала года участвовал в двадцати одном крупном сражении со шведами, не считая мелких стычек с небольшими отрядами. В Поморье он пехоты не получил, в Гданьск пробраться не мог и обещал самое большее — задержать ту шведскую армию, которая стояла у Нарева под командой Радзивилла, брата короля и Дугласа, так как она рассчитывала прийти на помощь осажденным.

Шведы готовились к обороне со свойственным им мужеством и искусством. Еще до прихода пана Сапеги они сожгли Прагу, а теперь стали осыпать гранатами все предместья — Краковское, Новый Свет, а с другой стороны костелы Святого Георгия и Пресвятой Девы. Горели дома, здания и костелы. Днем над городом клубился дым, подобно густым черным тучам. Ночью эти тучи становились красными, и снопы искр взвивались из них к небу. За стенами блуждали толпы горожан без пристанища, без хлеба; женщины окружали лагерь Сапеги, умоляя о милосердии. Можно было видеть детей, высохших от голода как щепки, умиравших от истощения в объятиях исхудалых матерей; все окрестности города стали юдолью плача и нищеты.

Пан Сапега, не имея ни пехоты, ни пушек, все ждал и ждал прихода короля, помогал, насколько мог, бедным и рассылал их партиями в менее разоренные местности, где они кое-как могли прокормиться. Он был немало озабочен предстоящими трудностями осады, так как ученые шведские инженеры превратили Варшаву в сильную крепость. За стенами сидело три тысячи превосходно обученных солдат под предводительством искусных и опытных генералов; да и вообще шведы были мастерами в деле защиты крепостей. Стараясь утешиться, Сапега каждый день устраивал пиры с обильными возлияниями, так как у этого доблестного гражданина и недюжинного полководца был тот недостаток, что он всему предпочитал веселую компанию и звон стаканов, часто даже пренебрегая службой.

Но днем он своей ревностной деятельностью искупал вечерние грешки. Он рассылал во все стороны разъезды, писал письма, сам объезжал стражу, сам допрашивал пленных. Но вместе с первой звездой в его квартире часто слышались звуки скрипок. Развеселившись, он позволял все: сам посылал за офицерами, даже за теми, которые были на дежурстве или должны были отправиться с разведочными отрядами, и был недоволен, если кто-нибудь из них не являлся, так как на пирах любил побольше народу. Заглоба по утрам делал ему за это выговоры, но вечером самого его слуги часто относили замертво в палатку Володыевского.

— Сапега и святого до греха доведет, — оправдывался он на следующий день перед друзьями, — а я всегда любил повеселиться. А кроме того, у него страсть чуть не силой вливать в меня бокалы, а я, чтобы не быть неучтивым, уступаю перед насилием, так как у меня правило: не обижать хозяина. Но я уже дал обет будущим постом хорошенько бичевать себя плетью, ибо понимаю, что грех не может оставаться без покаяния, а пока мне придется от него не отставать, из страха, как бы он не попал в худшую компанию.

Были такие офицеры, которые исполняли свои обязанности и без гетманского надзора, но некоторые все бросали по вечерам, как вообще солдаты, не чувствующие над собой железной руки.

Шведы не замедлили этим воспользоваться.

Однажды, дня за два до прихода короля и гетманов, Сапега задал такой великолепный пир, как никогда. Он был рад, что все войска собираются в одно место и начнется настоящая осада. Все старшие офицеры были приглашены; гетман, всегда искавший повода попировать, объявил, что пир этот устраивается в честь короля. Скшетуским, Кмицицу, Володыевскому и Харлампу было даже послано приказание обязательно явиться, так как гетман хотел почтить их за их огромные заслуги. Пан Андрей уже садился на коня, чтобы ехать на разведки, так что офицер встретил его татар уже за воротами.

— Вам нельзя обижать гетмана и заплатить неблагодарностью за его расположение к вам, — сказал офицер.

Кмициц слез с коня и пошел посоветоваться с товарищами.

— Это мне ужасно не на руку! — сказал он. — Я слышал, что под Бабицами появился какой-то значительный отряд. Сам же гетман велел мне ехать и непременно узнать, что это за солдаты, а теперь он приглашает меня на пир. Что мне делать?

— Гетман приказывает идти с отрядом Акбах-Улану, — ответил ординарец.

— Приказ так приказ, — сказал Заглоба, — а кто солдат, тот должен слушаться! Берегитесь давать дурной пример! К тому же с вашей стороны было бы неразумно сердить гетмана.

— Скажите, что я явлюсь! — сказал Кмициц офицеру.

Офицер ушел. Акбах-Улан уехал с татарами, пан Андрей пошел одеваться и тем временем говорил товарищам:

— Сегодня пир в честь короля, завтра будет в честь гетманов коронных — и так до конца осады!

— Пусть только король придет, и все это кончится, — ответил Володыевский, — ибо хотя и наш государь любит повеселиться, но осада пойдет лучше, так как все, а в том числе и пан Сапега, захотят показать себя ревностными служаками.

— Да, нечего и говорить — это уж слишком, — сказал Ян Скшетуский. — Разве вас не удивляет, что у этого столь даровитого вождя, достойного гражданина и добродетельного человека такая слабость?

— Как только наступает вечер, он становится другим человеком: из великого гетмана он превращается в гуляку!

— А знаете, почему мне так не нравятся эти пиры? — сказал Кмициц. — Ведь и Януш Радзивилл каждый вечер их устраивал. И представьте себе, что все складывалось как-то странно: что ни пир, то случалось какое-нибудь несчастье, получались дурные известия или обнаруживалась новая измена гетмана. Не знаю, случайность ли это или судьба, но всегда это случалось во время пиров. Наконец, дошло до того, что, как только начинали накрывать столы, у нас мороз пробегал по коже.

— Правда, видит Бог, правда! — сказал Харламп. — Но объясняется это и тем, что гетман всегда выбирал ночное время для сношения с неприятелями отчизны.

— Ну, за Сапегу нам нечего опасаться, — сказал Заглоба. — Если он когда-либо изменит, то я гроша медного не стою!

— Об этом никто и не говорит! — воскликнул Володыевский.

— О чем он вечером забудет, то сделает днем, — сказал Харламп.

— Ну, пойдем! — сказал Заглоба. — Правду говоря, в желудке у меня пусто. Они вышли, сели на коней и поехали, так как пан Сапега квартировал в другой части города и туда было довольно далеко. Подъехав к квартире гетмана, они увидели на дворе множество лошадей и толпу конюхов, для которых тоже была поставлена бочка пива, они, как всегда, пили без меры и уже затеяли было драку из-за бочки, но присмирели, увидев рыцарей, особенно пана Заглобу, который стал колотить тех, что стояли на дороге, и кричать:

— К лошадям, бездельники! К лошадям! Не вас пригласили на пир!

Пан Сапега принял друзей, как всегда, с распростертыми объятиями, а так как он был уже немного под хмельком, то начал сейчас же пикироваться с Заглобой.

— Челом, пан командир! — сказал он.

— Челом, пан виночерпий! — ответил Заглоба.

— Если я виночерпий, то я дам тебе такого вина, какого ты не пивал.

— Уж не того ли, от которого гетманы пьяницами делаются? Некоторые из гостей, слыша это, даже испугались, но пан Заглоба разрешал себе все, когда гетман был в хорошем расположении духа, а Сапега питал к нему такую слабость, что не только не сердился, но от души хохотал, призывая всех в свидетели, как обижает его этот шляхтич.

Начался шумный и веселый пир. Пан Сапега чокался с гостями, провозглашал тосты за короля, гетманов, за войска обоих народов, за Чарнецкого и всю Речь Посполитую. От тостов перешли к песням. В комнате стоял сильный запах пота, вин и меда; на дворе был не меньший шум, слышался даже лязг сабель. Это челядь стала драться между собой. Несколько человек шляхты выбежали на двор, чтобы навести порядок, но подняли только еще большую суматоху.

Вдруг поднялся такой страшный крик, что пировавшие умолкли.

— Что это? — спросил один из полковников. — Конюхи не могут поднять такого шума.

— Тише, мосци-панове, — сказал с беспокойством гетман.

— Это не обыкновенные крики.

Вдруг все окна дрогнули от залпа пушек и мушкетов.

— Вылазка! — крикнул Володыевский. — Неприятель наступает.

— На коней! К оружию!

У дверей была давка — толпа офицеров выбежала на двор. Все вскочили с мест и кричали конюхам подавать лошадей. Но в суматохе нелегко было найти своего коня. Между тем со всех сторон раздавались в темноте крики:

— Неприятель наступает. Пан Котвич под огнем.

Все во весь опор бросились к своим полкам, перескакивая через заборы. Во всем лагере били тревогу. Не у всех полков были под рукой лошади, и там-то и началось замешательство. Толпы пеших и конных солдат сбились в кучу, не могли выстроиться и в темноте не отличали своих от неприятеля. Некоторые кричали, что это наступает сам шведский король со всей армией.

Между тем шведы, сделав вылазку, действительно бешено ударили по солдатам Котвича. К счастью, сам он, будучи не совсем здоров, не был на пиру у гетмана и поэтому мог дать кое-какой отпор неприятелю, но ненадолго, так как на него напал большой отряд и открыл сильнейший огонь, так что Котвичу пришлось отступить.

Оскерко первый пришел к нему на помощь со спешившимися драгунами. На выстрелы ответили выстрелами, но драгуны Оскерки тоже не могли выдержать натиска и стали поспешно отступать, устилая поле трупами. Два раза Оскерко пытался устоять на месте и оба раза был разбит, так что его солдаты могли только отстреливаться кучками. Наконец, они рассеялись совершенно, а шведы наступали, как неудержимый поток, к квартире гетмана. Из города в поле выходили свежие полки; с пехотой шла конница, вывезены были даже полевые орудия. Все предвещало решительную битву, и сам неприятель, казалось, ее желал.

Между тем Володыевский, выбежав из квартиры гетмана, встретил свой полк уже в дороге; он уже мчался по направлению выстрелов, так как всегда был наготове. Вел его Рох Ковальский, который, как и Котвич, тоже не был на пиру, но потому, что его не пригласили. Володыевский велел сейчас же зажечь несколько построек, чтобы осветить поле, и помчался в битву. По дороге к нему присоединился Кмициц со своими ужасными волонтерами и теми татарами, которые не пошли на разведки. Оба они пришли вовремя, чтобы спасти Котвича и Оскерку от окончательного поражения.

Между тем постройки разгорелись так хорошо, что было светло как днем. При свете пожара ляуданцы с татарами Кмицица атаковали полк пехоты и, выдержав огонь, принялись рубить пехоту саблями; на помощь пехоте двинулись рейтары и схватились с ляуданцами. Одно время они напирали друг на друга, как борцы, которые, схватив друг друга в охапку, напрягают последние силы, чтобы сдвинуть противника с места. Но у шведов люди стали падать в таком количестве, что они смешались. Кмициц со своими забияками бросался в самую гущу; Володыевский, по обыкновению, оставлял пустоту вокруг себя, около него работали Скшетуские, Харламп и Рох Ковальский; ляуданцы, казалось, хотели перещеголять забияк Кмицица, одни рубили с громким криком, другие, как, например, Бутрымы, молча.

На помощь разбитым шведам подоспели новые полки, а Володыевского и Кмицица поддержал Ванькович, который стоял в лагере неподалеку от них и потому вскоре был готов. Наконец гетман привел в порядок все войско и начал наступать. По всей линии от Мокотова до Вислы разгорелась жестокая битва.

Вдруг Акбах-Улан, ездивший на разведки, примчался к гетману на взмыленном коне и крикнул:

— Эффенди, чамбул конницы идет от Бабиц к городу и ведет возы с провиантом, пробираясь в крепость.

Сапега сразу понял, что значила эта вылазка в сторону Мокотова. Неприятель хотел отвлечь войска, стоящие на блонской дороге, чтобы дать возможность обозу и конному конвою проникнуть в крепость.

— Скачи к Володыевскому, — крикнул он Акбах-Улану, — пусть ляуданцы, Кмициц и Ванькович преградят им дорогу; я сейчас же пришлю им подкрепление.

Акбах-Улан помчался вихрем, за ним полетели еще два гонца. Все они повторили Володыевскому приказ гетмана.

Володыевский тотчас повернул свой полк, Кмициц с татарами догнал его, и они помчались напрямик; Ванькович за ними.

Но они опоздали. Около двухсот возов въезжали уже в городские ворота, а сопровождавший их великолепный отряд тяжелой конницы почти весь был уже под защитой крепостных орудий. Только арьергард в сто человек находился еще вне линии крепостного огня. Офицер, ехавший сзади, подгонял его.

Кмициц, увидев их при блеске горевших строений, издал такой страшный и пронзительный крик, что ближайшие лошади шарахнулись в сторону: он узнал рейтар Богуслава, тех самых, которые смяли его и его татар под Яновом.

И, забыв обо всем, он бросился к ним, как бешеный, опередив своих людей, и сломя голову ворвался в ряды шведов. К счастью, вместе с ним ворвались и два молодых Кемлича, Козьма и Дамьян. В эту минуту Володыевский налетел ураганом, перехватил дорогу и отрезал арьергард от главного отряда.

На стенах загрохотали орудия, но главный отряд, пожертвовав своими товарищами, поспешно скрылся вместе с возами в крепость. Тогда ляуданцы и солдаты Кмицица кольцом окружили арьергард, и началась беспощадная резня.

Но она продолжалась недолго. Люди Богуслава, видя, что неоткуда ждать помощи, мигом соскочили с коней, побросали оружие и кричали, что сдаются.

Ни волонтеры, ни татары не обращали на это внимания и продолжали Рубить, но в ту же минуту раздался пронзительный и грозный голос Володыевского, который хотел получить свежие сведения.

— Брать живьем! Не сметь! Брать живьем!

— Живьем брать! — крикнул Кмициц.

Лязг железа прекратился. Вязать пленных приказали татарам, и они, со свойственной им ловкостью, сделали это в одну минуту, и затем полки поспешно отступили из-под огня орудий.

Полковники повернули к строениям. Ляуданпы шли впереди, полк Ваньковича в конце, а Кмициц с пленными посередине, все наготове, чтобы отразить возможное нападение. Одни из татар вели на аркане пленных, другие держали отнятых лошадей. Подъехав к строениям, Кмициц внимательно всматривался в лица пленников, в надежде увидеть между ними лицо Богуслава, так как хотя один из рейтар под ножом и поклялся ему, что Богуслава не было в отряде, но он все же думал, что рейтар это скрывает.

Вдруг внизу, с земли, раздался чей-то голос:

— Пан Кмициц! Пан полковник! Спасите знакомого! Прикажите меня развязать на слово!

— Гасслинг! — воскликнул Кмициц.

Гасслинг был шотландец, бывший офицер князя-воеводы виленского, которого Кмициц знал в Кейданах и когда-то очень любил.

— Пусти пленника, — крикнул он татарину, — а сам долой с коня!

Татарин свалился с седла, точно его ветром сдуло: он знал, как опасно было медлить, когда приказывает «багадырь».

Гасслинг, кряхтя и стеная, взобрался на высокое седло ордынца.

Вдруг Кмициц схватил его за руку повыше ладони и, сжимая ее так, точно хотел раздавить, спросил быстро:

— Откуда едете? Скажите сейчас же, откуда едете? Ради бога, скорей!!

— Из Таурог! — ответил офицер.

— Александра Биллевич… там?

— Там!

— И… что же князь с нею сделал?

— Ничего не добился.

Наступило молчание. Немного погодя Кмициц снял свой рысий колпак, провел рукой по лбу и сказал:

— Меня ранили в стычке, кровь идет, я ослаб…

XII

Шведская вылазка отчасти достигла цели, так как отряд Богуслава все же проник в город, но зато она не причинила большого урона полякам. Правда, полк Котвича и драгуны Оскерки сильно пострадали, но и шведы устлали трупами поле битвы, а один полк пехоты, на который напали Володыевский и Ванькович, был почти совсем уничтожен. Литвины даже хвастались, что потери у неприятеля были больше, чем у них. Один только Сапега терзался тем, что его постигла новая «конфузил», от которой могла пострадать его слава. Полковники утешали его как могли, и, говоря правду, этот случай послужил ему на пользу, так как с этих пор прежние пиры более не повторялись, а если и случалась какая-нибудь вечеринка, то в это время всегда бывали усиливаемы сторожевые отряды. Шведы, думая, что гетман не может ожидать так скоро второй вылазки, повторили ее в следующую же ночь; они снова вышли из крепости, но были отбиты и вернулись в крепость, потеряв несколько человек.

Между тем в квартире гетмана допрашивали Гасслинга, что очень раздражало нетерпеливого Кмицица, так как он хотел заполучить его как можно скорее к себе и расспросить о Таурогах. Весь день бродил он возле квартиры гетмана, то и дело заходил внутрь, слушал ответы и даже вскакивал с места, когда при допросе упоминалось имя Богуслава.

Вечером он получил приказ отправиться на разведки. Кмициц ничего не сказал, только стиснул зубы, так как он очень изменился, научившись откладывать личные дела ради службы. Только с татарами он был в дороге очень строг и за малейшую провинность колотил их буздыганом. А татары говорили между собою, что «багадырь» взбесился, и шли за ним как собачонки, заглядывая ему в глаза и стараясь угадывать его мысли.

Вернувшись, он застал Гасслинга у себя, но тот был так болен, что не мог говорить. Когда татары брали его в плен, они его сильно помяли, и теперь, после целого дня допроса, с ним случился приступ лихорадки, и он даже не понимал вопросов. Поэтому Кмициц должен был довольствоваться тем, что передал ему Заглоба о допросе Гасслинга, но это касалось общественных дел, а не частных. Молодой офицер сообщил о Богуславе только то, что он после похода в Полесье и после яновского поражения был очень болен. Его мучила лихорадка. Когда же он оправился, он пошел на Поморье, куда его вызывали Штейнбок и курфюрст.

— А где он теперь? — спросил Кмициц.

— Судя по словам Гасслинга (а ему нечего было врать), он стоит с братом короля у Нарева и Буга и командует всей конницей, — ответил Заглоба.

— И они думают прийти сюда на помощь. Там мы встретимся, видит Бог, встретимся, хотя бы мне пришлось идти к нему переодетым.

— Не горячитесь даром. Они бы и рады идти на помощь Варшаве, да не могут, так как Чарнецкий стоит у них на пути, и вот каково положение дела: Чарнецкий без пехоты и орудий не может напасть на лагерь, а они боятся выйти против него, так как убедились на деле, что в открытом поле им не сладить с солдатами Чарнецкого. Будь там король, он дал бы сражение, так как под его командой и солдаты лучше дерутся, зная, что это великий воин, но ни Дуглас, ни брат короля, ни князь Богуслав, хотя все они смельчаки, не решатся вступить в бой.

— А где король?

— Отправился в Пруссию. Король не верит, что мы двинулись к Варшаве и осаждаем Виттенберга. Впрочем, верит ли он или нет, он должен был идти туда по двум причинам. Во-первых, чтобы окончательно привлечь на свою сторону курфюрста, хотя бы ценой всей Великопольши, во-вторых, потому, что войско, которое он вывел из ловушки, никуда не годно, пока не отдохнет. Труды, бессонные ночи и постоянные тревоги так его истощили, что солдаты не могут удержать мушкетов в руках, а ведь это лучшие полки во всей армии, которые одержали столько блестящих побед в немецких и датских странах.

Дальнейший их разговор был прерван приходом Володыевского.

— Ну, как Гасслинг? — спросил он еще на пороге.

— Болен и ничего не сознает, — ответил Кмициц.

— А тебе, Михал, что нужно от Гасслинга? — спросил Заглоба.

— Будто вы не знаете?

— Мне-то не знать, что ты хлопочешь о той вишне, которую Богуслав посадил в своем саду? Садовник он хороший, не беспокойся! Не пройдет и года, как у него уже плоды будут.

— Чтобы вам пусто было за такое утешение! — крикнул Володыевский.

— Смотрите-ка, и пошутить с ним нельзя, сейчас начнет усами поводить, как майский жук! Я-то чем виноват? Мсти Богуславу, а не мне!

— Даст Бог, поищу и найду!

— То же самое говорил только что Бабинич. В скором времени, вижу, все войско поклянется ему мстить, но у него тоже ушки на макушке, и без моих фортелей вы ничего с ним не поделаете.

При этих словах Кмициц и Володыевский вскочили со своих мест.

— Вы придумали какой-нибудь фортель?

— Вы полагаете, что придумать фортель так же легко, как вынуть саблю из ножен? Если бы Богуслав был здесь, я бы уж, наверное, придумал не один, но на таком расстоянии его не проймет не только фортель, но и пушка. Пан Андрей, прикажи-ка дать мне кружку меду, сегодня что-то жарко!

— Хоть целую бочку, только выдумайте что-нибудь!

— Прежде всего, чего вы пристали к этому Гасслингу? Не его одного взяли в плен, можете и других расспросить.

— Я уже их допрашивал, но это какие-то олухи, ничего не знают, а он, как офицер, бывал при дворе, — ответил Кмициц.

— И то правда! — ответил Заглоба. — Я тоже должен с ним поговорить: от того, что он мне скажет о личности и привычках князя, могут зависеть и мои фортели. Главное, чтобы скорее кончилась осада, и тогда мы, наверно, двинемся против той армии. Но что-то долго не видно нашего государя и гетманов.

— Как? — перебил Володыевский. — Я возвращаюсь от гетмана, который только что получил известие, что король с придворными полками прибудет еще сегодня вечером, а гетманы с войском — завтра. От самого Сокаля он идет, почти не отдыхая. Впрочем, мы и так ждали их со дня на день.

— Много с ними войска?

— Почти в пять раз больше, чем у Сапеги; с ними великолепная русская и венгерская пехота, шесть тысяч орды под командой Субагази, но за ней, говорят, нужно глядеть в оба, она пошаливает и грабит.

— Вот бы назначить пана Андрея их начальником, — сказал Заглоба.

— Ого! Я бы их сейчас из-под Варшавы увел, так как они для осады никуда не годятся, и повел бы к Бугу и Нареву, — ответил Кмициц.

— Ну нет, пригодятся, — сказал Володыевский, — никто лучше их не сможет следить за тем, чтобы провиант не попал в крепость.

— Значит, теперь Виттенбергу придется туго! Погоди, старый вор! — воскликнул Заглоба. — Ты воевал хорошо, этого я не отрицаю, но крал и грабил, еще лучше. У тебя два языка было — один для ложных присяг, другой — для ложных обещаний, но теперь оба они тебе не помогут выклянчить себе прощение. Чешется у тебя кожа от галльской болезни, и медики ее чешут, а мы тебе ее еще лучше начешем, это дело Заглобы!

— Он сдастся на капитуляцию королю, и что мы тогда с ним сделаем? — сказал пан Михал. — Нам еще придется оказывать ему воинские почести…

— На капитуляцию, да? — крикнул Заглоба. — Ладно!

Тут он стал с такой силой бить кулаком по столу, что Рох, который в эту минуту вошел в комнату, остановился как вкопанный.

— Пусть я буду последним слугой у жида, — кричал старик, — если выпущу из Варшавы этого врага нашей веры, этого грабителя костелов, этого насильника, этого палача мужчин и женщин, этого поджигателя, этого шельму, этого цирюльника, пускающего нашу кровь, этого крысолова! Ладно! Пусть король и гетманы отпустят его на капитуляцию, но я, Заглоба, как желаю себе счастья в жизни и спасения после смерти, подниму против него такой шум, о каком еще никто в Речи Посполитой не слыхал. Не махай рукой, Михач! Повторяю, подниму шум!

— Дядя поднимет шум! — прогремел Рох.

Вдруг из-за двери показалось зверское лицо Акбах-Улана.

— Эффенди, — сказал он Кмицицу, — войска короля видны за Вислой.

Все вскочили со своих мест и выбежали из комнаты. Действительно, прибыл король. Прежде всего пришли татарские полки под предводительством Субагази, но не в таком большом количестве, как ожидали. За ними явились коронные войска, отлично вооруженные и полные воодушевления. К вечеру вся армия перешла по мосту, который только что построил Оскерко. Сапега ждал короля, построив войска в боевом порядке. Коронные полки, перейдя мост, остановились против литовских, так что между ними оставалось пустое пространство шагов во сто.

Сапега с булавой в руке пешком вышел на это открытое пространство, за ним следовало несколько знатных военных и гражданских сановников. С другой стороны от коронных войск подъехал король на великолепном жеребце, подаренном ему маршалом Любомирским. Он был одет в легкий панцирь голубого цвета, из-под которого был виден черный бархатный кафтан с белым кружевным воротником; на голове его вместо шлема была надета обыкновенная шведская шляпа с черными перьями, на руках боевые рукавицы и на ногах длинные, выше колен, сапоги темно-коричневого цвета.

За ним ехал нунций, архиепископ львовский, епископ каменецкий, ксендз Цецишовский, воевода краковский, воевода русский, барон Лизоля, граф Петтинген, пан Каменецкий, московский посол, пан Гродзицкий, генерал артиллерии, Тизенгауз и много других. Сапега бросился было к королю, чтобы придержать ему стремя, но король легко соскочил с коня, подбежал к Сапеге и, не говоря ни слова, обнял его.

И долго держал он его в объятиях на глазах у обоих войск; он молчал, только слезы катились у него по лицу, так как в эту минуту он прижимал к своей груди самого верного своего слугу, который хотя и не мог равняться с Другими одаренностью и часто делал ошибки, но честностью превосходил всех магнатов Речи Посполитой, был непоколебим в своей верности, пожертвовал для отчизны всем своим состоянием и с начала войны собственной своей грудью защищал монарха и отчизну.

Литвины, которые думали прежде, что король сделает выговор или, по крайней мере, холодно встретит Сапегу, за то, что он выпустил Карла из ловушки под Сандомиром и сделал оплошность под Варшавой, при виде такой сердечной доброты короля, приветствовали его восторженными криками. Им ответили громовые крики в коронных войсках, покрывшие собой треск барабанов и грохот салютов.

— Vivat Ян Казимир!

— Vivat коронные!

— Vivat литвины!

Так встретили друг друга войска под Варшавой. Дрожали ее стены, дрожали за стенами шведы.

— Разревусь, видит Бог, разревусь! — кричал взволнованный Заглоба. — Не выдержу! Вот он, государь наш, отец (мосци-панове, я уже плачу!), отец… Наш король, недавно всеми покинутый, изгнанник, а теперь… теперь… смотрите, ведь тут сто тысяч сабель наготове! О Боже милосердный… Я не могу от слез… Вчера он был скитальцем, а сегодня… у императора австрийского нет таких войск.

Тут слезы ручьем полились по его лицу, он начал всхлипывать и вдруг, обратившись к Роху, сказал:

— Тише ты! Чего ревешь?

— А разве вы, дядя, не ревете? — спросил Рох.

— Правда, ей-богу, правда… Я краснел, мосци-панове, за Речь Посполитую. Но теперь я не променяю ее ни какой другой народ… Сто тысяч сабель… Пусть другие покажут что-нибудь подобное!.. Слава богу, мы опомнились! Опомнились!

Пан Заглоба ошибся ненамного: под Варшавой действительно стояло около семидесяти тысяч войска, не считая вооруженной челяди, которая, в случае надобности, тоже сражалась и несметные полчища которой всегда тащились за каждым войском.

После приветствий и беглого осмотра войск, король поблагодарил сапежинцев за верную службу и уехал в Уяздов[60], а войска стали занимать назначенные им позиции. Некоторые полки остались в Праге, другие расположились вокруг города. Громадный обоз переправлялся через Вислу до самого полудня.

На следующий день вся окрестность забелела, словно снегом, палатками. На ближайших лугах ржали несметные стада лошадей. За войском пришли армянские, еврейские и татарские купцы; на равнине вырос другой город, еще более обширный и шумный, чем осажденный.

Шведы, испуганные численностью польских королевских войск, не делали никаких вылазок, так что начальник артиллерии, Гродзицкий, мог спокойно объезжать город и составлять план осады.

На другой день челядь по его указаниям стала воздвигать шанцы, на которые втаскивали пока легкие орудия, так как тяжелые должны были подойти спустя несколько недель.

Король Ян Казимир послал Виттенбергу предложение сдать город и сложить оружие на очень легких условиях, которые возбудили большое неудовольствие во всем войске, когда о них узнали. Возбуждал это неудовольствие, главным образом, пан Заглоба, который питал особенную ненависть к этому шведскому генералу.

Виттенберг, как легко можно было предвидеть, отверг все предложения короля и решил защищаться до последней капли крови и скорее похоронить себя под развалинами города, чем сдать его в руки короля. Огромное количество осаждающих войск не пугало его, он знал, что это скорее мешает, чем помогает осаде. Кроме того, ему уже донесли, что в королевском лагере нет ни одного осадного орудия, а у шведов их было слишком достаточно, как и пороха.

Можно было предвидеть, что они будут защищаться отчаянно. Варшава служила им до сих пор складом добычи. Все несметные богатства, награбленные в замках, костелах и городах Речи Посполитой, свозились сначала в Варшаву, а оттуда перевозились речным путем в Пруссию и затем в Швецию. А в последнее время, когда восстала вся страна, в замках, защищаемых лишь небольшими гарнизонами, прятать добычу было рискованно, и ее приходилось отвозить в Варшаву. Шведский солдат скорее готов был жертвовать жизнью, чем добычей. Бедный народ, добравшись до сокровищ богатой страны, так разлакомился, что мир не видел более хищных грабителей. Сам король славился жадностью, генералы следовали его примеру, а всех превосходил Виттенберг. Когда дело касалось наживы, офицеров не могла удержать ни рыцарская честь, ни их чины. Они брали, выжимали, грабили все, что было возможно. В самой Варшаве полковники продавали своим солдатам табак и водку, чтобы их жалованьем набить свои карманы.

Кроме того, они должны были защищаться особенно яростно, потому что в Варшаве находились лучшие офицеры; там был Виттенберг, который первым вступил в пределы Речи Посполитой и довел ее до падения под Устьем; был канцлер Оксенстьерн, известнейший в мире дипломат, которого за честность уважали даже враги и которого называли Минервой короля, так как король постоянно слушался его советов при ведении переговоров; были генералы — Врангель-младший, Горн, Эрскин, второй Левенгаупт и много высокопоставленных шведских дам, которые приехали в эту страну за своими мужьями, как в новую шведскую провинцию. Значит, шведам было что защищать.

Ян Казимир понимал, что осада при отсутствии пушек будет тяжелая и кровавая, понимали это и гетманы, но войско не хотело об этом думать. Не успел Гродзицкий возвести кое-какие окопы и чуть подвинуться к стенам, как к королю начали являться депутации с просьбой разрешить вылазку. Королю пришлось долго уговаривать их, что саблями крепостей не берут.

Тем временем осадные работы понемногу подвигались вперед; войско, не имея возможности идти на штурм, работало вместе с крестьянами, даже офицеры возили в тачках землю и делали подкопы под землей. Шведы не раз пытались помешать работам и ежедневно делали вылазки, но не успевала пехота выйти из-за ворот, как работавшие при окопах поляки бросали свои тачки, хватались за сабли и накидывались на шведов с такой яростью, что отряду приходилось сейчас же скрываться за стены. Во время этих стычек убитых бывало так много, что все пространство между окопами и крепостными стенами было усеяно могилами. Вскоре убитых перестали хоронить, и трупы лежали на поверхности земли, заражая воздух.

Несмотря на все трудности, городские жители каждый день пробирались из города в лагерь короля и доносили, что делается в городе, на коленях умоляя поспешить со штурмом. У шведов провианта было много, но жители умирали с голоду на улицах, жили в нищете под страшным гнетом гарнизона. Каждый день в королевский лагерь доносились отголоски ружейных выстрелов, и беглецы сообщали потом, что это расстреливают горожан, заподозренных в верности Яну Казимиру. Волосы дыбом вставали от этих рассказов. Говорили, что все население — даже больные женщины, новорожденные дети, старцы — ночует на улицах, так как шведы выгнали их из домов, в которых пробили проходы, чтобы гарнизон, в случае вступления польских войск в город, мог бы прятаться и отступать. Бездомное население мокло под дождем, а ночами мерзло от холода. Жителям воспрещали разводить огонь, и часто им не на чем было сварить горячую пищу. Стали свирепствовать всевозможные болезни и уносили сотни жертв.

У короля, когда он слушал эти рассказы, сердце разрывалось, и он слал гонцов за гонцами, чтобы ускорить присылку тяжелых орудий. Время шло, проходили дни, недели — ничего нельзя было предпринять, кроме отражения вылазок. Осаждающих подкрепляла мысль, что у осажденных рано или поздно истощатся запасы провианта, а все дороги были отрезаны и в город даже мышь не могла пробраться. И осажденные теряли надежду на помощь; армия Дугласа, стоявшая ближе всех, не только не могла поспешить с помощью, но сама должна была думать о своем спасении, потому что Ян Казимир, располагая такими огромными силами, мог окружить и ее.

До прибытия тяжелых орудий поляки начали обстреливать крепость из малых. Пан Гродзицкий, вырывая перед собой, как крот, земляные насыпи со стороны Вислы, придвинулся к крепости на расстояние шести шагов от рва и осыпал неустанным огнем несчастный город. Великолепный дворец Казановских был разрушен, но его не жалели, так как он принадлежал изменнику Радзейовскому. Едва держались потрескавшиеся стены, зияя пустыми отверстиями окон. На великолепные террасы и сады днем и ночью сыпались ядра, разрушая чудесные фонтаны, мосты, беседки, мраморные статуи и пугая павлинов, которые жалобным криком давали знать о своем несчастном положении.

Пан Гродзицкий осыпал огнем и колокольню бернардинцев, так как с этой стороны хотел начать штурм.

Между тем находящаяся в обозе челядь стала просить, чтобы ей позволено было напасть на город, так как ей хотелось добраться первой до шведской добычи. Король сначала отказал, но потом согласился. Несколько известных офицеров, а между ними и Кмициц, вызвались руководить штурмом. Кмицицу надоела бездеятельность, и он попросту не находил себе места, так как Гасслинг серьезно заболел и уже несколько недель лежал без сознания.

Раздался сигнал к штурму. Пан Гродзицкий противился ему до последней минуты, утверждая, что, пока не будет сделан пролом в стене, города нельзя взять, если бы даже в штурм пошла не челядь, а регулярная пехота. Но так как король дал уже разрешение, он должен был уступить.

15 июня собралось около шести тысяч обозной челяди, которая приготовила лестницы, вязанки хворосту и мешки с песком, и к вечеру толпа, вооруженная большей частью саблями, стала подвигаться к тому месту, где подкопы и земляные укрепления ближе всего подходили ко рву. Когда уже совсем стемнело, челядь с криком бросилась ко рву и начала засыпать его. Бдительные шведы встретили ее убийственным огнем из мушкетов и орудий, и вдоль стен города загорелась яростная битва. Чернь, под прикрытием темноты, в одно мгновение засыпала ров и добралась до самой стены. Кмициц во главе двух тысяч добровольцев напал на земляной форт, который поляки называли «кротовой норой», расположенный возле Краковских ворот, и, несмотря на отчаянную защиту, овладел им сразу. Гарнизон был истреблен до одного человека. Пан Андрей велел повернуть часть пушек к воротам, а остальные — к стене, чтобы помочь штурмующим и защитить хоть отчасти тех, которые пытались взобраться на стену.

Но им не повезло. Челядь приставляла лестницы и взбиралась на них с такой яростью, что самая отборная пехота не могла бы делать этого лучше, но шведы стреляли в нее прямо в упор, сталкивали вниз камни и бревна, под тяжестью которых ломались лестницы; кроме того, пехота спихивала их длинными копьями, против которых сабли ничего не могли поделать. Более пятисот человек пало под стенами, остальные скрылись за окопами польского лагеря.

Штурм был отражен, но форт остался в руках поляков. Тщетно шведы засыпали его огнем из самых крупных орудий; Кмициц отвечал им всю ночь огнем из захваченных у них пушек. И только утром, когда рассвело, пушки его были разбиты все до единой. Виттенберг, который дорожил фортом, как своей головой, отправил туда отряд пехоты с приказанием не возвращаться до тех пор, пока форт не будет взят обратно; но Гродзицкий сейчас же послал Кмицицу подкрепление, и он не только отбил атаку шведской пехоты, но даже преследовал ее до Краковских ворот.

Пан Гродзицкий до того обрадовался, что сам лично побежал к королю с донесением.

— Ваше величество! — сказал он. — Я вчера был против штурма, но теперь вижу, что он не пропал даром. Пока этот форт был в руках шведов, я не мог ничего поделать с воротами, но теперь, лишь только подоспеют орудия, я в одну ночь сделаю пролом.

Король, опечаленный тем, что во время штурма погибло так много народу, обрадовался и спросил:

— Кто теперь в этом форту?

— Пан Бабинич! — ответило несколько голосов.

Король захлопал в ладоши:

— Он всюду первый! Генерал, я его знаю! Это огонь, а не рыцарь, и шведам его не выкурить!

— Было бы непростительно, если бы мы позволили им это сделать. Я ему уже послал пехоту и пушки, так как шведы обязательно будут его оттуда выкуривать. Этот кавалер стоит столько золота, сколько весит сам!

— Больше! Это не первый и не десятый его подвиг! — сказал король.

Потом он приказал подать себе коня и подзорную трубу и поехал посмотреть на форт; но за дымом ничего не было видно, так как несколько орудий засыпали его ядрами и гранатами. Этот форт лежал так близко от городских ворот, что мушкетные пули почти долетали до него; превосходно можно было видеть, как гранаты взлетали вверх, подобно маленьким облачкам, и, описав дугу, падали за форт и не давали подойти подкреплениям.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — сказал король. — Тизенгауз, смотри!

— Ничего не видно, государь!

— Там останется только куча разрытой земли. Тизенгауз, ты знаешь, кто там сидит?

— Знаю, государь, Бабинич! Если он останется жив, то может сказать, что уже при жизни побывал в аду!

— Ему нужно послать свежих людей, генерал!

— Приказ уже отдан, но солдатам трудно подойти, так как гранаты падают и по эту сторону форта!

— Сейчас же открыть огонь из всех пушек по стенам, чтобы отвлечь внимание.

Гродзицкий пришпорил лошадь и помчался к шанцам. Через минуту загрохотали орудия по всей линии, а немного погодя свежий отряд мазурской пехоты вышел из окопов и бегом двинулся к «кротовой норе».

Король все стоял и смотрел. Наконец он крикнул:

— Следовало бы сменить Бабинича. Кто из вас, мосци-панове, согласится это сделать?

Наступила минута молчания, так как ни Скшетуских, ни Володыевского не было возле короля.

— Я! — отозвался вдруг пан Топор-Грылевский, офицер легкоконного полка имени примаса.

— Я! — повторил Тизенгауз.

— Я! Я! Я! — отозвалось еще несколько голосов.

— Отправится тот, кто первый вызвался, — сказал король.

Топор-Грылевский перекрестился, приложил флягу ко рту и побежал. Король все стоял и смотрел на облака дыма, которые застилали форт, поднимаясь над ним все выше, подобно мосту, до самых стен. Так как форт лежал ближе к Висле и городские стены возвышались над ним, то огонь был убийственный.

Между тем грохот орудий стал слабеть, хотя гранаты все еще продолжали летать и раздавались залпы ружейного огня, точно целые тысячи мужиков молотили на гумне.

— Видно, опять в атаку идут! — сказал Тизенгауз. — Если бы было меньше дыму, мы могли бы видеть пехоту…

— Подъедем ближе! — сказал король, пришпоривая лошадь.

За ними тронулись другие, и, подвигаясь по берегу Вислы, они подъехали почти к самому Сольцу. Так как шведы зимою вырубили дворцовые и монастырские сады, то они легко убедились даже без подзорных труб, что шведы снова бросились в атаку.

— Я предпочел бы лучше потерять эту позицию, — сказал король, — чем чтобы Бабинич там погиб!

— Бог сохранит его, — ответил ксендз Цецишовский.

— И пан Гродзицкий пошлет подкрепление, — прибавил Тизенгауз.

Дальнейший разговор прервало появление какого-то всадника, который во весь опор мчался со стороны-города. Тизенгауз, обладавший таким превосходным зрением, что невооруженным глазом видел лучше, чем другие в подзорную трубу, тотчас узнал его и, схватившись за голову, воскликнул:

— Грылевский возвращается. Вероятно, Бабинич убит и форт взят!

Король закрыл глаза руками, между тем Грылевский подскакал, осадил коня и, еле переводя дух, сказал:

— Ваше величество.

— Что? Убит? — спросил король.

— Пан Бабинич говорит, что ему там хорошо, и не желает смены, просит только прислать им есть, так как они с утра ничего не ели.

— Значит, жив? — крикнул король.

— Говорит, что ему хорошо! — повторил Грылевский.

— Вот молодец!

— Вот солдат! — раздались голоса. Король сказал Грылевскому:

— Нужно было во всяком случае остаться и сменить его. Не стыдно ли вам возвращаться? Струсили, что ли? Лучше было не браться!

— Ваше величество, — ответил Грылевский, — со всяким, кто меня назовет трусом, я могу сосчитаться с саблей в руках, но перед вашим величеством я должен оправдаться. Я был в самой «норе», на что отважился бы не всякий, но Бабинич еще разозлился на меня за мое предложение. «Убирайтесь вы к черту, говорит. Я здесь работаю, из кожи лезу вон, и мне некогда болтовней заниматься, а славой я ни с кем делиться не хочу. Мне здесь хорошо, говорит, и я останусь, а вас велю вывести за вал! Чтоб вас черти взяли, говорит, есть нам хочется, а тут вместо пищи командира присылают!» Что мне оставалось делать, ваше величество, как не вернуться? Я и злости его не удивляюсь, у них руки устали от работы.

— Ну как? — спросил король. — Удержится он?

— Такой головорез? Да где же он не удержится? Я забыл сказать, что, когда я уходил, он мне крикнул вдогонку: «Целую неделю просижу, только присылайте нам есть!»

— Да можно ли там усидеть?

— Там, ваше величество, настоящий Судный день. Гранаты летят за гранатами, осколки, как ведьмы, свистят в уши, вся земля изрыта, от дыма говорить нельзя. Ядра взрывают землю, каждую минуту приходится отряхиваться. Много убитых, но те, что оставались в живых, лежат в траншеях и сделали над головой небольшие навесы из кольев, укрепив их землей. Шведы очень старательно укрепили редут, а теперь он служит против них же. При мне подоспела пехота Гродзицкого, и они снова дерутся.

— Если нам нельзя взять стены, пока не пробита брешь, — сказал король, — то мы сегодня еще ударим по краковским дворцам, это отвлечет внимание!

— Но и дворцы укреплены почти как крепости, — заметил Тизенгауз.

— Но им не пришлют помощи из города, так как все внимание обращено на Бабинича, — ответил король. — И так это и будет, увидите! Сейчас прикажу начать штурм, только перекрещу Бабинича.

С этими словами король взял из рук ксендза Цецишовского золотой крест, с частицами древ честного креста, высоко поднял его над головой и осенил крестным знамением далекий форт, покрытый дымом и огнем, и сказал:

— Боже Авраама, Исаака и Иакова, сжалься над народом твоим и пошли помощь погибающим! Аминь! Аминь! Аминь!

XIII

Начался кровавый штурм со стороны Нового Света к Краковскому предместью, не особенно удачный, но все-таки отвлекший внимание шведов от форта, который защищал Кмициц, и давший его людям возможность отдохнуть. Поляки подвинулись ко дворцу Казимира, но не могли удержать этой позиции.

С другой стороны штурмовали дворцы Даниловича и дом гданьского посольства, но также безуспешно. В этом штурме пало несколько сот человек. Одно лишь утешало короля: он видел, что даже ополченцы с великим мужеством и самопожертвованием рвутся на стены и что после нескольких неудачных попыток взять город войско не только не пало духом, но было уверено в победе.

Самым счастливым событием этих дней было прибытие Яна Замойского и Чарнецкого. Первый из них привел с собой прекрасную пехоту и тяжелые орудия из Замостья, каких не было у шведов. Другой, окружив частью литовских войск и полесского ополчения армию Дугласа, прибыл в Варшаву, чтобы принять участие в генеральном штурме.

На форту, взятом Кмицицем, были поставлены большие орудия, из которых сейчас же стали обстреливать стены и ворота и заставили замолчать пушки шведов. Тогда генерал Гродзицкий занял форт, а Кмициц вернулся к своим татарам.

Но не успел он доехать до своей квартиры, как его вызвали в Уяздов. Король в присутствии всего штаба осыпал похвалами молодого рыцаря, не жалели похвал ни Чарнецкий, ни Сапега, ни Любомирский, ни коронные гетманы, а он стоял перед ними в изорванной и испачканной землею одежде, с лицом, покрытым пороховым дымом, усталый и изнуренный, но довольный тем, что удержал форт, заслужил столько похвал и стяжал великую славу.

Поздравляли его среди других Володыевский и пан Заглоба.

— Вы представить себе не можете, пан Андрей, как король вас любит, — сказал маленький рыцарь. — Вчера я был на военном совете — пан Чарнецкий взял меня с собой. Речь шла о штурме, об известиях с Литвы и о том, как там свирепствовал Понтус. Решили поддержать там восстание. Сапега предложил послать туда несколько полков под начальством человека, который сумел бы быть там тем, чем Чарнецкий был в Короне. Король ответил: «Такой человек только один: Бабинич!» Все с этим согласились.

— На Литву, особенно на Жмудь, я охотно поеду, — ответил Кмициц, — я сам хотел просить короля об этом, только жду взятия Варшавы!

— Завтра генеральный штурм, — сказал, приближаясь, Заглоба.

— Я знаю, а как чувствует себя Кетлинг?

— Кто такой? Может быть, Гасслинг?

— Все равно, у него две фамилии, как это часто бывает у англичан и шотландцев.

— Правда, — сказал Заглоба, — а у испанцев особое имя на каждый день недели. Ваш человек сказал мне, что Гасслинг, или Кетлинг, уже здоров; ходит, говорит, лихорадка у него прошла, и только каждый час требует есть.

— А вы были у него? — спросил Кмициц у маленького рыцаря.

— Не был, времени нет. Да кто будет думать об этом перед штурмом.

— Так идемте сейчас!

— Идите лучше спать, — сказал Заглоба.

— Правда! Правда! Я еле стою на ногах!

Вернувшись к себе, пан Андрей последовал совету Заглобы, тем более что и Гасслинга он застал спяшим. Зато вечером его пришли проведать Заглоба и Володыевский и уселись в просторном бараке, который татары построили для своего «багадыря». Кемличи наливали им старый столетний мед, который король прислал Кмицицу в подарок, и они пили его с наслаждением, так как день был жаркий. Гасслинг, еще бледный и изнуренный, казалось, черпал в этом драгоценном напитке новые жизненные силы. Заглоба чмокал языком и вытирал пот со лба.

— Ишь как там орудия гремят, — сказал, прислушиваясь, молодой шотландец. — Завтра вы пойдете на штурм… Хорошо здоровым! Бог вас благослови! Я чужеземец и служил, как обязался, но вам желаю всего лучшего. Ах, что это за мед! Жизнь, жизнь в меня вступает.

Сказав это, он откинул назад свои золотистые волосы и поднял к небу голубые глаза. Лицо было прекрасно, с его почти детским выражением. Заглоба поглядывал на него с некоторой нежностью.

— Вы говорите по-польски, пан кавалер, не хуже любого из нас. Станьте поляком, полюбите нашу отчизну, хорошее дело сделаете, в меде недостатка у вас не будет! Права гражданства у нас даются легко.

— Тем более что я дворянин, — сказал Гасслинг. — Полная моя фамилия Гасслинг-Кетлинг оф Эльгин. Род наш из Англии, хотя поселился в Шотландии.

— Это далекие заморские страны, тут человеку лучше живется! — сказал Заглоба.

— Мне тут хорошо!

— Но нам плохо, — сказал Кмициц, который с самого начала нетерпеливо ерзал на скамье. — Нам хочется слышать о том, что было в Таурогах, а вы, панове, перечисляете родословные!

— Спрашивайте, я буду отвечать!

— Вы часто видывали панну Биллевич?

На бледном лице Гасслинга выступил румянец.

— Ежедневно, — ответил он.

Кмициц стал смотреть на него пристально.

— Откуда у нее такое доверие к вам? Отчего вы покраснели? Ежедневно? Как ежедневно?

— Она знала, что я желаю ей добра, так как оказал ей несколько услуг. Но это вы увидите из моего рассказа, а пока я начну с начала. Вы, быть может, не знаете, что меня не было в Кейданах, когда князь-конюший приехал и увез в Тауроги эту панну. Почему так случилось, я говорить не буду, ибо это толковали по-разному, скажу лишь, что, как только они приехали, все заметили, что он безумно влюблен.

— Чтоб его Бог наказал за это! — крикнул Кмициц.

— Начались пиры и забавы, каких раньше никогда не бывало, охоты и турниры. Со стороны можно было бы подумать, что никакой войны нет, а тут каждый день приходили письма, приезжали послы от курфюрста и князя Януша. Мы знали, что князь Януш окружен Сапегой и конфедератами, что он умоляет брата о спасении, так как ему грозит гибель. А мы ни с места! На прусской границе стояли готовые войска, а мы не шли на помощь князю, так как Богуслав не мог оторваться от панны.

— И потому Богуслав не пошел на помощь брату? — спросил Заглоба.

— Потому и не пошел. То же самое говорил и Петерсон, и все его приближенные. Многие роптали на это, но многие были довольны, что Радзивиллы погибнут. Сакович занимался делами вместо князя, отвечал на письма, разговаривал с послами. А князь если и думал о чем-нибудь, то только о забавах, кавалькадах или охотах. Он, скупец, стал швыряться деньгами, велел на милю вырубить лес, чтобы из окон панны был вид красивей. Словом, он сыпал ей под ноги цветы и принимал ее так, точно она была королевой шведской. Многие жалели ее, именно поэтому и говорили: «Все это на ее погибель: жениться князь не женится, и только лишь добьется взаимности, сейчас же доведет до греха!» Но оказалось, что эту панну не легко довести…

— А что?! — воскликнул, вскакивая, Кмициц. — Я это лучше всех знаю! Как же панна Биллевич принимала эти королевские почести? — спросил Кмициц.

— Сначала с любезной улыбкой, хотя по ней было заметно, что ее снедает какая-то печаль. Она бывала на охотах, на маскарадах, участвовала в кавалькадах и турнирах и думала, вероятно, что князь ведет всегда такую жизнь. Но вскоре она заметила, что все это ради нее. Однажды случилось, что князь, старавшийся разнообразить зрелища, захотел показать панне войну: неподалеку от Таурог зажгли деревню, пехота ее защищала, князь штурмовал. Конечно, он одержал блестящую победу и потом, насытившись похвал, упал к ногам и стал просить ее о взаимности. Неизвестно, что он ей предлагал, но с тех пор их дружба кончилась. Она стала держаться за полу своего дяди, мечника россиенского, а князь…

— Стал ей угрожать? — крикнул Кмициц.

— Какое! Он наряжался то греческим пастухом, то маркизом. Нарочные мчались в Королевец за моделями пастушеских костюмов, за лентами и париками. Он разыгрывал отчаяние, ходил под ее окнами и играл на лютне. На этот раз он действительно был влюблен, что и не странно, так как панна скорее похожа на богиню, чем на жительницу земли.

Гасслинг снова покраснел, но пан Андрей этого не заметил, так как, подбоченившись от удовольствия и гордости, он торжествующими глазами поглядывал на Заглобу и Володыевского.

— Знаем мы ее, настоящая Диана, только месяца на голове недостает! — сказал маленький рыцарь.

— Какая там Диана? После панны Биллевич на Диану и смотреть не захочется! — воскликнул Кмициц.

— Потому и я сказал: «и не странно», — ответил Гасслинг.

— Ладно. За это «не странно» я бы его на медленном огне изжарил…

— Да оставьте вы! — перебил его Заглоба. — Сначала поймайте его, тогда уж и будете думать, что с ним делать, а пока дайте говорить этому кавалеру!

— Не раз я дежурил перед комнатой, в которой он спал, — продолжал Гасслинг, — и знаю, как он ворочался на постели, как вздыхал, как разговаривал сам с собою, как шипел, точно от боли: так его жгла страсть. Он изменился ужасно, высох: быть может, у него начались уже припадки той болезни, которая стала мучить его потом. Между тем при дворе распространился слух, что князь, забыв обо всем на всем свете, хочет жениться. Дошло это и до жены князя Януша, которая жила с дочерью в Таурогах. Начались недоразумения. Как вам известно, Богуслав, согласно договору, должен был жениться на дочери князя Януша, как только она подрастет. Но обо всем этом он уже забыл: так было пронзено его сердце. Жена князя Януша разозлилась и уехала с дочерью в Курляндию, а Богуслав в тот же день вечером сделал предложение панне Биллевич.

— Сделал предложение? — с изумлением воскликнул Заглоба, а за ним Кмициц и Володыевский.

— Да! Сначала он передал его пану мечнику россиенскому, который был изумлен не менее вас, Панове, и не хотел верить собственным ушам, а когда поверил наконец, то не помнил себя от радости, ибо для всего дома Биллевичей честь не малая породниться с Радзивиллами; правда, Петерсон говорил, что какое-то родство между ними есть, но уже давно забытое.

— Рассказывайте дальше! — отвечал, дрожа от нетерпения, Кмициц.

— Оба они отправились к панне делать официальное предложение. Как раз к тому времени пришли дурные известия от князя Януша, один Сакович прочел их, но никто не обратил внимания ни на них, ни на Саковича, так как он в это время был в немилости за то, что противился браку. А у нас одни говорили, что Радзивиллам не новость жениться на шляхтянках, что в Речи Посполитой все шляхтичи равны, что род Биллевичей доходит до времен Рима. И говорили это те, которые старались добиться расположения будущей княгини. Другие утверждали, что это только хитрость князя, который хочет лишь сблизиться с панной, уже как жених с невестой, и при случае сорвать с нее девичий венок.

— Конечно, так оно и было! — отозвался Заглоба.

— И я так полагаю, — сказал Гасслинг, — но слушайте дальше. Пока мы при дворе рассуждали об этом, вдруг как гром грянула весть, что панна сразу положила конец всяким сомнениям и отказала наотрез.

— Благослови ее Боже! — крикнул Кмициц.

— Отказала наотрез! — продолжал Гасслинг. — Достаточно было взглянуть на князя, чтобы догадаться об этом. Он, перед которым не могли устоять принцессы, не мог вынести такого сопротивления и чуть с ума не сходил. Опасно было показываться ему на глаза. Все мы знали, что так долго продолжаться не может и что князь, рано или поздно, прибегнет к насилию. На следующий день пан мечник был арестован и отправлен в Тильзит. В тот же день панна умолила одного офицера, который стоял на страже у ее двери, дать ей заряженный пистолет. Офицер этот ей не отказал, так как, будучи дворянином и человеком чести, чувствовал сострадание к несчастной даме и преклонялся перед ее красотой и постоянством.

— Кто же этот офицер? — воскликнул Кмициц.

— Я, — сухо ответил Гасслинг.

Пан Андрей так сжал его в объятиях, что молодой шотландец, еще не совсем оправившийся, крикнул от боли.

— Это ничего! — воскликнул Кмициц. — Вы не пленник, вы мой брат и друг! Говорите, чего хотите? Я вам ни в чем не откажу!..

— Отдохнуть минуту, — сказал Гасслинг, тяжело дыша.

И он замолчал, пожимая руки, которые протянули ему Володыевский и Заглоба, наконец, видя, что все сгорают от любопытства, он продолжал:

— Я предупредил ее также о том, о чем все знали: что княжеский медик приготовляет какие-то одуряющие напитки. Но опасения оказались тщетными, так как в это дело вмешался Господь Бог. Он поразил его болезнью, и князь лежал целый месяц. Странно это, мосци-панове, но князь свалился как подкошенный в тот же самый день, когда решил прибегнуть к насилию. Это дело рук Господних, не иначе! Сам он думал так и испугался. Быть может, во время болезни страсть его выгорела, быть может, он ждал, когда к нему вернутся силы. Но, придя в себя, оставил ее в покое и даже разрешил вернуть мечника из Тильзита. Он выздоровел, но лихорадка не оставляла его, как не оставляет и теперь. Вскоре после того, как он встал с постели, он должен был выступить под Тыкоцин, где потерпел поражение. Он вернулся с лихорадкой еще большей, чем раньше, потом курфюрст призвал его к себе, а между тем в Таурогах произошли такие перемены, о которых странно и смешно говорить. Достаточно того, что князь не может более полагаться на верность своих офицеров, разве лишь очень старых, которые ничего не видят и не слышат, а потому не могут устеречь.

— Что же там случилось? — спросил Заглоба.

— Во время тыкоцинского похода, еще до поражения под Яновом, была захвачена некая панна Анна Божобогатая-Красенская и прислана в Тауроги.

— Вот так штука! — воскликнул Заглоба.

А пан Володыевский заморгал глазами, зашевелил усиками и наконец сказал:

— Пан кавалер, прошу не говорить о ней ничего дурного, иначе вы, по вашем выздоровлении, будете иметь дело со мной!

— Если бы я и хотел, я бы не мог сказать о ней ничего дурного, но если это ваша невеста, то я скажу, что вы ее плохо стережете, если это ваша родственница, то скажу, что вы плохо ее знаете, если станете отрицать то, что я вам сейчас расскажу. В одну неделю эта панна влюбила в себя всех от мала до велика и добилась этого исключительно своими глазками и еще какими-то чарами, в которых отчета я вам дать не могу.

— Она! Я ее и в аду узнаю! — пробормотал Володыевский.

— Странное дело, — сказал Гасслинг, — ведь панна Биллевич не уступает ей в красоте, но в ней столько величия и неприступности, что человек, боготворя ее и преклоняясь перед нею, не смеет даже глаз на нее поднять, а не то что питать какую-нибудь надежду. Согласитесь сами, Панове, что бывают разные панны: одни как древние весталки, а другие такие, что чуть взглянешь на них…

— Мосци-пане! — грозно сказал пан Михал.

— Да не кипятись ты, ведь он правду говорит! — сказал Заглоба. — Что она ветреница, мы все знаем, и ты это сто раз говорил сам.

— Оставим этот предмет, — сказал Гасслинг. — Я хотел только объяснить вам, Панове, почему в панну Биллевич влюбились только некоторые, способные оценить все ее совершенства, — Гасслинг снова покраснел, — а в панну Божобогатую почти все. Вот, Богом клянусь, иной раз меня смех разбирал — было совсем так, точно какая-то зараза поразила сердца. А ссор было сколько, сколько поединков! И из-за чего? К чему? Ибо надо вам знать и то, что среди нас не было ни одного, который мог бы похвастать ее взаимностью, но каждый почему-то слепо верил, что он один чего-нибудь добьется!

— Она! Так ее и вижу! — снова пробормотал Володыевский.

— Зато обе панны полюбили друг друга ужасно, — продолжал Гасслинг. — Одна без другой шагу не могла сделать, а панна Божобогатая распоряжалась в Таурогах, как у себя дома…

— Как так? — перебил его маленький рыцарь.

— Распоряжалась, как у себя дома. Сакович в нее так влюбился, что даже не отправился в поход, а Сакович настоящий хозяин во всех имениях князя. Через него и действует панна Анна.

— Он так влюблен? — снова спросил Володыевский.

— И очень уверен в себе, так как он человек очень богатый.

— Его зовут Сакович?

— А вы хотите получше запомнить его фамилию?

— Да нет… я так! — на вид небрежно ответил пан Володыевский, но при этом так грозно шевельнул усиками, что у Заглобы мурашки пробежали по спине.

— Я хотел еще прибавить вот что! — сказал Гасслинг. — Если бы панна Божобогатая велела Саковичу изменить князю и облегчить им бегство, он сделал бы это без колебаний. Но насколько я знаю, она предпочитает действовать за спиной Саковича, может быть, назло ему… кто знает… Во всяком случае, один офицер, мой соотечественник, но только не католик, признался мне, что отъезд пана мечника с паннами уже решен и что офицеры участвуют в заговоре. Это должно произойти вскоре…

Гасслинг стал тяжело дышать; он устал и выбивался из последних сил.

— Вот самое главное из того, что я хотел вам сказать! — прибавил он торопливо.

Володыевский и Кмициц даже за головы схватились.

— Куда они хотят бежать?

— В пущу и пущей до Беловежа… Мне дышать нечем.

Дальнейший разговор был прерван появлением ординарца Сапеги, который вручил Володыевскому и Кмицицу две бумаги, сложенные вчетверо. Володыевский, едва развернув свою, воскликнул:

— Приказ занять позиции к завтрашнему дню!

— Слышите, как ревут орудия? — спросил Заглоба.

— Завтра, завтра!

— Ух, жарко! — сказал пан Заглоба. — Плохой день для штурма… Чтоб черт побрал эту жару. Матерь Божья!.. Многие остынут завтра, несмотря на жару, но не те, которые под твою милость прибегают, Защитница наша! Ну и гремят же пушки… Слишком я стар для штурма, в открытом поле — другое дело! Вдруг в дверях показался новый офицер.

— Здесь ли его милость, пан Заглоба? — спросил он.

— Я здесь.

— По приказу его величества вы будете состоять завтра при его особе.

— Ага, меня хотят не пустить на штурм, так как знают, что старик первым бросится, лишь только трубы затрубят. Государь наш добр, помнит о своих солдатах, но я не знаю, выдержу ли? Стоит мне только воодушевиться, и я тогда ни о чем не помню и бросаюсь прямо в огонь! Такова уж натура! А государь наш добр… Слышите, уж трубы призывают всех на позиции. Ну завтра так завтра!.. Будет завтра и у святого Петра работа, многих придется на небо записывать… Да и в аду готовят для шведов котлы со свежей смолой… Уф, завтра…

XIV

Первого июля между Повонзками и посадом, впоследствии названным Маримонтом, была отслужена походная обедня, которую сосредоточенно слушало десять тысяч регулярного войска. Король дал обет построить в случае победы костел Пресвятой Девы. Такой же обет дали сановники, гетманы, рыцари и простые солдаты, так как этот день должен был быть днем последнего штурма.

После обедни все вожди разъехались по своим позициям. Пан Сапега стал против костела Святого Духа, который хотя и находился тогда за стенами, но был ключом к ним, а потому и был занят сильным шведским отрядом и прекрасно укреплен. Чарнецкий должен был взять Гданьский дом, так как задняя стена его была частью городской стены, и, пробив ее, можно было войти в город. Петр Опалинский с великополянами и мазурами должен был двинуться со стороны Вислы и Краковского предместья.

Регулярные полки расположились против Новогородских ворот. Народу было так много, что вся окрестность, все подгородние деревни, поля и луга были залиты морем солдат, — всюду белели палатки, за ними возы — и взор терялся в синей дали, не находя им конца.

Все эти войска стояли в полной боевой готовности, с ружьями наперевес, готовые каждую минуту броситься к пролому, который сделали в стенах большие орудия, привезенные из Замостья. Орудия не переставали грохотать ни на минуту, штурм же был задержан окончательным ответом Виттенберга на письмо, посланное ему канцлером Корыцинским. Когда около полудня от него был получен отрицательный ответ, вокруг города раздались зловещие звуки труб, и штурм начался.

Коронные войска под начальством гетманов, полки Чарнецкого, полки короля, пехота Замойского, литвины Сапеги и полчища ополченцев волной хлынули к стенам. На стенах их встретили убийственным огнем: большие орудия, мортиры, картечницы, мушкеты загремели одновременно, и от грохота дрогнула земля. Ядра вырывали целые борозды в толпе штурмующих, но она все бежала вперед и рвалась к крепости, не обращая внимания на огонь. Тучи порохового дыма закрыли собой солнце.

Все полки бросились напрямик: гетманы к Новогородским воротам, Чарнецкий к Гданьскому дому, Сапега с литвинами — к костелу Святого Духа, а мазуры и великополяне — к Краковскому предместью.

Великополянам и мазурам досталась самая тяжелая работа. Все дворцы и дома вдоль Краковского предместья были обращены шведами в укрепленные замки. Но в этот день мазурами овладела такая боевая ярость, что против их натиска ничто не могло устоять. Они брали дом за домом, дворцы за дворцами, дрались в окнах, в дверях, на лестницах и истребляли гарнизонные отряды до одного человека. Взяв один дом, они, пока кровь еще не успела высохнуть на их лицах и руках, бросались на другой, и снова начиналась рукопашная битва, и снова бежали они дальше.

Пред началом штурма им было приказано нести с собой снопы незрелого хлеба, которые должны были защищать их от пуль, но они побросали снопы и бежали с открытой грудью. Среди кровавой битвы была взята часовня князей Шуйских и великолепный дворец Конецпольских. Перерезаны были все шведы, находившиеся в небольших постройках, в дворцовых конюшнях, в огородах, спускавшихся к Висле. Возле дворца Казановских шведская пехота попробовала оказать сопротивление на улице, и ее поддержали артиллерийским огнем со стен дворца и с колокольни бернардинского костела, превращенного в крепость.

Но град пуль не задержал поляков ни на минуту, и шляхта с криком: «Ура, мазуры!» — с саблями наголо набросилась на каре пехотинцев; за ними налетела польская полевая пехота и челядь, вооруженная кольями, палками, топорами… Каре было смято в одно мгновение, и началась резня. Поляки и шведы смешались в одну сплошную массу, которая извивалась, металась и купалась в крови на всем пространстве между дворцом Казановских, домом Радзейовского и Краковскими воротами.

Но со стороны Краковского предместья, подобно вспененной реке, наплывали все новые полчища солдат. Пехота была, наконец, перерезана до последнего человека, и начался тот славный штурм дворца Казановских и монастыря бернардинцев, который решил участь битвы.

Пан Заглоба тоже принял в нем участие, так как он ошибся вчера, думая, что король назначил его состоять при его особе только в качестве свитского офицера. Наоборот, ему, как славному и опытному воину, поручили командование челядью, которая должна была пойти на штурм вместе с регулярными полками и ополченцами. Правда, пан Заглоба хотел идти с челядью сзади и ограничиться занятием уже взятых дворцов, но так как в самом начале штурма все смешались, то и его захватило течение толпы. И он бросился на штурм. Несмотря на свою природную осторожность и на то, что он не любил, где не нужно, рисковать жизнью, он так уже привык к битвам, участвовал в стольких кровопролитных сражениях, что, когда это было необходимо, он дрался не только не хуже, но даже лучше других: с отчаянием и бешенством.

Так и теперь он очутился у ворот дворца Казановских, вернее, в аду, который разверзся у их подножия, — в давке, в жаре, в дыму, под градом пуль, гранат, среди стонов и криков. Тысячи искр, осколков, пуль ударялись в ворота, тысячи рук дергали их бешено — одни падали, как пораженные громом, другие бросались на их место, топтали трупы и, стараясь пробраться внутрь крепости, точно нарочно искали смерти.

Никто никогда не видел такой яростной обороны, но никто и не запомнил такого бешеного штурма. Изо всех этажей, над воротами сыпались пули, выливались ведра смолы, но те, что были под огнем, если бы и хотели, не могли отступить: их подталкивали сзади.

Люди, мокрые от пота, черные от дыму, со стиснутыми зубами и дикими глазами, ударяли в ворота такими огромными балками, которые трудно было в обычное время поднять троим. Так, в пылу битвы, росли силы.

Штурмовали и окна, приставляли лестницы к верхним этажам, вырубали решетки в окнах. А ведь в этих окнах, за этими решетками торчали дула мушкетов, которые ни на минуту не переставали дымиться. Везде поднялся такой дым, такая пыль, что штурмующие среди бела дня едва могли разглядеть друг друга. Несмотря на это, они продолжали биться, еще яростнее рубили ворота, лезли на лестницы. Крики у костела бернардинцев говорили о том, что там штурмуют с такой же энергией.

Вдруг Заглоба крикнул таким громким голосом, что его услышали среди шума и выстрелов:

— Жестянку с порохом под ворота!

Ему подали ее сейчас же. Он велел вырубить в воротах снизу узкое отверстие, в которое можно бы было просунуть жестянку. Когда она вошла, он зажег серную нитку и крикнул:

— В сторону! К стенам!

Стоявшие у ворот рассыпались по сторонам и бросились к тем, что приставляли лестницы. Настало томительное ожидание.

Вдруг раздался страшный взрыв, и клубы дыма поднялись вверх. Люди Заглобы снова бросились к воротам; взглянули — взрыв не разбил ворот совсем, но оторвал петлю справа, несколько бревен и образовал брешь, через которую легко мог пробраться даже толстый человек. В ворота стали ударять топорами и дрекольем, сотни рук налегли на них, послышался треск, и одна половина ворот рухнула, открывая глубину темных сеней. В темноте сверкнули выстрелы, но толпа рекой хлынула в пролом, и дворец был взят.

Началась страшная резня внутри дворца. Приходилось занимать комнату за комнатой, коридор за коридором, этаж за этажом. Стены были уже настолько повреждены пушечными выстрелами, что в нескольких комнатах рухнули потолки и похоронили под собой поляков и шведов. Но мазуры шли лавой, всюду проникали, работали топорами и саблями. Никто из шведов не просил пощады, да ее и не было бы. В иных коридорах и проходах шведы устроили баррикады из трупов, а нападающие вытаскивали трупы за ноги и выбрасывали их за окна. Кровь ручьем стекала по лестницам. Кучки шведов сопротивлялись еще местами, отражая немеющими руками бешеные удары штурмующих. Кровь заливала им лица, в глазах темнело… Сжатые со всех сторон, теснимые толпой противников, скандинавы умирали молча, как настоящие солдаты. Каменные изваяния древних богов и героев, забрызганные кровью, смотрели мертвыми глазами на эту смерть.

Рох Ковальский свирепствовал наверху, а Заглоба со своим отрядом бросился на террасы и, вырезав там последних шведов, побежал в чудные сады, которые славились на всю Европу. Деревья в них были уже вырублены, кустарники уничтожены ядрами поляков, фонтаны разбиты, земля изрыта гранатами, — словом, всюду была пустота и полное разрушение. И в саду закипела битва, но продолжалась недолго, так как шведы сопротивлялись слабо. Они были добиты, а поляки разбежались по комнатам дворца за добычей.

Пан Заглоба побежал в конец сада, куда из-за высоких стен не проникало солнце, — рыцарю хотелось отдохнуть и вытереть пот со лба. Вдруг он взглянул в сторону и заметил, что какие-то чудовища враждебно смотрят на него из-за решеток клетки. Клетка была вделана в угол стены, так что пули не достигали ее. Дверь была открыта настежь, но исхудалые и отвратительные существа не думали этим воспользоваться. Напротив, перепуганные шумом, свистом пуль и резней, которую они только что видели, они зарылись в солому и только ворчанием обнаруживали свой страх.

«Черти или обезьяны?» — сказал про себя Заглоба.

Вдруг его охватил гнев, сердце наполнилось свирепостью, и он бросился в клетку с обнаженной саблей.

Страшный переполох был ответом на первый же удар сабли. Обезьян, с которыми шведы хорошо обращались и которых кормили, так как боялись их, охватила такая паника, что они просто обезумели, а так как пан Заглоба загородил им выход, то они стали метаться по клетке, делая какие-то невероятные прыжки, цеплялись за потолок, визжали и кричали. Наконец, одна из них, ошалев, прыгнула Заглобе на шею и, схватив его за голову, прижалась к ней изо всей силы. Другая вцепилась ему в плечо, третья спереди схватила его за шею, четвертая ухватилась за отвороты кунтуша. А он, придушенный, потный, напрасно метался по клетке и напрасно наносил слепые удары направо и налево. Вскоре он стал задыхаться, глаза вышли у него из орбит, и он кричал отчаянным голосом:

— Мосци-панове, спасайте!

На его крики сбежалось несколько человек, которые, не понимая, в чем дело, бежали с окровавленными саблями, но вдруг они остановились как вкопанные, переглянулись и, точно сговорившись, разразились громким хохотом. Вскоре собралась целая толпа, и смех, как зараза, переходил от одного к другому. И они шатались как пьяные, хватались за животы, и чем больше метался Заглоба, отбиваясь от обезьян, тем больше они смеялись. Наконец, прибежал Рох Ковальский и, растолкав толпу, освободил дядю из объятий обезьян.

— Шельмы! — кричал, задыхаясь, Заглоба. — Чтоб вас перебили! Так вы смеетесь при виде доброго католика, осаждаемого африканскими чудовищами? Шельмы, не будь меня, вы до сих пор стучались бы лбами в ворота! Вы и обезьян-то этих не стоите!

— Сам ты обезьянский король! — крикнул ближе стоявший солдат.

— Simiarum destructor![61] — воскликнул второй.

— Victor! — добавил третий.

— Какое victor, разве victus![62]

Тут Рох снова пришел на помощь дяде и так хватил ближайшего солдата в грудь, что тот упал, и у него хлынула изо рта кровь. Одни отступили перед гневом страшного мужа, другие взялись за сабли, но дальнейшей ссоре помешали крики и выстрелы, раздавшиеся в стороне бернардинского монастыря. По-видимому, штурм был еще в полном разгаре, и, судя по лихорадочности выстрелов, шведы вовсе не думали сдаваться.

— На помощь! К костелу! К костелу! — крикнул Заглоба.

Он бросился в верхний этаж дворца, откуда можно было видеть костел, который был точно охвачен огнем. Толпы штурмующих метались у его подножия, но не могли пробиться внутрь и бесцельно гибли под перекрестным огнем, так как их засыпали пулями и с Краковских ворот.

— Пушки к окнам! — крикнул Заглоба.

Во дворце Казановских было много больших и малых пушек, и солдаты сейчас же втащили их наверх к окнам; из обломков дорогой мебели устроили лафеты, и через полчаса из окон дворца выглянули жерла нескольких орудий.

— Рох, — сказал с величайшим раздражением Заглоба, — я должен совершить что-нибудь особенное, иначе пропала моя слава! Из-за этих обезьян — чтоб их зараза передушила! — все войско подымет меня на смех, и хотя я тоже в карман за словом не полезу, но ведь со всеми не справишься. Я должен смыть с себя этот позор, иначе меня во всей Речи Посполитой будут называть обезьяньим королем.

— Вы должны смыть позор! — повторил громовым голосом Рох.

— И вот первое: я взял дворец Казановских. Пусть кто-нибудь скажет, что не я!

— Пусть кто-нибудь скажет, что не вы! — повторил Рох.

— А теперь возьму и этот костел, да поможет мне Бог! Аминь! — сказал Заглоба. Потом обратился к стоявшей у пушек челяди: — Пли!

Шведы, которые отчаянно защищали костел, пришли в ужас, когда вся боковая стена дрогнула до основания. На тех, которые стояли в окнах, в бойницах, на внешних выступах стены, в слуховых окнах на крыше, откуда они отстреливались от штурмующих, посыпались кирпичи, камни, известка. В клубах пыли, наполнившей Божий дом и смешанной с дымом, люди стали задыхаться. Солдаты не могли разглядеть друг друга, крики: «Задыхаемся! Задыхаемся!» — усиливали панику. А костел вздрагивал — треск стен, грохот падающих кирпичей, гул ядер, врывавшихся в окна, глухой стук свинцовых рам, падавших на пол, превратили монастырь в ад земной. Солдаты в ужасе стали отбегать от окон, от бойниц. Паника перешла в какое-то безумие. Крики: «Задыхаемся! Воздуха! Воды!» — все росли.

Вдруг послышался рев толпы:

— Белое знамя! Белое знамя!

Командир отряда Эриксон схватил его собственными руками, чтобы выставить наружу, но в эту минуту ворота треснули, туча штурмующих бросилась внутрь, и началась резня. В костеле вдруг стало тихо, слышалось только зверское сопение дерущихся, лязг железа, стоны, хлюпанье крови, порою крик, не похожий на голос человека: «Pardon! Pardon!» Через час на колокольне загудел колокол и гудел, гудел — мазурам на победу, шведам на погибель.

Дворец Казановских, монастырь и колокольня были взяты. Среди толпы забрызганных кровью солдат показался на коне сам Петр Опалинский, воевода полесский.

— Кто пришел нам на помощь из дворца? — крикнул он так, чтобы перекричать гул и вой толпы.

— Тот, кто взял дворец! — ответил рыцарь, точно из-под земли выросший перед воеводой. — Я!

— Как вас зовут?

— Заглоба!

— Виват Заглоба! — крикнули тысячи голосов.

Но страшный Заглоба указал окровавленной саблей на ворота и крикнул:

— Но этого мало! Туда, к воротам! Пушки к стенам и к воротам, а вы вперед! За мной!

Разъяренная толпа бросилась по направлению к воротам, и — о чудо! — шведский огонь, вместо того чтобы усилиться, стал ослабевать. Вдруг с колокольни раздался чей-то громкий голос:

— Пан Чарнецкий уже в городе! Видны наши знамена!

Шведский огонь слабел все больше.

— Стой! Стой! — скомандовал воевода.

Но толпа его не слушала и бежала вперед. На Краковских воротах показалось белое знамя.

Действительно, Чарнецкий, пробив стену Гданьского дома, ураганом ворвался внутрь крепости, и, когда дворец Даниловича был уже взят, а литовские знамена показались на стенах в стороне костела Святого Духа, Виттенберг увидал, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Правда, шведы могли еще защищаться в домах Старого и Нового города, но горожане взялись за оружие: оборона кончилась бы страшной резней, без надежды на победу.

Трубачи затрубили на стенах и стали махать белыми знаменами. Польские офицеры, видя это, прекратили штурм, а генерал Левенгаупт в сопровождении нескольких полковников выехал через Новогородские ворота и во весь опор помчался к королю.

Город был уже в руках Яна Казимира, но добрый король хотел остановить пролитие христианской крови и согласился на условия, предложенные Виттенбергу раньше. Город должен быть возвращен со всей нагроможденной в нем добычей. Шведы могли взять с собой только то, что они привезли из Швеции. Гарнизон со всеми генералами и с оружием в руках мог уйти из города, захватив с собой больных и раненых, а также дам, которых в Варшаве было более пятидесяти. Полякам, которые служили шведам, была дана амнистия, так как сделано было предположение, что они служат не по доброй воле. Исключение составлял только один Богуслав Радзивилл, на что Виттенберг согласился, тем более что Богуслав находился в это время на берегах Буга с Дугласом.

Условия мира были подписаны тотчас. Колокола всех костелов возвестили всему городу и всему миру, что столица переходит вновь в руки законного государя. Час спустя тысячи бедняков разошлись по польскому лагерю просить хлеба, так как в городе все припасы были забраны шведами. Король велел раздать, сколько возможно, а сам поехал смотреть на выход шведского гарнизона. Его окружала блестящая свита из духовных и светских сановников. Почти все войска — коронные во главе с гетманами, литовские во главе с Сапегой, дивизия Чарнецкого и несметные полчища ополченцев вместе с челядью собрались вокруг короля, так как всем хотелось видеть тех шведов, с которыми несколько часов тому назад пришлось вести такую страшную и кровопролитную борьбу. У всех ворот с минуты подписания мира стояли польские комиссары, которым было поручено смотреть, не вывозят ли шведы с собой добычу. Особая комиссия принимала от шведов добычу в центре города.

Прежде всего показалась конница, которой было немного, так как коннице Богуслава выход был запрещен; за нею артиллерия с полевыми пушками, тяжелые же должны были быть выданы полякам. Солдаты шли возле орудий с зажженными фитилями. Над ними развевались знамена, которые склонялись перед польским королем, отдавая честь. Артиллеристы шли гордо и смотрели прямо в глаза польским рыцарям, точно хотели сказать: «Скоро опять встретимся». Потом показались телеги с ранеными и офицерами. В первой телеге лежал канцлер Бенедикт Оксенстьерн, которому король велел отдать честь, чтобы показать, что ценит доблесть даже во враге. Потом с барабанным боем и развевающимися знаменами шли колонны несравненной шведской пехоты, которая, по выражению Субагази, была похожа на ходячие замки. За ними показался великолепный отряд рейтар, с ног до головы закованных в сталь, с голубым знаменем, на котором был вышит золотой лев. Рейтары эти окружили главный штаб. При виде их в толпе раздался шепот:

— Виттенберг едет! Виттенберг!

Действительно, это ехал сам фельдмаршал в сопровождении Врангеля, Горна, Эрскина, Левенгаупта и Форгелля. Глаза польских рыцарей с любопытством устремились в их сторону, особенно на Виттенберга. Но лицо его не обличало того страшного воина, каким он был на самом деле. Это было старое, бледное лицо человека, изнуренного болезнью. Черты лица были резки, сжатые губы и острый, длинный, тонкий нос придавали ему вид старого хищника и скупца. Он был одет в черный бархат и в черную шляпу, так что походил скорее на ученого астролога или медика, и только золотая цепь на шее, брильянтовая звезда на груди и фельдмаршальский жезл в руке говорили о его высоком положении.

По дороге он бросал беспокойные взгляды на короля, на королевский штаб, на стоявшие в боевом порядке полки, потом обвел глазами полчища ополченцев, и ироническая усмешка показалась на его бледных губах.

А в этой толпе шум все усиливался, и слово: «Виттенберг! Виттенберг!» — было у всех на устах. Через минуту шум этот превратился в глухой ропот, грозный, как рокот моря перед бурей. Порою он стихал, и тогда там, далеко, в задних рядах, слышался чей-то убеждающий голос. Ему отвечало все больше голосов… Можно было подумать, что приближается буря и что скоро она разразится со страшной силой.

Сановники смутились и тревожно посматривали на короля.

— Что это такое? Что это значит? — спросил Ян Казимир.

Вдруг ропот перешел в страшный гул, точно грянул гром. Полки ополченцев двинулись вдруг вперед, точно море колосьев, когда ветер заденет его своими крыльями, и на солнце блеснули несколько тысяч сабель.

— Что это значит? — вторично спросил король.

Никто не умел на это ответить.

Вдруг Володыевский, стоявший возле Сапеги, сказал:

— Это пан Заглоба!

Володыевский угадал. Лишь только условия капитуляции были объявлены и дошли до пана Заглобы, как старый шляхтич впал в такое бешенство, что некоторое время не мог говорить. Придя в себя, он начал с того, что бросился к ополченцам и стал их возбуждать. Его слушали охотно, так как всем казалось, что за такое мужество, за такую массу крови, пролитой под стенами Варшавы, они имели право жестоко отомстить неприятелю. Заглобу окружала беспорядочная толпа буйной шляхты, а он целыми горстями бросал горящие Угли в порох и красноречием своим раздувал все больший пожар, который тем легче охватил головы, что они уже слегка кружились от торжества победы.

— Мосци-панове, — говорил Заглоба. — Вот эти старые руки пятьдесят лет уже служат отчизне, пятьдесят лет проливали неприятельскую кровь во всех углах Речи Посполитой и теперь еще — на то есть свидетели! — взяли Дворец Казановских и костел бернардинцев. А когда, мосци-панове, шведы пришли в отчаяние и сдались на капитуляцию? Когда я навел пушки на бернардинский монастырь и Старый город. Здесь нашей крови не жалели, братья, здесь проливали ее без числа и без меры — а пожалели неприятеля! Мы оставили наши имения без надзора, челядь — без господина, жен — без мужей, детей — без отца — о, мои детки, что с вами теперь?! — и пришли сюда с открытой грудью против пушек… И какая же награда ждет нас? Виттенберг уходит на свободу, и мы еще отдаем ему честь! Уходит палач нашей отчизны, уходит враг нашей веры и Пресвятой Девы, поджигатель наших домов, душегуб наших жен и детей — о, мои дети, где вы теперь?! Горе тебе, отчизна, позор тебе, шляхта, горе тебе, наша вера святая, горе вам, костелы, горе тебе, Ченстохов, ибо Виттенберг уходит на свободу и вскоре вернется вновь проливать нашу кровь, добивать, кого не добил, жечь, чего не сжег, позорить, чего не опозорил! Плачьте, Польша и Литва, плачьте, все сословия, как плачу я, старый солдат, который, одной ногой стоя в могиле, должен смотреть на вашу гибель! Горе тебе, Илион, древний город Приама! Горе, горе, горе!

Так распинался Заглоба, и тысячная толпа шляхты слушала его, и от гнева у всех волосы дыбом вставали на голове, а он рыдал, рвал на себе одежду и открывал грудь. Он проникал и в войско, которое тоже охотно слушало его жалобы, так как все страшно ненавидели Виттенберга. Мятеж вспыхнул бы сразу, но сам Заглоба сдерживал шляхту, боясь, что если он вспыхнет слишком рано, то Виттенберг может спастись, когда же он выедет за город и покажется ополчению, тогда его изрубят саблями, прежде чем он успеет сообразить, в чем дело.

И его расчеты оказались совершенно правильными. При виде страшного врага Речи Посполитой какое-то безумие охватило буйную и подвыпившую шляхту, и в одну минуту разразилась буря. Сорок тысяч сабель сверкнули на солнце, сорок тысяч глоток заревело: «Смерть Виттенбергу! Давайте его сюда!» К толпам шляхты присоединились беспорядочные толпы челяди, опьяневшей от недавнего кровопролития, даже регулярные войска подняли грозный ропот, и буря бешено надвигалась на штаб шведской армии.

В первую минуту все потеряли головы, хотя и поняли сразу, в чем дело. «Что делать? — раздались голоса вблизи короля. — Господи боже! Спасать! Защищать! Позор не сдержать слова!»

В эту минуту разъяренная толпа врезалась в полки, начала их теснить; полки пришли в замешательство и не могли устоять на месте. Вокруг виднелись лишь сабли, сабли, сабли, под ними раскрасневшиеся лица и вытаращенные глаза, стиснутые губы. Шум, гул и дикие голоса росли с ужасающей быстротой; во главе шумевших бежала челядь и всякий войсковой сброд, похожий больше на зверей, чем на людей.

Наконец и Виттенберг понял, что делается вокруг. Лицо его побледнело как полотно, на лбу выступили капли холодного пота, и — о чудо! — этот фельдмаршал, который еще так недавно угрожал всему миру, этот победитель стольких армий, завоеватель стольких городов, этот старый солдат чуть не до потери сознания испугался теперь вида разъяренной и воющей толпы. Он стал дрожать всем телом, опустил руки, изо рта у него потекла слюна на золотую цепь, и булава выпала из его рук. А страшная толпа надвигалась все ближе и ближе; еще минута — и она разорвала бы шведов в клочки.

Другие генералы обнажили шпаги, чтобы умереть с оружием в руках, как подобало рыцарям; но старый воин совсем ослабел и закрыл глаза.

Вдруг на помощь штабу подоспел Володыевский. Его полк на всем скаку клином врезался в толпу и раздвинул ее, как корабль, плывущий на всех парусах, раздвигает морские воды. Крик челяди смешался с криком ляуданцев. Но всадники уже окружили со всех сторон штаб стеной лошадей и стеной сабель.

— К королю! — крикнул маленький рыцарь.

Они тронулись. Толпа окружила их со всех сторон, бежала по бокам, сзади, размахивала саблями, выла, но ляуданцы напирали и саблями прокладывали дорогу вперед.

На помощь Володыевскому подоспел Войнилович, за ним Вильчковский с королевским полком и князь Полубинский, и они соединенными усилиями проводили шведский штаб к королю.

Но беспорядок, вместо того чтобы уняться, все усиливался. Минутами казалось, что обезумевшая толпа, забыв уже о присутствии короля, захочет схватить шведских генералов. Виттенберг пришел в себя, хотя страх все еще не покидал его, и, несмотря на подагру, соскочил с коня и подбежал к королю, как заяц, преследуемый волками.

Там он бросился на колени и, схватившись за королевское стремя, стал кричать:

— Спасите, ваше величество, спасите! Вы дали слово, ваше королевское слово! Договор подписан! Спасите! Сжальтесь над нами! Не позволяйте убивать меня!

Король, увидев такое унижение и такой позор, отвернулся с отвращением и сказал:

— Успокойтесь, фельдмаршал!

Но у него у самого было смущенное лицо, так как он не знал, что делать. Толпа вокруг все росла, напирала все настойчивее. Правда, полки построились в боевом порядке, пехота Замойского образовала грозное каре, но чем все это могло кончиться?

Король взглянул на Чарнецкого, но он только теребил бороду. Разнузданность ополченцев доводила его до бешенства.

— Ваше величество, надо сдержать слово! — сказал канцлер Корыцинский.

— Да, надо! — ответил король.

Виттенберг, который все время смотрел им в глаза, вздохнул свободнее.

— Ваше величество, — воскликнул он, — я верю вам, как Богу!

— А почему вы нарушили столько присяг, столько договоров? — спросил его пан Потоцкий, старый гетман коронный. — Кто воюет мечом, от меча погибает… Ведь вы захватили полк Вольфа вопреки условиям капитуляции!

— Это не я, это Мюллер! — ответил Виттенберг.

Гетман взглянул на него с презрением и обратился к королю:

— Ваше величество, я не настаиваю на том, чтобы вы нарушили ваше слово, пусть вероломство останется на их стороне!

— Что делать? — спросил король.

— Если мы теперь отошлем его в Пруссию, то за ним пойдут тысяч пятьдесят шляхты и разорвут его прежде, чем он доедет до Пултуска… Надо было бы дать ему несколько полков для конвоя, а этого мы сделать не можем… Слышите, ваше величество, как воют?.. Есть за что его ненавидеть! Нужно сначала обеспечить безопасность ему самому, а остальных отослать тогда, когда буря утихнет.

— Иначе и быть не может! — заметил канцлер Корыцинский.

— Но как обеспечить безопасность? Здесь мы его держать не можем, здесь, чего доброго, вспыхнет междоусобная война! — проговорил воевода русский.

Тут выступил староста калуский, Себепан Замойский, и сказал, выдвигая губы:

— Вот что, ваше величество. Дайте мне их в Замостье, пусть посидят, пока все не успокоится. Уж я защищу его от шляхты. Пусть попробует вырвать!

— А в дороге как вы их защитите, ваша вельможность? — спросил канцлер.

— Ну, у меня еще есть на что слуг держать! Разве у меня нет пехоты, пушек? Пусть вырвут его у Замойского! Увидим!

Тут он подбоченился и стал ударять себя по бедрам, раскачиваясь на седле.

— Другого средства нет! — сказал канцлер.

— И я не вижу! — добавил Ланпкоронский.

— В таком случае, берите их, пан староста, — сказал король Замойскому.

Но Виттенберг, увидев, что жизни его ничто не угрожает, стал было протестовать.

— Мы не этого ожидали! — воскликнул он.

— Пожалуйте, мы не задерживаем, путь свободен! — сказал Потоцкий, указывая рукой вперед.

Виттенберг замолчал.

Между тем канцлер послал несколько офицеров объявить шляхте, что Виттенберг не будет отпущен на свободу, а заключен в Замостье. Волнение, хотя и не сразу, улеглось. Вечером общее внимание обратилось уже в другую сторону. Войска стали вступать в город, и вид отвоеванной столицы наполнил все сердца радостью.

Радовался и король, но радость его омрачала мысль, что он не смог в точности исполнить всех условий договора благодаря непослушанию ополченцев. Чарнецкий бесился.

— С таким войском никогда нельзя ручаться за завтрашний день, — говорил он королю. — Иногда они дерутся плохо, иногда геройски; все зависит от их прихоти, а случись что — и бунт готов!

— Дай бог, чтобы они не стали разъезжаться, — сказал король, — они еще нужны, а думают, что все уже сделали.

— Виновник этих волнений должен быть казнен, несмотря на все его заслуги, — продолжал Чарнецкий.

Был отдан строгий приказ отыскать Заглобу, так как все знали, что он поднял эту бурю, но пан Заглоба как в воду канул. Его искали в городе, в лагере, среди татар, но напрасно. Тизенгауз впоследствии рассказывал, что король, добрый как всегда, от всей души желал, чтобы его не нашли, и отслужил даже молебен.

Спустя неделю за каким-то обедом из уст Яна Казимира все услышали:

— Объявите-ка там, чтобы пан Заглоба больше не прятался, а то мы соскучились по его остротам.

Когда киевский каштелян пришел в ужас от слов короля, король прибавил:

— Если бы в этой Речи Посполитой в сердце короля была только справедливость, а не милосердие, то в груди его было бы не сердце, а топор! Здесь люди часто грешат, зато и скоро раскаиваются!

Король, говоря это, имел в виду еще и Бабинича, а не только Заглобу. Молодой рыцарь еще вчера припал к ногам короля с просьбой позволить ему ехать на Литву. Он говорил, что хочет поднять там восстание и трепать шведов, как некогда — Хованского. А так как король имел намерение послать туда опытного в партизанской войне офицера, то он сейчас же согласился, благословил его и шепнул ему на ухо такое пожелание, от которого рыцарь снова упал к его ногам.

Потом, не теряя времени, Кмициц двинулся на восток. Субагази, получив дорогой подарок, позволил ему взять пятьсот новых ордынцев, так что с ним шло полторы тысячи добрых воинов — сила, с которой можно было кое-что сделать. И голова молодого рыцаря горела жаждой битв и военных подвигов — слава впереди улыбалась ему… Он слышал уже, как вся Литва с восторгом и изумлением повторяет его имя… Слышал, как его повторяют чьи-то милые уста, и душа его окрылялась радостью.

Весело было ехать ему еще и потому, что куда он ни приезжал, он всюду первый разглашал весть о том, что шведы разбиты и Варшава взята. «Варшава взята!» Где только раздавался топот его лошади, всюду народ встречал его со слезами, всюду звонили в колокола и в костелах пели: «Тебе, Бога, хвалим».

Когда ехал он лесом, шумели темные сосны, когда ехал полями, шумели золотистые колосья — шумели и повторяли, казалось, радостную весть:

— Швед разбит! Варшава взята! Варшава взята!

XV

Хотя Кетлинг и был близок к особе князя Богуслава, но все же он знал не все и не мог рассказать Кмицицу всего, что произошло в Таурогах; его ослепляло еще и то, что он сам был влюблен в панну Биллевич.

У Богуслава было другое доверенное лицо — пан Сакович, староста ошмянский, и он один знал, как глубоко запала в сердце князю его прекрасная пленница и к каким способам он прибегал, чтобы завоевать ее сердце.

Любовь эта была просто жгучей страстью, так как сердце Богуслава не было способно к другим чувствам. Но страсть эта была до того сильна, что даже этот опытный в любовных делах кавалер терял голову. И не раз, оставаясь вечером наедине с Саковичем, хватал себя за волосы и восклицал:

— Горю, Сакович, горю!

Сакович сейчас же находил выход:

— Кто хочет взять мед, тот должен одурманить пчел, а мало ли одурманивающих средств у медика вашего сиятельства? Скажите ему только слово, и завтра же все будет сделано!

Но князь не хотел прибегать к этому способу по разным причинам. Во-первых, однажды во сне ему явился дедушка Оленьки, старый полковник Биллевич; став у его изголовья, он грозно всматривался в него вплоть до первых петухов. Богуслав запомнил этот сон; он, этот рыцарь без страха, был так суеверен, так боялся чар, предвещаний и сверхъестественных явлений, что дрожь пронизывала его при мысли, в каком грозном виде вторично предстал бы призрак, если бы он последовал совету Саковича. Да и сам староста ошмянский хотя и не очень верил в Бога, но снов и чар боялся так же и потому поколебался в своих советах.

Второй причиной, удерживавшей князя Богуслава, было то, что в Таурогах гостила «валашка» со своей падчерицей. «Валашкой» звали жену князя Януша Радзивилла. Дама эта, будучи родом из страны, где нравы женщин были не очень строги, и сама не была очень строгой, пожалуй, даже слишком снисходительно относилась к интрижкам своих придворных и фрейлин, но не могла бы стерпеть, чтобы у нее под боком будущий муж ее падчерицы совершил подобное преступление.

Но и потом, когда, следуя уговорам Саковича и согласно воле князя-воеводы виленского, «валашка» вместе с княжной уехала в Курляндию, Богуслав не решился на этот шаг… Он боялся страшного шума, который в таком случае поднялся бы во всей Литве. Биллевичи, люди богатые и влиятельные, не преминули бы преследовать его судом, а закон карал подобные преступления лишением имущества, чести и жизни.

Правда, Радзивиллы были очень могущественны и могли попирать законы, но если бы победа в войне со шведами осталась за Яном Казимиром, тогда молодой князь мог и без того попасть в очень скверное положение, в котором ему бы не помогло ни его могущество, ни друзья, ни сторонники. А теперь уже трудно было предвидеть, чем кончится война, так как силы Яна Казимира росли с каждым днем, а силы Карла таяли и средства истощались.

Князь Богуслав, человек горячий, но вместе с тем и политик, считался с положением вещей. Его жег огонь страсти, но ум подсказывал сдержаться, суеверный страх обуздывал порывы крови; в то же время он заболел. Накопилось много важных и спешных дел, которые могли повлиять на исход войны и смертельно истерзали и истомили душу князя.

Но неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы не самолюбие Богуслава. Этот человек был чрезвычайно высокого мнения о себе. Он считал себя несравненным дипломатом, великим полководцем, великим рыцарем и непобедимым покорителем женских сердец. Неужели ему прибегать к силе и одурманивающим средствам, ему, который возил с собой железный ящик, полный любовных писем от разных знаменитых заграничных дам? Неужели его богатство, его титул, его могущество, почти равное королевскому, его имя, красота и светскость могут быть недостаточны для покорения одной неопытной девушки?

Притом насколько значительнее будет торжество, насколько значительнее будет наслаждение, когда сопротивление девушки ослабеет, когда она сама, добровольно, с бьющимся, как у пойманной птички, сердцем, с пылающим лицом и подернутыми мглою глазами упадет в его объятия.

Дрожь пронизывала Богуслава при мысли об этой минуте. Князь все надеялся, что эта минута наступит, сгорал от нетерпения. Иногда ему казалось, что она уже близка, иногда наоборот, и тогда он кричал, что горит, но не переставал работать.

Прежде всего он окружил девушку необыкновенным вниманием, чтобы она чувствовала к нему признательность и считала добрым человеком; он понимал, что чувство благодарности и дружбы — это мягкий и теплый огонек, который потом надо только раздуть, чтобы он вспыхнул пожаром. Частые свидания их должны были этому способствовать, а чтобы это случилось вернее, князь избегал всякой назойливости, чтобы не подорвать доверия и не испугать.

Между тем каждый взгляд, каждое прикосновение руки, каждое слово было заранее обдумано и должно было быть каплей, долбящей камень. Все, что он делал для Александры, можно было объяснить гостеприимством хозяина, тем невинным, дружеским влечением, которое одно существо питает к другому, и в то же время все это делалось так, точно делалось из любви. Граница была умышленно затушевана и неясна, чтобы потом можно было перейти ее незаметно и чтобы девушка поскорее заблудилась в этих дебрях, где каждая форма могла что-нибудь означать, но могла и ничего не означать. Игра эта не согласовывалась с врожденной горячностью Богуслава, но он сдерживал себя, так как думал, что только она может привести к цели, и вместе с тем находил в ней такое же наслаждение, какое находит паук, ткущий паутину, коварный птицелов, расставляющий сети, или охотник, терпеливо и неутомимо выслеживающий зверя. Князя забавляла его собственная проницательность, утонченность и ловкость, которую он приобрел при французском дворе.

В то же время он обращался с панной Александрой, как с удельной княжной, но так, что опять-таки ей нелегко было угадать, делает ли он это исключительно для нее, или это вытекает из его светскости и любезности к прекрасному полу.

Правда, она играла главную роль на всех балах, зрелищах, во всех кавалькадах и охотах, но это выходило как-то само собой: после отъезда жены князя Януша в Курляндию она действительно была самой знатной из всех дам, живущих в Таурогах. Хотя в Тауроги, как пограничную местность, съехалось много шляхтянок изо всей Жмуди, чтобы под опекой князя найти защиту от шведов, но сами они отдавали первенство панне Биллевич, как представительнице самого старинного рода. И хотя вся Речь Посполитая обливалась кровью, празднествам не было конца. Можно было подумать, что это королевский двор приехал сюда для отдыха и забав.

Богуслав распоряжался, как самодержавный монарх, не только в Таурогах, но и во всей соседней Пруссии, где бывал частым гостем и где все было к его услугам. Города доставляли ему денег в долг и солдат, прусская шляхта охотно съезжалась на пиры, карусели и охоты. Князь воскресил даже в честь своей дамы уже забытые тогда рыцарские турниры.

Однажды он сам принял в них деятельное участие и, одетый в серебряные латы, опоясанный голубой лентой, которою должна была его опоясать панна Александра, он свалил с коня четырех известнейших прусских рыцарей, пятого Кетлинга и шестого Саковича, хотя тот обладал такой необыкновенной силой, что, схватив за колеса карету, останавливал ее на ходу. И какой восторг вызвал в толпе зрителей тот момент, когда серебряный рыцарь, став на одно колено перед своей дамой, принял из ее рук венок победы. Гремели оглушительные крики, развевались платки, склонялись знамена, а он поднял забрало и смотрел на ее вспыхнувшее лицо своими прекрасными глазами, прижимая к губам ее руку.

В другой раз, когда на арене разъяренный медведь дрался с собаками и растерзал почти всех, князь, одетый только в легкий испанский костюм, бросился на медведя с рогатиной и заколол не только страшного зверя, но и своего копьеносца, который, думая, что князь в опасности, подскочил к нему, непрошеный, на помощь.

Панна Александра, внучка старого воина, воспитанная на воинских традициях, на культе крови и рыцарских доблестей, при виде подвигов Богуслава не могла устоять против изумления и даже некоторого преклонения, так как ее приучили с детства считать чуть ли не главным достоинством мужчины — мужество.

Между тем князь ежедневно являл доказательства почти нечеловеческой отваги, и ежедневно в честь Оленьки. Собравшиеся гости, расточая князю такие похвалы, которыми могло бы удовлетвориться и божество, невольно в Разговорах должны были соединять ее имя с именем Богуслава. Он молчал, но глазами говорил ей то, чего не смели сказать уста… Ее окружали чары.

Все складывалось так, чтобы их сближать, соединять и вместе с тем выделять из толпы других людей. Трудно было кому-нибудь вспомнить о нем, чтобы одновременно не вспомнить о ней. Богуслав с непреодолимой силой старался заполнить собой мысли Оленьки. Каждая минута дня была рассчитана на то, чтобы усиливалось очарование.

По вечерам, после зрелищ, комнаты сияли от разноцветных ламп, наполнявших дворец таинственным и нежным светом, словно волшебным сном наяву; опьяняющие восточные благовония насыщали воздух, тихие звуки невидимых арф, лютен и других инструментов ласкали слух, а среди этих ароматов, света, звуков ходил он, в ореоле всеобщего поклонения, точно сказочный принц, молодой, красивый, сияющий, как солнце, драгоценностями и влюбленный, как пастушок.

Какая девушка могла бы устоять против такого волшебства, какая добродетель не ослабла бы от таких чар?.. А избегать молодого князя было невозможно, живя с ним под одной кровлей и пользуясь его гостеприимством, которое хотя и было навязано силой, но все же было радушным, истинно панским гостеприимством. Притом же Оленька почти охотно приехала в Тауроги, так как предпочитала их отвратительным Кейданам, как предпочитала и рыцарского Богуслава, носившего маску патриота, преданного родине и покинутому королю, явному изменнику Янушу. В начале своего пребывания в Таурогах она даже была полна дружеских чувств к молодому князю и, заметив, как он старается заслужить ее дружбу, не раз пользовалась своим влиянием на него, чтобы сделать людям добро.

На третий месяц ее пребывания в Таурогах один артиллерийский офицер, друг Кетлинга, был приговорен князем к смерти через расстреляние. Панна Биллевич, узнав об этом от молодого шотландца, заступилась за него.

— Божество приказывает, а не просит! — ответил Богуслав и, разорвав смертный приговор, бросил его к ее ногам. — Распоряжайтесь, приказывайте! Я сожгу Тауроги, если этой ценой сумею вызвать хоть улыбку на вашем лице. Мне не надо иной награды, как только, чтобы вы были веселы и забыли о ваших прежних страданиях.

Но она не могла быть веселой, так как носила в сердце боль, горечь и невыносимое презрение к человеку, которого полюбила первой любовью и который был теперь в ее глазах худшим преступником, чем отцеубийца. Этот Кмициц, который за червонцы обещал предать короля, как Иуда — Христа, стал отвратителен в ее глазах и с течением времени превратился в какое-то чудовище, в какой-то укор для нее самой. Она не могла себе простить, что полюбила его, и вместе с тем, ненавидя, не могла забыть.

С такими чувствами ей трудно было даже притворяться веселой, но она должна была быть благодарна князю и за то, что он не захотел принять участия в преступлении Кмицица, и за все, что для нее делал. Ей все же казалось странным, что молодой князь, такой благородный рыцарь, не спешит на помощь отчизне. Хотя он и не вошел в сношения с Янушем, но она предполагала, что такой политик, как он, знает, что делает, и что этого требуют обстоятельства, которых ей своим девичьим умом не понять. Богуслав намекал ей, объясняя свои частые поездки в соседний Тильзит, что он выбился из сил от работы, что ведет переговоры с Яном Казимиром, Карлом-Густавом, прусским курфюрстом и что надеется спасти отчизну.

— Не ради наград, не ради каких-нибудь должностей я это делаю, — говорил он ей, — я даже жертвую братом Янушем, который был для меня отцом, так как не знаю, удастся ли мне вымолить ему жизнь у королевы Людвики; я делаю то, что мне велит Бог, совесть и любовь к матери-отчизне…

Когда он говорил так с грустью в нежном лице и с глазами, поднятыми к небу, он казался ей возвышенным, как те древние герои, о которых рассказывал ей старый полковник Биллевич и о которых он сам читал у Корнелия. И сердце ее наполнялось изумлением, преклонением перед ним. Дошло до того, что, когда ее слишком мучили мысли о ненавистном Андрее Кмицице, она старалась думать о Богуславе, чтобы успокоиться и ободриться. Первый в ее глазах был воплощением страшной и мрачной тьмы, второй — воплощением света, который так нужен томящейся душе. Россиенский мечник и панна Кульвец, которую тоже привезли из Водокт, подталкивали Оленьку на этом пути, с утра до вечера воспевая хвалебные гимны в честь Богуслава. Правда, оба они были в тягость князю в Таурогах, и он подумывал, как бы их вежливо выпроводить отсюда, но все же он расположил их к себе, особенно пана мечника, который сначала относился к нему враждебно, но потом не мог устоять перед соблазном милостей Радзивилла.

Если бы Богуслав был только шляхтичем знатного рода, а не Радзивиллом, не князем, не магнатом, панна Александра, быть может, влюбилась бы в него насмерть, вопреки завещанию старого полковника, который предоставил ей выбирать между Кмицицем и монастырем. Но это была девушка строгая к себе самой, очень честная по натуре, и потому она не допускала даже мысли о чем-нибудь другом, кроме благодарности князю. Род ее был слишком незначителен, чтобы она могла выйти замуж за Радзивилла, и слишком знатен, чтобы она могла стать его любовницей, и она смотрела на князя почти так же, как смотрела бы на короля, находясь при его дворе. Тщетно сам он старался внушить ей другие мысли, тщетно, потеряв голову от любви, он, отчасти из расчета, отчасти в пылу страсти, повторял то, что некогда сказал в Кейданах, — что Радзивиллы не раз женились на простых шляхтянках; эти мысли были чужды ей, и она оставалась какой была — благодарной, дружески расположенной, ищущей облегчения в мыслях о герое, но не влюбленной.

А Богуслав не умел разобраться в ее чувствах, и часто ему казалось, что он уже близок к цели; но вскоре со стыдом и злостью замечал, что он не так смел с нею, как с первейшими дамами в Париже, в Брюсселе и Амстердаме. Быть может, это было потому, что князь действительно влюбился, быть может, и потому, что в этой панне, в ее лице, в ее темных бровях и строгих глазах было нечто такое, что вызывало уважение. Один только Кмициц в свое время не поддался этому влиянию и смело целовал эти строгие глаза и гордые губы, но Кмициц был ее женихом.

Все остальные кавалеры, начиная с пана Володыевского и кончая далеко не изысканной прусской шляхтой и самим князем, держали себя с ней совсем не так, как с остальными паннами ее круга. Князь иногда поддавался порывам, но когда однажды, сидя с нею в карете, он прижал ее ногу, прошептав: «Не бойтесь!» — она ответила, что именно боится, как бы ей не пришлось сожалеть о своем доверии к нему; Богуслав смутился и вернулся на прежний путь постепенного завоевания ее сердца.

Но мало-помалу терпение его истощилось. Понемногу он стал забывать о страшном призраке, некогда явившемся ему во сне, все чаще думал о том, что советовал Сакович, и о том, что все Биллевичи погибнут на войне; страсть все сильнее охватывала его, как вдруг случилось одно обстоятельство, которое совершенно изменило положение вещей в Таурогах.

Однажды, как гром, грянуло известие, что Сапега взял Тыкоцин, а князь великий гетман погиб под развалинами замка.

Все закипело в Таурогах, сам Богуслав в тот же день уехал в Кролевец, где должен был видеться с министрами шведского короля и курфюрстом.

Пребывание его там затянулось дольше, чем он предполагал Между тем в Тауроги стали стекаться отряды прусских и даже шведских войск. Стали поговаривать о походе против пана Сапеги. Голая истина, что Богуслав был сторонником шведов, как и его брат, князь Януш, выплывала наружу все яснее.

В то же время мечник россиенский получил известие, что его имение Биллевичи сожжено отрядами Левенгаупта, которые, разбив жмудских повстанцев под Шавлями, разоряли всю страну огнем и мечом.

Тогда шляхтич немедленно уехал, желая собственными глазами увидеть причиненные ему убытки; князь Богуслав его не удерживал, наоборот, охотно отпустил и только сказал на прощание:

— Теперь вы понимаете, почему я привез вас в Тауроги? Вы, в сущности, обязаны мне жизнью!

Оленька осталась одна с панной Кульвец и тотчас заперлась в своих комнатах, никого, кроме некоторых дам, не видя. Когда они сообщили ей, что князь готовится к походу против польских войск, она в первую минуту не хотела верить, но, желая убедиться в этом, велела пригласить к себе Кетлинга, так как знала, что молодой шотландец ничего от нее не скроет.

И он тотчас явился, счастливый тем, что его позвали и что он будет говорить с той, которая овладела всей его душой.

Панна Биллевич стала его расспрашивать.

— Пан кавалер, — сказала она, — в Таурогах столько всяких слухов, что мы блуждаем среди них, точно в лесу. Одни говорят, что князь-воевода умер естественной смертью, другие — что его изрубили саблями. Какова настоящая причина его смерти?

Кетлинг с минуту колебался: было видно, что он борется с врожденной робостью; наконец он сильно покраснел и ответил:

— Причина гибели и смерти князя-воеводы — вы, пани!

— Я? — с изумлением спросила панна Биллевич.

— Да, ибо наш князь предпочел остаться в Таурогах, чем идти на помощь брату. Он забыл обо всем… для вас…

Теперь молодая девушка в свою очередь вспыхнула, как роза.

Настало минутное молчание.

Шотландец стоял со шляпой в руке, с опущенными глазами, с головой, склоненной на грудь, в позе, полной уважения и благоговения; наконец он поднял голову и, тряхнув локонами белокурых волос, проговорил:

— Если вас оскорбили мои слова, панна, то позвольте мне склонить перед вами колени и просить прощения!

— Не делайте этого, пан кавалер, — быстро ответила панна, видя, что молодой рыцарь уже опускается на одно колено. — Я знаю, что вы это сказали искренне, так как я давно заметила, что вы ко мне расположены. Разве это не так? Разве вы ко мне не расположены?

Офицер поднял свои чудные глаза вверх и, положив руку на сердце, прошептал тихим, как шепот ветра, голосом, печальным, как воздух:

— Ах, панна… панна…

И сейчас же испугался, что, быть может, сказал слишком много, и потому опять склонил голову на грудь и принял позу придворного, слушающего приказания обожаемой королевы.

— Я здесь среди чужих и без опеки, — проговорила Оленька, — и хотя сама сумею заботиться о себе и Бог защитит меня от напасти, но все же мне нужна и помощь людей. Хотите ли вы быть моим братом? Захотите ли меня предостеречь в случае опасности, чтобы я знала, что делать и как избежать ловушки?

Сказав это, она протянула ему руку, а он, несмотря на запрещение, стал на одно колено и поцеловал кончики ее пальцев.

— Говорите, ваць-пане, что тут происходит вокруг меня?

— Князь любит вас, — ответил Кетлинг. — Разве вы этого не видели?

Молодая девушка закрыла лицо руками.

— И видела и не видела… Иногда мне казалось, что он только очень добр ко мне…

— Добр… — повторил, как эхо, офицер.

— Да! А подчас, когда мне приходило в голову, что я возбуждаю в нем несчастную страсть, то я успокаивала себя тем, что это не грозит мне опасностью. Я была ему благодарна за то, что он для меня делал, хотя, видит Бог, мне не нужны его новые милости, я и так уже боюсь тех, которые он мне оказал.

Кетлинг передохнул.

— Могу ли я говорить смело? — спросил он после минутного молчания.

— Говорите, ваць-пане!

— У князя есть только два доверенных лица: пан Сакович и Петерсон. Петерсон ко мне очень расположен, так как мы родом из одной страны, и он некогда носил меня на руках. То, что я знаю, я знаю от него. Князь любит вас: страсть горит в нем, как смола в факеле. Все, что здесь происходит, все эти пиры, охоты, карусели и тот турнир, после которого благодаря княжеской руке у меня кровь идет горлом, все это для вас. Князь любит вас без памяти, но не чистой любовью, ибо он хочет обесчестить вас, но не жениться; если бы он был не только князем, но даже королем всего мира, он не нашел бы женщины достойнее вас, но все же князь думает о другой… Ему уже предназначена княжна Анна и ее состояние. Я знаю это от Петерсона и призываю в свидетели Бога и Евангелие, что говорю истинную правду! Не верьте князю, не доверяйте его благодеяниям, остерегайтесь! Здесь вам на каждом шагу готовят измену. У меня дыхание захватывало от того, что говорил Петерсон. Нет на свете преступника, равного Саковичу… Я не могу говорить об этом, не могу! Если бы не присяга, данная мной князю, что я буду оберегать его жизнь, вот эта рука и эта шпага освободили бы вас от постоянной опасности… Но сначала я убил бы Саковича… Да, его прежде всех, прежде тех даже, которые в моей отчизне убили моего отца, захватили имения и меня сделали странником и наемником!

Тут Кетлинг стал дрожать от волнения и с минуту сжимал только рукой рукоятку шпаги, не будучи в силах говорить; наконец пришел в себя и рассказал о советах, которые давал князю Сакович.

Панна Александра, к его великому изумлению, узнав об угрожающей ей опасности, держалась довольно спокойно, только лицо ее побледнело и стало еще серьезнее. В ее строгом взгляде отразилась несокрушимая воля.

— Я сумею себя защитить! — воскликнула она. — Да поможет мне Бог и святой крест!

— Князь до сих пор не хотел следовать совету Саковича, — добавил Кетлинг, — но когда он увидит, что избранный им путь ни к чему не ведет…

И он стал говорить о причинах, которые удерживали от этого Богуслава.

Панна слушала, наморщив брови, хотя не особенно внимательно, так как думала уже о том, как ей вырваться из-под этой страшной опеки. Но во всей стране не было места, не залитого кровью, и план бегства представлялся ей не совсем ясно, поэтому она предпочитала о нем не говорить.

— Пан кавалер, — сказала она наконец, — ответьте мне еще на один вопрос. Князь Богуслав на стороне шведского короля или польского?

— Ни для кого из нас не тайна, — ответил молодой офицер, — что наш князь желает принять участие в разделе Речи Посполитой, чтобы захватить для себя Литву и превратить ее в удельное княжество.

Он умолк и, как бы угадывая мысли Оленьки, добавил:

— Курфюрст и шведы к услугам князя, а так как они заняли всю Речь Посполитую, то от него некуда скрыться.

Оленька ничего не ответила.

Кетлинг ждал еще с минуту, не пожелает ли она еще о чем-нибудь его спросить, но, видя, что она молчит и занята своими мыслями, он почувствовал, что нельзя ей мешать, и низко поклонился, проводя перьями своей шляпы по полу.

— Благодарю вас, пан кавалер, — сказала она, подавая ему руку.

Офицер, не смея повернуться к ней спиной, стал пятиться к двери.

Вдруг на лице ее появился легкий румянец, и после минутного колебания она проговорила:

— Еще одно слово, пан кавалер!

— Каждое ваше слово для меня милость, панна!

— Знали ли вы… Андрея Кмицица?..

— Да… В Кейданах… Последний раз я видел его в Пильвишках, когда мы шли сюда из Полесья…

— Правду ли… правду ли сказал князь, что пан Кмициц предложил ему выдать шведам польского короля?..

— Не знаю… Мне известно лишь, что они совещались в Пильвишках, после чего князь уехал с ним в лес и так долго не возвращался, что Петерсон стал беспокоиться и послал ему навстречу войско. Я и вел этот отряд. Мы встретили князя, когда он возвращался. Я заметил, что он был очень взволнован, точно с ним случилось что-то необыкновенное. Он разговаривал сам с собою, чего с ним никогда не случалось. Я слышал, как он сказал: «Только дьявол мог бы решиться на это!..» Впрочем, больше я ничего не знаю… Только потом, когда князь вспоминал, что предлагал ему пан Кмициц, у меня мелькнула мысль: если это было, то именно тогда.

Панна Биллевич закусила губы.

— Благодарю вас! — сказала она. И осталась одна.

Мысль о бегстве всецело овладела ею. Она решила какой бы то ни было ценой вырваться из этого ужасного места и освободиться от власти этого князя-изменника. Но куда обратиться? Деревни и города были в руках шведов, монастыри были разорены, замки сровнены с землей, вся страна была наводнена солдатами, дезертирами, разбойниками и всякими темными людьми. Какая участь могла ждать девушку, брошенную в жертву этой буре? Кто с ней пойдет? Тетка Кульвеп, мечник россиенский и десяток его слуг? Но разве эти силы защитят ее?.. Быть может, пошел бы и Кетлинг, быть может, у него нашлась бы даже горсть верных солдат и друзей, которые пожелали бы его сопровождать, но Кетлинг слишком явно был в нее влюблен — как же ей было связывать себя с ним долгом благодарности?

Наконец, какое право было у нее портить будущность этому молодому человеку, почти юноше, подвергать его преследованию, гибели, если она не могла предложить ему за это ничего другого, кроме дружбы. И она спрашивала себя, что делать, куда бежать? И здесь и там ей грозила гибель, и здесь и там — позор!

И, борясь с этими мыслями, она стала горячо молиться.

Тем временем поднялся сильный ветер, деревья в саду зашумели. Вдруг погруженной в молитву девушке вспомнился дремучий лес, на опушке которого она росла с детских лет, и мысль, что в этой пуще она найдет единственное безопасное убежище, молнией пронеслась у нее в голове.

Оленька передохнула с облегчением, так как нашла наконец то, чего искала. Да! Бежать в Зеленку, в Роговскую. Туда не зайдет неприятель, разбойник не будет искать там добычи. Там даже местный старожил может заблудиться и блуждать до смерти, а не то что посторонний, который не знает дорог. Там ее защитят Домашевичи-охотники и Стакьяны-смолокуры, а если их нет, если все они отправились с паном Володыевским, то этими лесами можно доехать до других воеводств и в других пущах искать убежища.

Воспоминание о пане Володыевском развеселило Оленьку. Вот бы ей какого покровителя! Это честный солдат, рубака, который может защитить ее и от Кмицица и от Радзивиллов. Тут ей вспомнилось, что именно он советовал ей, в то время, когда захватил в Биллевичах Кмицица, чтобы она искала убежища в Беловежской пуще.

И это верно! Роговская и Зеленка слишком близко от Радзивиллов, а около Беловежа и стоит тот самый Сапега, который несколько дней тому назад стер с лица земли самого страшного Радзивилла.

Итак, в Беловеж, хотя бы сегодня или завтра!..

Пусть только приедет мечник россиенский, она медлить не будет!

Ее укроют темные чаши Беловежа, а потом, когда утихнет буря, укроет монастырь. Только там истинный покой и забвение всех людей, всех страданий, всех скорбей, всякого презрения.

XVI

Пан мечник россиенский вернулся несколько дней спустя. Несмотря на то что он ехал с охранной грамотой Богуслава, он доехал только до Россией. В Биллевичи ему незачем было ехать, так как их уже не было: усадьба, постройки, деревня, все было выжжено дотла в последней битве польского партизанского отряда под командой ксендза Страшевича, иезуита, со шведами. Все население разбрелось по лесам — либо составило вооруженные «партии»; на месте богатой усадьбы остались лишь земля да вода.

Дороги были полны беглых солдат различных войск, которые, соединясь в большие шайки, занимались разбоем и представляли опасность даже для небольших военных отрядов. Мечнику так и не удалось убедиться, сохранились ли в целости закопанные в саду бочки с серебром и деньгами, и он возвратился в Тауроги злой и раздраженный.

Едва успел он выйти из брички, как Оленька увела его в свою комнату и рассказала ему все, что говорил Гасслинг-Кетлинг.

Услышав это, старый шляхтич задрожал от негодования, ибо, не имея собственных детей, любил молодую девушку, как родную дочь. Некоторое время он лишь хватался за рукоятку сабли и повторял: «Бей, кто в Бога верует!»

Наконец схватился за голову и проговорил:

— Меа culpa! Mea maxima culpa![63] Мне и самому приходило в голову, да и люди поговаривали, что этот дьявол в тебя влюбился, а я все молчал, да еще посмеивался: «А вдруг женится! Мы родня Госевских, да и Тизенгаузам родня… Почему же мы не можем породниться с Радзивиллами?» Недурно породниться с нами захотел этот изменник! Уж таким бы он родственничком был… чтоб его Убили!.. Ну ладно!.. Прежде эта рука отсохнет и эта сабля заржавеет, чем…

— Надо подумать о спасении, — сказала Оленька и стала посвящать его в план побега.

Мечник внимательно слушал ее и наконец сказал:

— Лучше я созову своих людей и составлю из них «партию»! Буду шведов беспокоить, как это делал Кмициц с Хованским. В лесу и в поле ты будешь в большей безопасности, чем при дворе этого изменника и еретика.

— Хорошо, — сказала панна.

— Я не только не противлюсь бегству, но говорю: чем скорее, тем лучше… Ведь у меня довольно мужиков и кос! Они сожгли мое имение? Пустяки! А я созову мужиков из других деревень. Все Биллевичи станут на нашу сторону. Увидим, как он с нами породнится, как он посягнет на честь Биллевичей! Ты — Радзивилл?! Ну что ж? Нет гетманов в нашем роду, но нет и изменников… Посмотрим, за кем пойдет вся Жмудь!

Тут он обратился к Оленьке:

— Я свезу тебя в Беловеж, а сам вернусь. Иначе не может быть! Он должен поплатиться за намерение нас опозорить! Этим он обидел все сословие шляхетское, только бесчестные не станут на нашу сторону! Бог нам поможет, братья помогут, граждане помогут, а тогда огонь и меч! Биллевичи устоят против Радзивилла! Только бесчестные не пойдут за нами, только бесчестные не обнажат саблю против изменника! Король, сейм, вся Речь Посполитая будет за нас!

Тут мечник, красный как бурак, стал колотить кулаком по столу:

— Эта война важнее, чем война со шведами. В нашем лице оскорблены все законы, вся Речь Посполитая, все сословие рыцарское! Только бесчестный этого не поймет! Погибнет отчизна, если мы не отомстим и не накажем изменника!

И так разволновался старый мечник, что Оленьке пришлось его успокаивать. До сих пор он сидел тихо, хотя казалось, что не только отчизна, но и мир весь гибнет, но теперь, когда затронули Биллевичей, он увидел в этом самую страшную опасность для отчизны и зарычал, как лев.

Но девушка всегда имела на него сильное влияние; она сумела успокоить его и объяснить, что для их спасения и для того, чтобы побег удался, его надо хранить в глубокой тайне и не показывать князю, будто они о чем-нибудь догадываются. Он дал ей слово поступать по ее указаниям, и потом они стали совещаться о побеге. Им казалось, что осуществить его не очень трудно, так как думали, что за ними не следят.

Поэтому мечник решил послать нарочного с письмами к экономам, чтобы те немедленно собрали и вооружили крестьян из всех деревень, принадлежащих ему и другим Биллевичам. Потом он хотел отправить шестерых верных людей, будто бы за деньгами и серебром в Биллевичи, а на самом деле в лес, где они должны были остановиться и ожидать их с лошадьми и провизией. Затем было решено выехать из Таурог в санях с двумя дворовыми, будто бы в гости к соседям, а потом пересесть на лошадей и бежать. К соседям Ольбротовским они ездили часто, иногда даже ночевали у них, а потому надеялись, что отъезд их не будет никем замечен и что если за ними и отправят погоню, то не ранее чем через два-три дня, когда они будут уже в лесу под зашитой вооруженных крестьян.

Между тем пан Томаш деятельно занялся приготовлениями. Нарочный с письмами уехал на следующий день. А на третий день мечник подробно говорил Петерсону о своих деньгах, зарытых в земле, и о том, что их необходимо для безопасности перевезти в Тауроги. Петерсон поверил этому, так как шляхтич слыл богачом и, действительно, обладал большим состоянием.

— Пусть привезут их скорее, — сказал шотландец, — а если надо, то я дам солдат!

— Чем меньше людей будет знать, что везут, тем лучше. На людей моих я могу положиться, а мешки с деньгами они провезут под пенькой, которую мы часто отправляем в Пруссию, или под дранью, на которую никто не польстится.

— Лучше под дранью, — сказал Петерсон, — сквозь пеньку можно саблей нащупать, что на дне что-то другое. А деньги вы отдайте под расписку князю. Я знаю, что он нуждается, потому что доходы плохо поступают…

— Я бы и хотел оказать князю услугу, чтобы он ни в чем не нуждался, — ответил шляхтич.

Тем и кончился разговор; все, по-видимому, складывалось как нельзя лучше; прислуга отправилась раньше, а мечник с Оленькой собирались выехать на следующий день.

Между тем вечером совершенно неожиданно возвратился Богуслав с двумя полками прусской кавалерии. Дела его, видимо, были неважны, так как он вернулся раздосадованный и злой.

В тот же день он созвал совет, состоявший из уполномоченного курфюрстом графа Сейдевица, Петерсона, Саковича и кавалерийского полковника Кирица. Совет затянулся до трех часов ночи; целью его было обсуждение похода против Сапеги на Полесье.

— Курфюрст и король шведский дали мне в подкрепление свои войска, — говорил князь. — Одно из двух: или Сапега еще на Полесье, и тогда мы должны разбить его, или его уже там нет — тогда мы займем Полесье без сопротивления. Но мне необходимы деньги, а их у меня нет, и ни курфюрст, ни шведский король мне не дали, потому что у них нет.

— У кого же и искать денег, как не у вашего сиятельства? — ответил граф Сейдевиц. — Во всем мире говорят о неисчерпаемых сокровищах Радзивиллов.

Богуслав возразил:

— Граф Сейдевиц, если бы до меня доходили все доходы с моих наследственных имений, у меня, наверно, было бы больше денег, чем у пяти ваших немецких принцев, вместе взятых. Но в стране война, доходов нет, или же их захватывают конфедераты. Можно бы достать денег взаймы у прусских городов, но вы лучше всех знаете, что там происходит и что они раскошелятся только для Яна Казимира.

— Я счастлив, что могу услужить вашему сиятельству советом, — сказал Петерсон.

— Я предпочел бы, чтобы вы услужили мне деньгами.

— Мой совет стоит денег. Не дальше как вчера пан Биллевич говорил мне, что у него значительная сумма денег зарыта в саду в Биллевичах и что он хочет перевезти их сюда, в безопасное место, и отдать вашему сиятельству под расписку.

— Да вы просто с неба мне свалились, как и этот шляхтич! — воскликнул Богуслав. — А много у него денег?

— Более ста тысяч, кроме серебра и драгоценностей, которых будет на ту же сумму.

— Серебро и драгоценности шляхтич продать не захочет, но можно будет их заложить. Благодарю вас, Петерсон, за совет. Надо будет завтра же поговорить с Биллевичем.

— В таком случае я его предупрежу, потому что завтра он собирается ехать к Ольбротовским.

— Скажи ему, чтобы он не уезжал, не повидавшись со мной.

— Он уже отправил слуг, и я боюсь, доедут ли они благополучно.

— Можно будет послать за ними целый полк; впрочем, мы еще поговорим. Как это вовремя! Просто потеха: с помощью денег королевского сторонника я оторву Полесье от Речи Посполитой!

С этими словами князь со всеми простился, так как должен был принять ежедневную ванну со всевозможными снадобьями, которые сохраняли красоту. Это продолжалось обычно с час или два. А князь и без того устал с дороги.

На следующий день Петерсон задержал мечника и панну Александру и объявил им, что князь желает их видеть. Надо было отложить отъезд, но это их не обеспокоило, так как Петерсон сказал им, в чем дело.

Вскоре явился князь. Хотя пан Томаш и Оленька решили принять его по-прежнему, но, несмотря на все усилия, не могли этого сделать. Оленька покраснела, лицо мечника налилось кровью, обоими овладело смущение, и они тщетно силились сохранить спокойствие.

Князь, напротив, был совершенно спокоен, он только немного похудел и побледнел, но именно эта бледность прелестно гармонировала с его утренним костюмом, затканным жемчугом и серебром; но он сейчас же заметил, что его принимают не так, как всегда, и не так рады его приходу, как прежде; но он подумал, что эти два сторонника короля узнали об его сношениях со шведами и потому так холодно его встречают. Он решил сейчас же пустить им пыль в глаза и после первых приветственных комплиментов начал:

— Вам, наверно, известно уже, мосци-мечник, какое несчастье случилось со мной?

— Ваше сиятельство, вероятно, имеете в виду смерть князя-воеводы?

— Не только смерть. Правда, это страшный удар, но я помирился уже с волей Всевышнего, Который, верю, щедро вознаградит брата за все причиненные ему обиды. Нет, мне послана новая тяжесть, а это для каждого гражданина, любящего отчизну, большое горе…

Мечник молчал и искоса посматривал на Оленьку. Князь продолжал:

— Я добился заключения мира, один Бог знает, какими тяжкими усилиями и трудами. Оставалось только подписать трактат. Шведы должны были уйти из Польши, не требуя никакого вознаграждения, кроме того, чтобы после смерти Яна Казимира был избран на престол, с согласия сословий, шведский король. Такой великий воин мог бы быть спасением для Речи Посполитой. Даже больше, он сейчас же обещал оставить вспомогательное войско для борьбы с Украиной и Москвой. Мы бы еще расширили наши владения; но пану Сапеге это не на руку, он не мог бы тогда преследовать Радзивиллов! Все уже согласились на условия мира, и только он один с оружием в руках восстал против него, ибо для него его собственные интересы выше отчизны. Дело дошло до того, что против него придется употребить оружие, что и поручено мне по тайному соглашению Яна Казимира с Карлом-Густавом. Я никогда не уклонялся ни от какой службы и не уклоняюсь и теперь, хотя у многих может явиться подозрение, что я начинаю братоубийственную войну из мести.

— Тот, кто знает ваше сиятельство так же хорошо, как мы, всегда может понять благие намерения вашего сиятельства.

И мечник, восторгаясь своей хитростью, так выразительно подмигнул Оленьке, что девушка испугалась, как бы князь не заметил этого. И он заметил.

«Не верят мне!» — подумал князь.

И хотя его лицо оставалось спокойным, но это его кольнуло. Он был совершенно чистосердечно убежден, что не верить Радзивиллу нельзя, даже тогда, когда он лжет.

— Петерсон передавал мне, — сказал он после минутного молчания, — что вы хотите отдать мне свои деньги под расписку. Я охотно возьму их, так как действительно нуждаюсь в наличных деньгах. По окончании войны я или верну вам долг, или дам в залог свои имения, что будет для вас прибыльно. Простите, ваць-панна, — прибавил он, обращаясь к Оленьке, — что мы в вашем присутствии завели разговор о столь недостойном предмете! Это неподходящий разговор, но теперь такое время, когда чувствам обожания и преклонения нельзя дать волю…

Оленька опустила глаза, взялась кончиками пальцев за платье и сделала реверанс, чтобы иметь возможность ничего не отвечать. Между тем пан мечник мысленно обсуждал нелепейший план, который казался ему необыкновенно остроумным.

«И девушку увезу, и денег не дам!» — думал он. Затем откашлялся, погладил чуб и начал:

— Я очень рад угодить вашему сиятельству. Я не все сказал Петерсону; у меня найдется еще полгарнца червонцев, зарытых отдельно, чтобы, в случае чего, сохранить хоть часть денег… Кроме того, там зарыты также деньги других Биллевичей, но их зарыли в мое отсутствие, и место, где они зарыты, известно лишь этой панне, а человека, который спрятал их, уже нет в живых. Если ваше сиятельство позволите нам ехать вдвоем, мы привезем все.

Богуслав быстро взглянул на него:

— Как так? Петерсон говорил мне, что вы уже отправили слуг, и раз они уехали, то должны знать, где деньги.

— Да, но о последних знает только она.

— Ведь они, наверное, зарыты в каком-нибудь определенном месте, которое можно указать на словах или в письме.

— Слова — ветер, — ответил мечник, — а если в письме, то ведь челядь неграмотна. Мы поедем вдвоем, вот и все!

— Боже мой! Ведь вам хорошо известны ваши сады, и поезжайте одни! Зачем же панне Александре ехать?

— Я один не поеду! — решительно ответил мечник.

Богуслав снова взглянул на него пристально, потом уселся поудобнее и принялся хлопать тросточкой по своим сапогам.

— Если вы настаиваете, пусть так и будет. Но я вам дам два полка конницы, которые вас проводят туда и обратно.

— Зачем нам полки? Мы отправимся одни и одни вернемся! Ничего с нами не случится, это ведь наши владения.

— Как гостеприимный хозяин, я не могу позволить, чтобы панна Александра ехала без конвоя. Итак, выбирайте: или одни, или вдвоем, но с конвоем.

Мечник сообразил, что попался в собственную ловушку, и им овладел такой гнев, что, позабыв всякую осторожность, он крикнул:

— Тогда вы, ваше сиятельство, выбирайте: или мы отправимся вдвоем, или я не дам вам денег!

Панна Александра бросила на него умоляющий взгляд, но мечник уже покраснел и пыхтел.

Это был человек от природы осторожный, даже робкий, любивший все дела решать к общему удовольствию, но если его выводили из себя, если он на кого-нибудь начинал злиться или если кто-либо задевал честь Биллевичей он с какой-то отчаянной храбростью мог броситься на самого сильного врага Так и теперь: схватившись рукой за бок и звякнув саблей, он закричал во все горло:

— Что же это, мы в плену?! Вы хотите насиловать свободного шляхтича? Попирать все законы?!

Богуслав пристально смотрел на него, откинувшись на спинку кресла; он не выказывал своего гнева, но взгляд его с каждой минутой становился все холоднее, а тросточка все быстрее ударяла по сапогу. Если бы мечник знал его лучше, то понял бы, что ему угрожает опасность.

Иметь дело с Богуславом было попросту страшно, потому что никогда не было известно, когда над придворным кавалером и дипломатом, привыкшим владеть собой, возьмет верх дикий и необузданный магнат, ломающий все преграды с жестокостью восточного деспота. Прекрасное воспитание, светский лоск, приобретенный при европейских дворах, изысканность были лишь кустом прекрасных цветов, под которым таился тигр.

Но мечник забыл об этом и, ослепленный гневом, кричал:

— Ваше сиятельство, не притворяйтесь больше, потому что все вас знают… Увидите, что ни шведский король, ни курфюрст, с которыми вы сражаетесь против отчизны, ни ваше княжеское имя не защитят вас перед лицом трибунала, а сабли шляхты научат… добрым нравам!

При этих словах Богуслав поднялся, сломал тросточку своими железными руками и, бросив ее к ногам мечника, сказал страшным, сдавленным голосом:

— Вот что для меня ваши права! Ваши трибуналы! Ваши привилегии!

— Какая наглость! — крикнул мечник.

— Молчать, панок! — крикнул князь. — Иначе я тебя в порошок сотру!

С этими словами князь подошел к нему, чтобы схватить его за грудь и швырнуть о стену. Но панна Александра уже стояла между ними.

— Что вы хотите сделать, ваше сиятельство?

Князь остановился. А она стояла перед ним, точно разгневанная Минерва, с пылающим лицом и сверкающими глазами. Грудь ее высоко вздымалась, подобно морской волне, но и в гневе она была так прекрасна, что Богуслав загляделся на нее.

Через минуту гнев его прошел. Он пришел в себя и стоял, не сводя глаз с Оленьки. Наконец лицо его приняло ласковое выражение, он склонил голову и сказал:

— Простите, ангельское создание! Душа моя так полна скорби и боли, что я не могу владеть собою.

С этими словами он ушел из комнаты.

Тогда Оленька стала в отчаянии ломать руки, а мечник, придя в себя, схватился руками за голову и воскликнул:

— Я все испортил! Ведь я погубил тебя!

Князь не выходил целый день. Он обедал у себя вдвоем с Саковичем.

Взволнованный до глубины души, он не мог думать так ясно, как всегда. Его мучила какая-то горячка. Она всегда предвещала приближение той страшной лихорадки, от приступов которой князь так холодел, что его приходилось растирать. Но сейчас свое состояние он приписывал любви и понимал, что должен или удовлетворить ее, или умереть.

Рассказав Саковичу весь разговор с мечником, он сказал:

— У меня горят руки и ноги, мурашки бегают по спине, во рту горько и сухо… Черт возьми, что это со мной? Я никогда ничего подобного не испытывал!

— Это оттого, что вы начинены целомудрием.

— Ты глуп!

— Пусть!

— Я не нуждаюсь в твоих остротах.

— Возьмите, князь, лютню и ступайте под окна панны… может быть, вам покажет… кулак мечник! Тьфу, черт возьми! Вот так молодец Богуслав Радзивилл!

— Ду-урак!

— Пусть! Но я вижу, что вы, ваше сиятельство, начинаете разговаривать сами с собой и говорить себе правду в глаза. Смелее! Смелее! Нечего смотреть на знатность рода.

— Послушай, Сакович: когда мой пес Кастор забывается, я его бью за это ногой в бок, а с тобою может случиться похуже.

Сакович быстро вскочил, притворяясь разъяренным, как недавно мечник россиенский, и так как у него был необыкновенный дар подражания, то он закричал голосом мечника:

— Что же это, мы в плену? Насиловать свободного гражданина? Попирать все законы?

— Замолчи, замолчи, — лихорадочно сказал князь, — ведь там она заслонила собственной грудью этого старого болвана, а здесь нет никого, кто бы тебя защитил!

— Когда она его заслонила, тебе надо было к ней прислониться!

— Нет, тут, должно быть, какие-нибудь чары, не может быть иначе. Или она меня околдовала, или я сам с ума схожу. Если бы ты только видел, как она заступалась за своего паршивого дядюшку! Но ты дурак! У меня кружится голова. Смотри, как у меня руки горят. Любить такую девушку… ласкать ее… иметь с нею…

— Детей! — добавил Сакович.

— Да, да, ты угадал! И это будет! Иначе меня разорвет, как гранату! Боже, что со мной? Жениться, что ли, черт меня побери?!

Сакович стал серьезен:

— Об этом вам и думать нельзя, ваше сиятельство.

— А я об этом думаю, и если захочу, то так и сделаю, хоть бы целый полк Саковичей твердил целую неделю: «Об этом вам и думать нельзя, ваше сиятельство».

— Нет, вы шутите!

— Я или болен, или околдован, иначе быть не может!

— Отчего вы, ваше сиятельство, не хотите, в конце концов, последовать моему совету?

— Разве и в самом деле последовать? Ах, черт бы их всех взял, все эти сны, всех этих Биллевичей и Литву, и трибуналы, и Яна Казимира… Иначе я ничего не добьюсь. Вижу, что не добьюсь. И я дурак, до сих пор колебался, боялся снов, Биллевичей, процессов, шляхетского сброда, Яна Казимира! Скажи, что я дурак!.. Скажи мне, что я дурак! Слышишь? Я приказываю тебе сказать мне, что я дурак.

— Но я этого не сделаю, ибо именно теперь вы Радзивилл, а не лютеранский проповедник. Но вы, должно быть, больны, ваше сиятельство, ибо мне никогда не приходилось видеть вас в таком возбуждении.

— Правда! В самых затруднительных случаях я только рукой махал да посвистывал, а теперь у меня такое чувство, точно мне кто впился шпорами в бока!

— Странно, ведь если эта девушка умышленно приворожила вас каким-нибудь зельем, то ведь не затем, чтобы потом убежать от вас. А между тем из того, что вы говорите, явствует одно: они хотели бежать потихоньку.

— Рифф говорил мне, что это влияние Сатурна, на котором в этом месяце подымаются горящие испарения.

— Ваше сиятельство, изберите себе лучше покровителем Юпитера, ибо ему везло и без браков. Все пойдет хорошо, только не вспоминайте о венце, разве что об игрушечном…

Вдруг староста ошмянский ударил себя ладонью в лоб:

— Подождите, ваше сиятельство, я слышал в Пруссии о подобном случае!

— Ну, что еще черти тебе нашептали?

Но Сакович долго не отвечал. Наконец лицо его прояснилось, и он проговорил:

— Благодарите судьбу, ваше сиятельство, за то, что она послала вам такого друга, как Сакович!

— Что такое? Что такое?

— Ничего! Я буду шафером вашего сиятельства, — тут Сакович отвесил низкий поклон, — а для бедного шляхтича это честь не малая!

— Не паясничай, говори скорее!

— В Тильзите существует некто Пляска, или как его там, бывший когда-то ксендзом в Неворанах, но, когда его расстригли, он перешел в лютеранство. Женившись, он снискал покровительство курфюрста и теперь торгует копченой рыбой со Жмудью. Одно время епископ Парчевский пытался вытребовать его обратно на Жмудь, где его уж, наверное, ожидал костер, но курфюрст не согласился выдать своего единоверца.

— Что мне до этого за дело? Не мямли!

— Что вам за дело, ваше сиятельство? А то, что он вас сошьет, как два полотнища! Понимаете, ваше сиятельство? А так как он мастер плохой, да к тому же к цеху не приписан, то вас легко будет распороть… Понимаете, князь? Цех признает его шитье недействительным, и никакого шума, никакого крика не будет. Мастеру можно будет потом шею свернуть… А вы, ваше сиятельство, всем и каждому будете говорить, что вас обманули! Понимаете? А до этого: «плодитесь и размножайтесь»! Я первый вас благословляю!

— Понимаю и не понимаю! — сказал князь. — Черт возьми! Прекрасно понимаю! Сакович! Ты, должно быть, с зубами родился! И не уйти тебе от плахи!.. Ну, ну, пане староста! Но успокойся, пока я жив, у тебя волос с головы не спадет, и награда не минует… Стало быть, я…

— Вы можете торжественно просить руки панны Биллевич у нее и у мечника. Если вам откажут, то прикажите с меня кожу содрать! Они могли ощетиниться против Радзивилла, когда ему захотелось поиграть с панной, но раз Радзивилл задумал жениться, мигом шерсть шелковой станет! Вам только придется сказать мечнику и панне, что так как король шведский и курфюрст сватают вам княжну бипонскую, то свадьба должна остаться в тайне, пока не будет заключен мир. Впрочем, брачный договор можно написать как угодно. Все равно он не будет признан ни одной церковью. Ну, что же?

Богуслав молчал, и только на лице его выступили лихорадочные пятна.

— Теперь времени нет, — произнес он, помолчав, — через три дня я должен идти на Сапегу.

— Вот и прекрасно! Если бы было времени больше, то труднее было бы подыскать подходящие оправдания. Только недостатком времени вы объясните, ваше сиятельство, что венчать будет первый попавшийся поп, как всегда в экстренных случаях. Они сами подумают: «Наскоро все, потому что иначе нельзя». Она девушка отважная, и вы можете тоже взять ее с собой в поход. Если вас даже разобьет Сапега, все же вы наполовину будете победителем!

— Ладно! Ладно! — сказал князь.

Но в ту минуту с ним случился первый припадок; челюсти у него сжались, и он не мог произнести ни слова. Он весь похолодел, а потом его стало подбрасывать, и он метался, точно рыба, вынутая из воды. Но прежде чем испуганный Сакович успел привести медика, припадок окончился.

XVII

На следующий день после разговора с Саковичем князь Богуслав отправился к мечнику россиенскому.

— Пане мечник и мой благодетель, — сказал он, — я очень провинился перед вами в последний раз, так как позволил себе вспылить, забыв о том, что говорю с гостем. Я виноват, и моя вина тем тяжелее, что я обидел человека, известного своей преданностью дому Радзивиллов; но я пришел просить прощения. Вы давно знаете Радзивиллов, знаете, что мы не очень любим просить прощения, но так как я обидел почтенного и старого человека, то, невзирая на мое достоинство и сан, прихожу с повинной. А вы, как старый друг нашего дома, верю, подадите мне руку!

Сказав это, он протянул руку, а мечник, в душе которого уже остыл прежний гнев, не посмел отказать и подал руку, хоть и не спеша.

— Ваше сиятельство, — сказал он, — верните нам свободу, это будет лучшим удовлетворением!

— Вы свободны и можете ехать хоть сегодня!

— Благодарю вас, ваше сиятельство, — с удивлением ответил мечник.

— Но ставлю одно условие и молю Бога, чтобы вы его приняли.

— Какое? — со страхом спросил мечник.

— Чтобы вы захотели выслушать терпеливо то, что я вам скажу.

— Если так, я буду слушать хоть до вечера!

— Ответьте не сразу, а через час или два.

— Видит Бог, что, если вы вернете нам свободу, я ничего, кроме мира, не хочу!

— Я верну вам свободу, ваць-пане, только не знаю, захотите ли вы ею воспользоваться и будете ли торопиться уехать от меня. Мне было бы приятно, если бы вы считали своим мой дом и все Тауроги… Теперь слушайте! Вы знаете, ваць-пане, почему я не хотел, чтобы панна Биллевич уехала? Потому что я догадался, что вы попросту хотите бежать от меня, а так как я влюбился в вашу племянницу и готов каждый день переплывать Геллеспонт, чтобы только видеть ее, как в древности Леандр, чтобы видеть Геру…

Мечник покраснел в одну минуту:

— Как вы осмеливаетесь говорить мне это?

— Именно вам, мой благодетель, мой величайший благодетель!

— Мосци-князь, ищите счастья у ваших крепостных девок, но шляхтянки не трогайте! Вы можете арестовать ее, посадить в подземелье, но опозорить ее вы не смеете!

— Опозорить я не смею, но ведь могу же я поклониться старому Биллевичу и сказать ему: послушайте, отец, отдайте мне вашу племянницу в жены, ибо без нее я жить не могу!

Мечник пришел в такое изумление, что не мог сказать ни слова; он только шевелил бровями и выпучил глаза… Наконец протер их и стал смотреть то на князя, то по сторонам:

— Во сне ли это или наяву?!

— Нет, не во сне, мой благодетель, и чтобы доказать вам это, я повторю это вам cum omnibus titulis[64]: я, Богуслав, князь Радзивилл, конюший Великого княжества Литовского, прошу у вас, Томаша Биллевича, мечника россиенского, руки вашей племянницы, панны ловчанки, Александры.

— Как же это? Господи боже! Да обдумали ли вы то, что говорите, ваше сиятельство?!

— Я обдумал, а теперь обдумайте вы, достоин ли я руки вашей племянницы.

— От удивления я говорить не могу!

— Вы убедитесь теперь, были ли у меня какие-нибудь дурные намерения.

— И вас, ваше сиятельство, не останавливает наше скромное звание?

— Значит, вы так дешево цените Биллевичей, их шляхетское достоинство и древность их рода? Да от Биллевича ли я это слышу?!

— Ваше сиятельство, я знаю, что наш род ведет свое начало из Древнего Рима, но…

— Но, — прервал князь, — в вашем роду нет ни гетманов, ни канцлеров? Это ничего! Вы имеете такое же право на престол, как и мой бранденбургский дядя. Раз у нас в Речи Посполитой всякий шляхтич может быть избран королем, то нет такой высоты, которая не была бы для него доступна. Я, дорогой пан мечник, а даст Бог, и дядя, родился от княжны бранденбургской, а отец мой — от Острожской; но дед мой, блаженной памяти Крыштоф Первый, тот, которого звали Перуном, великий гетман, канцлер и воевода виленский, вступил в первый брак с Собко, и корона не свалилась у него с головы, ибо Собко была шляхтянка из такого же рода, как и другие. Зато, когда мой покойный родитель вступил в брак с дочерью курфюрста, все кричали, что он забыл о своем сане, хотя, вступая в брак, он роднился с царствующим домом. Вот какова наша дворянская гордость! Ну, благодетель, признайтесь, что вы не считаете Биллевичей хуже Собко! Ну?

Говоря это, князь фамильярно похлопал мечника по плечу, и шляхтич растаял, как воск.

— Да благословит вас Бог за ваши чистые намерения, — ответил он. — Эх, мосци-князь, если бы не различие в вере!..

— Венчать будет католический ксендз, другого я сам не хочу.

— Всю жизнь мы за это будем благодарны вашему сиятельству! Нам нужно благословение Божье, а он его не даст, если какой-нибудь паскудник…

Тут мечник прикусил себя в язык — он спохватился, что хотел сказать нечто не очень приятное для князя. Но Богуслав не обратил на это внимания, даже улыбнулся милостиво и прибавил:

— И относительно детей я не буду спорить, потому что нет того на свете, чего бы я не сделал для вашей красавицы…

Лицо мечника просияло, точно его озарили солнечные лучи.

— Да уж, Господь не обидел красотой эту шалунью.

Богуслав опять похлопал его по плечу и, наклонившись к уху, стал что-то шептать.

— А что первый будет мальчик, за это я ручаюсь. И картина, а не мальчик!

— Хи-хи!

— Иначе и быть не может от Биллевич!

— От Биллевич и Радзивилла! — прибавил мечник, упиваясь дивным созвучием этих двух фамилий. — Хи-хи! Вот шум пойдет по всей Жмуди… А что-то скажут наши враги, Сицинские, когда Биллевичи поднимутся так высоко? Ведь они не оставили в покое даже старого полковника, хотя его чтила вся Речь Посполитая…

— Мы их прогоним из Жмуди, мосци-мечник!

— Великий Боже, неисповедимы пути Твои, но если Тобой предопределено, чтобы Сицинские лопнули от зависти, то да будет воля Твоя!

— Аминь! — прибавил Богуслав.

— Мосци-князь, не осуждайте меня за то, что я не держу себя с тем достоинством, с каким должны держаться те, у кого просят руки девушки, и что я так сильно проявляю свою радость. Но мы истомились, живя тут и не зная, что нас ждет, и все объясняя в самую дурную сторону. Дошло до того, что мы стали дурно думать о вашем сиятельстве; но вот оказалось, что наш страх и все подозрения были незаслуженны, а потому нам можно теперь искренне высказать преклонение перед вашим сиятельством. У меня точно гора с плеч долой!

— Разве и панна Александра меня подозревала?

— Она? Если бы я был Цицероном, то и тогда не сумел бы описать, как она прежде преклонялась перед вашим сиятельством. Я полагаю, что только целомудрие ее и врожденная робость помешали ей высказать свои чувства… Но когда она узнает об искренних намерениях вашего сиятельства, то, я уверен, сейчас даст волю сердцу, и оно не замедлит поскакать на пастбище любви…

— Сам Цицерон не сумел бы выразиться лучше! — произнес Богуслав.

— Когда человек счастлив, он и красноречив бывает! Но если вы изволите так милостиво выслушивать все, что я говорю, то я буду откровенен до конца!

— Будьте откровенны, пан мечник…

— Хотя моя племянница и молода, но у нее ум совсем мужской и она с норовом. Там, где даже опытный человек растеряется, она и не задумается. Все дурное она отложит налево, все хорошее — направо… и сама пойдет направо. С виду она и нежная, но если раз изберет себе дорогу — ее и пушками не заставишь с нее сойти. Вся в деда и в меня! Отец ее был солдат по призванию, но мягкого характера, зато мать ее, урожденная Войнилович, двоюродная сестра панны Кульвец, была женшина тоже с характером.

— Очень приятно слышать, мосци-мечник!

— Вы представить себе не можете, мосци-князь, до чего она ненавидит шведов, да и всех врагов Речи Посполитой. Если бы она заподозрила кого-нибудь хоть в малейшей измене, то сейчас же почувствовала бы к нему непреодолимое отвращение, будь это даже не человек, а ангел… Ваше сиятельство, простите старику, который по летам годился бы вам в отцы, если бы не его скромное звание: бросьте шведов!.. Ведь они терзают нашу отчизну хуже татар. Лучше двиньте вы против этих нехристей свое войско, тогда не только я, но и она сама пойдет с вами на войну! Простите мне, ваше сиятельство, я высказал то, что думал.

Богуслав поборол себя и, помолчав немного, сказал:

— Мосци-пане мечник! Еще вчера вы могли предполагать, что я хочу вас провести, говоря, что я стою на стороне короля и отчизны, но сегодня это уже не годится! И вот, как родственнику, я вам повторяю и клянусь, что все, что я сказал о мире и его условиях, — истинная правда! Я бы и сам предпочел идти на войну, ибо она меня всегда привлекает, но я убедился, что не в этом спасение, и одна только любовь к отчизне заставила меня избрать другое средство… И могу сказать, что то, что я сделал, — неслыханная вещь! Проиграть войну и заключить такой мир, где победитель будет служить побежденному, — этого бы не постыдился и хитрейший из людей — Мазарини. Не одна панна Александра, но и я вместе с нею ненавижу врагов. Но что же делать? Как спасти отчизну? Один в поле не воин! И вот я подумал: надо спасти отчизну, хоть погибнуть и легче! А так как я политике учился у лучших дипломатов, так как я родственник курфюрста и так как шведы благодаря брату Янушу мне доверяют, то я и начал переговоры, а как они кончились и какую пользу они принесли Речи Посполитой, вы уже знаете! Концом этой войны явится освобождение вашей католической религии, костелов, духовенства, шляхетского сословия и крестьян от гонений, помощь шведов против русских и казаков, а может быть, и расширение границ… И за все это одна только уступка: Карл вступит на королевский престол после смерти Яна Казимира. Кто больше моего сделал для отчизны, пусть станет сюда!

— Да, правда… это увидел бы и слепой… Только шляхетское сословие будет недовольно уничтожением права свободного избрания.

— А что важнее, право избрания или отчизна?

— И то и другое одинаково важно, мосци-князь, ибо это главный фундамент Речи Посполитой. А что такое отчизна, если не собрание прав, привилегий и свобод шляхетского сословия? Государя можно иметь, находясь и под чужим владычеством!

Гнев и скука промелькнули на лице Богуслава.

— Карл, — сказал он, — подпишет хартию вольностей, как это делалось и раньше; а после его смерти мы изберем, кого пожелаем, хотя бы даже того Радзивилла, который родится от Биллевич.

Мечник стоял с минуту, точно ослепленный этой мыслью, затем поднял руку вверх и воскликнул с воодушевлением:

— Согласен!

— И я так думаю, что вы согласны, если бы даже трон перешел к нам в наследственное владение, — сказал со злой усмешкой князь. — Все вы таковы! Теперь, чтобы осуществить переговоры, нужно только… Вы понимаете, дядюшка?

— Нужно, непременно нужно! — повторил с глубоким убеждением мечник.

— А знаете, почему они могут осуществиться?.. Так как Карлу приятно мое посредничество, у Карла одна сестра замужем за де ла Гарди, а другую, княжну бипонскую, ему хочется выдать за меня, чтобы породниться с нашим домом и иметь сторонников на Литве. Вот откуда его благосклонность ко мне, в которой его поддерживает и дядя мой, курфюрст.

— Как же это? — с беспокойством спросил мечник.

— Мосци-мечник, я не променяю вашу голубку ни на каких бипонских княжон со всеми их княжествами. Но мне нельзя раздражать эту шведскую скотину, а потому я делаю вид, что согласен на их условия. Но пусть только они подпишут трактат, тогда мы посмотрим!

— Ба, так они, пожалуй, не подпишут, узнав, что вы женились!

— Мосци-мечник, — серьезно сказал князь, — вы подозревали меня в неверности отечеству… Но я, как честный гражданин, задаю вам вопрос: имею ли я право жертвовать благом Речи Посполитой ради личных интересов?

Пан Томаш слушал.

— Что же будет?

— Подумайте сами, что должно быть.

— Боже мой, я вижу только, что свадьбу придется отложить, а недаром пословица говорит: «Что отложишь, то и убежит».

— Чувства мои не переменятся, потому что я полюбил на всю жизнь, а надо вам знать, что в верности со мной не сравнится даже терпеливая Пенелопа.

Мечник испугался еще больше, так как он, как и все, был совершенно другого мнения о княжеской верности. А князь, как нарочно, еще прибавил:

— Но вы правы, что никто не может быть уверен в завтрашнем дне: я могу заболеть, даже, может быть, тяжко; вчера со мной был такой припадок, что Сакович едва меня отходил; я могу умереть, погибнуть в походе против Сапеги.

— Ради бога, придумайте что-нибудь, мосци-князь!

— Что мне придумать? — с грустью ответил князь. — Я бы сам был рад, если бы все поскорее кончилось!

— Ох, если бы кончилось… Обвенчаться, а потом будь что будет…

— Клянусь богом! — воскликнул Богуслав, вскочив с места. — Да с таким умом вам бы надо быть литовским канцлером! Другой в три дня не придумал бы того, что вам сразу пришло в голову. Да, да, обвенчаться и сидеть себе тихо! Вот это умно! Через два дня мне необходимо идти против Сапеги. Мы сделаем потайной вход в ее спальню, а потом в путь! Два или три человека будут посвящены в нашу тайну, они и будут формальными свидетелями венчания. Напишем брачный договор, обусловим приданое, к которому я еще прибавлю от себя, и до поры до времени — молчок. О, благодетель вы мой, сердечное вам спасибо! Придите же в мои объятия, а потом — к моей красавице. Я буду ждать ответа, как на угольях. А пока я пошлю Саковича за священником. До свидания, будущий дедушка Радзивилла!..

Сказав это, князь выпустил изумленного мечника из своих объятий и выбежал из комнаты.

— Боже мой, — воскликнул, опомнившись, мечник, — я дал такой совет, который сделал бы честь самому Соломону, но лучше бы его не давать! Тайна — тайной… И как тут ни ломай себе голову, хоть бейся лбом об стену, а ничего другого не придумаешь… Чтоб они перемерзли, эти шведы!.. Если бы не эти переговоры, венчание можно было бы устроить со всеми церемониями — вся Жмудь съехалась бы на свадьбу. А тут — мужу придется к собственной жене в валенках ходить, чтобы не наделать шуму… Тьфу, черт возьми! Сицинские еще не скоро от зависти лопнут, хоть, Бог даст, им этого не миновать!

С этими словами он отправился к Оленьке. А князь тем временем совещался с Саковичем.

— Плясал передо мной шляхтич на задних лапах, как медведь, — говорил он Саковичу. — Но и измучил же он меня! Уф!.. Но я его обнял за это так, что у него все ребра затрещали. И тряс его так, что боялся, как бы у него сапоги с ног не слетели вместе с портянками. А чуть было скажу ему: «Дядюшка!» — у него глаза на лоб лезут, точно он целым окороком подавился! Тьфу! Подожди! Уж я сделаю тебя дядюшкой, да только таких дядюшек у меня как собак нерезаных… Сакович, я уже вижу, как она ждет меня в своей комнате, закрыв глазки и скрестив ручки… Подожди, уж я расцелую твои глазки! Сакович, я дарю тебе Пруды за Ошмянами! Когда Пляска приедет?

— К вечеру! Благодарю вас, ваше сиятельство!

— Пустое! К вечеру? Значит, с минуты на минуту… Хорошо бы повенчаться еще сегодня в полночь… Приготовил ты брачную запись?

— Приготовил. Я так расщедрился от имени вашего сиятельства, что записал на ее имя Биржи… Мечник будет выть, как пес, когда у него это отнимут.

— Посидит в подземелье и успокоится!

— Даже и этого не надо! Когда окажется, что брак недействителен, тогда все будет недействительно. Разве я не правду говорил вашему сиятельству, что они согласятся?

— Без всяких препятствий… Интересно знать, что она скажет?.. Его что-то не видно.

— Они, верно, плачут от радости в объятиях друг у друга, благословляя ваше сиятельство, и восхищаются вашей добротой и красотой!

— Не знаю, красотой ли — у меня что-то плохой вид. Я все болен и боюсь, как бы не повторился вчерашний припадок. У меня синяки — этот болван Фурэ криво подвел мне брови. Взгляни, разве не криво? Я велю его за это на кухню прогнать, а камердинером сделаю обезьяну. Однако, что это не видно мечника?.. Я хотел бы быть уже у панны… Ведь позволит же она поцеловать ее перед свадьбой… Как рано сегодня стемнело… А для Пляски, если он вздумает на попятный, надо приготовить раскаленные щипцы…

— Пляска не пойдет на попятный! Это мошенник, каких свет не видал!

— И повенчает по-мошеннически!

— И повенчает мошенник мошенника! Князем овладело веселое настроение:

— Где шафером сводня, там иначе и быть не может!

Они замолчали на минуту, и вдруг оба захохотали; и смех их звучал как-то зловеще в темной комнате. Князь расхаживал из угла в угол, постукивая палкой, на которую опирался, потому что после припадка он еще плохо владел ногами.

Наконец слуги внесли канделябры со свечами и вышли; сильная тяга воздуха колебала пламя свечей, так что они долго не могли разгореться.

— Смотри, как горят свечи! — сказал князь. — Что это предвещает?

— Что сегодня одна добродетель растает, как воск!

— Странно, как долго колеблется пламя.

— Может, душа старого Биллевича пролетает над пламенем.

— Дурак! — вспылил князь. — Как есть дурак! Нашел время говорить о духах! В Англии есть поверье, — продолжал он, помолчав, — что если в комнате носится чей-нибудь дух, свеча горит голубым пламенем, а эти, смотри, горят, как всегда, желтым!

— Пустяки! — возразил Сакович. — В Москве есть люди…

— Тише ты!.. — перебил его Богуслав. — Мечник идет… Нет, это ветер ставнями стучит… Сами черти дали этой девушке такую тетку… Кульвец-Гиппоцентаврус! Слыхал ли ты что-нибудь подобное? Да и похожа она на настоящую химеру!

— Если вам угодно, ваше сиятельство, я на ней женюсь! Она не будет вам мешать. Пляска нас окрутит в одну минуту.

— Хорошо. Я преподнесу ей к свадьбе новое помело, а тебе фонарь, чтобы ты мог светить ей!

— Но ведь я буду твоим дядюшкой, Богусь!

— Не забывай о Касторе, — ответил князь.

— Не гладь Кастора против шерсти, милый Поллукс, а то он укусит! Разговор их прервали своим появлением мечник и панна Кульвец. Князь быстро подошел к ним, опираясь на палку. Сакович встал.

— Ну, что? Можно к Оленьке? — спросил князь. Но мечник только развел руками и опустил голову.

— Ваше сиятельство! Племянница моя говорит, что завещание полковника Биллевича не дает ей права распоряжаться своей судьбою, но если бы даже оно давало ей такое право, то она не вышла бы за вас, ваше сиятельство, ибо у нее не лежит к вам сердце.

— Слышишь, Сакович?! — произнес страшным голосом Богуслав.

— Об этом завещании и я знал, — сказал мечник, — но не предполагал, чтобы оно могло быть непреодолимым препятствием.

— Плевать мне на ваши шляхетские завещания! — ответил князь. — Плевать мне на них, понимаете?

— Но мы не плюем, — запальчиво ответил мечник. — Согласно завещанию девушка должна или идти в монастырь или выйти замуж за Кмицица.

— За кого, холоп? За Кмицица? Я вам покажу Кмицица! Я вас проучу!!

— Кого это, князь, вы называете холопами? Биллевичей?!

И в страшном гневе мечник схватился за саблю, но Богуслав в ту же минуту ударил его палкой в грудь с такой силой, что шляхтич только застонал и грохнулся на пол. А князь, толкнув его ногой, открыл дверь и выбежал из комнаты.

— Господи Боже! Царица Небесная! — воскликнула панна Кульвец. Но Сакович схватил ее за руку и, приставив к ее груди кинжал, сказал:

— Тише, сокровище мое, красавица моя, не то я тебе горлышко перережу, как хромой курице!.. Сиди тут смирно и не смей ходить наверх, там теперь князь свадьбу справляет с твоей племянницей!

Но в панне Кульвец тоже текла рыцарская кровь. Едва услышала она слова Саковича, как страх ее сменился гневом и отчаянием.

— Негодяй! Разбойник! Нехристь! — крикнула она. — Зарежь меня, или я закричу на всю Речь Посполитую. Брат убит! Племянница опозорена! Не хочу и я жить! Убей, разбойник! Люди! Сюда! Смотрите!!

Сакович зажал ей рот своей сильной рукой.

— Тише, старая ведьма! Тише, перезрелая репа! — сказал он. — Я не зарежу тебя… Зачем мне отдавать черту то, что ему и так достанется? Но чтобы ты не могла кричать, как недорезанная утка, я завяжу тебе ротик твоим же платком, а сам возьму лютню и сыграю тебе серенаду. Ты меня должна полюбить.

Говоря это, староста ошмянский, с навыком настоящего разбойника, завязал ей голову платком, зажал рот, связал руки и ноги и бросил ее на диван.

Потом он сел подле нее, вытянулся поудобнее и спросил совершенно спокойным голосом, точно заводя обыкновенный разговор:

— Ну, как вы думаете, ваць-панна? По-моему, и Богусь справится без труда!

Вдруг он вскочил, так как дверь открылась и в ней появилась панна Александра.

Лицо ее было бледно, как полотно, волосы слегка растрепаны, брови были сдвинуты, а в глазах был ужас.

Увидев лежащего мечника, она встала подле него на колени и стала ощупывать рукой его голову и грудь.

Мечник глубоко вздохнул, открыл глаза, слегка приподнялся и стал обводить глазами комнату, точно проснувшись от сна; потом, опершись рукой о пол, попробовал встать при помощи племянницы, встал и, шатаясь, добрался до кресла.

Оленька только теперь увидела панну Кульвец, которая лежала связанной на диване.

— Вы ее убили? — спросила она у Саковича.

— Боже сохрани! — ответил староста ошмянский.

— Я приказываю вам ее развязать! — сказала она повелительным тоном.

В ее словах было столько силы, что Сакович не ответил ни слова и принялся развязывать лежавшую без чувств панну Кульвец, точно получил приказание от самой княгини Радзивилл.

— А теперь, — сказала Оленька, — иди к своему пану, который лежит наверху.

— Что случилось? — крикнул, придя в себя, Сакович. — Вы ответите мне за него, ваць-панна!

— Не тебе, холоп! Прочь!

Сакович выбежал, как безумный.

XVIII

Сакович не отходил от князя два дня, так как второй припадок был еще тяжелее первого; челюсти Радзивилла были так крепко стиснуты, что их приходилось раскрывать ножом, чтобы влить в рот лекарство. Вскоре сознание к нему вернулось, но он продолжал метаться, дрожать и подскакивать на кровати, точно смертельно раненный в сердце зверь. Когда это прошло, он страшно ослабел; всю ночь он смотрел в потолок и не говорил ни слова. На следующий день, приняв одуряющее лекарство, он уснул крепким сном и проснулся только около полудня, покрытый обильным потом.

— Как вы себя чувствуете, ваше сиятельство? — спросил Сакович.

— Мне лучше. Есть какие-нибудь письма?

— Есть от курфюрста и от Стенбока; лежат на столе, но чтение их надо отложить, так как вы еще слишком слабы…

— Давай сейчас! Слышишь?

Староста ошмянский подал письма, которые Богуслав перечел по два раза, затем сказал, немного подумав:

— Завтра мы тронемся на Полесье.

— Завтра вы еще будете в кровати, как и сегодня.

— Завтра я буду на коне, как и ты… Молчи! Не возражай!

Староста умолк; настала тишина, прерываемая лишь медленным тиканьем данцигских часов.

— Совет был глуп, и выдумка глупа! — сказал вдруг князь. — А я сглупил, что послушал тебя.

— Я знал, что если дело не выгорит, то я буду виноват, — ответил Сакович.

— Потому что ты сглупил.

— Совет был очень хорош, но если у них есть на услугах какой-то дьявол, который обо всем их предупреждает, то я за это не отвечаю.

Князь приподнялся на постели.

— Ты думаешь? — спросил он, пристально глядя на Саковича.

— А разве вы не знаете папистов, ваше сиятельство?

— Знаю, знаю! Часто мне приходит в голову, что тут какое-то колдовство, а со вчерашнего дня я даже убежден. Ты угадал мою мысль, поэтому я и спросил. Но кто же из них находится в сношениях с нечистой силой?.. Ведь не она, ибо она добродетельна… И не мечник, он слишком глуп…

— А хоть бы тетка?

— Это возможно…

— Чтобы в этом увериться, я ее вчера подвел к кресту и приставил нож к горлу… И представьте себе, ваше сиятельство… Сегодня смотрю, а острие точно в огне расплавлено.

— Покажи!

— Я бросил нож в воду, хотя на рукоятке была прекрасная бирюза.

— Тогда я тебе расскажу, что вчера произошло со мной… Я вбежал к ней, как сумасшедший. Что я говорил — не помню… Знаю только, что она крикнула: «Лучше я брошусь в огонь!» Ты знаешь, там большой камин. И вдруг она бросилась в него. Я за ней. Схватил ее. Платье на ней уже загорелось, я стал тушить. Но вдруг со мной случилось что-то странное… Челюсти сжались, точно кто-то дернул все жилы на шее… Вдруг мне показалось, что искры, которые летят от платья, превратились в пчел и зажужжали, как пчелы…

— И что же потом?

— Ничего не помню; меня охватил такой страх, точно я проваливался в какую-то бездонную пропасть. Такой страх, такой страх, что у меня даже сейчас волосы на голове поднимаются. И не только страх, а как это сказать… какая-то пустота, скука, бесконечная и непонятная усталость… Слава богу, силы небесные защитили меня, иначе я бы с тобой сегодня не разговаривал!..

— С вашим сиятельством случился припадок. Болезнь часто ставит перед глазами разные странные видения… Однако для вящей уверенности можно бы прорубить лед и сплавить эту бабу.

— Ну, черт с ней! Завтра мы и так отправляемся, а как только наступит весна, звезды будут на небе не те и ночи короткие, тогда чертей нечего бояться…

— Если мы завтра отправляемся, ваше сиятельство, то вы лучше оставьте в покое эту девушку.

— Если бы я и не хотел, то должен… Страсть мою сегодня как рукой сняло.

— Тогда отпустите их, пусть убираются ко всем чертям.

— Это невозможно.

— Почему?

— Потому что шляхтич признался мне, что у него в Биллевичах зарыты огромные деньги. Если я их отпущу, они возьмут свои деньги и скроются в лесах. Лучше их здесь подержать, а деньги взять. Впрочем, он сам предложил мне их. Мы велим разрыть всю землю в его садах и найдем. Мечник, сидя здесь, не будет вопить на всю Литву, что его ограбили. Злость меня берет, когда я подумаю, сколько я здесь зря потратил на все забавы, турниры. И все зря! Зря!

— Меня самого давно злость разбирает на эту девку. Вчера, когда она вошла в комнату и крикнула мне, как последнему холопу: «Иди наверх, там лежит твой пан!» — я ей чуть голову не свернул, я подумал, что она вас ранила ножом или застрелила из пистолета.

— Ты знаешь, что я не люблю, когда кто-нибудь распоряжается у меня… И хорошо, что ты этого не сделал, иначе я велел бы пощипать тебя теми щипцами, которые были приготовлены для Пляски…

— Пляску я уже отправил обратно. Он был очень удивлен, не зная, зачем его привозили и затем увезли. Он хотел получить за труды — торговля, говорит, идет плохо. А я ему говорю: «Будь и тем доволен, что живым уезжаешь…» Но неужели мы завтра выступим в Полесье?

— Уж будь покоен. Отправлены войска, как я приказывал?

— Конница уже выступила в Кейданы, откуда она двинется на Ковну и будет ждать… Наши польские полки еще здесь; их нельзя было посылать вперед. Хоть они и надежны на вид, но могут снюхаться с конфедератами. Гловбич двинется с нами, казаки — с Воротынским, а Карлстрем со шведами пойдет впереди… Ему приказано резать по дороге бунтовщиков, особенно крестьян!

— Хорошо!

— Кириц с пехотой двинется последним, чтобы, в случае чего, было бы на кого опереться… Если нам придется идти быстро и если на этой быстроте покоятся все наши расчеты, то я не знаю, пригодятся ли нам прусские и шведские рейтары. Жаль, что у нас мало польских полков, между нами говоря, нет ничего лучше нашей конницы!

— А артиллерия выступила?

— Выступила.

— И Петерсон?

— Нет! Петерсон здесь, ухаживает за Кетлингом, который ранил себя собственной шпагой. Он очень любит его. Если бы я не знал Кетлинга, я бы подумал, что он ранил себя нарочно, чтобы не принимать участия в походе.

— Надо будет оставить человек сто здесь, в Россиенах и в Кейданах. Шведские гарнизоны незначительны, а де ла Гарди и без того каждый день требует людей у Левенгаупта. Как только мы уйдем, бунтовщики забудут о поражении под Шавлями и опять воспрянут духом!

— Число их и так растет. Я опять слышал, что перерезали всех шведов в Тельшах.

— Шляхта? Крестьяне?

— Крестьяне под предводительством ксендза, но есть и шляхетские «партии», особенно возле Ляуды.

— Ляуданцы вышли под начальством Володыевского.

— Осталось много подростков и старцев. И они тоже берутся за оружие.

— Без денег мятежники ничего не сделают.

— А мы денег добудем в Биллевичах. Нужно быть таким гением, как вы, ваше сиятельство, чтобы уметь всегда найтись.

Богуслав горько усмехнулся:

— В этой стране гораздо больше ценят тех, кто умеет подладиться к королеве и к шляхте. Гений и доблесть не окупаются. Счастье мое, что я князь и меня не могут привязать за ногу к сосне. Только бы мне аккуратно высылали доход с имений, и тогда мне плевать на всю Речь Посполитую!

— Как бы только не конфисковали!

— Скорей мы конфискуем все Полесье, если не всю Литву! А пока позови ко мне Петерсона.

Сакович вышел и вскоре вернулся с Петерсоном.

У княжеского ложа началось совещание, на котором решили завтра же на рассвете выступить в поход и форсированным маршем идти на Полесье. Князь Богуслав вечером чувствовал себя уже настолько хорошо, что ужинал вместе с офицерами и шутил до глубокой ночи, с удовольствием прислушиваясь к ржанию коней и бряцанию оружия. Порой он глубоко вздыхал и потягивался в кресле.

— Я вижу, что этот поход вернет мне здоровье, — говорил он офицерам. — Среди этих переговоров и увеселений я отстал от войны… Но надеюсь на Божью помощь и думаю, что конфедераты и наш экс-кардинал в короне почувствуют мою руку!

На это Петерсон осмелился ответить:

— Счастье, что Далила не обрезала волос Самсону!

Богуслав посмотрел на него странным взглядом, который привел шотландца в смущение, но скоро на лице князя промелькнула страшная улыбка.

— Если Сапега — столб, то я потрясу его так, что вся Речь Посполитая обрушится ему на голову.

Разговор велся на немецком языке, и потому все иностранные офицеры понимали его прекрасно и отвечали хором:

— Аминь!

На следующий день, на рассвете, войско под начальством князя выступило в поход. Прусская шляхта, которая гостила при дворе князя, начала разъезжаться по домам.

За ними отправились в Тильзит и те, что раньше искали убежища от войны в Таурогах и которым теперь Тильзит казался надежнее. Остались только мечник, панна Кульвец и Оленька, не считая Кетлинга и старого офицера Брауна, которому было поручено начальство над маленьким гарнизоном.

Мечник, после нанесенного ему удара, пролежал несколько дней и харкал кровью, но, так как кости его не были повреждены, он понемногу стал поправляться и подумывать о побеге.

Тем временем из Биллевичей прибыл гонец с письмом от самого Богуслава. Мечник сначала не хотел его читать, но потом изменил свое решение, последовав совету панны, которая была того мнения, что лучше знать все замыслы врага.

«Любезнейший пан Биллевич!

Судьбе было угодно сделать так, что мы расстались не так дружелюбно, как того хотели бы мои чувства к вам и к вашей прекрасной племяннице; но не я в этом виноват, клянусь Богом! Ибо вам известно, что вы сами отплатили мне неблагодарностью за самые искренние мои желания. Но ради дружбы не надо вспоминать то, что совершено в гневе, а потому я надеюсь, что вы сможете объяснить себе мои необдуманные поступки обидой, которую вы мне причинили. Я вас прощаю, как повелевает мне христианское учение о всепрощении, и желаю снова жить с вами в дружбе. А чтобы доказать вам, что в сердце моем нет более гнева, считаю долгом не отказываться от вашего предложения и принимаю ваши деньги…»

Тут мечник бросил письмо, ударил кулаком по столу и воскликнул:

— Скорей он увидит меня на смертном одре, чем хоть один грош из моего ларца!

— Читайте дальше, читайте! — сказала Оленька.

Мечник поднял письмо и стал читать:

«Не желая утруждать вашу милость добыванием этих денег и подвергать опасности поврежденное здоровье, в настоящее беспокойное время, я сам приказал их вырыть из земли и сосчитать…»

Голос мечника оборвался, письмо выпало у него из рук; в первую минуту казалось, что шляхтич лишится языка; он только схватился руками за чуб и рванул его из всей силы.

— Бей, кто в Бога верует! — закричал он наконец.

— Одной обидой больше, зато и кара Господня ближе, ибо скоро переполнится мера!.. — сказала Оленька.

XIX

Отчаяние мечника было так велико, что Оленька принялась его утешать и уверять, что деньги эти еще нельзя считать пропавшими, так как самое письмо может заменить расписку, а с Радзивилла, владеющего столькими поместьями на Литве и Руси, всегда можно все взыскать.

Но так как трудно было предвидеть, что может еще ожидать их обоих, особенно если Богу слав возвратится в Тауроги победителем, то они опять стали думать о побеге.

Оленька советовала отложить его до тех пор, пока выздоровеет Гасслинг-Кетлинг; Браун был угрюмый и нелюбезный солдат, слепо исполнявший приказания, и склонить его на свою сторону было невозможно.

Что же касается Кетлинга, то панна прекрасно знала, что он ранил себя затем, чтобы остаться при ней, и поэтому была вполне уверена, что он сделает для нее все. Правда, совесть постоянно мучила ее вопросом: имеет ли она право требовать от другого пожертвовать своей судьбой, а может быть, и жизнью; но опасность, угрожавшая ей в Таурогах, была так велика, что во сто раз превышала те опасности, которым мог подвергнуться Кетлинг, бросив службу. Ведь Кетлинг, как прекрасный офицер, всюду мог поступить на службу и с нею вместе приобрести таких могущественных покровителей, как, например, пан Сапега, король или пан Чарнецкий. К тому же он послужит тогда доброму делу, и ему представится случай отблагодарить страну, которая приютила его, изгнанника. Смерть ожидала его только в том случае, если бы он попал в руки Богуслава, но ведь Богуслав не владеет еще всей Речью Посполитой.

Наконец она перестала колебаться, и, когда здоровье молодого офицера поправилось настолько, что он мог нести службу, она позвала его к себе.

Кетлинг явился к ней бледный, худой, без кровинки в лице, но, как всегда, полный обожания, преданности и покорности. При виде его слезы навернулись у нее на глазах: ведь это была единственная душа в Таурогах, которая желала ей добра. К тому же эта душа так страдала, что, когда Оленька спросила его о здоровье, офицер ответил:

— Увы, панна, оно возвращается, но лучше бы мне умереть!

— Вам надо бросить эту службу, — ответила девушка, глядя на него с сочувствием. — Такой честный человек, как вы, должен быть уверен, что служит честному делу.

— Увы! — повторил офицер.

— Когда кончается срок вашей службы?

— Только через полгода.

Оленька с минуту помолчала, затем, устремив на него свои чудные глаза, которые в эту минуту светились нежностью, сказала:

— Послушайте меня, пан кавалер, я буду говорить с вами, как с братом, как с сердечным другом: вы можете и должны освободиться от службы.

Сказав это, она открыла ему все: и план бегства, и то, что она рассчитывает на его помощь. Она стала говорить ему, что службу он найдет везде, такую же честную и прекрасную, как его душа, — службу, достойную честного рыцаря. И закончила так:

— Я буду благодарна вам до самой смерти. Я обращусь к защите Господней и поступлю в монастырь, и где бы вы ни были, далеко ли, близко ли, на войне или дома, буду молиться за вас, буду просить Бога, чтобы он дал моему защитнику и брату покой и счастье, ибо, кроме благодарности и молитвы, я ничего больше дать не могу…

Голос ее дрогнул, а офицер, слушая ее слова, побледнел как полотно, наконец опустился на колени, закрыл лицо обеими руками и голосом, похожим на стон, ответил:

— Не могу, панна, не могу…

— Вы отказываетесь? — с изумлением спросила панна Биллевич. Но вместо ответа он стал молиться.

— Боже великий и милосердный! — говорил он. — С детских лет не осквернил я уста мои ложью и не запятнал себя преступлением. В юности еще сражался я за короля моего и отчизну. За что же, Господи, наказываешь ты меня так часто и посылаешь мне муку, для коей — ты сам видишь! — у меня не хватает сил! Панна, — обратился он к Оленьке, — вы не знаете, что значит приказание для солдата; не знаете, что с послушанием связан не только его долг, но его честь. Я связан присягой, панна, и даже больше чем присягой: рыцарским словом, что не уйду со службы до срока и свято исполню все, чего она потребует. Я солдат и дворянин и — да поможет мне Бог! — никогда не поступлю так, как поступают некоторые наемники, нарушая правила чести и долг службы. Ни приказания ваши, ни просьбы ваши не властны заставить меня нарушить слово, хотя я говорю это вам с мукой и скорбью! Если бы я, получив приказ не выпускать никого из Таурог, стоял на страже у ворот и если бы вы сами, панна, хотели пройти через них, то вы прошли бы, но через мой труп. Вы не знали меня, панна, и ошиблись во мне! Но сжальтесь надо мной, поймите, что я не могу помочь вам бежать. Я не имею права даже слушать об этом, ибо смысл приказа ясен. Его получил Браун и мы, пятеро оставшихся офицеров. Боже, боже, если бы я мог предвидеть, что последует такой приказ, мне лучше было бы отправиться в поход. Я не могу убедить вас, панна, вы не поверите мне, но видит Бог, я без колебания отдал бы вам свою жизнь… Но честь не могу! Не могу!

Сказав это, Кетлинг заломил руки и умолк, силы почти совсем покинули его, и он тяжело дышал.

Оленька все еще не могла оправиться от изумления. Она не успела еще ни понять, ни оценить исключительного благородства этой души и чувствовала только, что почва ускользает у нее из-под ног, ускользает единственная возможность бежать из ненавистной неволи. Но она сделала попытку возражать.

— Пане, — сказала она, помолчав, — я внучка и дочь солдата; дед мой и отец тоже ценили честь выше жизни и именно поэтому приняли бы на себя не всякие обязанности…

Кетлинг дрожащими руками вынул из сумки письмо и, подавая его Оленьке, сказал:

— Судите, панна, — разве это приказание не относится к долгу моей службы?

Оленька взглянула на бумагу и прочла следующее:

«Так как до нас дошли слухи, что мечник россиенский Биллевич собирается тайком бежать из нашей резиденции с враждебными нам намерениями, именно с целью взбунтовать своих знакомых, свояков, родственников и крестьян против его величества шведского короля и нас, то предписываем офицерам, находящимся при гарнизоне в Таурогах, стеречь Биллевича вместе с его племянницей, как заложников и военнопленных, и не допускать их побега, под угрозой потери чести и военного суда…»

— Приказ этот отдан на первой же остановке после выступления, — сказал Кетлинг, — поэтому он на бумаге.

— Да будет воля Господня! — произнесла Оленька после минутного молчания. — Свершилось!

Кетлинг чувствовал, что должен уйти, и не трогался с места. Его бледные губы вздрагивали, точно он хотел что-то сказать, но у него не хватало голоса. Его мучило желание упасть к ее ногам и молить о прощении, но, с другой стороны, он чувствовал, что у нее довольно собственного горя. И он находил какое-то дикое наслаждение в том, что и он страдает вместе с нею и будет страдать без единой жалобы.

Наконец он поклонился и ушел, молча, но в коридоре сорвал повязки, которыми была перевязана его рана; стража нашла его через полчаса лежащим на лестнице без сознания и унесла в цейхгауз. Он опять тяжело заболел и не вставал две недели.

Оленька после ухода Кетлинга некоторое время оставалась точно в оцепенении. Она ожидала скорее смерти, чем его отказа. И поэтому в первую минуту, несмотря на всю ее душевную твердость, у нее опустились руки, и она почувствовала себя такой же слабой и беспомощной, как и всякая женщина. И хотя она бессознательно повторяла: «Да будет воля твоя, Господи!», — но горе пересилило ее покорность, и она заплакала.

В эту минуту вошел мечник; взглянув на племянницу, он сразу угадал, что вышла неудача, и быстро спросил:

— Боже, что еще случилось?

— Кетлинг отказывается, — ответила девушка.

— Все они негодяи, подлецы, архипсы!.. Как? И он отказывается помочь?!

— Не только отказывается помочь, — ответила она, жалуясь, как ребенок, — но говорит еще, что помешает, хотя бы даже ему пришлось погибнуть!

— Боже, боже! Но отчего?

— Такова уж наша судьба! Кетлинг не предатель, но такова уж судьба наша, и мы несчастнее всех людей.

— Чтоб их громы небесные, всех этих еретиков! — крикнул мечник. — На честь посягают, грабят, воруют, в плену держат!.. Пусть все погибнет! Честному человеку не жить в такие времена!

Он начал быстро ходить по комнате и, сжав кулаки, наконец произнес:

— Я предпочитаю виленского воеводу, я предпочитаю даже Кмицица этим надушенным негодяям, без чести и совести.

А так как Оленька ничего не отвечала и плакала все сильней, то мечник смягчился и сказал:

— Не плачь! Кмициц пришел мне в голову только потому, что он-то, наверное, нас освободил бы из этого вавилонского пленения. Задал бы он всем этим Браунам, Кетлингам, Петерсонам и самому Богуславу! Впрочем, все изменники одинаковы!.. Не плачь!.. Слезами не поможешь, тут надо посоветоваться… Кетлинг — чтоб его скрутило! — не хочет помогать, так мы обойдемся и без него… Вот у тебя как будто и мужская натура, а в тяжелые минуты ты умеешь только плакать! Что говорит Кетлинг?

— Он говорит, что князь отдал приказ стеречь нас как пленников, опасаясь, что ты соберешь «партию» и соединишься с конфедератами.

Мечник подбоченился:

— Ага! Боится, шельма! И он прав! Я так и сделаю, как Бог свят!

— Получив приказ по службе, Кетлинг обязан его исполнить под угрозой потери чести.

— Хорошо. Обойдемся без помощи еретиков.

Оленька вытерла глаза:

— Ты полагаешь, что можно?

— Я полагаю, что должно, а если должно, то и можно, хотя бы нам пришлось на веревках спускаться из этих окон.

— Простите мне мои слезы… Ну, давайте придумывать.

Слезы на ее глазах высохли, брови сдвинулись, и прежняя решительность и энергия отразились в лице… Оказалось все же, что мечник туговат на выдумки и что воображение панны гораздо изобретательнее. Но все же дело не клеилось и у нее, потому что было очевидно, что их тщательно стерегут. Поэтому они отложили всякую попытку к бегству до тех пор, пока в Тауроги не придут первые известия о Богуславе. На это они возлагали все свои надежды, ожидая, что Господь покарает изменника и бесчестного человека. Его могут убить, он может тяжко заболеть, может быть разбит Сапегой, а тогда в Таурогах поднимется переполох, и их не будут уже так стеречь.

— Я знаю пана Сапегу! — говорил мечник, утешая себя и Оленьку. — Он хоть и медлителен, да аккуратен и воин на диво! Его верность престолу и отчизне может всем служить примером. Он все заложил, все распродал и собрал такую силу, в сравнении с которой силы Богуслава — ничто! Сапега — почтенный сенатор, а князь — молокосос, тот — правоверный католик, этот — еретик, тот — само благоразумие, а этот — ветер! На чьей же стороне будет победа? И Божье благословение? Свет дневной победит тьму! Иначе не было бы справедливости на этом свете!.. А пока будем ждать известий и молиться за славу и успех оружия Сапеги.

Они стали ждать, но прошел долгий и мучительный месяц, пока, наконец, явился первый вестник, и то посланный не в Тауроги, а к Стенбоку, в королевскую Пруссию.

Кетлинг, который со времени последнего разговора с Оленькой не смел встречаться с нею, сейчас же прислал ей записку такого содержания:

«Князь Богуслав разбил Христофора Сапегу у Бранска; уничтожил несколько полков конницы и пехоты. Теперь он идет на Тыкоцин, где стоит Гороткевич».

Это известие, точно гром, поразило Оленьку. В ее девичьем уме величие вождя и рыцарская доблесть сливались в одно понятие; а так как она видела, как Богуслав в Таурогах легко побеждал доблестнейших рыцарей, то он, особенно после этого известия, стал в ее глазах какой-то злой, непобедимой силой, против которой ничто не может устоять.

Надежда на поражение Богуслава угасла; мечник напрасно утешал ее тем, что молодой князь еще не столкнулся со старым Сапегой, и напрасно ручался, что одно уж гетманское достоинство, дарованное недавно Сапеге королем, обеспечивает за ним победу над Богуславом. Она не верила и не смела верить!

— Кто его победит, кто против него устоит? — спрашивала она постоянно.

Дальнейшие известия, по-видимому, подтверждали ее опасения. Несколько дней спустя Кетлинг снова прислал листок с известием о поражении Гороткевича и о взятии Тыкоцина.

«Все Полесье, — писал он, — уже в руках князя, который, не ожидая нападения Сапеги, сам поспешно идет на него».

«И пан Сапега будет разбит!» — подумала девушка.

Между тем, точно ласточка, предвестница весны, прилетела весть из другой части Речи Посполитой. Она прилетела поздно на эти приморские окраины, но зато блистала всеми радужными красками чудесной легенды первых веков христианства, когда по земле еще ходили святые, давая свидетельства правды и справедливости.

— Ченстохов! Ченстохов! — повторяли все уста. Все сердца грела эта весть, как весеннее солнце греет цветы. — Ченстохов защитился!

Видели ее, Царицу Польши, осенявшую стены обители своей небесной ризой. Смертоносные гранаты падали к ее святым стопам, ласкаясь, как домашние собаки; у шведов отсыхали руки, мушкеты прирастали к лицам, и, наконец, они отступили со стыдом и страхом.

Даже чужие люди, услышав эту весть, падали друг к другу в объятия и плакали от радости. Другие жалели о том, что эта весть пришла так поздно.

— А мы-то здесь плакали, страдали и мучились так долго, не зная, что нам надо было радоваться…

Затем загремели громы по всей Речи Посполитой, от Черного моря до Балтики, и дрогнули оба моря. Верный и благочестивый народ, точно буря, подымался на защиту своей Царицы.

Все сердца исполнились бодрости, взоры загорелись новым огнем; то, что казалось раньше страшным и непреодолимым, теперь таяло у всех на глазах.

— Кто его победит, — говорил мечник девушке, — кто устоит перед ним — Пресвятая Дева!!

Оба они целые дни молились и благодарили Бога за то, что он сжалился над Речью Посполитой, и вместе с тем перестали сомневаться в собственном спасении.

О Богуславе долгое время не было никаких известий; он точно в воду канул вместе со своим войском. Оставшиеся в Таурогах офицеры стали беспокоиться и тревожиться за свою участь. Они предпочли бы известие о поражении этому глухому молчанию. Но никакие известия не могли дойти до них: именно тогда-то страшный Бабинич шел с татарами впереди князя, перехватывая всех гонцов.

XX

Но вот однажды в Тауроги привезли под конвоем панну Анну Божобогатую-Красенскую.

Браун принял ее очень любезно, и не мог поступить иначе, так как получил письмо от Саковича за подписью самого князя, в котором ему предписывалось относиться с возможно большей предупредительностью к фрейлине княгини Гризельды Вишневецкой.

Панна была очень бойка; с первой же минуты после приезда она стала сверлить глазами Брауна, и угрюмый немец расшевелился, точно пришпоренная лошадь.

Вскоре она стала командовать и другими офицерами и распоряжаться в Таурогах, как у себя дома. В тот же день, вечером, она познакомилась с Оленькой, которая хотя и посматривала на нее сначала недоверчиво, однако была предупредительна к ней, надеясь узнать от нее какие-нибудь новости.

И у Ануси их оказалось немало. Разговор начался с Ченстохова, так как этими новостями более всего интересовались таурогские узники.

Мечник даже подставлял ладони к ушам, чтобы не проронить ни одного слова, и только по временам прерывал рассказ Ануси возгласами:

— Слава в вышних Богу!

— Странно, — сказала наконец приезжая панна, — что до вас только теперь дошло известие о чудесах Пресвятой Девы. Это ведь было уже давно; тогда я жила еще в Замостье и пан Бабинич еще не приезжал… Эх, это было много недель назад. А потом шведов всюду стали бить: и в Великопольше, и у нас, а больше всех пан Чарнецкий, одно имя которого обращает их в бегство.

— А, пан Чарнецкий! — воскликнул, потирая руки, мечник. — Он им перцу задаст! Еще на Украине мне говорили о нем как о великом воине!

Ануся только оправила ручками платье и сказала небрежным тоном, точно о каком-нибудь пустяке:

— Ого! Шведам уже конец!

Старый пан Томаш не мог удержаться и, схватив ее ручку, стал покрывать ее поцелуями — и маленькая ручка совсем утонула в его огромных усах.

— Красавица моя! Вашими бы устами мед пить… Не иначе как ангел приехал в Тауроги!

Ануся стала наматывать на пальчики концы своих кос, перевитых розовыми лентами, а затем, лукаво прищурившись, ответила:

— Далеко мне до ангела! Но уж коронные гетманы стали бить шведов, и все регулярные войска, и все рыцарство, и составили конфедерацию в Тышовце! И король примкнул к ней и издал манифест. И даже мужики шведов бьют… и Пресвятая Дева благословит…

И она не говорила, а щебетала, как птичка. И от этого щебетанья размякло сердце мечника, и хотя некоторые известия он уже слышал раньше, он разревелся как зубр от радости. По лицу Оленьки покатились тихие, крупные слезы.

Видя это, Ануся, добрая по природе, подбежала к ней и, обняв ее за шею, быстро заговорила:

— Не плачьте, ваць-панна, мне вас жаль, и я не могу смотреть! Чего вы плачете?

В ее словах было столько искренности, что недоверие Оленьки сейчас же исчезло; но она расплакалась еще сильнее.

— Вы такая красавица, ваць-панна, — утешала ее Ануся, — чего же вы плачете?

— От радости, — ответила Оленька, — но и от горя, ибо мы здесь в тяжкой неволе и не знаем, что ждет нас завтра…

— Как? У князя Богуслава?

— Да, у этого изменника! Еретика!! — крикнул мечник.

Но Ануся ответила:

— То же самое, стало быть, и со мной случилось, а я не плачу! Я не отрицаю, ваць-пане, что князь изменник и еретик, но он учтивый кавалер и почтителен к женщинам.

— Дай бог, чтобы его в аду так же почитали! — возразил мечник. — Вы, панна, его еще не знаете, он к вам не приставал, как к этой панне. Это архишельма, а второй шельма — Сакович. Дай бог, чтобы пан Сапега погубил их обоих.

— И погубит! Князь Богуслав очень болен, и войска у него немного. Правда, ему удалось разбить внезапным нападением несколько полков и взять Тыкоцин и меня; но не ему мериться с войсками Сапеги! Верьте мне, потому что я видела силы того и другого. У пана Сапеги в войске есть величайшие Рыцари, которые сейчас же справятся с князем Богуславом.

— А, видишь! Разве я тебе не говорил? — спросил мечник, обратившись к Оленьке.

— Я давно знаю князя Богуслава, — продолжала Ануся, — он свойственник Вишневецких и Замойских. Он раз приезжал к нам в Лубны, когда еще князь Еремия на татар в Дикие Поля ходил. Потому-то он всем и велел теперь быть со мной обходительнее; он не забыл, что я была ближе всех к княгине. Тогда я была еще вот такая маленькая, не то что теперь! Боже! Кому тогда могло прийти в голову, что он будет изменником! Но не печальтесь — либо он не вернется, либо мы как-нибудь отсюда выберемся!

— Мы уже пытались, — ответила Оленька.

— И не удалось?

— Как же могло удаться? — сказал мечник. — Нашу тайну мы открыли одному офицеру, который, как нам казалось, нам сочувствовал. Но оказалось, что он скорее готов нам помешать, чем помочь. Он служит под начальством Брауна, а с Брауном сам черт ничего не поделает!

Ануся опустила глазки:

— Может быть, мне удастся. Надо только, чтобы пан Сапега сюда подошел, чтобы было к кому бежать.

— Пошли его Бог как можно скорее! — ответил мечник. — В его войсках много наших родственников, знакомых и друзей… Там и старые товарищи из-под знамен великого Еремии — Володыевский, Скшетуский, Заглоба.

— Я знаю их, — ответила с удивлением Ануся, — но их нет у Сапеги. Эх, если бы они были, особенно пан Володыевский — Скшетуский женат! — меня бы не привезли сюда, пан Володыевский не дал бы себя окружить, как пан Котчиц.

— Это великий кавалер! — воскликнул мечник.

— Гордость всего войска, — добавила Оленька.

— Боже мой! Уж не погибли ли они, раз вы их не видели у Сапеги?

— О нет! — возразила Ануся. — Ведь о смерти таких рыцарей молва бы пошла. А мне ничего не говорили… Вы их не знаете… Живыми они ни за что не сдадутся… Разве только пуля может их убить, а так никто с ними не справится, ни со Скшетуским, ни с паном Заглобой, ни с паном Михалом. Хоть пан Михал маленький, но я помню, как отзывался о нем князь Еремия: «Если бы, — говорил он, — судьба всей Речи Посполитой зависела от некоего единоборства, я бы послал пана Михала!» Ведь он убил Богуна. О нет! Пан Михал всегда постоит за себя!

Мечник, довольный тем, что ему есть с кем поговорить, начал ходить по комнате большими шагами и спросил:

— Скажите пожалуйста! Так вы, значит, хорошо знаете пана Володыевского?

— Ведь мы столько лет пробыли вместе!

— Скажите пожалуйста! Стало быть, дело не обошлось и без амуров?

— Я в этом не виновата, — возразила Ануся со скромным личиком, — но теперь, верно, и пан Михал уже женат!

— Нет, не женат!

— Да хотя бы и был женат… Мне это все равно!

— Дай бог, чтобы вы сошлись. Но меня беспокоит то, что они не у гетмана, — ведь с такими солдатами легче победы добиться!

— Но зато есть один, который постоит за них за всех.

— Кто же это?

— Пан Бабинич из-под Витебска. Вы слышали о нем?

— Ничего не слыхал. Странно!

Тут Ануся принялась рассказывать о своем отъезде из Замостья и обо всех приключениях в дороге. Пан Бабинич в ее рассказе превратился в такого героя, что мечник ломал себе голову, стараясь догадаться, кто это такой.

— Ведь я знаю всю Литву, — говорил он, — и есть похожие фамилии, например, Бабонаубки, Бабиллы, Бабиновские, Бабинские и Бабские, но о Бабиничах я никогда не слыхал. Я думаю, что это вымышленная фамилия; многие конфедераты прибегают к этому, чтобы неприятель потом не мог мстить их семействам. Гм! Бабинич!.. Горячий рыцарь, если сумел так с Замойским разделаться!

— Ах, какой горячий! — подхватила Ануся. Мечник развеселился.

— Вот как? — спросил он, остановившись перед Анусей и подбоченившись.

— Вы еще бог весть что готовы подумать, ваць-пане!

— Сохрани бог, ничего я не думаю!

— Пан Бабинич, едва мы выехали из Замостья, сейчас же сказал мне, что его сердце уже сдано в аренду, и хотя ему аренды не платят, все же он не намерен менять арендатора.

— И вы этому верите?

— Конечно, верю, — живо ответила Ануся, — должно быть, он влюблен по уши, раз столько времени… раз… раз…

— Вот тебе и раз! — прервал со смехом мечник.

— И совсем не раз! — воскликнула она, топнув ножкой. — Вот мы скоро о нем услышим!

— Дай бог!

— И скажу вам почему… Каждый раз, когда он упоминал имя князя Богуслава, лицо его бледнело, и он зубами скрежетал.

— Значит, он будет нам друг! — сказал мечник.

— Верно… К нему мы и убежим, пусть он только покажется.

— Мне бы только вырваться отсюда, я сейчас же соберу собственную «партию»… Тогда вы убедитесь, ваць-панна, что и для меня война не новость и что эта старая рука может еще пригодиться!

— Тогда идите под команду пана Бабинича!

— Сдается мне, что и вам невтерпеж идти под его команду!

Долго еще пикировались они так, и все веселее, так что даже Оленька, позабыв свою грусть, развеселилась. Ануся под конец стала фыркать на мечника, как котенок на собаку. С дороги она не устала, так как выспалась хорошо в Россиенах, и ушла уже поздно вечером.

— Золото, а не девушка! — сказал мечник, собираясь уходить.

— Видно, сердце у нее доброе… и мы, верно, скоро сдружимся! — ответила Оленька.

— А чего же ты, как коза рогатая, ее встретила?

— Я думала, что ее подослал Богуслав! Почем я знала? Я всего здесь боюсь!

— Ее подослал? Должно быть, сам Бог ему это внушил! А вертлява она, как козочка… Будь я моложе, я бы за себя не поручился! Хоть и теперь еще я не так уж стар…

Оленька совсем развеселилась и, опершись руками о колени, повернула головку, подражая Анусе, и, косясь на мечника, спросила:

— Вот как, дядюшка? Да вы, кажется, из этой муки хотите мне выпечь тетушку?

— Ну, ну, молчи! — ответил мечник.

Но улыбнулся и стал покручивать усы, а потом прибавил:

— Ведь она и такую буку, как ты, расшевелила! Я уверен, что вы очень подружитесь.

И пан Томаш не ошибся. Скоро обе девушки очень сдружились, быть может, оттого, что обе они были противоположностью по отношению друг к другу. У одной была сильная душа, глубина чувств, твердость воли и ум; другая отличалась добрым сердцем и чистотой мыслей, но была ветрена.

Одна своим тихим лицом, золотистыми волосами, необыкновенным спокойствием и прелестью напоминала Психею; другая — настоящая чернавка — походила на шаловливого чертенка, который сбивает по ночам людей с дороги и смеется над их огорчениями. Офицеры, оставшиеся в Таурогах, видели их обеих каждый день и готовы были целовать Оленьке ноги, а Анусю в губы.

Кетлинг, в котором была душа шотландского горца, полная меланхолии, обожал и боготворил Оленьку, Анусю же невзлюбил с первого взгляда. Она платила ему тем же и вознаграждала себя кокетничаньем с Брауном и со всеми остальными, не исключая и самого мечника россиенского.

Ануся скоро признала превосходство своей подруги и со всей откровенностью говорила мечнику:

— Она двумя словами скажет больше, чем я своей болтовней за весь день.

Одного только недостатка не могла исправить серьезная панна в своей легкомысленной подруге — кокетства. Стоило только Анусе услышать звон шпор в коридоре, как она сейчас же вспоминала, что что-то забыла, хочет что-то посмотреть, хочет узнать новости о Сапеге, выбегала в коридор, вихрем мчалась навстречу офицеру и, наткнувшись на него, говорила:

— Ах, как вы меня напугали!

Потом начинался разговор, панна теребила пальчиками передник, поглядывала исподлобья, строила разные гримаски, перед которыми не могли устоять самые твердые сердца.

Оленьку особенно злило это кокетство, потому что через несколько дней после их знакомства Ануся призналась ей в тайной любви к Бабиничу. Они часто об этом говорили.

— Другие, точно нищие, умоляли меня о любви, — говорила Ануся, — а он, этот орел, охотнее смотрел на своих татар, чем на меня, а говорил со мной всегда так, точно приказывал: «Выходите, ваць-панна!..», «Кушайте, ваць-панна!..», «Пейте, ваць-панна!» Нельзя сказать, чтобы он был груб, нет; он был даже заботлив ко мне. В Красноставе я подумала: «Не смотришь на меня — ладно. Вот увидим!» А в Лончной я уже была по уши влюблена… То и дело смотрела в его серые глаза, и когда, бывало, он засмеется, и я радовалась, точно я была его невольницей.

Оленька поникла головой. И ей вспомнились серые глаза. И тот говорил так, точно вечно командовал, и у него была такая же удаль, только совести не было и страха Божьего.

Ануся, отдавшись воспоминаниям, продолжала:

— Когда он с буздыганом несся на коне по полю, мне казалось, что это орел или гетман какой! Татары боялись его как огня. Куда бы он ни являлся, все ему повиновались. Многих достойных кавалеров видела я в Лубнах, но такого, которого бы я так боялась, я еще никогда не видала.

— Если Бог судил его тебе, он будет твой, а что он не любит тебя, я этому не верю…

— Немножко и любит, может, но немножко… другую больше. Он сам не раз говорил: «Счастье ваше, что я ни забыть, ни разлюбить не могу, а не то лучше бы козу на сохранение волку отдать, чем мне такую панну!»

— Что же ты ответила?

— Я сказала так: «Почем вы знаете, что я бы вас полюбила?» А он ответил: «Я бы спрашивать не стал!» Ну и что поделаешь с таким? Дура та, которая его не любит! У нее, верно, черствое сердце! Я спрашивала, как ее имя, но он не захотел сказать «Лучше, говорит, этого не касаться, это моя рана, а другая рана — Радзивиллы-изменники!» И лицо у него становилось таким страшным, что я готова была от него в мышиную нору спрятаться… Я его боялась! Да что говорить, он не для меня, не для меня!..

— Помолись за него и за себя святому Николаю. Мне тетка говорила, что это лучший покровитель в таких случаях. Смотри только, не прогневай его, кокетничая с другими!

— Больше не буду, только чуть-чуть… вот столько! Вот столько!

И Ануся показывала на мизинце, насколько она позволит себе кокетничать, чтобы не разгневать святого Николая.

— Я делаю это не из пустой шаловливости, — объясняла она мечнику, которого тоже начало злить ее кокетничанье, — это необходимо потому, что, если нам офицеры не помогут, нам никогда не выбраться отсюда.

— Ну, с Брауном вы не сладите!

— Браун уже влюблен, — ответила она тоненьким голосом, опуская глазки.

— А Фитц-Грегори?

— Влюблен, — ответила она еще более тоненьким голоском.

— А Оттенгаген?

— Влюблен.

— А фон Ирбен?

— Влюблен.

— А чтоб вас! Вижу я, ваць-панна, с одним Кетлингом вы не справились.

— Терпеть я его не могу! Зато с ним кто-то другой справился! Мы у него разрешения спрашивать не будем!

— И вы полагаете, ваць-панна, что, если мы захотим бежать, они мешать не будут?

— Они с нами пойдут! — сказала она, щуря глазки.

— Так зачем же мы здесь сидим? Бежим хоть сегодня!

Но на совещании, которое состоялось потом, все признали, что надо ждать, пока не решится судьба Богуслава и пока пан Сапега или пан подскарбий не подойдут к Жмуди. Иначе им грозила гибель даже от своих. Присутствие иностранных офицеров не только не могло их защитить, но еще увеличивало опасность, так как простой народ так ненавидел иностранцев, что беспощадно убивал всякого, кто был одет не по-польски. Польские сановники, которые носили заморскую одежду, не говоря уже об австрийских и французских дипломатах, не могли разъезжать иначе, как под защитой сильных отрядов.

— Уж вы мне верьте, ведь я проехала через всю страну, — говорила Ануся, — в первой же деревне, в первом же лесу повстанцы перережут нас, даже не спросивши, кто мы такие. Бежать можно только в польский лагерь.

— Но ведь у меня будет собственная «партия».

— Но пока вы ее соберете, пока вы доедете до своей деревни, вам уже срубят голову.

— Скоро мы должны получить известия о князе Богуславе?

— Я велела Брауну сейчас же мне сообщить.

Но Браун долгое время ничего не сообщал.

Зато Кетлинг начал навещать Оленьку, так как она, встретив его однажды, первая протянула ему руку. Молодой офицер толковал это глухое молчание не в пользу князя. По его мнению, князь, особенно имея в виду курфюрста и шведов, не стал бы молчать и о малейшей удаче и скорее преувеличил бы ее размеры, чем умолчал.

— Не думаю, чтобы он был разбит совершенно, — говорил молодой офицер, — но, наверно, его положение очень затруднительно, и он не может найти выхода.

— Все известия доходят до нас так поздно, — ответила Оленька, — лучшее доказательство — Ченстохов, о чудесном спасении которого нам рассказала только панна Божобогатая.

— Я, панна, знал об этом уже давно, но, как чужеземец, не понимал того значения, какое имеет эта святыня для поляков, и поэтому ничего не говорил вам об этом. Ведь во время большой войны часто бывает, что какой-нибудь маленький замок устоит или отразит несколько штурмов, но этому обыкновенно не придают никакого значения.

— А весть об этом была бы для меня самой радостной новостью.

— Я вижу, что поступил плохо, ибо, судя по тому, что я слышу теперь, эта оборона — вещь очень важная и может повлиять на ход всей войны. Что же касается княжеского похода на Полесье, то это другое дело. Ченстохов далеко, а Полесье ближе. Когда вначале князю везло, вы помните, как скоро приходили известия… Поверьте мне, панна, хотя я и молод, но служу с четырнадцати лет, и у меня есть опыт: эта тишина — очень плохой признак.

— Скорее хороший, — возразила девушка.

— Пусть хороший, — сказал Кетлинг. — Через полгода истекает срок моей службы… Через полгода я буду свободен от присяги…

Через несколько дней после этого разговора были получены наконец известия.

Привез их пан Бес, герба «Корнут». Это был польский шляхтич, который с малолетства служил в иностранных войсках и почти забыл польский язык. И в душе у него не осталось ничего польского, потому он и был так привязан к князю. Отправляясь в Кролевец с важным поручением, он остановился в Таурогах лишь для того, чтобы отдохнуть.

Браун с Кетлингом тотчас повели его к Оленьке и Анусе, которые теперь жили и спали в одной комнате.

Браун вытянулся в струнку перед Анусей и, обратившись к Бесу, сказал:

— Это родственница пана Замойского, старосты калуского, а следовательно, и нашего князя. Князь обязал нас быть всегда к услугам панны — теперь она желает услышать новости из уст очевидца.

Пан Бес, в свою очередь, тоже вытянулся в струнку и ожидал вопроса. Ануся не протестовала против родства с Богуславом, ее забавляли почести, оказываемые ей военными. Пригласив пана Беса сесть, она спросила:

— Где князь в настоящее время?

— Князь отступает к Соколке. Дай бог, чтобы счастливо! — ответил офицер.

— Скажите истинную правду, как его дела?

— Я скажу правду, ничего не скрывая, — ответил офицер, — надеясь, что вы, ваша вельможность, найдете в себе твердость выслушать не совсем благоприятные вести.

— Найду, — ответила Ануся, постукивая каблучками от удовольствия, что ее величают вельможностью и что известия «не совсем благоприятны».

— Сначала все шло хорошо, — говорил пан Бес. — Мы рассеяли по дороге несколько шаек мятежников, разбили пана Христофора Сапегу и уничтожили два полка конницы и полк пехоты, не оставив никого в живых… Затем мы разбили Гороткевича так, что ему самому едва удалось бежать; некоторые говорят даже, что он убит… Затем мы заняли разрушенный Тыкоцин…

— Все это мы уже знаем. Рассказывайте скорее неблагоприятные известия! — прервала вдруг Ануся.

— Соблаговолите только выслушать их спокойно. Мы дошли до Дрогичина, где счастье нам изменило. Мы узнали, что пан Сапега еще далеко. Вдруг два наших разведочных отряда провалились, точно сквозь землю. Не вернулся ни один человек. Оказалось, что впереди нас идет какое-то войско. Все мы смутились. Князь начал думать, что все предыдущие донесения были ложны и что пан Сапега не только наступает, но и отрезал нам путь. Мы стали отступать, чтобы задержать неприятеля и принудить его к решительному сражению, которого князь добивался во что бы то ни стало. Но неприятель не принимал сражения и продолжал делать внезапные нападения. Отправились новые разведочные отряды и вернулись потрепанными. С тех пор мы стали таять, как лед в реке, и не знали покоя ни днем ни ночью. Перед нами портили дороги, разрушали гати, перехватывали провиант. Появились слух, что нас терзает сам Чарнецкий; солдаты не ели, не спали, пали духом; даже в самом лагере люди исчезали, точно проваливались сквозь землю. В Белостоке неприятель снова захватил целый отряд, весь провиант, все княжеские кареты и пушки… Я никогда не видел ничего подобного. Князь стал выходить из себя. Он хотел решительного сражения, а принужден был каждый день вести по десятку битв и проигрывать их… Войско стало волноваться. Но представьте себе наше смущение и наш ужас, когда мы узнали, что пан Сапега еще и не думал наступать и что это только его передовой отряд; он-то и причинил нам такой страшный урон… Отряд этот состоял из татар.

Но тут рассказ офицера был прерван писком Ануси, которая, бросившись на шею к Оленьке, воскликнула:

— Это Бабинич!

Офицер был изумлен, услышав эту фамилию, но, думая, что этот возглас У вельможной панны был вызван страхом и ненавистью, продолжал:

— Кому Бог дал знатность рода, тому он даст и силу перенести горестные минуты. Успокойтесь, панна! Действительно, этого дьявола зовут так. Он изменил судьбу всего похода, причинив нам столько вреда! Его имя, которое вы, ваша вельможность, изволили так проницательно угадать, в нашем лагере повторяют с ненавистью и бешенством!

— Этого пана Бабинича я видела в Замостье, — быстро ответила Ануся, — и если бы я только знала…

Она замолчала, и так никто и не узнал, что случилось бы тогда… Офицер после минутного молчания снова заговорил:

— Началась оттепель, можно сказать, вопреки законам природы: у нас были известия, что даже на юге Речи Посполитой держится еще суровая зима, а мы утопали в размокшей земле, которая приковала к месту нашу тяжелую кавалерию. Между тем он преследовал нас с легким отрядом, и преследовал все ожесточеннее. На каждом шагу мы теряли провиант и пушки и наконец принуждены были идти почти налегке. Местные жители, в своей слепой ненависти, явно сочувствовали нападавшим… Дальше будет, что Бог даст, но я оставил войско и самого князя в отчаянном положении. К тому же его самого по целым дням мучат приступы лихорадки. Скоро произойдет решительное сражение, но что оно даст, один Бог знает. Нужно ждать чуда!

— Где вы оставили князя?.

— На расстоянии дневного пути от Соколки. Князь хочет окружить себя окопами в Суховоле или в Янове и принять сражение. Пан Сапега находится в двух днях пути. Когда я уезжал, войско могло немного передохнуть, так как от солдата, захваченного в плен, мы узнали, что Бабинич отправился в главный лагерь, а без него татары боятся нападать и довольствуются нападениями на маленькие разъезды. Князь, как несравненный полководец, возлагает все свои надежды на генеральное сражение, но, когда им овладевают приступы лихорадки, он думает иначе, доказательство чего — моя поездка в Пруссию.

— Зачем вы туда едете?

— Князь либо проиграет сражение, либо выиграет. Если он проиграет, то вся Пруссия курфюрста окажется без защиты, и легко может случиться, что Сапега перейдет границу, чтобы принудить курфюрста к союзу. И вот — это не тайна — я еду предупредить курфюрста, чтобы он приготовился к защите, так как незваные гости могут явиться в слишком большом количестве. Это обязанность курфюрста и шведов, с которыми князь заключил союз и от которых он имеет право требовать помощи.

Офицер кончил.

Ануся стала забрасывать его еще множеством всевозможных вопросов, делая над собой усилия, чтобы держаться серьезно, а когда он ушел, ею овладела такая неудержимая радость, что она стала бить себя руками по коленям, кружиться на каблуках, целовать Оленьку и дергать мечника за отвороты кунтуша.

— Ну что? Разве я вам не говорила? Кто разбил князя Богуслава? Может быть, Сапега? Черта с два Сапега! Кто бьет шведов? Кто истребит изменников? Кто величайший кавалер, величайший рыцарь? Пан Андрей! Пан Андрей!

— Какой пан Андрей? — спросила, вдруг побледнев, Оленька.

— Да разве я тебе не говорила, что его зовут Андрей?.. Он сам мне сказал. Да здравствует пан Бабинич! Сам пан Володыевский не мог бы этого сделать!.. Что с тобой, Оленька?

Панна Александра встрепенулась, точно стараясь стряхнуть с себя бремя черных дум.

— Ничего! Мне казалось, что это имя носят только изменники. Я знала одного, который взялся схватить нашего короля и выдать его шведам, живого или мертвого, или продать князю Богуславу… Его тоже звали Андреем!

— Да покарает его Господь! — воскликнул мечник. — Зачем к ночи изменников вспоминать. Лучше будем радоваться: ведь есть чему…

— Пусть только придет сюда пан Бабинич, — прибавила Ануся. — Да! А я буду, буду нарочно кокетничать с Брауном, чтобы он взбунтовал весь гарнизон и заставил его перейти вместе с нами к Бабиничу со всеми лошадьми и людьми.

— Сделайте, сделайте это, ваць-панна! — воскликнул обрадованный мечник.

— Потом шиш всем этим немцам! Быть может, он забудет ту негодную и меня по… лю…

И она опять запищала тоненьким голоском, прикрыла глаза руками, но вдруг в ее головке промелькнула какая-то гневная мысль, и она, стукнув каблучками, воскликнула:

— А если нет, я выйду замуж за пана Володыевского!

XXI

Спустя две недели в Таурогах все закипело. Однажды вечером пришли беспорядочные остатки войск Богуслава, партиями в тридцать — сорок человек. Исхудалые, оборванные, похожие больше на привидения, чем на людей, они привезли известие о поражении князя Богуслава под Яковом, где он потерял все: армию, пушки, обоз и лошадей. Шесть тысяч отборных солдат отправились с князем в поход, а вернулось всего четыреста рейтар, которых князь с трудом спас от разгрома.

Из поляков, кроме Саковича, не вернулся никто; все те из них, которые не были убиты, перешли к Сапеге. Многие из иностранных офицеров предпочли добровольно перейти на сторону победителя. Словом, никогда еще ни один Радзивилл не возвращался из похода таким разгромленным и обесславленным.

И насколько прежде придворные льстецы не знали границ в восхвалении Богуслава как полководца, настолько теперь все жаловались на его неумелый способ ведения войны. В последние дни отступления в остатке войска поднялось такое недовольство, что дисциплина упала совершенно, и князь счел более благоразумным держаться немного позади.

Он остановился с Саковичем в Россиенах. Гасслинг, узнав об этом, тотчас пошел сообщить эту новость Оленьке.

— Важнее всего то, — сказала она, выслушав его, — гонятся ли за князем Сапега и Бабинич и решили ли они перенести войну сюда?

— Из донесений солдат ничего нельзя понять толком, — ответил он, — у страха глаза велики, но некоторые из них говорят, что Бабинич уже здесь. Но раз князь и Сакович остановились, значит, за ними гонятся, не торопясь.

— Но ведь они будут гнаться! Трудно предположить иначе! Какой победитель не станет преследовать разбитого врага?

— Это видно будет! Я хотел переговорить с вами о другом. Князь раздражен болезнью и неудачами, и от него можно ожидать каких-нибудь страшных поступков. Не расставайтесь, панна, с теткой и панной Божобогатой; не соглашайтесь на то, чтобы пана мечника отправили в Тильзит, как это было до похода.

Оленька ничего не ответила. Мечника никто и не отправлял в Тильзит, а просто после удара, нанесенного ему князем, он несколько дней болел, и Сакович, чтобы скрыть поступок князя, распустил слух, что старик уехал в Тильзит. Но она ничего не сказала об этом Кетлингу, так как гордой девушке стыдно было признаться, что одного из Биллевичей избили, как собаку.

— Благодарю вас за предупреждение, — сказала она после минутного молчания.

— Я считал это своим долгом.

Но сердце ее снова наполнилось горечью. Ведь не так давно еще от Кетлинга всецело зависело, чтобы на нее не обрушилась эта новая опасность. Стоило ему только согласиться на бегство, и она была бы далеко и навсегда освободилась бы от Богуслава.

— Пан кавалер, — сказала она, — счастье для меня, что это предостережение не затрагивает вашей чести и князь не дал вам предписания не делать этого!

Кетлинг понял намек и ответил:

— Все, что касается моей службы и долга, я всегда буду исполнять или погибну! Другого выхода я не знаю и знать не хочу. Вне исполнения моих служебных обязанностей я могу бороться со всякой низостью. И, как частное лицо, я оставляю вам этот пистолет и говорю: защищайтесь… опасность близка!.. Если нужно — убейте! Тогда я освобожусь от присяги и поспешу к вам на помощь!

Он поклонился и пошел к двери, но Оленька остановила его:

— Пан кавалер, бросьте эту службу, вступитесь за правое дело и защищайте обиженных. Вы этого достойны, вы честный человек и не вам служить изменнику!

— Я давно уже бросил бы службу и попросил отставки, если бы не надеялся, что, оставаясь здесь, я могу быть вам полезен. Теперь поздно! Если бы князь вернулся победителем, я не колебался бы ни минуты… Но теперь, когда он побежден, когда его, быть может, преследует неприятель, — с моей стороны было бы трусостью просить отставки до истечения срока. Вы еще вдоволь насмотритесь, как малодушные люди будут бросать побежденного князя, но меня среди них вы не увидите! Прощайте… Из этого пистолета можно пробить даже панцирь…

Кетлинг ушел, оставив на столе оружие, которое она тотчас же спрятала. К счастью, опасения молодого офицера оказались неосновательными.

Князь прибыл вечером вместе с Саковичем и Петерсоном, но такой разбитый и больной, что едва держался на ногах. К тому же он сам хорошенько не знал, преследует ли его Сапега, или если не преследует, то не послал ли он в погоню Бабинича с легкой конницей.

Правда, Богуслав в атаке опрокинул его вместе с конем, но все-таки не смел верить, что убил его. Ему показалось, что рапира скользнула по кольчуге Бабинича. Впрочем, ведь он однажды уже выстрелил в него в упор, и все-, таки ничего не вышло.

Сердце князя сжималось от боли при мысли, что сделает с его имениями Бабинич, когда нападет на них с татарами. А защищать было нечем не только поместья, но и собственную особу: между его наемниками было не многс таких, как Кетлинг, и можно было предвидеть, что при первом известии о, приближении войск Сапеги все его бросят.

Князь думал пробыть в Таурогах не более двух или трех дней, ему надо было торопиться в Пруссию к курфюрсту и Стенбоку, которые могли его снабдить новыми войсками и поручить ему осаду прусских городов или послать его на помощь королю, который собирался предпринять новый поход в глубь Речи Посполитой.

В Таурогах надо было оставить какого-нибудь офицера, который сумел бы привести в порядок оставшиеся войска, рассеял бы отряды крестьян и шляхты, защищал бы имения Радзивиллов и сносился бы с Левенгауптом, начальником шведских войск на Жмуди.

Поэтому, приехав в Тауроги и переночевав, князь утром позвал к себе Caковича, которому он одному только и верил и от которого ничего не скрывал.

Странным было это первое «доброе утро» в Таурогах, которым обменялись друзья после неудачного похода.

Оба они долго молчали и посматривали друг на друга. Первый заговорил князь:

— Ну, все полетело к черту!

— К черту! — повторил Сакович.

— Иначе и быть не могло в такую погоду. Если бы у меня было больше легкой конницы или если бы черти не принесли этого Бабинича… Ишь как назвался, висельник! Но никому не говори об этом, чтобы не вплести новых лавров в венок его славы!

— Я не скажу… Но не станут ли трубить офицеры, не знаю! Ведь вы же сами, князь, представили его у ваших ног своим офицерам как оршанского хорунжего.

— Немцы не различают польских фамилий. Для них все равно — Кмициц или Бабинич. Ах, — клянусь рогами Вельзевула! — если бы только мне удалось его схватить!.. А ведь он был в моих руках… И еще, шельма, взбунтовал моих людей и увлек за собой отряд Гловбича. Должно быть, это какой-то ублюдок из нашего рода… Он был в моих руках и ускользнул… Это мучит меня больше, чем весь этот неудачный поход!

— Он был в ваших руках, но стоил бы моей головы!

— Слушай, Ясь, скажу тебе откровенно: пусть бы там с тебя шкуру содрали, только бы я мог обтянуть барабан шкурой Кмицица…

— Спасибо, Богусь! Впрочем, большего я и не мог ожидать от твоей дружбы! Князь захохотал:

— И визжал бы ты на рожне у Сапеги! Из тебя бы все твои плутни вместе с салом вытопили. Ma foi! Хотел бы я это видеть!

— А я хотел бы тебя видеть в руках Кмицица, твоего милого родственника! Лицом вы непохожи, но осанкой похожи, и ноги у вас одинаковые, и оба вздыхаете по одной и той же девке. Только она, видимо, чует, что тот поздоровее и солдат получше тебя.

— С двумя такими, как ты, он справится, а я его свалил и по брюху его проехал… Будь у меня две минуты времени, я бы мог теперь поклясться, что мой родственник — покойник. Ты всегда был остроумен, и за это я тебя полюбил, но в последнее время от твоего остроумия не осталось и следа.

— А у тебя всегда остроумие было в ногах, и потому ты так улепетывал от Сапеги, что я разлюбил тебя и готов сам уйти к Сапеге.

— На виселицу?

— Но не на ту, которая приготовлена для Радзивилла!

— Довольно!

— Слушаюсь, ваше сиятельство.

— Надо расстрелять нескольких рейтар-крикунов и ввести дисциплину.

— Я велел сегодня утром повесить шестерых.

— Отлично! Слушай! Хочешь ли ты остаться с гарнизоном в Таурогах? Мне надо оставить здесь кого-нибудь.

— Хочу и прошу об этом. Тут никто лучше меня не справится. Солдаты боятся меня как огня, потому что знают, что со мной шутки плохи. Уж хотя бы ради сношений с Левенгауптом здесь надо оставить кого-нибудь почище Петерсона.

— А ты справишься с мятежниками?

— Можете быть уверены, ваше сиятельство, что в этом году жмудские сосны дадут более тяжелые плоды, чем обыкновенные шишки. Из крестьян я наберу и по-своему обучу два полка пехоты. Буду присматривать за поместьями, и, если мятежники нападут на них, я сейчас же заподозрю какого-нибудь шляхтича и выжму из него все до гроша. Но для начала мне нужно столько денег, чтобы я мог заплатить жалованье и обмундировать пехоту.

— Я дам, сколько смогу. Оставлю.

— Из приданого?

— Как это?

— То есть из денег Биллевича, которые вы отсчитали себе заранее.

— Если бы тебе удалось как-нибудь половчее свернуть шею этому мечнику, было бы прекрасно. Легко сказать, а ведь у него в руках моя расписка!

— Постараюсь. Но дело в том, не отослал ли он куда-нибудь эту расписку или не запрятала ли ее девка за рубашку. Вашему сиятельству не угодно удостовериться?

— Будет и это, но теперь мне надо ехать, да и проклятая лихорадка отняла у меня все силы.

— Позавидуйте мне, ваше сиятельство, что я остаюсь в Таурогах.

— Ты что-то уж очень охотно остаешься. Только… Может быть, ты… Я тебя велю крюками разорвать! Чего это ты так добиваешься остаться здесь?

— Хочу жениться.

— На ком?

— На панне Божобогатой-Красенской.

— Это хорошая мысль! Это превосходная мысль! — воскликнул князь, помолчав. — Мне говорили о каком-то наследстве.

— Да, после пана Лонгина Подбипенты. Вы знаете, ваше сиятельство, это богатый род, а его имения разбросаны в нескольких поветах. Правда, некоторые из них захвачены какой-то их девятой водой на киселе, а в других стоят московские войска. Будут тяжбы, споры, драки и наезды, но я сумею все отстоять и не уступлю никому ни пяди земли. Да и девка очень мне понравилась! Красавица! Я сейчас же заметил, когда мы ее захватили, что она притворялась напуганной, а сама в меня глазками стреляла. Когда останусь здесь, так амуры начнутся сами собой, от нечего делать.

— Одно говорю тебе. Жениться я тебе разрешаю, но помни: насчет чего другого — ни-ни!.. Понимаешь? Эта девушка — воспитанница Вишневецких, наперсница самой княгини Гризельды, а я не желаю оскорблять ни княгиню, ни пана старосту калуского.

— Нечего предостерегать, — ответил Сакович, — раз я хочу жениться по-настоящему, то и руки буду по-настоящему добиваться.

— Хорошо бы, если бы она оставила тебя с носом!

— Я знаю одного человека, которого уже оставили с носом, хотя он и князь… Но думаю, что со мной этого не случится. Я сужу по этой стрельбе глазенками!

— Не попрекай того, кого оставили с носом, как бы он тебя с рогами не оставил! Женись, Ян, женись, я буду у тебя шафером!

И без того страшное лицо Саковича исказилось от бешенства и гнева. Глаза его точно подернулись мглой, но он скоро опомнился и, обращая слова князя в шутку, ответил:

— Бедняжка! По лестнице подняться не может без посторонней помощи, а туда же — грозится! У тебя тут твоя Биллевич! Иди, дохлятина, иди! Будешь еще нянчить ребят Бабиничевых.

— Чтоб у тебя язык отсох, чертов сын! Над болезнью смеешься?! От которой я чуть не умер? Чтоб и тебя так околдовали!

— Какое там колдовство! Иной раз как посмотришь, как все просто на свете, так поневоле подумаешь, что чары — глупость!

— Сам ты глуп! Молчи! Не накликай беды. Ты мне все противнее становишься!

— Как бы я не оказался последним поляком, который был верен вашему сиятельству, ибо за мою верность мне платят черной неблагодарностью. Лучше поеду к себе домой и буду там сидеть спокойно и ждать конца войны.

— Ну перестань! Ты ведь знаешь, что я тебя люблю!

— Трудновато мне это понять! И какой только черт привил мне эту любовь к вашему сиятельству? Если и есть чары, то они именно здесь.

Сакович говорил правду: он действительно любил Богуслава. Князь знал это и платил ему если не привязанностью, то благодарностью, которую питают тщеславные люди к тем, кто их обожает.

Он охотно разрешил Саковичу осуществить его планы и даже обещал ему помочь.

Около полудня, когда он почувствовал себя несколько лучше, он оделся и пошел к Анусе.

— Я прихожу к вам, как старый знакомый, узнать о вашем здоровье, ваць-панна, и спросить, довольны ли вы своим пребыванием в Таурогах?

— Кто в плену, тот всем должен довольствоваться, — ответила со вздохом Ануся.

Князь рассмеялся:

— Вы не в плену. Правда, вас захватили вместе с отрядом Сапеги, и я велел вас отвезти сюда, но только ради вашей же безопасности. Волос не спадет здесь с вашей головы. Знайте и то, ваць-панна, что я глубоко уважаю княгиню Гризельду, которой вы так близки. И Вишневенские и Замойский мои родственники. Вы найдете здесь и свободу и покровительство, а я прихожу к вам, как настоящий друг, и говорю вам: если вам угодно ехать, то поезжайте хоть сейчас, я дам вам конвой, хотя у меня у самого мало солдат. Насколько я слышал, вас отправили из Замостья для того, чтобы вы вступили во владение вашим наследством. Но знайте, что теперь не время думать о наследствах. Да и в мирное время протекция пана Сапеги вам не пригодится: он только в Витебском воеводстве может что-нибудь сделать, но не здесь. Впрочем, он сам стал бы вести это дело через комиссаров… Вам нужен человек преданный и ловкий, который пользовался бы почетом и уважением в стране. Такой уж, наверно, не попадется впросак.

— Где мне, сироте, найти такого опекуна?! — воскликнула Ануся.

— Именно в Таурогах!

— Неужели вы сами, ваше сиятельство?..

Тут Ануся сложила руки и так трогательно посмотрела Богуславу в глаза, что, если бы князь не был до такой степени измучен и расстроен, он, наверно, не стал бы так ревностно блюсти интересы Саковича; но теперь ему было не до ухаживания, и он ответил:

— Если бы я только мог, я никому не поручил бы этого приятного дела, но мне необходимо ехать. Комендантом Таурог останется пан староста ошмянский, Сакович, славный кавалер и такой ловкий человек, что другого такого не найти во всей Литве. И вот, повторяю, останьтесь в Таурогах, потому что теперь всюду пошаливают разбойники и все дороги заняты мятежниками. Сакович о вас позаботится и защитит вас. Он посмотрит, что можно предпринять для получения этих имений; а уж если только он за это возьмется, то я могу поручиться, что никто лучше его не сумеет довести это дело до конца. Он мой друг, я его знаю и скажу вам лишь то, что если б я сам захватил ваши имения и потом узнал, что Сакович поднял против меня дело, то я бы предпочел уступить их ему добровольно, так как с ним шутки плохи.

— Только бы пан Сакович согласился помочь сироте.

— Будьте только с ним поласковее, и он все для вас сделает, ибо ваша красота запала ему в самое сердце. Он только и делает, что ходит и вздыхает…

— Разве могу я кому-нибудь запасть в сердце?

«Шельма девчонка!» — подумал князь. И громко прибавил:

— Пусть сам Сакович объяснит вам, как это случилось. А вы будьте только с ним поласковее; он хороший человек и знатного рода, таким пренебрегать не советую!

XXII

На следующий день князь получил письмо от прусского курфюрста с просьбой поспешить в Кролевец и принять начальство над вновь набранными войсками, которые должны были идти на Мальборг и Гданьск. В письме сообщалось и о смелом походе Карла-Густава на юг Речи Посполитой. Курфюрст предвидел неудачу этого похода и потому старался собрать как можно больше войска, чтобы, в случае нужды, стать необходимым для той или для другой стороны и продать подороже свою помощь и повлиять на ход войны. А потому он торопил молодого князя и вслед за первым гонцом послал второго, который прибыл в Тауроги на двенадцать часов позднее.

Князю нельзя было терять ни минуты, нельзя было даже отдохнуть, несмотря на то что лихорадка вернулась с прежнею силой. Надо было ехать. Он позвал Саковича и сказал ему:

— Быть может, придется девушку и мечника перевезти в Кролевец. Там мне легче будет справиться с этим ненавистным мне человеком; а ее, если я буду здоров, я возьму с собой в лагерь — довольно этих церемоний!

— Это хорошо; численность вашего войска может увеличиться! — ответил, прощаясь с князем, Сакович.

Спустя час князь уехал, и в Таурогах остался полным хозяином пан Сакович, который признавал над собой только одну власть — Ануси Божобогатой. И он стал сдувать каждую пылинку у ее ног, как это делал раньше князь перед Оленькой. Сдерживая свою дикую натуру, он был с ней необычайно вежлив, предупреждал все ее желания, угадывал все ее мысли и вместе с тем держался вдалеке, как подобало светскому кавалеру, который добивался руки и сердца панны.

А ей, надо признаться, нравилось царствовать в Таурогах; ей приятно было думать, что, как только наступал вечер, в залах нижнего этажа, в коридорах, в цейхгаузе, в саду, еще покрытом снежным инеем, раздаются вздохи старых и молодых офицеров; нравилось, что даже астролог вздыхает, глядя на звезды со своей одинокой башни, что даже мечник вздохами прерывает молитву.

Несмотря на свою прекрасную натуру, она все же была рада, что вздохи эти относятся не к Оленьке, а к ней; это радовало ее даже тогда, когда она думала о Бабиниче; она чувствовала свою силу, чувствовала, что если никто не мог устоять перед чарами ее глаз, то и в его душе они должны были оставить неизгладимый след.

«Ту он забудет, иначе быть не может! Там ему платят неблагодарностью! А когда это случится, он знает, где меня искать, и поищет… разбойник этакий!»

И она грозилась в душе: «Подожди! Уж я тебе отплачу, прежде чем обрадую!»

Хотя она и недолюбливала Саковича, но ей было приятно его видеть. Правда, он оправдался перед нею в измене так же, как Богуслав перед мечником. Он говорил, что мир со шведами был уже заключен, Речь Посполитая должна была уже отдохнуть и расцвести, но пан Сапега все испортил, сводя личные счеты.

Ануся, не слишком разбираясь во всех этих делах, слушала только одним ухом. Зато ее поразило нечто другое в словах ошмянского старосты.

— Биллевичи, — говорил он, — кричат благим матом и жалуются на какие-то обиды и неволю, хотя здесь с ними ничего дурного не случилось. Князь не отпускал их из Таурог, заботясь о них же, так как в версте от ворот им грозила гибель от бродяг и разбойников. Не отпускал он их и потому, что полюбил панну Биллевич. Но разве можно упрекать его за это? Кто на его месте, терзаясь муками любви, поступил бы иначе? Как столь могущественный пан, он мог бы дать себе волю, но он хотел жениться, возвысить ее до своего княжеского достоинства, осчастливить и возложить на ее голову корону Радзивиллов. И за это они, неблагодарные, возводят на него всякие обвинения, пятная этим его славу и честь…

Ануся, не слишком ему веря, в тот же день спросила у Оленьки, правда ли то, что князь хотел на ней жениться? Оленька этого не отрицала и объяснила причины, почему она отказала. Ануся согласилась с ней, но подумала, что Биллевичам было вовсе не так тяжело в Таурогах и что князь и Сакович вовсе не такие изверги, как рисовал их мечник.

И когда пришли известия, что пан Сапега и Бабинич не только не идут к Таурогам, но двинулись ко Львову за шведским королем, Ануся сначала рассердилась, но потом решила, что раз их нет, то ей незачем бежать из Таурог, так как она рискует жизнью, а в лучшем случае, вместо спокойного пребывания здесь, ее ждет полная опасностей неволя.

По этому поводу между нею, мечником и Оленькой происходили постоянные споры; но и они должны были признать, что уход пана Сапеги очень затрудняет бегство, если не делает его совершенно невозможным; в стране все росло волнение, и никто не мог быть уверен в завтрашнем дне. Впрочем, если бы они и не согласились с Анусей, то бегство без ее помощи, при бдительности Саковича и других офицеров, было бы невозможно. Один Кетлинг был им предан, но его нельзя было уговорить ни на что, не согласное с долгом службы; кроме того, он часто уезжал, так как Сакович высылал его, как опытного и способного офицера, против вооруженных отрядов конфедератов и разбойников.

А Ануся чувствовала себя все лучше.

Спустя месяц после отъезда князя Сакович сделал ей предложение, но хитрая девушка ответила, что она его не знает, что о нем говорят разное, что она не успела еще полюбить его, что без разрешения княгини Гризельды она замуж выйти не может, и, наконец, что хочет испытать его и потому просит подождать год.

Староста подавил свой гнев, но велел в тот же день дать одному из рейтар тысячу розог за какую-то пустячную провинность… Несчастный умер… Но все же Сакович должен был согласиться на условия Ануси. А она предупредила молодого старосту, что если он будет служить ей еще вернее и покорнее, то через год она, может быть, согласится, а может быть, и нет.

Так играла она с медведем, но уже настолько приручила его, что он даже не ворчал и лишь сказал однажды:

— За исключением того, чтобы я изменил князю, вы можете требовать от меня всего, даже того, чтобы я ползал на коленях!

Если бы Ануся знала, как страшно отражается его нетерпение на всей округе, она, быть может, не смела бы его дразнить. Солдаты и мещане в Таурогах дрожали перед ним, так как он наказывал их страшно за малейший пустяк. Пленники умирали в цепях от голода или пыток.

Не раз казалось, что этот бешеный человек, чтобы унять жар своей воспаленной любовью души, купал ее в крови… Иной раз он сам отправлялся в поход. Он побеждал всюду. Вырезал шайки мятежников, взятым в плен мужикам велел отрубать правые руки и отпускал их домой.

Тауроги, точно стеной, были окружены тем ужасом, который наводило на всех его имя. Даже более значительные отряды конфедератов не смели заходить дальше Россией.

Могильная тишина была кругом, а он из немецких бродяг и местных мужиков формировал все новые полки, которые содержал на деньги, выжатые из мещан. Силы его росли на тот случай, если бы пришлось идти на помощь князю в решительную минуту.

Более верного и страшного слуги Богуслав не мог бы найти.

Но зато на Анусю Сакович смотрел своими страшными бледноголубыми глазами все нежнее и играл ей на лютне.

Жизнь в Таурогах текла для Ануси весело, а для Оленьки тяжело и однообразно. Одна сияла лучами веселья, как светлячок ночью; другая становилась все бледнее, серьезнее, строже, черные брови ее все чаще хмурились, и, наконец, ее прозвали монашкой. И действительно, в ней было что-то, напоминавшее монахиню.

Она стала осваиваться с мыслью, что пойдет в монастырь, что сам Господь ведет ее стезею страдания и разочарований в монастырскую келью.

Это была уже не та девушка с прелестным румянцем на лице и счастьем в глазах, не та Оленька, которая когда-то в санях со своим женихом, Андреем Кмицицем, кричала: «Гей! Гей!»

Наступила весна. Воды Балтийского моря, освободившись от ледяных оков, вздымались под легким, теплым ветром; зацвели деревья, запестрели цветы, солнце стало пригревать сильнее, а бедная девушка все еще тщетно дожидалась конца своего плена. Ануся не желала бежать: в стране было страшное волнение.

Огонь и меч поразили страну от края до края. Кто зимой не взялся за оружие, тот брался за него теперь: весеннее тепло делало войну более легкой.

Известия, как ласточки, залетали в Тауроги — иногда грозные, иногда утешительные. И те и другие девушка встречала с молитвой, со слезами радости или грусти.

Прежде всего заговорили о поголовном восстании всего народа. Сколько деревьев было в лесах Речи Посполитой, сколько колосьев колыхалось на ее полях, сколько звезд светило по ночам между Татрами и Балтийским морем — столько воинов восстало теперь против шведов. Была здесь и шляхта, рожденная для меча и войны, были здесь и пахари, вздымавшие землю плугами и засевавшие ее зерном; были здесь торговцы и ремесленники городские, были здесь и пчеловоды лесные, были смолокуры, были дровосеки, были степные скотоводы — все они схватились за оружие, чтобы прогнать из родимой земли насильника.

И шведы тонули в этом море…

К изумлению всего мира, недавно бессильная еще Речь Посполитая нашла в свою защиту больше сабель, чем мог ей дать император австрийский или король французский.

Потом пришли известия о Карле-Густаве, о том, что он шел в глубь Речи Посполитой, проливая реки крови и все вокруг застилая дымом пожаров. С минуты на минуту ожидали известий о его смерти или о гибели всего шведского войска.

Имя Чарнецкого звучало все громче от края до края — сердца неприятелей оно наполняло ужасом, сердца поляков надеждой.

«Разбил под Козеницами!» — говорили сегодня; «Разбил под Ярославом!» — повторяли неделю спустя; «Разбил под Сандомиром!» — повторяло далекое эхо. Все только удивлялись, откуда он берет еще шведов после таких разгромов.

Наконец прилетели новые стаи ласточек, а с ними молва принесла слух о том, что король и вся шведская армия окружены поляками между Саном и Вислой.

Сам Сакович перестал ездить в экспедиции, он лишь писал письма по ночам и рассылал их во все стороны.

Мечник точно с ума сходил. Каждый день вечером он вбегал к Оленьке с новыми известиями. Порой он кусал пальцы от досады, что ему приходится сидеть в Таурогах. Тосковала по войне душа старого солдата… Наконец старик стал запираться в своей комнате и думать о чем-то по целым часам. Однажды он схватил Оленьку в объятия, разрыдался и сказал:

— Мила ты мне, дочурка моя, но отчизна милее!

И на следующий день, на рассвете, он исчез, точно сквозь землю провалился.

Оленька нашла только его письмо и прочла в нем:

«Благослови тебя Бог, дитя дорогое! Я понимал прекрасно, что они стерегут тебя, а не меня и что самому мне легче будет бежать. Пусть Господь меня осудить, если я сделал это, сиротка, из недостатка отеческих чувств к тебе. Но мука моя была сильнее моего терпения, и, клянусь Господом Богом, я не мог дольше высидеть. Когда я думал, что там льется польская кровь за отчизну и свободу и в потоках ее нет ни единой капли моей крови, — мне казалось, что ангелы Господни за это осудят меня. Не родись я на нашей Жмуди святой, где живы любовь к отчизне и мужество, не родись я шляхтичем и Биллевичем — я бы остался с тобою и берег бы тебя. Но ты, будь ты мужчиной, сделала бы то же самое, а потому простишь меня, что я оставил тебя во львиной пасти, как Даниила. Но Господь спас его по милосердию Своему, а потому и я теперь полагаю, что защита Пресвятой Девы, Царицы нашей, будет для тебя надежнее моей».

Оленька залила письмо слезами, но полюбила дядю за этот поступок еще больше, ибо ее сердце наполнилось гордостью. Между тем в Таурогах поднялся немалый переполох. Сам Сакович, взбешенный, ворвался в комнату девушки и, не снимая шапки с головы, спросил:

— Где ваш дядя, ваць-панна?

— Где все, кроме изменников, — на бранном поле!

— Вы знали об этом! — крикнул староста.

А она, вместо того чтобы смутиться, сделала по направлению к нему несколько шагов и, смерив его с ног до головы, с невыразимым презрением ответила:

— Знала! Ну и что же?

— Ваць-панна… Эх, если бы не князь… Вы ответите перед князем!

— Ни перед князем, ни перед его холопом! А теперь — прошу! И она указала рукой на дверь.

Сакович заскрежетал зубами и вышел.

В тот же день в Таурогах грянула весть о варецкой победе, и такая тревога охватила всех шведских сторонников, что сам Сакович не посмел наказать ксендзов, которые открыто служили благодарственные молебны.

Зато огромная тяжесть свалилась у него с сердца, когда через несколько недель из Мальборга пришло письмо от князя Богуслава с сообщением, что король ускользнул из ловушки между рек. Но другие известия были очень неутешительны. Князь требовал подкреплений и велел оставить в Таурогах лишь столько войска, сколько нужно было для их защиты.

Рейтары выступили на следующий день, с ними ушли Кетлинг, Эттинген, Фитц-Грегори, словом, все лучшие офицеры, кроме Брауна, который был необходим Саковичу.

Тауроги опустели еще больше, чем после отъезда князя.

Ануся стала скучать и еще больше донимать Саковича. А он подумывал, не лучше ли перебраться в Пруссию, так как ободренные уходом войска «партии» конфедератов снова стали кружить около Таурог. Одни Биллевичи собрали отряд в пятьсот человек из местных помещиков, мелкой шляхты и мужиков. Они сильно потрепали полковника Бюцова, который выступил против них, и беспощадно разоряли радзивилловские имения.

Местные жители охотно присоединялись к ним, так как ни один род не пользовался таким уважением и влиянием среди простого народа, как Биллевичи. Саковичу трудно было оставлять Тауроги, зная, что они попадут в руки неприятеля, тем более что в Пруссии ему очень трудно было бы доставать деньги, но все же с каждым днем он все больше терял надежду удержаться в Таурогах.

Разбитый Бюцов вернулся в Тауроги, и известия, которые он привез, о мощи и росте восстания, окончательно убедили Саковича в необходимости перебраться в Пруссию.

Как человек решительный и любивший быстро приводить в исполнение свои намерения, он через десять дней закончил все приготовления, отдал нужные приказания и хотел тронуться.

Но вдруг он встретил неожиданное сопротивление, и именно с той стороны, откуда менее всего его ожидал, — со стороны Ануси Божобогатой.

Ануся и не думала ехать в Пруссию. В Таурогах ей было хорошо. Успехи конфедератских «партий» не пугали ее нисколько, и если бы Биллевичи напали на самые Тауроги, она была бы даже рада. Кроме того, она понимала, что на чужбине, среди немцев, она стала бы в полную зависимость от Саковича, что там он мог бы принудить ее к каким-нибудь обязательствам, которые были ей нежелательны, а потому она решила настоять на том, чтобы остаться в Таурогах. Оленька, которой она привела свои доводы, не только согласилась с ними, но даже стала умолять ее со слезами на глазах, чтобы она всячески противилась отъезду.

— Тут мы не сегодня завтра можем ждать спасения, а там мы обе погибнем, — говорила она.

Ануся ответила:

— Вот видишь! А ты еще упрекала меня за то, что я влюбила в себя пана старосту. Разве он стал бы обращать внимание на мое сопротивление, если бы не был влюблен? Ну?

— Правда, Ануся, правда! — ответила Оленька.

— Не печалься, моя радость! Мы из Таурог шагу не сделаем, а я еще насолю Саковичу сколько душе угодно.

— Дай бог, чтобы из этого что-нибудь вышло!

— Да как же может не выйти? Выйдет, потому что он только обо мне и думает, да вдобавок о моем наследстве. Поссориться со мной ему легко, даже саблей меня ранить, но в таком случае он бы сразу всего лишился.

И оказалось, что она была права. Сакович пришел к ней веселый и самоуверенный, а она встретила его с презрительной гримасой.

— Вы, кажется, — сказала она, — из страха перед Биллевичами хотите бежать в Пруссию?

— Не из страха перед Биллевичами, — ответил он, наморщив брови, — а для того, чтобы собрать свежие силы и расправиться с этими разбойниками!

— Счастливого пути!

— Как? Неужели вы думаете, что я поеду без вас, моя радость и надежда?

— Кто трусит, пусть ищет надежды в бегстве, а не во мне.

Сакович побледнел от гнева. Показал бы он ей, не будь она Анусей Божобогатой! Но, помня, перед кем он стоит, он справился с собой, лицо его искривилось усмешкой, и он ответил как бы шутя:

— Ну вот еще! Я спрашивать не буду! Посажу в карету и повезу!

— Вот как? — сказала девушка. — Вы, я вижу, вопреки распоряжениям князя, держите меня в плену? Ну так знайте, что если вы это сделаете, то вы больше слова от меня не услышите, Богом вам клянусь! Я воспитывалась в Лубнах и никого так не презираю, как трусов! Лучше бы мне не попадаться в такие руки! Лучше бы меня пан Бабинич до Судного дня на Литву вез, уж он-то никого не боялся!

— Боже мой! — крикнул Сакович. — Да скажите же, почему вы не хотите ехать в Пруссию?

Но Ануся сделала вид, что плачет.

— Взяли меня в плен, как татары, хоть я воспитанница княгини Гризельды и никто не имеет на меня никакого права! Взяли и держат, за море насильно увозят, того и гляди, начнут пытать раскаленными щипцами! О Боже, Боже!

— Да побойтесь вы Бога, к Коему взываете! — воскликнул пан староста. — Кто вас будет щипцами пытать?!

— Святые угодники, спасите меня! — повторяла, рыдая, Ануся.

Сакович сам не знал, что ему делать; его душило бешенство, гнев, минутами ему казалось, что он сойдет с ума или что с ума сошла Ануся. Наконец, он бросился к ее ногам и поклялся ей, что они останутся в Таурогах. Тогда она начала его просить, чтобы он уезжал, если ему страшно, и этим довела его до последней степени отчаяния, так что он вскочил и сказал, уходя:

— Хорошо! Мы останемся в Таурогах, а боюсь ли я Биллевичей, это вы скоро увидите!

И в тот же день, собрав остатки войска Бюцова и своих собственных солдат, он пошел, но не в Пруссию, а к Россиенам на отряд пана Биллевича, который стоял лагерем в лесу. Отряд не ожидал нападения, так как известие о выступлении последних войск из Таурог распространилось по всей окрестности. Староста, напав на отряд внезапно, разбил его в пух и прах. Сам мечник, который командовал этим отрядом, уцелел, но двое Биллевичей, его родственников, были убиты; с ними полегла на месте третья часть солдат; остальные разбежались на все четыре стороны. Староста привел в Тауроги несколько десятков пленных и повесил их, прежде чем Ануся успела за них заступиться.

Об отъезде из Таурог уже не говорили. Впрочем, сам староста уже об этом не думал, так как после этой новой победы «партии» не решались подвигаться дальше реки Дубисы.

Сакович стал хвастаться, что если бы Левенгаупт прислал ему два полка хорошей конницы, то он подавил бы восстание во всей Жмуди. Но Левенгаупта уже не было в этих краях, а Анусе не понравилось хвастовство старосты.

— Это вы с паном мечником так легко справились! — сказала она. — Но если бы здесь был тот, от которого вы оба с князем улепетывали, вы бы уж, наверное, были в Пруссии, без меня.

Старосту эти слова задели за живое:

— От кого это мы с князем улепетывали?

— От пана Бабинича! — ответила она, делая почтительный реверанс.

— Дал бы Бог встретить его в двух шагах!

— Вы бы тогда лежали на глубине двух шагов под землей! Уж лучше не накликайте беду на свою голову!

И Сакович не очень искренне желал этой встречи с Бабиничем, так как хотя он был человеком необыкновенной храбрости, но перед Бабиничем он чувствовал какой-то почти суеверный страх — такие ужасные воспоминания о нем остались у него после последнего похода. Кроме того, он не знал, скоро ли ему придется услышать это грозное имя.

Но прежде чем оно прогремело по всей Жмуди, грянула весть — для одних радостная, для Саковича страшная, — и все уста в Речи Посполитой повторяли ее в двух словах:

— Варшава взята!

Казалось, что земля расступается под ногами изменников, что вся Валгалла рушится на голову шведов со всеми героями, которые сияли в ней некогда, как солнце. Ушам не верилось, что канцлер Оксенстьерн в плену, Эрскин в плену, Левенгаупт в плену, Врангель в плену, Виттенберг, — сам великий Виттенберг, который кровью залил всю Речь Посполитую, который покорил половину ее еще до прихода короля, — в плену! Что король Ян Казимир торжествует и скоро начнет судить виновных.

Весть эта летела, как на крыльях, гудела, как граната, над Речью Посполитой. Летела по деревням, и мужик повторял ее мужику; летела по полям, и повторяли ее колосья; летела по лесам, и сосна повторяла ее сосне, орлы клекотали о ней в воздухе — и все живое хваталось за оружие.

В окрестностях Таурог мигом забыли о недавнем поражении мечниковского отряда. Страшный прежде Сакович стал карликом даже в собственных глазах; «партии» снова стали нападать на шведские отряды; Биллевичи, опомнившись от недавнего разгрома, снова перешли Дубису во главе своих крепостных и остатков ляуданской шляхты.

Сакович сам не знал, что делать, куда обратиться, откуда ждать спасения. Он давно уже не имел известий от князя Богуслава и тщетно ломал себе голову, где он и в каких войсках его искать. И минутами его охватывала смертельная тревога: не попал ли князь в плен?

Он с ужасом вспоминал, как князь говорил ему, что обоз он отправит в Варшаву, и если его назначат комендантом гарнизона в столице, то он там останется, так как оттуда ему легче всего будет наблюдать за всем, что происходит в стране.

Многие утверждали наверное, что князь попал в руки Яна Казимира.

— Если бы князя не было в Варшаве, — говорили они, — то почему же наш всемилостивейший государь исключил его одного из-под действия амнистии, которая распространяется на всех поляков, служивших в шведском гарнизоне? Он, несомненно, в руках короля, а раз князь Януш был заочно приговорен к плахе, то та же участь ждет и Богуслава.

После долгих размышлений Сакович пришел к тому же убеждению и боролся с отчаянием; во-первых, он любил князя, а во-вторых, знал, что в случае смерти его могущественного покровителя ему, который был правой рукой изменника, труднее будет унести свою голову из Речи Посполитой, чем дикому зверю, окруженному охотниками.

Ему казалось, что остается только одно: не обращать внимания на сопротивление Ануси и бежать в Пруссию, искать службы и хлеба.

«Но что будет, — спрашивал он не раз себя, — если и курфюрст испугается гнева Речи Посполитой и выдаст всех беглецов?»

Выхода не было, спастись можно было разве лишь за морем, в Швеции.

К счастью, после нескольких дней тревог и мучений от князя Богуслава примчался гонец с длинным собственноручным его письмом:

«Варшава отнята у шведов, — писал князь. — Обоз и вещи мои пропали. Идти на попятный уже поздно, все там восстановлены против меня, и я изъят из амнистии. Людей моих у самых ворот столицы потрепал Бабинич. Кетлинг в плену. Король шведский, курфюрст и я, вместе со Стенбоком, со всеми силами идем к столице, где вскоре произойдет генеральное сражение. Карл клянется и божится, что выиграет его, хотя та умелость, с которою Казимир ведет войну, смущает его немало. Кто мог ожидать, что в бывшем иезуите сидит такой великий стратег? Но я угадал это еще под Берестечком, ибо там все вершили он и Вишневецкий. Мы надеемся также, что ополченцы, которых у Казимира несколько десятков тысяч, расползутся по домам, или, когда жар их поостынет, они не будут так яростно драться. Дал бы Бог какой-нибудь бунт среди этого сброда, тогда Карл может нанести им значительное поражение. Все же каковы будут его последствия, неизвестно, ибо генералы шепчут друг другу на ухо, что восстание — это гидра, у которой вырастают все новые головы. Говорят: «Сначала надо опять отнять Варшаву». Когда я услышал это из уст Карла, я спросил: «Что же потом?» Он ничего не ответил. Силы наши тают, а их растут. Новую войну начинать не с чем. Нет прежнего воодушевления, и никто из наших с такой легкостью, как прежде, не пристанет к шведам. Дядя курфюрст молчит, как всегда, но я прекрасно вижу, что, если мы проиграем сражение, он завтра же начнет бить шведов, чтобы снискать милость Яна Казимира. Тяжело кланяться, да ничего не поделаешь. Дай бог самому выйти целым и не потерять всего состояния! В Боге надежда, но трудно избавиться от тревог: надо предвидеть все худшее. А потому все, что можно будет из моего состояния продать или заложить, — ты это сделай, хотя бы для этого тебе пришлось войти в тайные сношения с конфедератами. Сам же вместе с обозом поезжай в Биржи — оттуда ближе в Курляндию. Я советовал бы тебе ехать в Пруссию, но там скоро все будет в огне: сейчас же после взятия Варшавы Бабиничу поручили идти через Пруссию на Литву, поднимать там восстание, а по дороге резать и жечь. А ты знаешь, что он это умеет! Мы хотели его поймать у Буга и послали против него значительный отряд, но ни один человек из него не вернулся. Уж ты лучше не меряйся с Бабиничем, а поезжай-ка в Биржи.

Лихорадка меня оставила совершенно — здесь везде сухая и высокая местность, не то что на Жмуди. Господу Богу тебя поручаю и т. д.».

Поскольку пан староста обрадовался, что князь жив и здоров, постольку сообщаемые им новости его опечалили. Ведь если князь предвидел, что успех решительного сражения не сможет улучшить положение шведов, то чего же можно было ожидать в будущем? Быть может, князю удастся спастись под крылышком хитрого курфюрста, а ему, Саковичу, под крылышком князя. Но что же делать пока? Идти в Пруссию?

Сакович не нуждался в княжеских советах — не становиться поперек дороги Бабиничу. У него для этого было слишком мало сил, да он и не хотел. Оставались Биржи, но и туда было слишком поздно. На дороге в Биржи стояла «партия» Биллевичей и много других «партий» — шляхетских и крестьянских. При одном известии о том, что он идет, они соединятся и рассеют его отряд, как ветер развевает сухие листья. А если даже они не соединятся, если это удастся предупредить смелым и быстрым движением, то по дороге в каждой деревне, на каждом болоте, в каждом поле, в каждом лесу придется иметь столкновения. Какие же силы нужны были для того, чтобы до Бирж дошло хотя бы тридцать человек? Оставаться в Таурогах? И это плохо — тем временем может прийти страшный Бабинич во главе огромного татарского чамбула. Все «партии» сбегутся к нему, и он зальет Тауроги, как наводнение, и придумает такую месть, о какой люди еще и не слыхивали.

Первый раз в жизни самонадеянный староста почувствовал, что он не может найти никакого выхода, не может придумать никакого способа избавиться от опасности.

На следующий день он созвал на совет Бюцова, Брауна и несколько других офицеров.

Было решено оставаться в Таурогах и ждать известий из-под Варшавы.

Но Браун после этого совета отправился на другой совет — к Анусе Божобогатой.

Совещались они долго, наконец Браун вышел с взволнованным лицом, а Ануся, как буря, влетела в комнату Оленьки.

— Оленька, теперь время! — крикнула она еще с порога. — Мы должны бежать.

— Когда? — спросила девушка, немного побледнев, но вставая с места в знак того, что готова хоть сейчас.

— Завтра, завтра! Начальство будет передано Брауну, Сакович будет спать в городе: пан Дешук пригласит его ужинать. С паном Дешуком мы уже давно сговорились, и он подмешает ему чего-нибудь в вино. Браун говорит, что пойдет с нами сам и возьмет пятьдесят солдат. Ах, Оленька, Оленька! Как я счастлива, как я счастлива!

Ануся бросилась на шею Оленьке и стала целовать ее с такой радостью, что та с удивлением спросила:

— Что с тобой, Ануся? Ведь ты давно могла уговорить на это Брауна?

— Могла уговорить? Могла! Ах, ведь я тебе еще ничего не сказала. Боже, боже! Ты ничего не знаешь? Пан Бабинич сюда идет, Сакович умирает от страха, как и все они. Пан Бабинич идет, жжет, режет! Один разъезд он разбил наголову, самого Стенбока разнес и идет сюда, точно спешит ко мне. К кому же он может сюда спешить? Ну скажи, разве я не дура?

Тут слезы блеснули в глазах Ануси.

Оленька сложила руки, точно для молитвы, и подняла глаза к небу:

— К кому бы ни спешил, да ведет его Господь, да благословит и сохранит!

XXIII

Перед паном Кмицицем, который хотел пробраться из Варшавы в Пруссию и на Литву, была нелегкая задача. Не дальше как в Сероцке стояли большие силы шведов. Карл-Густав нарочно оставил их там, чтобы они могли мешать осаде Варшавы, но так как Варшава была уже взята, то у армии этой была теперь одна цель: не пропускать тех войск, которые Ян Казимир захотел бы отправить в Пруссию или на Литву. Во главе ее стоял генерал Дуглас, один из самых опытных шведских генералов, а с ним два польских изменника: Радзейовский и Радзивилл. У них было две тысячи отборной пехоты и столько же конницы и артиллерии. Услышав об экспедиции Кмицица, они, так как им самим нужно было подвигаться к Литве и спасать Тыкошш, снова осажденный мазурами, широко расставили сети на пана Андрея над Бугом в треугольнике, основанием которого была линия между Злоторией и Остроленкой, а вершиной Сероцк.

Кмицицу нужно было пройти через этот треугольник, так как он торопился, а этот путь был кратчайший. Он скоро сообразил, что попал в сеть, но так как привык к такому способу ведения войны, то нисколько не смутился. Он рассчитывал на то, что эта сеть слишком растянута и что петли в ней настолько велики, что он, в случае нужды, сможет через них проскользнуть. Даже больше: хотя на него охотились со всех сторон, но он не только вывертывался и ускользал, но даже охотился сам. Прежде всего он перешел Буг за Сероцком, вдоль берега реки дошел до Вышкова, в Бранчике разбил наголову разъезд из трехсот человек, так что, как писал князь, из них не уцелел ни один. Сам Дуглас настиг его в Длугоседле, но он, разбив конницу, прорвался через нее и, вместо того чтобы бежать как можно скорее, шел на глазах у шведов до самого Нарева, через который перебрался вплавь. Дуглас остался на берегу, ожидая паромов, но, прежде чем их привели, Кмициц глухою ночью опять переплыл реку, вернулся на прежний берег и, напав на передовую стражу шведов, произвел панику во всей дивизии Дугласа.

Генерал изумился этому смелому поступку, но на следующий день ему пришлось изумиться еще больше: Кмициц обошел армию и, вернувшись на то же самое место, откуда его спугнули, как дикого зверя, захватил в Бранчике шведские возы с провиантом, добычей и деньгами, которые поспешали за армией, и вырезал при этом конвой из пятидесяти пехотинцев.

Проходили иногда целые дни, а шведы все видели его татар невооруженным глазом на горизонте, но настигнуть их не могли. Зато пан Андрей то и дело что-нибудь у них урывал. Шведские солдаты утомлялись, а польские полки, которые оставались еще на стороне Радзейовского, служили неохотно… Зато местное население изо всех сил помогало знаменитому партизану. Он знал о каждом движении неприятеля, о каждом разъезде, о каждой телеге, которая отправлялась вперед или оставалась позади. Порою казалось, что он шалит со шведами, но это были шалости тигра. Пленников он не оставлял в живых, а поручал их вешать татарам, ибо так поступали и шведы во всей Речи Посполитой. Иногда казалось, что им овладевает какое-то бешенство, потому что он с каким-то слепым безрассудством бросался на большие силы.

— Сумасшедший командует этим отрядом! — говорил о нем Дуглас.

— Или бешеный пес! — отвечал Радзейовский.

Богуслав соглашался, что и то и другое, но во всяком случае прекрасный солдат. Он с гордостью рассказывал генералам, что он дважды собственной рукой свалил на землю этого кавалера.

На него-то и нападал с особенной яростью пан Бабинич. Он, видимо, искал его; преследуемый, он сам преследовал.

Дуглас угадал, что здесь должна скрываться какая-то личная ненависть.

Князь не отрицал, хотя не давал никаких объяснений. Он платил Бабиничу той же монетой. По примеру Хованского, он назначил награду за его голову, а когда это ни к чему не привело, он решил воспользоваться его же ненавистью к себе и тем самым заставить его попасться в ловушку.

— Стыдно нам так долго возиться с этим разбойником, — сказал он Дугласу и Радзейовскому, — он рыскает вокруг нас, как волк вокруг овчарни, и ускользает между пальцами. Я выступлю против него с небольшим отрядом для приманки, а когда он на меня нападет, я задержу его до тех пор, пока вы, господа, не подойдете. Тогда уж он от нас не уйдет.

Дуглас, которому уже давно надоела эта погоня, сопротивлялся очень слабо. Он говорил только, что не может и не должен подвергать риску жизнь столь знаменитого сановника и родственника королей для поимки одного разбойника. Но князь настаивал, и он согласился.

Было решено, что князь пойдет с отрядом из пятисот рейтар, но у каждого рейтара за спиной будет сидеть пехотинец с мушкетом. Этот фортель и должен был ввести в заблуждение Бабинича.

— Он не выдержит, когда услышит, что со мной только пятьсот рейтар, и ударит на меня, несомненно, — говорил князь, — а когда пехота плюнет ему в глаза, его татары рассеются как дым, и сам он либо будет убит, либо попадет в плен.

План этот привели в исполнение очень быстро и точно. Прежде всего распустили слух о том, что вскоре должен отправиться в экспедицию отряд из пятисот человек под командой Богуслава. Генералы рассчитывали наверняка, что местное население уведомит об этом Бабинича. Так и случилось.

Князь отправился в глухую, темную ночь и пошел к Вонсову и Елионке, перешел через реку и, оставив конницу в поле, пехоту спрятал в ближайшей роще, чтобы она могла выйти оттуда неожиданно. Между тем Дуглас должен был подвигаться по берегу Нарева, якобы к Остроленке; Радзейовский с полками легкой кавалерии должен был идти от Ксенжополя.

Никто из трех вождей не знал наверное, где в настоящую минуту Бабинич, узнать это от мужиков было невозможно, ловить же татар рейтары не умели. Все же Дуглас предполагал, что главные силы Бабинича стоят в Снядове, и хотел окружить их так, чтобы, если Бабинич нападет на князя Богуслава, отрезать ему отступление со стороны литовской границы.

Все, казалось, благоприятствовало осуществлению этого плана. Кмициц действительно был в Снядове, и лишь только до него дошли слухи об экспедиции Богуслава, как он тотчас же ушел в лес, чтобы выйти из него неожиданно под Черевином.

Дуглас, повернув в сторону от Нарева, через несколько дней наткнулся на следы татар и пошел по этим следам в тылу Бабинича. Жара страшно мучила лошадей и людей, одетых в железные доспехи, но генерал шел вперед, не обращая на это внимания. Он был совершенно уверен, что нападет на отряд Бабинича с тылу, как раз в минуту битвы.

Наконец, после двухдневного пути, он подошел к Черевину так близко, что виднелись даже крыши домов. Тогда он остановился и, заняв все проходы и тропинки, стал ждать.

Некоторые офицеры вызвались пойти вперед и ударить на Бабинича сейчас же, но он их удерживал и говорил:

— Бабинич, напав на князя и увидев, что имеет дело не только с конницей, но и с пехотой, должен будет отступать, а отступать он может только по прежней дороге. Тогда он и попадет нам прямо в руки.

Оставалось только следить за тем, скоро ли послышится вой татар и раздадутся выстрелы мушкетов.

Между тем прошел целый день, а в черевинских лесах было так тихо, точно там не было ни одной живой души.

Дуглас стал терять терпение и ночью выслал в поле маленький разъезд, приказав соблюдать величайшую осторожность.

Разъезд вернулся глубокой ночью, но он ничего не видел и ничего не узнал. На рассвете Дуглас сам выступил вперед со своим войском.

После нескольких часов пути он дошел до места, где многочисленные следы указывали на то, что здесь стояло войско. Нашли остатки сухарей, разбитые бутылки и пороховницу шведского пехотинца; следовательно, здесь, несомненно, стояла пехота Богуслава, но ее нигде не было видно. Далее, на мокром лугу, передовая стража Дугласа заметила множество следов тяжелых рейтарских лошадей, а на берегу следы татарских скакунов; еще дальше лежал труп лошади, из которой волки только что вырвали внутренности, Еще через версту нашли татарскую стрелу без острия, но с хвостом из перьев; по-видимому, Богуслав отступал, а Бабинич шел за ним.

Дуглас понял, что случилось что-то необыкновенное.

Но что? На это не было ответа. Дуглас задумался. Вдруг его раздумье прервал офицер из передового отряда.

— Генерал, — сказал он, — сквозь заросли неподалеку видна какая-то кучка людей. Они неподвижны, точно стоят на страже. Я задержал свой отряд, чтобы сообщить вам об этом.

— Конница или пехота? — спросил Дуглас.

— Пехотинцы, их четверо или пятеро, сосчитать было нельзя: заросли мешают. На них, кажется, желтые мундиры, как у наших мушкетеров.

Дуглас пришпорил коня, подъехал к передовому отряду и двинулся с ним вперед. Сквозь редеющие заросли в лесу виднелась совершенно неподвижная группа солдат, стоявших под деревом.

— Наши! — сказал Дуглас. — Князь должен быть поблизости!

— Странно! — сказал после минутного молчания офицер. — Они стоят на страже, а никто из них не окликает нас, хотя мы идем шумно.

Заросли кончились, и начался лес. Тогда всадники увидели четырех людей, стоявших рядом и как будто смотревших в землю.

— Генерал, — сказал вдруг офицер, — эти люди висят!

— Да! — ответил Дуглас.

Они пришпорили лошадей и подъехали к трупам. Четыре пехотинца висели на веревках, но так, что ноги их были всего лишь на несколько вершков от земли — они висели на низком суку.

Дуглас осмотрел их довольно равнодушно и потом сказал как бы про себя:

— Теперь мы знаем, что здесь проходили и князь и Бабинич.

И он опять задумался, так как не знал, идти ли ему дальше по этой лесной дороге или свернуть на большой тракт, ведущий в Остроленку.

Через полчаса наткнулись еще на два трупа. По-видимому, это были отставшие или больные, которых поймали татары Бабинича, шедшие за князем.

Но почему же князь отступает?

Дуглас знал его слишком хорошо, то есть знал, какой он храбрец и какой опытный солдат, и потому ни на минуту не допускал, чтобы князь стал отступать без крайней необходимости в этом. Там, несомненно, что-то произошло.

Все это выяснилось только на другой день. С отрядом в тридцать человек приехал пан Бес с известием от князя Богуслава, что король Ян Казимир отправил против Дугласа по ту сторону Буга польного гетмана Госевского с шестью тысячами конных литвин и татар.

— Мы узнали об этом, — говорил пан Бес, — раньше, чем подошел Бабинич; он шел очень осторожно и медленно. Пан Госевский отсюда в четырех или пяти милях. Князь, получив это известие, должен был поспешно отступить, чтобы соединиться с паном Радзейовским, которого без труда могли разбить. Мы шли быстро, и нам удалось соединиться. Князь сейчас же разослал несколько разъездов во все стороны, чтобы сообщить это вам, генерал. Многие из них попадут в руки татар или мужиков, но иначе сделать было нельзя.

— Где князь и Радзейовский?

— В двух милях отсюда, у берега.

— Князь увел все силы?

— Пехоту он должен был оставить, и она пробирается лесом, чтобы скрыться от татар.

— Такая конница, как татарская, может идти и самым густым лесом. Мы этой пехоты больше не увидим! Но в этом никто не виноват, и князь поступил, как опытный вождь.

— Князь отправил большой разъезд к Остроленке, чтобы ввести в заблуждение пана подскарбия литовского. Они пойдут туда немедля, думая, что все наше войско отправилось к Остроленке.

— Это хорошо! — сказал обрадованный Дуглас. — С паном подскарбием мы справимся!

И, не теряя ни минуты, он тронулся вперед, чтобы соединиться с Богуславом и Радзейовским. Это произошло в тот же день, к великой радости пана Радзейовского, который плена боялся пуще смерти, так как знал, что, как изменник и виновник всех несчастий Речи Посполитой, он должен будет ответить за все.

Но теперь, после соединения с Дугласом, шведская армия состояла из четырех с лишним тысяч человек, а потому могла помериться с силами гетмана польного. Правда, у него было шесть тысяч конницы, но татары, кроме татар Кмицица, прекрасно обученных, не годились для битвы в открытом доле. Да и сам пан Госевский хотя и был сведущий и опытный воин, но не умел так воодушевлять людей, как пан Чарнецкий.

А Дуглас ломал себе голову, с какой целью Ян Казимир отправил гетмана польного за Буг. Король шведский вместе с курфюрстом шел к Варшаве, рано или поздно должно было произойти решительное сражение. Хотя у Яна Казимира войска было больше, чем у шведов, но шесть тысяч регулярных солдат — это была слишком большая сила, и король вряд ли бы захотел лишаться ее добровольно.

Правда, пан Госевский спас Бабинича от неминуемой гибели, но чтобы спасти Бабинича, королю нечего было посылать целую дивизию. Значит, в этом походе была какая-то скрытая цель, но шведский генерал не умел угадать ее, несмотря на всю свою проницательность.

В письме шведского короля, полученном через неделю, ясно чувствовалось беспокойство и даже что-то похожее на ужас перед этой экспедицией. Король в нескольких словах объяснял ее причины. По мнению Карла-Густава, гетман был послан не затем, чтобы напасть на армию Дугласа, не затем, чтобы идти на Литву поддержать там восстание, так как это было излишне, а затем, чтобы угрожать Пруссии и именно ее восточной части, где совершенно не было войска.

«Рассчитывают на то, — писал король, — что курфюрста можно поколебать в верности Мальборгскому трактату и нам, — и это легко может случиться, ибо он всегда готов заключить союз с Христом против дьявола и с дьяволом против Христа, чтобы из обоих извлечь выгоду».

Письмо кончалось поручением, чтобы Дуглас старался изо всех сил не пустить гетмана в Пруссию, так как он, если ему не удастся пробраться туда в течение нескольких недель, должен будет вернуться под Варшаву.

Дуглас решил, что эта задача вполне в его силах. Еще недавно он успешно сражался с самим Чарнецким, и Госевский не был ему страшен. Он не рассчитывал уничтожить его дивизию, но был вполне уверен, что сможет ее задержать и парализовать ее движения.

С этой минуты начались очень искусные маневры двух армий, которые, избегая решительного сражения, старались обойти одна другую. Оба вождя достойно соперничали друг с другом, но опытность Дугласа взяла верх, и дальше Остроленки он Госевского не пустил.

А Бабинич, уцелевший от той ловушки, которую готовил ему Богуслав, не спешил соединяться с литовской дивизией, так как он занялся той пехотой, которую Богуслав должен был оставить по дороге, когда ему пришлось поспешно соединиться с Радзейовским. Его татары, которых вели местные лесники, шли за нею день и ночь, хватая неосторожных или тех, которые отставали. Недостаток провианта заставил шведов разделиться на маленькие отряды, которым легче было прокормиться, но этого только и ждал пан Бабинич.

Разделив свой чамбул на три отряда, которыми командовали — он сам, Акбах-Улан и Сорока, он через несколько дней перерезал большую часть этой пехоты. Это была какая-то облава на людей в лесной чаще.

Она широко прославила имя Бабинича среди Мазуров. Отряды соединились и пошли к гетману Госевскому и нашли его под самой Остроленкой, когда гетман польный, поход которого был только демонстрацией, получил от короля приказ возвращаться под Варшаву. Пану Бабиничу недолго пришлось тешиться обществом Заглобы и Володыевского, которые сопровождали гетмана во главе ляуданского полка. Они встретились очень сердечно, так как теперь уже были большими друзьями. Оба молодых полковника досадовали, что им ничего не удалось поделать с Богуславом, но пан Заглоба утешал их, то и дело подливая им в чарки, и говорил:

— Это ничего! Моя голова еще с мая месяца работает над фортелями, а я никогда еще не ломал себе голову зря. Я придумал несколько, и очень недурных, но рассказывать пока некогда, разве что под Варшавой, куда мы отсюда тронемся.

— Мне надо в Пруссию, — ответил Бабинич, — под Варшавой я не буду!

— А разве ты сумеешь пробраться в Пруссию? — спросил Володыевский.

— Видит Бог, проберусь и обещаюсь натворить там таких дел, что меня не скоро забудут. Я скажу своим татарам: «Гуляй вовсю!» Они бы и здесь рады людей резать, да я им пригрозил за это веревкой. Но в Пруссии я и сам погуляю! Как же мне не пробраться? Вы не могли, но это другое дело, большой силе легче преградить путь, чем такому отряду, как мой чамбул. С ним мне легко скрываться. Иной раз я в тростнике сижу, а Дуглас у меня под носом проходит, ничего не зная. Дуглас тоже, верно, за вами пойдет, и тогда дорога будет свободна.

— Но ты, я слышал, ему досадил, — сказал Володыевский, потирая руки.

— Ишь, шельма! — прибавил пан Заглоба. — Каждый день должен был рубашку переодевать — так потел! Вы и Хованского так не трепали, и должен сказать, что я сам не мог бы лучше, будь я на вашем месте, хотя еще пан Конецпольский говорил, что в партизанской войне никто не превзошел Заглобу.

— Сдается мне, — сказал Кмицицу Володыевский, — что если Дуглас вернется, то он оставит здесь Радзивилла, чтобы он преследовал тебя.

— Дай бог! Я сам на это надеюсь! — живо ответил Кмициц. — Если я стану искать его, а он меня, то мы встретимся! В третий раз он меня не свалит, а если и свалит, то сам не встанет. Твои приемы я помню хорошо, и все твои удары я знаю как «Отче наш»! Я каждый день упражняюсь с Сорокой, чтобы не позабыть.

— Фортели — ерунда! — воскликнул Володыевский. — Сабля — вот это дело!

Эта мысль кольнула пана Заглобу, и он сейчас же ответил:

— Каждая мельница думает, что главное дело крыльями махать, а знаешь почему, Михал? Потому что у нее солома под крышей, сиречь на голове! Военное искусство все построено на фортелях, иначе Рох Ковальский мог бы стать гетманом великим, а ты польным!

— А что пан Ковальский поделывает? — спросил Кмициц.

— Пан Ковальский? Он железный шлем на голове носит, и правильно — для капусты горшок нужен. Награбил он в Варшаве, просто сил нет, вошел в славу и поступил в гусары к князю Полубинскому, а все только затем, чтобы проткнуть Карла-Густава гусарским копьем. Приходит он к нам каждый день и только глазами и рыщет, не выглядывает ли где-нибудь горлышко бутылки из-под соломы. Не могу я малого от пьянства отучить. Ему и мой пример не помогает! Но я ему предсказывал, что не к добру он бросил ляуданский полк. Шельма неблагодарная. Несмотря на все мои благодеяния, бросил меня, такой-сякой, и все из-за гусарского копья!

— Разве он ваш воспитанник?

— Ваць-пане, я не медвежатник. Когда меня об этом спросил пан Сапега, то я ему сказал, что у него с ним был один воспитатель, но только не я, ибо я смолоду знал бондарное ремесло и умел хорошо вставлять клепки!

— Во-первых, этого вы пану Сапеге сказать бы не посмели, — ответил Володыевский, — а во-вторых, вечно вы ворчите на Ковальского, а любите его, как родного сына!

— Я предпочитаю его тебе, пан Михал, потому что майских жуков я никогда не выносил, как не выносил и влюбленных кобелят, что в томных муках по земле кувыркаются.

— Или как тех обезьян у Казановского, с которыми вы воевали!

— Смейтесь, смейтесь, а уж в другой раз Варшаву вам придется самим брать!

— Да разве вы ее взяли, ваць-пане?

— А кто Краковские ворота взял? Кто придумал пленение генералов? Сидят они теперь на хлебе и на воде в Замостье, и чуть Виттенберг взглянет на Врангеля, так скажет: «Заглоба нас сюда засадил!» И оба ревут. Если бы пан Сапега не был болен и если бы он здесь присутствовал, он сказал бы вам, кто первый вырвал шведского клеща из варшавской кожи.

— Ради бога, — сказал Кмициц, — сделайте милость, пришлите мне известие о сражении, которое произойдет под Варшавой. Я часы считать буду и до тех пор не успокоюсь, пока не узнаю чего-нибудь наверное.

Заглоба приставил палец ко лбу.

— Послушайте, что я вам скажу, — проговорил он, — а что я скажу, то уж наверное сбудется… это так же верно, как то, что передо мной чарка стоит… Стоит или не стоит? Ну?

— Стоит, стоит! Говорите уж!

— Решительное сражение мы либо проиграем, либо выиграем!

— Это всякий знает! — заметил Володыевский.

— Молчал бы ты, пан Михал, и учился! Предположим, что мы сражение проиграем, — знаешь, что будет? Видишь, не знаешь! Потому что зашевелил уже усиками, как заяц… А я вам говорю, что ничего не будет…

Кмициц, всегда нетерпеливый, вскочил, стукнул чаркой по столу и сказал:

— Да не мямлите вы!

— Я говорю, что ничего не будет! — ответил Заглоба. — Молоды вы, а потому не понимаете, каково положение вещей. Наш король, наша отчизна милая, наши войска могут проиграть теперь пятьдесят сражений одно за другим… А война пойдет по-старому: шляхта будет собираться, а за нею и все низшие сословия… Не удастся раз, удастся другой, пока все силы неприятеля не растают. Но если шведы проиграют одно большое сражение, то их сразу черти возьмут… А с ними вместе и курфюрста!

Тут пан Заглоба оживился, выпил еще чарку, ударил ею по столу и продолжал:

— Слушайте в оба, ибо это вам не всякий дурак скажет! Не все, как я, умеют сразу все схватить! Многие думают: что нас ждет еще? Сколько битв, сколько поражений, сколько слез, сколько крови пролитой, сколько несчастий? И многие сомневаются, и многие ропщут на Господа Бога и Пресвятую Деву… А я вам говорю: знаете, что ждет наших неприятелей? Погибель! Знаете, что ждет нас? Победа! Нас побьют еще сто раз… Ладно, но мы побьем в сто первый — и будет конец!

Сказав это, пан Заглоба прикрыл глаза, но сейчас же открыл их, взглянул куда-то вперед и вдруг крикнул во всю мощь своей груди:

— Победа! Победа!

Кмициц даже покраснел от радости.

— Ведь он прав, ей-богу! Правильно говорит, иначе быть не может! Таков и будет конец!

— Уж надо признать, что у вас, ваць-пане, здесь все в порядке! — сказал Володыевский, указывая на лоб. — Речь Посполитую можно занять, но удержаться в ней нельзя… В конце концов придется убираться восвояси!

— А? Что? Все в порядке? — сказал Заглоба, обрадованный похвалой. — Коли так, я вам еще буду пророчествовать. Бог за праведных! Вы, ваць-пане, — тут он обратился к Кмицицу, — изменника Радзивилла победите, в Тауроги поедете, девушку отнимете, на ней женитесь, потомства дождетесь… Типун мне на язык, коли не будет так, как я говорю… Ради бога! Только не задуши!

И пан Заглоба вовремя попросил его об этом — пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и стал так целовать и прижимать к груди, что у старика глаза на лоб вылезли. И только лишь он стал на землю, только лишь передохнул, как пан Володыевский схватил его за руку:

— Моя очередь! Говорите, что меня ждет!

— Благослови тебя Бог, пан Михал! Твоя курочка целое стадо выведет небось! Ух!

— Ура! — крикнул Володыевский.

— Но сначала мы со шведами покончим! — прибавил Заглоба.

— Покончим, покончим! — воскликнули, хватаясь за сабли, молодые полковники.

— Ура! Победа!

XXIV

Через неделю пан Кмициц перебрался уже через границу электорской Пруссии под Райгродом. Он сделал это без труда, так как еще перед уходом польного гетмана он скрылся в лесах, так что Дуглас был уверен, что его чамбул ушел вместе с татарско-литовской дивизией под Варшаву, и он оставил только небольшие гарнизоны для защиты этой провинции.

Дуглас пошел вслед за Госевским, с ним отправились Радзейовский и Радзивилл.

Кмициц узнал об этом раньше, чем перешел прусскую границу, и очень опечалился, что ему не удастся встретиться с глазу на глаз с его смертельным врагом и что кара может постигнуть Богуслава из других рук — из рук пана Володыевского, который тоже поклялся мстить ему.

Лишившись возможности мстить за обиды Речи Посполитой самому Радзивиллу, он стал страшно мстить за них во владениях курфюрста.

В ту же самую ночь, когда татары миновали первый пограничный столб, небо заалело заревом, раздались крики и плач людей, попираемых стопами войны. Кто просил пощады по-польски, того вождь щадил; но зато немецкие посады, колонии, деревни и города превращались в море огня, и обезумевшие жители погибали под ножом. И не разливается с такой быстротой масло по морским волнам, когда моряки хотят унять волнение, с какой разлился чамбул татар и волонтеров по этой спокойной и безопасной до сих пор стране. Казалось, что каждый татарин умеет разрываться на две или на три части и в двух или трех местах жечь, грабить и убивать. Не щадили даже хлебов в полях, даже деревьев в садах.

Ведь Кмициц столько времени обуздывал своих татар, что теперь, когда он дал им волю, они точно обезумели среди резни и разрушения. Они словно хотели перещеголять друг друга, и так как никого не могли брать в плен, то с утра до вечера купались в человеческой крови.

Сам пан Кмициц, в сердце которого было немало дикости, тоже гулял вовсю, и хотя он не пачкал своих рук в крови беззащитных, но все же с удовольствием смотрел на ее пролитие. Душа его была спокойна, совесть его не мучила: проливать кровь не поляков, да еще вдобавок еретиков, он считал делом, угодным Богу и особенно святым мученикам за веру.

Ведь курфюрст, ленник и слуга Речи Посполитой, живший ее благодеяниями, первый поднял святотатственную руку на свою повелительницу, — стало быть, он заслуживал кары, и пан Кмициц был только орудием Божьего гнева.

И по вечерам он спокойно читал молитвы при свете пылающих немецких селений, а когда крики и стоны избиваемых жителей сбивали его, он начинал молитву с начала, чтобы не отягощать свою душу грехом нерадения.

Но не одни только жестокие чувства жили в его сердце — порой его волновали воспоминания прежних лет. Часто вспоминались ему те времена, когда он так удачно воевал с Хованским, и как живые вставали перед его глазами его прежние товарищи: и Кокосинский, и огромный Кульвец-Гиппоцентавр, и рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, и Углик, игравший на чекане, и Рекуц, который никогда не запятнал себя человеческой кровью, и Зенд, так искусно подражавший голосам птиц и зверей.

Все они, кроме одного разве Рекуца, жарятся на адском огне… Эх, погуляли бы они теперь, напились бы крови человеческой, во славу Господню и на благо Речи Посполитой!..

И вздыхал пан Андрей при мысли, как пагубно своеволие, если оно с юных лет преграждает дорогу к прекрасным поступкам на веки веков.

Но чаще всего вздыхал он по Оленьке. Чем дальше углублялся он в Пруссию, тем больнее горели раны его сердца. И каждый день почти он разговаривал в душе со своей девушкой: «Голубка моя, ты обо мне, быть может, уже забыла, а если и вспоминаешь, то с ненавистью… А я, далеко ли, близко ли, ночью и днем трудясь для отчизны, все о тебе думаю, и душа летит к тебе через леса и воды, чтобы лечь у твоих ног, как измученная птица. Речи Посполитой и тебе я отдам всю мою кровь, но горе мне, если ты навсегда будешь считать меня преступником!»

С такими чувствами и мыслями он подвигался все дальше на север вдоль границы, жег, резал, никого не щадил. И страшная тоска душила его. Он хотел бы быть уже в Таурогах, а между тем путь был еще так далек и так труден, ибо во всей прусской провинции поднялась тревога.

Все живое хваталось за оружие, чтобы дать отпор страшному гостю; стягивались гарнизоны даже из самых отдаленных городов, формировались полки, и, в конце концов, против каждого татарина пруссаки могли выставить двадцать человек.

Кмициц набрасывался на эти отряды, как коршун, громил, резал, вешал, а сам вывертывался, скрывался и снова выплывал на волнах огня. Он уже не мог подвигаться так быстро, как раньше. Не раз ему приходилось татарским манером уходить в леса, по целым неделям таиться в лесных чащах или в приозерных тростниках. Жители выходили против него все в большем количестве и травили его, как волка, а он кусался, как волк, который одной хваткой душит насмерть, и не только защищался, но и сам нападал.

Как добросовестный мастер своего дела, он, несмотря на то что его преследовали, порою оставался в какой-нибудь местности до тех пор, пока не истреблял огнем и мечом все вокруг на несколько миль.

Имя его, которое узнали каким-то непонятным образом, переходило из уст в уста и повторялось с ужасом до самых берегов Балтийского моря.

Хотя пан Бабинич и мог снова вернуться в пределы Речи Посполитой и, несмотря на присутствие шведских гарнизонов, быстро направиться в Тауроги, но он не захотел этого делать, так как хотел послужить не только себе, но и Речи Посполитой.

Между тем пришли известия, которые воодушевили местных жителей, наполнили сердца их жаждой обороны и мести и страшной болью отдались в душе пана Андрея. Грянула весть о великой битве под Варшавой, которую будто бы проиграл польский король. «Карл-Густав и курфюрст разбили все войска Казимира! — радостно повторяли во всей Пруссии. — Варшава снова взята! Это самая большая победа за всю войну, теперь конец Речи Посполитой!»

Все люди, которых хватали татары и пытали на угольях, повторяли то же самое; некоторые известия были преувеличены, как это всегда бывает в тревожное военное время. Судя по этим известиям, войска были разбиты наголову, гетманы пали, а Ян Казимир был в плену.

Значит, все кончилось? Значит, победоносное восстание Речи Посполитой было только пустым призраком? Столько сил, столько войск, столько великих людей и знаменитых воинов: гетманы, король, пан Чарнецкий со своей необыкновенной дивизией, пан маршал коронный и другие паны со своими отрядами — все это пропало, развеялось как дым? И в несчастной стране нет больше других защитников, кроме отдельных партизанских отрядов, которые, при известии о поражении, рассеются как туман?

Пан Кмициц рвал на себе волосы и прикладывал к пылающему лбу горсти холодной земли.

«Погибну и я! — думал он. — Но сначала затоплю эту землю кровью!»

И он стал воевать с каким-то отчаянием. Он больше не скрывался, не прятался в лесах и тростниках, он искал смерти. Как безумный, бросался он на отряды, которые были в три раза сильнее его, и разбивал их в пух и прах. В татарах его умерли последние остатки человеческих чувств — они превратились в стадо диких зверей. Эти хищники, не слишком пригодные в открытой битве, искони привыкшие действовать хитростью и коварством, теперь, благодаря постоянным битвам и постоянному военному опыту, превратились в отряд, который мог бы грудью встретить лучшую конницу в мире, мог бы разбивать даже колонны шведской далекарлийской гвардии. В стычках с вооруженными массами пруссаков сотня этих татар легко разбивала отряды из двухсот и трехсот мушкетеров.

Кмициц отучил своих татар от привычки таскать за собой всю свою добычу — они брали только деньги, и то лишь золото, которое зашивали в седла. И вот теперь, когда кто-нибудь из них погибал, остальные бешено дрались за его седло и коня. Богатея таким образом, они не потеряли ни одной из своих воинственных черт. Понимая, что ни один вождь на свете не доставил бы им такую массу добычи, они привязались к пану Бабиничу, как гончие к охотнику, и с истинно мусульманской честностью передавали в руки Сороки и Кемличей львиную часть добычи, причитавшуюся «багадырю».

«Алла! — говорил Акбах-Улан. — Не много их в Бахчисарай вернется, но те, что вернутся, мурзами все будут!»

Бабинич, который давно уже умел обогащаться за счет войны, собрал огромные богатства, но смерти, которой он искал больше золота, он не нашел.

Прошел еще месяц в битвах и трудах, поистине невероятных. Лошадям, хотя их кормили ячменем и прусской пшеницей, надо было обязательно дать хоть несколько дней отдыха, а потому молодой полковник, желая получить новые известия и пополнить свой отряд свежими волонтерами, повернул к границам Речи Посполитой.

Вскоре пришли и известия. Они были так радостны, что Кмициц чуть не сошел с ума. Оказалось, что действительно Ян Казимир проиграл трехдневную битву под Варшавой, но почему проиграл?

Потому, что большая часть ополчения разошлась по домам, а оставшиеся дрались уже без того пыла, с которым они брали Варшаву, — и на третий день польские войска были разбиты. Зато первые два дня победа клонилась на сторону поляков. Регулярные войска обнаружили такую опытность и стойкость, и уже не в партизанской войне, а в генеральном сражении с лучшими войсками Европы, что изумили шведских и бранденбургских генералов.

Король Ян Казимир стяжал бессмертную славу. Говорили, что он выказал себя вождем, равным Карлу-Густаву, и что если бы все его распоряжения были исполнены, то неприятель проиграл бы решительную битву и война была бы кончена.

У Кмицица были теперь сведения от очевидцев. Он встретил отряд шляхтичей-ополченцев, который принимал участие в битве. Один из шляхтичей рассказал ему о великолепной атаке гусар, во время которой чуть не погиб сам Карл-Густав, который, несмотря на мольбы генералов, ни за что не хотел отступить. Все подтвердили, что слух о разгроме войск ложен и что ни один из гетманов не убит. Наоборот, вся армия, кроме ополчения, в полном порядке отступила в глубь страны. На варшавском мосту, который провалился, были потеряны лишь пушки, но «пыл перевезли через Вислу»… Солдаты клялись, что под командой такого вождя, как Ян Казимир, они при следующей встрече разобьют Карла-Густава, курфюрста и кого угодно, что эта битва была лишь опытом, хотя и неудачным, но многообещающим.

Кмициц ломал себе голову, отчего первые известия были так страшны. Ему объяснили, что Карл-Густав нарочно разослал преувеличенные известия, хотя на самом деле сам не знал, что ему делать. Шведские офицеры, которых пан Андрей захватил неделю спустя, подтвердили это.

Он узнал от них, что особенно напуган был курфюрст, который подумывал уже о собственной шкуре: под Варшавой пало очень много его войска, а в оставшемся появилась какая-то страшная эпидемия, которая была грознее битвы. Между тем великополяне, желая отплатить за Устье и за все свои обиды, напали на бранденбургскую монархию, резали, жгли и ровняли все с землей. По словам офицеров, близок был час, когда курфюрст оставит шведов и перейдет на сторону более сильного.

«Надо будет его прижать, — подумал Кмициц, — чтобы он сделал это поскорее!»

И так как лошади уже отдохнули, а недостаток в людях был пополнен, то он снова вернулся в Пруссию и, как дух уничтожения, налетел на города и Деревни.

Всевозможные «партии» последовали его примеру. Население давало слабый отпор, и Кмициц свирепствовал еще больше. Приходили известия, и все они были настолько радостны, что даже верилось с трудом.

Прежде всего стали говорить о том, что Карл-Густав, который после варшавской битвы подвинулся к Радому, теперь сломя голову отступает к Пруссии. Что случилось? Почему он отступает? На это некоторое время не было ответа. Как вдруг по всей Речи Посполитой громом пронеслось имя пана Чарнецкого. Он разбил шведов под Липцом, разбил под Стшемешном, под Равой, поголовно вырезал арьергард отступавшего Карла, а затем, узнав, что две тысячи рейтар возвращаются из Кракова, окружил их и не выпустил живым ни одного человека. Полковник Форгелль, брат генерала, четыре других полковника, три майора, тринадцать ротмистров и двадцать три младших офицера попали в плен. Многие увеличивали вдвое это число, были даже такие, которые в своем восторженном состоянии говорили, что Ян Казимир под Варшавой одержал победу и что его поход на юг страны был только маневром, имевшим целью окончательно погубить неприятеля.

Пан Кмициц тоже так думал. Воюя с юношеских лет, он прекрасно знал войну и никогда еще не слыхал о такой победе, после которой положение победителя ухудшалось бы. А положение шведов было очень плохо, и именно после варшавской битвы.

Пан Андрей вспомнил, что говорил пан Заглоба при их последнем свидании: победы не могут улучшить положения шведов, а одна проигранная битва может их погубить.

«Канцлерский ум! — подумал Кмициц. — Он читает будущее, как по книге».

Тут ему вспомнились и дальнейшие пророчества пана Заглобы: он, Кмициц или Бабинич, приедет в Тауроги, найдет свою Оленьку, добьется ее прощения, женится на ней и воспитает ее потомство во славу отчизны. Когда он вспоминал об этом, огонь разливался по его жилам. Ему хотелось, не теряя ни минуты, бросить на время резню пруссаков и мчаться в Тауроги.

Вдруг накануне его отъезда к нему приехал ляуданский шляхтич из полка пана Володыевского с письмом от маленького рыцаря.

«Мы идем с гетманом польным литовским и князем-кравчим за Богуславом и Вальдеком, — писал пан Михал. — Соединись с нами — будет случай осуществить справедливую месть, да кстати отплатить пруссакам за несчастья Речи Посполитой».

Пан Андрей не верил собственным глазам и стал подозревать даже, не подослан ли шляхтич каким-нибудь прусским или шведским комендантом, чтобы заманить его вместе с чамбулом в ловушку. Неужели пан Госевский опять идет в Пруссию? Это было попросту невероятно. Но рука была Володыевского, печать Володыевского, да и шляхтича пан Андрей вспомнил. И он стал его допрашивать, где находится пан Госевский и куда он намеревается идти?

Шляхтич был глуповат. Не ему знать, куда хочет идти пан гетман; он знает только, что пан гетман со своей литовско-татарской дивизией стоит в двух днях пути и что с ним ляуданский полк. Пан Чарнецкий взял этот полк на время к себе, но давно уже отослал, и теперь они отправляются туда, куда поведет их гетман.

— Говорят, — закончил шляхтич, — что мы пойдем в Пруссию, и солдаты очень рады. Впрочем, наше дело драться и слушаться.

Кмициц выслушал его и, не задумываясь, повернул чамбул и поспешно направился к гетману. После двух дней пути, уже поздней ночью, он обнимал Володыевского, который, расцеловав его, сейчас же воскликнул:

— Граф Вальдек и князь Богуслав в Простках — окапываются, чтобы стать укрепленным лагерем. Мы идем на них!

— Сегодня? — спросил Кмициц.

— Завтра на рассвете, значит, через два или три часа. И они снова упали друг другу в объятия.

— Что-то мне подсказывает, что Господь отдаст его в наши руки! — воскликнул взволнованно Кмициц.

— И я так думаю!

— Я дал обет до самой смерти поститься в тот день, когда его встречу!

— А помолиться все же не мешает! — ответил пан Михал. — Зависть меня мучить не будет, если он в твои руки достанется! Твоя обида больше!

— Михал, не видывал я кавалера добрее тебя!

— Дай же, Ендрек, поглядеть на тебя! Почернел ты от ветра вконец. Но зато и отличился! Вся дивизия с гордостью смотрела на твою работу. Одни трупы и развалины! Ты солдат Божьей милостью! Самому пану Заглобе, будь он здесь, трудно было бы выдумать о себе что-нибудь лучшее.

— Боже мой! А где же пан Заглоба?

— С паном Сапегой остался. Он совсем распух от слез и отчаяния после смерти Роха Ковальского…

— Как?! Пан Ковальский погиб?!

Володыевский стиснул зубы:

— Знаешь, кто его убил?

— Почем мне знать? Говори!

— Князь Богуслав!

Кмициц отшатнулся, точно его ножом ударили, — он тяжело дышал, наконец заскрежетал зубами и, бросившись на скамью, молча подпер руками голову.

Пан Володыевский хлопнул в ладоши и велел слуге принести меду. Потом он сел около Кмицица, налил ему чарку и сказал:

— Рох Ковальский погиб такой рыцарской смертью, какую дай Боже каждому из нас. Довольно того, что сам Карл-Густав, выиграв битву, устроил ему похороны и отправил за гробом полк гвардии.

— Но если б хоть не от этих рук, не от этих дьявольских рук! — воскликнул Кмициц.

— Да, от рук Богуслава! Я знаю это от гусар, которые собственными глазами видели это скорбное зрелище!

— Разве тебя там не было?

— В битве места не выбираешь, а стоишь, где прикажут. Если бы я там был, то либо меня бы здесь не было, либо Богуслав не возводил бы окопов в Простках.

— Расскажи, как все это было? Это душу ободрит!

Пан Володыевский отпил из чарки, вытер свои рыжие усы и начал:

— У тебя, должно быть, были известия о варшавской битве, ибо все о ней говорят, и я не буду распространяться. Наш всемилостивейший государь… Дай Боже ему здоровья и долгой жизни, ибо, не будь его, погибла бы наша отчизна… оказался великим вождем. И если бы только его слушались, если бы мы все были его достойны, в книгу истории была бы вписана еще одна победа, равная победе под Грюнвальдом[65] и Берестечком. Коротко говоря, в первый день мы били шведов. На другой день победа клонилась то в ту, то в Другую сторону, но все же мы брали верх. Тогда в атаку пошли литовские гусары, в которых служил и Рох Ковальский, под командой князя Полубинского, хорошего солдата. Я видел, как они шли, как тебя вижу — я стоял с ляуданцами на возвышении, под окопами. Их было тысяча двести человек. Таких лошадей мир не видывал! Полверсты они шли мимо нас, и, говорю тебе, земля стонала под ними! Видели мы бранденбургскую пехоту — она уставила пики в землю, чтобы устоять против первого натиска. Из мушкетов пальба была такая, что сквозь дым ничего не было видно. Смотрим: гусары пустили лошадей во весь опор. Боже, что за размах! Влетели в дым… исчезли… У меня солдаты закричали: «Сломят! Сломят!» С минуту ничего не было видно. Вдруг загремело что-то, точно в кузнице тысячи молотов застучали. Смотрим — Иезус, Мария! — пехота вся на земле лежит, как рожь после урагана, а они уже за нею, только значки мелькают. Идут на шведов! Столкнулись с рейтарами — нет рейтар! Столкнулись с другим полком — нет полка! А тут грохот, пушки ревут… Мы их видим, когда ветер дым развеет. Ломают шведскую пехоту! Все бежит, все валится, расступается — а они идут, точно улицей… чуть не через всю армию прошли… Столкнулись с полком конной гвардии, в котором сам Карл стоял, — гвардию точно ветром сдуло!

Тут Володыевский прервал рассказ, так как Кмициц закрыл руками глаза и стал кричать:

— Матерь Божья! Раз увидеть — и умереть!

— Такой атаки не видать больше глазам моим! — продолжал маленький рыцарь. — Нам приказали идти вперед. Больше я ничего не видел и расскажу тебе то, что я слышал из уст шведского офицера, который стоял рядом с Карлом и видел все собственными глазами. Когда гусары все уже сломали по пути, Форгелль, который потом под Равой попал в наши руки, бросился к Карлу: «Король, спасай Швецию, спасай себя, — крикнул он, — отступай! Их ничто не удержит!» А Карл ответил: «Отступать незачем, надо дать отпор или погибнуть!» Подлетели другие генералы, умоляют, просят — он не хочет. Тронулся вперед, столкнулись… и шведы были сломлены в одну минуту! И принялись их наши рубить. Король защищался сам-друг. Налетел на него Ковальский и узнал — он его два раза видел. Рейтар заслонил короля… Но те, что видели, говорили, что глазом моргнуть не успели, как Рох разрубил рейтара надвое. Тогда сам король бросился на него…

Володыевский снова прервал рассказ и глубоко вздохнул, а Кмициц воскликнул:

— Кончай, а то у меня сердце из груди выскочит!

— Они сцепились среди поля, так что лошади грудью столкнулись. «Гляжу, — рассказывал офицер, — а король вместе с конем уж на земле!» Поднялся, выхватил пистолет — промахнулся. Рох схватил его за волосы, потому что у короля шляпа свалилась. Он уже мечом замахнулся, шведы застыли от ужаса, как вдруг, откуда ни возьмись, точно он из-под земли вырос, налетел Богуслав и выстрелил Ковальскому прямо в ухо, так что ему голову вместе со шлемом разнесло.

— Господи боже, так и не успел меча опустить?! — вскрикнул пан Андрей, хватаясь за голову.

— Господь не оказал ему этой милости! — ответил пан Михал. — Поняли мы с Заглобой, что случилось. С детских лет служил он у Радзивиллов, считал их своими панами и, завидев Радзивилла, должно быть, смутился. Может быть, ему никогда и в голову не приходило, что на Радзивилла можно руку поднять… Бывает так, бывает! А за это жизнью поплатился! Странный человек пан Заглоба! Ведь никогда он ему дядей не был, а другой бы так родного сына не оплакивал… А уж если правду говорить, так и оплакивать нечего: такой славной смерти завидовать можно! Ведь шляхтич и солдат на то и родятся, чтобы не сегодня завтра голову сложить, а о Ковальском в истории писать будут, потомки будут прославлять его имя.

Замолк пан Володыевский, а минуту спустя перекрестился и сказал:

— Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, рабу твоему…

— Во веки веков, аминь! — закончил Кмициц.

Некоторое время оба они шептали молитвы, быть может, просили для себя такой же смерти, только не от рук Богуслава. Наконец пан Михал сказал:

— Ксендз Пекарский ручался нам, что он попадет прямо в рай.

— Ясное дело, что не иначе! Ему и молитвы наши не нужны!

— Молитвы всегда нужны, они другим зачтутся, а может, и нам самим! Кмициц вздохнул.

— Будем надеяться на милосердие Божье, — сказал он. — Я полагаю тоже, что за то, что я в Пруссии натворил, мне несколько лет чистилища сбавят!

— Там все записывают. Что человек саблей тут наработает, там небесные секретари записывают.

— Служил и я у Радзивилла, — сказал Кмициц, — но вид Богуслава меня не смутит! Боже, боже, ведь Простки недалеко! Помни, Господи, что он и твой враг, ибо он еретик, не раз поносивший истинную веру.

— И враг отчизны! — прибавил Володыевский. — Будем надеяться, что его час близок. Пан Заглоба предсказывал это сейчас же после гусарской атаки, а говорил он это в слезах скорби, точно вдохновленный свыше. И проклинал Богуслава так, что у нас волосы дыбом на голове вставали. Князь Михал-Казимир, который идет с нами против него, тоже видел во сне две золотые трубы, которые у Радзивиллов в гербе, — их изгрыз медведь. На другой же день он говорил: «Либо со мной, либо с кем-нибудь из Радзивиллов случится несчастье!»

— Медведь? — спросил, бледнея, Кмициц.

— Да!

Лицо пана Андрея просияло, точно его залили лучи утренней зари, он поднял глаза к небу, протянул руки и сказал торжественным голосом:

— В моем гербе есть медведь! Слава тебе, Господи! Слава тебе, Пресвятая Дева! Господи, Господи, недостоин я этой милости!

Услышав это, Володыевский страшно взволновался: он почувствовал в этом какое-то предзнаменование.

— Ендрек, — воскликнул он, — ты на всякий случай помолись хорошенько перед распятием, а я себе Саковича попрошу!

— Простки! Простки! — повторял, как в бреду, Кмициц. — Когда мы выступаем?

— На рассвете, а скоро уже начнет светать.

Кмициц подошел к окну, взглянул на небо и воскликнул:

— Бледнеют уж звезды, бледнеют! Ave, Maria!

Вдруг вдали запел петух и раздался тихий трубный сигнал.

Вскоре по всей деревне поднялось движение. Слышался лязг железа, Фырканье лошадей. Темные массы всадников показались на дороге. Воздух насыщался светом; чуть серебрились наконечники копий, тускло сверкали обнаженные сабли, из темноты выделялись усатые грозные лица, шлемы, колпаки, бараньи шапки татар, тулупы, халаты. Наконец войско во главе с передовым отрядом Кмицица двинулось к Просткам; длинной лентой растянулось оно по дороге и быстро подвигалось вперед.

Лошади в первых рядах зафыркали, фырканьем ответили им другие, и солдаты видели в этом хороший знак. Белый туман застилал еще поля и луга. Вокруг было тихо, только дергачи отзывались в росистой траве.

XXV

Шестого сентября польские войска пришли в Вонсошу и остановились, чтобы дать отдых солдатам и лошадям перед битвой. Подскарбий решил простоять здесь четыре или пять дней, но дальнейшие события расстроили его планы.

Пана Бабинича, как хорошо знавшего местность, отправили на разведки с двумя литовскими полками и свежим чамбулом орды, так как его татары были слишком утомлены.

Подскарбий, отправляя его, все просил не возвращаться с пустыми руками и раздобыть пленника. Бабинич только улыбнулся, подумав, что упрашивать его нечего — он и так привезет пленных, если даже ему придется искать их за окопами.

Через два часа он вернулся и привез с собой с десяток пруссаков и шведов. Среди них был один офицер из прусского полка князя Богуслава, капитан фон Рессель. Отряд Кмицица в лагере встретили с восторгом. Капитана даже не пришлось подвергать пытке, так как Бабинич еще по дороге приставил ему саблю к горлу и заставил его рассказать все.

Он сообщил, что в Простках кроме прусских полков графа Вальдека стоят еще шесть шведских полков под начальством генерал-майора Израеля: из них четырьмя конными полками командуют Петере, Фритьофсен, Таубен, Амерштейн и двумя пехотными братья Энгель. Из прекрасно вооруженных прусских полков кроме собственного полка графа Вальдека были еще полки графа Висмара, Брунцеля, Коннаберга, генерала Вальрата и четыре полка под командой Богуслава; два полка прусской шляхты и два его собственных.

Главнокомандующим был назначен граф Вальдек, но на самом деле он во всем слушался князя Богуслава, влиянию которого подчинился и шведский генерал Израель.

Но самым важным известием было то, что из Элька шли в Простки две тысячи отличной поморской пехоты и что граф Вальдек, опасаясь, как бы их не захватила орда, намеревался выйти из укрепленного лагеря и, только соединившись с ними, снова окружить себя окопами. Князь Богуслав, по словам Ресселя, был все время против выступления из Просток и только в последние дни согласился.

Госевский, услышав это, очень обрадовался, так как был уверен, что победа останется за ним. Неприятель мог долго защищаться в окопах, но в открытом поле ни шведская, ни прусская конница не могли устоять против литовской.

Князь Богуслав, очевидно, понимал это так же, как и подскарбий, и не очень одобрял планы Вальдека, но был слишком тщеславен, чтобы перенести упрек в излишней осторожности.

Впрочем, он не отличался излишком терпения. Можно было рассчитывать почти наверное, что ему наскучит сидеть в окопах и что он поишет славы и победы в открытом поле. Пану подскарбию оставалось только спешить, чтобы напасть на врага именно тогда, когда он будет выходить из окопов.

Таково же было мнение и других полковников — Гассан-бея, начальника орды, пана Войниловича, Корсака, Володыевского, Котвича и Бабинича. Все согласились, что отдыхать нельзя и надо ночью же двинуться дальше. Корсак тотчас отправил к Просткам своего хорунжего Беганского с предписанием следить за лагерем и каждый час сообщать сведения о том, что в нем происходит. Володыевский и Бабинич увели к себе Ресселя, чтобы узнать еще что-нибудь о Богуславе. Капитан сначала был очень напуган, так как чувствовал еще у горла конец Кмицицевой сабли, но вино вскоре развязало ему язык. Так как он раньше служил в Речи Посполитой, то знал немного польский язык и мог отвечать на вопросы маленького рыцаря, не говорившего по-немецки.

— Давно вы служите у князя Богуслава? — спросил маленький рыцарь.

— Я у князя не служу, — ответил он, — я в полку курфюрста, которым он теперь командует.

— Так, значит, вы не знаете Саковича?

— Я видывал его в Кролевце.

— Он здесь, с князем?

— Нет, остался в Таурогах.

Маленький рыцарь вздохнул и зашевелил усиками.

— Не везет мне, как всегда! — сказал он.

— Не горюй, Михал, — сказал Бабинич, — ты найдешь его, а если не ты, так я…

Потом он обратился к Ресселю:

— Вы старый воин, видели оба войска и знаете нашу конницу, как вы думаете, на чьей стороне будет победа?

— Если они примут сражение за окопами, то на вашей стороне, но без пехоты и артиллерии вам не взять окопов, тем более что там всем руководит князь Радзивилл.

— Разве вы считаете его таким великим вождем?

— Не только я, но и оба войска. Говорят, что под Варшавой августейший король Швеции во всем следовал его советам и потому одержал большую победу. Князь, как поляк, лучше знает ваш способ ведения войны и потому всегда может дать хороший совет. Я сам видел, как шведский король на третий день битвы обнимал и целовал князя перед фронтом. Правда, князь спас ему жизнь, и если бы не выстрел Богуслава… Страшно подумать даже… К тому же это несравненный рыцарь, с которым никто не может сравняться!

— Будто! — сказал Володыевский. — Может, такой и найдется!

При этих словах он грозно зашевелил усиками. Рессель взглянул на него и покраснел. Минуту казалось, что с ним либо случится удар от прилива крови, либо он разразится смехом. Но, вспомнив, что он в плену, он тотчас овладел собой.

Кмициц взглянул на него пристально своими стальными глазами и сквозь зубы пробормотал:

— Завтра видно будет…

— А здоров теперь Богуслав? — спросил Володыевский. — Ведь он долго болел лихорадкой и, говорят, ослабел?

— Здоров давно и не принимает никаких лекарств. Сначала медик стал давать ему какие-то снадобья, но после первого же приема с ним случился припадок. За это князь велел качать медика на простынях, и это ему помогло, а медик сам заболел лихорадкой от перепуга.

— Качать на простынях? — спросил Володыевский.

— Я сам видел! — ответил Рессель. — Разложили две простыни; на них положили медика, и четыре здоровенных солдата взяли простыни за углы и принялись так сильно подбрасывать беднягу, что он сажени на три взлетал кверху, падал и снова взлетал. Генерал Израель, Вальдек и князь надрывали животы со смеху. Многие из нас, офицеров, тоже смотрели на это зрелище, пока медик не лишился чувств. У князя лихорадку как рукой сняло!

Несмотря на всю свою ненависть к Богуславу, Володыевский и Бабинич не могли удержаться от смеха, узнав об его проделке. Пан Бабинич даже хлопнул себя по коленам:

— Вот шельма! Как помог себе!

— Надо об этом лекарстве рассказать пану Заглобе, — сказал маленький рыцарь.

— От лихорадки это помогло, но вряд ли князь доживет до старости: он не умеет обуздывать своих страстей! — сказал Рессель.

— И я так думаю, — пробормотал Бабинич сквозь зубы, — такие, как он, долго не живут.

— А разве он и в лагере позволяет себе грешить? — спросил Володыевский.

— Как же, — ответил Рессель, — граф Вальдек уже не раз подсмеивался над ним, говоря, что его сиятельство возит с собой целый штат фрейлин… Я сам видел двух очень красивых дам, которые, по словам его придворных, занимаются глаженьем его воротников… Хорошо глаженье!

Бабинич, услышав это, сначала вспыхнул, потом побледнел… Вдруг он вскочил с места и, схватив Ресселя за плечи, стал изо всех сил трясти его:

— Польки или немки?.. Отвечай!

— Не польки, — ответил испуганный Рессель, — одна прусская дворянка, а другая шведка, которая раньше служила у жены генерала Израеля.

Бабинич взглянул на Володыевского и глубоко вздохнул; маленький рыцарь тоже вздохнул и перестал шевелить усиками.

— Позвольте мне отдохнуть, господа, — сказал Рессель, — я очень устал. Ведь татарин две мили вел меня на аркане.

Бабинич позвал Сороку и сдал ему пленника, а потом быстро подошел к Володыевскому.

— Довольно! — сказал он. — Лучше сто раз погибнуть, чем жить в постоянной тревоге и беспокойстве. Вот теперь, когда Рессель рассказывал об этих девушках, мне показалось, будто меня обухом по голове хватили…

Пан Володыевский ударил рукой по сабле:

— Да, надо кончить!

У гетманской квартиры послышались трубные сигналы. Потом они раздались во всех литовских полках. Через час войско уже выступило в поход. По дороге их встретил посланный от хорунжего Беганского с известием, что удалось захватить несколько рейтар из большого отряда, который по эту сторону реки забирал у крестьян лошадей и телеги. Их опросили, и оказалось, что обоз и все войско на следующий день, в восемь часов утра, оставит Простки и что приказания уже отданы.

— Слава богу! Вперед! — сказал пан подскарбий. — К вечеру этих войск уже не будет!

Послана была орда с предписанием мчаться сломя голову и занять дорогу между войсками Вальдека и прусской пехотой, шедшей ему на помощь. За ордой двинулись рысью литовские полки, и они почти поспевали за ордой.

Кмициц пошел со своим чамбулом впереди и мчался с ним во весь опор. Дорогой он наклонялся в седле, бился головой о конскую шею и горячо молился:

— Не за мою обиду помоги мне, Господи, отомстить, но за обиды, причиненные отчизне! Я грешник, я не стою твоей милости, но сжалься надо мною и позволь мне пролить кровь этого еретика!.. А за это даю обет поститься и бичевать себя в этот день каждую неделю, до последнего дня моей жизни.

Затем он поручил себя покровительству Пресвятой Девы Ченстоховской, за которую проливал свою кровь, покровительству своего патрона и только тогда успокоился. Он почувствовал, что в него вступила какая-то великая надежда, что все члены его полны такой необычайной силы, перед которой все должно пасть во прах.

Ему казалось, что за спиной у него выросли крылья. Радость вихрем охватила его, и он мчался впереди своих татар, так что искры сыпались из-под копыт его коня. А за ним, пригнувшись к шеям лошадей, мчались тысячи диких воинов.

Волна остроконечных шапок колыхалась в такт лошадиному бегу, луки раскачивались за спинами…

Сзади до них долетал глухой шум литовских полков, подобный шуму бегущей реки.

И они летели в эту чудную звездную ночь, точно стая хищных птиц, которые издали почуяли кровь.

Они миновали поля, рощи, луга и, наконец, когда диск луны побледнел, замедлили ход и остановились для отдыха. Простки были в расстоянии немецкой полумили.

Татары стали кормить коней ячменем из рук, чтобы они набрались сил перед битвой.

Кмициц, пересев на запасного коня, поехал дальше осмотреть неприятельский лагерь.

Через полчаса он столкнулся с тем пятигорским отрядом, который пан Корсак послал на разведки.

— Ну что? — спросил Кмициц хорунжего. — Что слышно?

— Не спят и гудят, как пчелы в улье. Они бы уже выступили, но возов не было, — ответил хорунжий.

— А нельзя ли откуда-нибудь поближе увидеть лагерь?

— Можно, вон с того холма, прикрытого кустами. Лагерь там, внизу, у реки. Вам угодно посмотреть?

— Ведите!

Хорунжий пришпорил лошадь, и они поднялись на холм. Занималась заря, и воздух был насыщен золотистым светом, но по реке и противоположному низкому берегу расстилался еще густой туман. Закрытые кустарниками, они смотрели в этот туман, начинавший редеть.

Наконец в долине показался квадратный земляной окоп; Кмициц жадно впился в него глазами. Но сначала он увидел только туманные очертания палаток и возов, расставленных вдоль вала. Огня костров уже не было видно, и только дым тянулся к небу высокими столбами, предвещая хорошую погоду. Но по мере того как туман рассеивался, Бабиничу в подзорную трубу удалось разглядеть на валах голубые шведские и желтые прусские знамена, массу солдат, пушки и лошадей.

Вокруг царила тишина, которую изредка нарушал шелест листьев да веселое чириканье птиц. Из лагеря доносился неясный гул.

Там, по-видимому, никто уже не спал и все готовились к выступлению. В середине лагеря происходило сильное движение. Целые полки передвигались с места на место, некоторые выходили за окопы; около возов была суетня. С валов снимали пушки.

— Они готовятся в поход, не иначе! — заметил Кмициц.

— Все пленные это говорят, — сказал хорунжий. — Они хотят соединиться со своей пехотой и не ожидают, чтобы гетман мог напасть на них до вечера, во всяком случае, они предпочитают принять сражение в открытом поле, чем предоставить эту пехоту на убой.

— Пройдет часа два, пока они выступят, а тогда подскарбий будет здесь, — сказал Бабинич.

— Слава богу! — ответил хорунжий.

— Пошлите сказать, чтоб там не мешкали!

— Слушаюсь!

— Они не высылали разъездов на этот берег?

— Сюда ни один человек не выходил. Разъезды посланы только навстречу их пехоте.

— Хорошо, — сказал Кмициц.

Он съехал с холма и, велев отряду оставаться в зарослях, сам во весь опор поскакал к полкам.

Пан Госевский садился уже на коня, когда Бабинич вернулся. Он сообщил ему наскоро то, что видел, и описал местность и расположение войск. Гетман был очень доволен его сообщением, и полки тотчас же двинулись вперед.

На этот раз впереди пошел чамбул Бабинича, а за ним литовские полки: Войниловича, ляуданский, гетманский и другие. Орда осталась позади, так как об этом усиленно просил Гассан-бей, боясь, что его татары не выдержат первого натиска тяжелой кавалерии. У него был и другой расчет. Он хотел в тот момент, когда литвины ударят на неприятеля, захватить обоз, где рассчитывал найти богатую добычу. Гетман согласился, справедливо полагая, что ордынцы будут лениво сражаться с войском, но как бешеные нападут на обоз. Кроме того, они могли поднять в обозе панику, так как лошади не привыкли к их страшному вою.

Через два часа, как предсказывал Кмициц, они достигли того холма, с которого разъезд наблюдал за неприятелем и который прикрывал все движения войска. Хорунжий, заметив приближавшиеся войска, прискакал с известием, что неприятель, сняв стражу по той стороне реки, уже выступил и что обоз выходит уже из окопов.

Услышав это, Госевский вынул булаву из чехла и, обратившись к солдатам, воскликнул:

— Теперь им уже нельзя повернуть назад: обоз загораживает им дорогу. Во имя Отца и Сына и Святого Духа!.. Нечего дольше скрываться!

Он сделал знак бунчужному, тот поднял бунчук и стал размахивать им во все стороны. Закачались в ответ все другие бунчуки, раздались звуки труб, рожков и татарских пищалок; загремели литавры, сверкнуло шесть тысяч сабель, и шесть тысяч голосов грянули:

— Иезус, Мария!

— Алла! Алла!

Полки один за другим стали рысью выступать из-за холма.

В лагере Вальдека не были подготовлены к такому скорому приходу гостей, и началась суматоха. Барабаны загремели. Полки повернулись фронтом к реке. Невооруженным глазом можно было уже видеть генералов и полковников, которые мчались к своим полкам. Из центра начали вывозить пушки и наспех поворачивать их жерлами к реке.

Скоро оба войска были друг от друга не дальше чем на тысячу шагов. Их разделяло обширное поле, посредине которого протекала речка.

Еще минута, и со стороны пруссаков показался белый дымок.

Битва началась.

Гетман понесся к чамбулу Бабинича.

— Наступайте, пан Бабинич, наступайте! С Богом! Вон туда! На ту стену! И он указал булавой на сверкавший вдали полк рейтар.

— За мной! — скомандовал пан Андрей.

И, пришпорив коня, помчался к реке. Лошади вскоре летели уже во весь опор и неслись, вытянувшись, как борзые. Всадники, наклонившись к седлам, с воем подгоняли лошадей, которые и так, казалось, почти не касались ногами земли; не останавливаясь, они бросились в реку, которая их не задержала, так как они попали на широкий песчаный брод и помчались всей массой вперед.

Увидев это, полк панцирных рейтар двинулся к ним, сначала шагом, затем рысью, и лишь когда чамбул был на расстоянии двадцати шагов, раздалась команда: «Feuer!» — и тысячи пистолетов направились на нападавших. Белая лента дыма протянулась вдоль строя, и две массы всадников с шумом ударили друг на друга. Лошади при первом столкновении поднялись на дыбы, над головами сражавшихся сверкнули по всей линии сабли, точно молниеносный змей пролетел из конца в конец. Зловещий лязг железа о шлемы и панцири был слышен на другом берегу. Казалось, в кузницах молоты бьют по стали.

В одно мгновение линия изогнулась полумесяцем, так как центр рейтар отступил при первом натиске назад, а оба фланга удержались на местах. Но и в центре строй панцирных солдат не прорвался, и началась страшная резня. С одной стороны строй великанов в стальных доспехах, с другой — серая туча татар, которая напирала, рубила и колола с такой непостижимой быстротой, которую может дать лишь легкость вооружения и навык. Как бывает, когда толпа дровосеков набрасывается на лес мачтовых сосен, слышится только стук топоров и деревья падают одно за другим со страшным треском, так и в строю рейтар один за другим валились на землю блестящие шлемы…

Сабли Кмицицевых татар мелькали перед глазами и ослепляли их. Напрасно иной воин поднимал свой тяжелый меч: не успевал он нанести удар, как меч выскользал уже из его рук, и сам он падал с окровавленным лицом на шею своего коня. И как стадо ос нападает в саду на человека, который захотел стряхнуть с дерева плоды, так люди Кмицица, привыкшие к битвам, бросались очертя голову на неприятеля, рубили, кололи и сеяли кругом ужас и смерть. Они были настолько же искуснее своих противников, насколько опытный мастер искуснее самого сильного мужика, которому не хватает навыка.

Рейтары падали один за другим, и центр, где бился Кмициц, стал заметно редеть и с минуты на минуту мог прорваться.

Крики офицеров, сзывавших рейтар для подкрепления центра, терялись в общем шуме и диком вое, ряды уже недостаточно быстро смыкались, а Кмициц напирал все сильнее. Сам одетый в стальную кольчугу, которую он получил в подарок от Сапеги, он сражался, как простой солдат; за ним шли Кемличи и Сорока. Они охраняли его жизнь, и поминутно то тот, то другой из них поворачивался вправо или влево, нанося страшный удар. А он на своем гнедом коне врезался в самую гущу врагов и, усвоив все тайны искусства Володыевского и обладая гигантской силой, гасил человеческие жизни, как свечи. Иной раз он ударит всем лезвием, порою прикоснется лишь концом сабли, порою опишет быстрый как молния круг — и рейтар покачнется и свалится, точно пораженный громом. А другие отступают перед этим страшным всадником.

Наконец пан Андрей ударил хорунжего в висок; он вскрикнул дико, выпустил знамя из рук. В эту минуту центр прорвался, а фланги смешались в две беспорядочные массы и отступили к прусским войскам.

Кмициц взглянул через прорванный центр вдаль и вдруг заметил полк красных драгун, подобно вихрю, летевших на помощь рейтарам. «Это ничего! — подумал он. — Через минуту Володыевский придет ко мне на помощь!» Между тем загремели пушки, так что дрогнула земля, и затрещали мушкеты, направленные в сторону наиболее выдвинутых вперед рядов польских войск; поле заволоклось дымом, и в этом дыму волонтеры Кмицица, вместе с татарами, сцепились с драгунами.

Но со стороны реки никто не шел на помощь.

Оказалось, что неприятель нарочно пропустил чамбул Кмицица через брод, а потом стал обстреливать его таким страшным огнем из пушек и мушкетов, что на противоположный берег немыслимо было перебраться.

Первым отправился отряд Корсака, но вернулся в беспорядке; затем полк Войниловича, который дошел до середины брода и тоже отступил, хотя и медленно, потому что это был королевский полк, один из самых лучших во всем войске. Он потерял двадцать знатных шляхтичей и девяносто человек челяди.

Под градом пуль и ядер вода в реке шумела, как под проливным дождем. Ядра перелетали и на другую сторону, взрывая облака песку. Сам подскарбий подъехал к реке и убедился, что ни один живой человек не может перебраться на противоположный берег.

А от этого зависел исход сражения. Лицо гетмана омрачилось. Долгое время он смотрел в подзорную трубу на линию неприятельских войск и затем крикнул ординарцу:

— Скачи к Гассан-бею; пусть орда во что бы то ни стало переправится с высокого берега и нападет на обоз. Все, что найдут в повозках, — их! Пушек там нет, работать им придется только за рекой.

Офицер помчался во весь опор. Гетман тем временем поехал дальше к тому месту, где на лугу, под вербами, стоял ляуданский полк, и остановился перед ним.

Володыевский стоял впереди мрачный, но молчаливый; он посмотрел на гетмана и зашевелил усиками.

— Как вы полагаете, татары переправятся? — спросил гетман.

— Татары-то переправятся, но Кмициц погибнет! — сказал Володыевский.

— Клянусь Богом, — воскликнул гетман, — если бы Кмициц только догадался, он мог бы выиграть эту битву, а не погибнуть!

Володыевский ничего не ответил, но подумал про себя: «Надо было или совсем не посылать за реку ни одного полка, или если послать, то хотя бы пять!»

Гетман снова стал смотреть в подзорную трубу и следил за переполохом, который поднял Кмициц за рекой; вдруг маленький рыцарь, не будучи в силах долее ждать, подъехал к гетману и, отдав честь саблей, сказал:

— Ваша вельможность, прикажите, и я попробую перебраться через этот брод!

— Стоять на месте! — резко ответил гетман. — Довольно того, что те погибнут.

— Они уже гибнут! — воскликнул Володыевский.

Действительно, крик и шум становился все сильнее. Кмициц, по-видимому, отступал к реке.

— Клянусь Богом, этого я и хотел! — крикнул вдруг гетман и, как вихрь, понесся к полку Войниловича.

Кмициц действительно отступал. Сцепившись с красными драгунами, люди его рубились с ними, напрягая последние силы; им уже нечем было дышать, усталые руки слабели, трупы падали все чаще; и только надежда на то, что из-за реки пришлют помощь, прибавляла им бодрости.

Между тем прошло полчаса, а криков «бей!» все не было слышно; зато к красным драгунам подоспел на помощь тяжелоконный полк князя Богуслава.

«Смерть идет!» — подумал Кмициц, заметив, что они стали объезжать с фланга.

Но он был из тех солдат, которые до последней минуты не теряют надежды не только на спасение, но даже на победу.

Путем долгой и опасной практики Кмициц прекрасно изучил войну, и у него с быстротой молнии мелькнула мысль: «Видно, наши не могут перебраться к неприятелю через брод, а если не могут, то я им это облегчу!»

Когда полк Богуслава был уже всего на сто шагов от татар и, несясь во весь опор, мог через минуту разбить в пух и прах отряд Кмицица, пан Андрей приложил к губам пищалку и свистнул так пронзительно, что даже ближайшие драгунские лошади присели на задние ноги.

Пищалки старшин тотчас повторили свист Кмицица — и, точно вихрь, что кружится по полю, чамбул повернул и помчался назад.

Уцелевшие рейтары, красные драгуны и полк Богуслава погнались за ними.

Крики офицеров: «Вперед!» и «Gott mit uns!»[66] — загремели как буря. И глазам поляков открылось необыкновенное зрелище.

По широкой равнине в беспорядке мчался чамбул к обстреливаемому броду; он несся, точно на крыльях. Каждый ордынец совсем пригнулся к гриве, так что, если бы не туча стрел, летевших в сторону рейтар, могло бы показаться, что лошади мчатся без седоков. За ними с шумом и криком мчались люди-великаны, сверкая поднятыми мечами.

Брод был все ближе; татарские лошади уже выбивались из сил, так что расстояние между ними и рейтарами все уменьшалось.

Несколько минут спустя первые ряды рейтар стали уже рубить отстававших татар, но те были уже у брода. Еще несколько скачков — и лошади достигли бы его.

Вдруг произошло что-то странное.

Когда орда доскакала до брода, на флангах чамбула опять послышались пронзительные свистки, и чамбул, вместо того чтобы броситься в реку и искать спасения на другом берегу, разделился на две части, и с быстротой ласточек одна из них помчалась направо, другая — налево, вдоль берега. Мчавшиеся за ними тяжелые полки не могли остановиться и со всего разбега ринулись в воду, и только в воде всадники стали сдерживать разгоряченных коней.

Артиллерия, которая до сих пор забрасывала брод снарядами, прекратила огонь, чтобы не стрелять в своих.

Но этой-то минуты и ждал как спасения гетман Госевский.

Рейтары не успели достигнуть воды, как навстречу им понесся, точно Ураган, страшный королевский полк Войниловича, за ним — ляуданский, потом полк Корсака, далее два гетманских полка, полк волонтеров, а за ними панцирный полк князя Михаила Радзивилла.

В воздухе загремели страшные крики: «Бей! Убей!» — и, прежде чем прусские полки успели осадить лошадей и схватиться за оружие, полк Войниловича рассеял их, как ураган рассеивает листья, смял красных драгун и, налетев на полк Богуслава, расколол его на две части и помчался в поле, к главной прусской армии. Река в одно мгновение обагрилась кровью, артиллерия снова открыла огонь, но слишком поздно, так как восемь полков литовской конницы с шумом и криком неслись уже по полю, и бой переместился на другую сторону реки.

Сам пан подскарбий несся во главе одного из своих полков с лицом, сияющим от счастья. Раз удалось переправить конницу через реку, он был уже уверен в победе.

Полки рубили, кололи и гнали перед собой остатки драгун и рейтар, которые гибли под ударами, так как их тяжелые лошади не могли бежать быстро и только закрывали преследующих от выстрелов.

Между тем Вальдек, Богуслав Радзивилл и Израель двинули всю свою конницу, чтобы сдержать натиск неприятеля, а сами стали поспешно выстраивать пехоту.

Полки один за другим выступили из-за обоза и укрепились в открытом поле. Солдаты вбивали в землю тяжелые копья и затем поворачивали их к неприятелю. Во втором ряду мушкетеры держали ружья наготове. Между колоннами пехоты поспешно устанавливали орудия.

Ни Богуслав, ни Вальдек, ни Израель не рассчитывали на то, что конница может долго выдержать натиск польских полков, и всю надежду возлагали на артиллерию и пехоту. Тем временем конные полки уже столкнулись грудью. Но тут произошло то, что и предвидели прусские вожди.

Натиск литовской конницы был так страшен, что целая лавина кавалерии не могла ее задержать, и первый же польский гусарский полк врезался в нее клином и понесся, даже не ломая копий, среди сплошной массы войска, как несется среди волн гонимое ветром судно. Все ближе и ближе были гусарские значки, и через минуту головы гусарских лошадей вынырнули из толпы пруссаков.

— Готовься! — крикнули офицеры, стоявшие во главе колонн пехоты.

В ответ на это прусские кнехты крепче уперлись ногой в землю и выставили копья. Сердца их сильно бились, так как страшные гусары летели прямо на них.

— Огня! — опять раздалась команда.

Во втором и третьем ряду затрещали мушкеты. Дым окутал людей. Еще минута, шум налетающего полка все ближе…

Вдруг среди дыма первый ряд пехотинцев увидел у себя над головами тысячи конских копыт, раздувающихся ноздрей, сверкающих глаз; раздался треск ломающихся копий, воздух огласился страшным криком: польским — «Бей!» и немецким «Gott, erbarme Dich meiner!»[67]

Колонна разбита и смята; но между другими колоннами загрохотали пушки. Налетают другие полки, вот-вот они набросятся на лес вбитых в землю копий. Крики растут по всему полю битвы.

Но вот из массы сражающихся выделяются кучки желтых пехотинцев, вероятно, остатки какого-нибудь другого разбитого полка.

Всадники в серых мундирах мчатся за ними, рубят, давят с криком: «Ляуда! Ляуда!»

Это пан Володыевский налетел на другую колонну. Но некоторые полки еще держатся, и победа может склониться на сторону немцев, тем более что у обоза стоят еще два нетронутых полка, которые можно сейчас же позвать на помощь, так как обоз поляки оставили в покое.

Вальдек, правда, совсем потерял голову; Израеля нет, потому что он послан с конницей, но Богуслав следит за всем и руководит ходом всего сражения. Видя опасность, он посылает пана Беса за нетронутыми полками. Пан Бес мчится во весь опор и через полчаса возвращается без шапки, с выражением ужаса и отчаяния на лице.

— Орда в таборе! — кричит он, примчавшись к Богуславу.

В ту же минуту на правом фланге раздается нечеловеческий вой. Показались толпы шведских кавалеристов; они мчатся в страшном смятении, за ними бегут пехотинцы без оружия и шапок, за ними мчатся обезумевшие обозные лошади с возами. Все это сломя голову мчится вперед на собственную пехоту. Через минуту все смешается, склубится; а между тем с фронта на пехоту мчится литовская конница.

— Гассан-бей ворвался в лагерь! — радостно восклицает пан Госевский и пускает последние два полка, точно двух соколов.

В ту минуту, когда эти полки ударяют на пехоту с фронта, собственный обоз налетает на нее с фланга. Последние колонны разваливаются, как под ударом молота.

От великолепной шведско-прусской армии остается одна громадная, беспорядочная толпа, в которой конница смешалась с пехотой. Люди давят друг друга, падают, бросают одежду и оружие. Это уже не проигранное сражение, это разгром, один из самых страшных за всю войну.

Но Богуслав, видя, что все погибло, решается спасти хоть себя и часть конницы.

С нечеловеческими усилиями он собирает вокруг себя несколько сот всадников и мчится вдоль левого крыла, по берегу реки.

Он вырвался уже из самого водоворота битвы, как вдруг сбоку на него налетает со своими гусарами другой Радзивилл, Михал-Казимир, и одним ударом рассеивает весь отряд.

Рассеянные всадники обращаются в бегство, поодиночке или небольшими кучками. Их может спасти лишь быстрота их лошадей. Но гусары их не преследуют, они уже ударили на главную массу пехоты, которую громят все другие полки. И пехота бежит, как испуганное и рассеянное стадо диких коз.

Богуслав, на вороном коне Кмицица, мчится как вихрь; напрасно пытается он криками собрать вокруг себя хоть несколько десятков людей. Никто его не слушает, каждый мчится, спасая себя и радуясь, что вырвался из резни и что впереди не видно неприятеля.

Напрасная радость! Едва промчались они с тысячу шагов, как вдруг впереди раздался страшный вой и серая туча татар показалась со стороны реки, где она скрывалась в засаде.

Это был Кмициц со своим чамбулом. Отступив с поля, когда неприятельская конница ринулась в воду, он вернулся теперь, чтобы преградить путь убегавшим.

Татары, видя, что всадники мчатся врассыпную, сами рассыпались, чтобы удобнее было их ловить. Началась убийственная погоня. По два, по три татарина набрасывались на одного рейтара, и рейтары почти не защищались, а чаще всего протягивали рапиры рукояткой вперед и молили о пощаде. Но ордынцы, видя, что увести всех пленных невозможно, брали только начальников, за которых надеялись получить выкуп; простым солдатам просто перерезывали горло, и они умирали, не успев даже крикнуть: «Gott!» Тех, которые продолжали бежать, кололи сзади ножами; тех, кого не могли догнать, ловили арканами.

Кмициц носился по полю и искал глазами Богуслава. Наконец он увидел его и тотчас узнал по своему коню, доспехам, голубой ленте и шляпе с черными страусовыми перьями. Князь был окутан лентой белого дыма: за минуту перед этим на него набросились два ногайца, но он одного убил выстрелом из пистолета, а другого пронзил рапирой; увидев большую кучку татар, которая мчалась на него с одной стороны, и Кмицица с другой, он пришпорил коня и понесся, как олень, за которым гонится стая гончих. За ним бросилось человек пятьдесят. Но не все лошади бежали одинаково быстро, и вскоре вся группа растянулась длинной змеей, голову которой составлял Богуслав, а шею Кмициц. Князь пригнулся к луке седла, и вороной конь, казалось, не касался земли и чернелся на зеленой траве, как летающая над землею ласточка.

Татары стали уже отставать. Кмициц бросил пистолеты, чтобы облегчить коня, а сам, не спуская глаз с Богуслава, стиснув зубы и почти лежа на шее скакуна, вонзил ему шпоры в бока, и вскоре пена, которая падала с коня на землю, стала розоватой. Но расстояние между ним и князем не только не уменьшилось, но стало даже увеличиваться.

«Эх, горе! — подумал Кмициц. — Этого коня ни один скакун не догонит!»

И когда он заметил, что расстояние увеличилось еще более, он привстал в седле, опустил саблю на темляк и, приложив руку ко рту, крикнул громовым голосом:

— Беги, изменник, от Кмицица! Не сегодня, так завтра я тебя все равно поймаю!

И только прозвучали в воздухе эти слова, как князь оглянулся и, увидев, что за ним гонится один только Кмициц, — вместо того чтобы скакать дальше, повернул лошадь, описав полукруг, и бросился на него с рапирою в руке.

Из груди пана Андрея вырвался радостный крик, и, не задерживая лошади, он поднял саблю.

— Труп! Труп! — крикнул князь.

И чтобы вернее нанести удар, начал сдерживать коня.

Кмициц подскочил и так сильно осадил своего коня, что он копытами врылся в землю.

Они скрестили сабли. Лошади их точно слились в одно целое. Раздался страшный лязг железа, быстрый как мысль. Ни один глаз на свете не мог бы проследить быстрые, как молнии, движения сабли и рапиры и отличить князя от Кмицица. То чернела шляпа Богуслава, то сверкал шлем Кмицица. Лошади кружились одна около другой. Звон оружия становился все страшнее.

Богуслав после нескольких ударов перестал пренебрежительно относиться к противнику. Он легко отражал все страшные удары, которым князь выучился у французских мастеров.

Пот лился по его лицу, смешиваясь с белилами и румянами. Правая рука его стала уставать. Сначала он изумлялся, затем им стало овладевать нетерпение и злость.

Он решил покончить сразу и нанес Кмицицу такой страшный удар, что даже шлем свалился с его головы. Но Кмициц отбил его с такой силою, что рапира князя отскочила в сторону, и, прежде чем он успел снова закрыться, Кмициц ударил его концом сабли по лбу.

— Christ!.. — вскрикнул князь по-немецки и свалился в траву.

Он упал навзничь. Пан Андрей стоял как ошеломленный; но скоро пришел в себя, опустил саблю, перекрестился, соскочил с лошади и, снова схватившись за рукоятку сабли, подошел к князю.

Кмициц был страшен: бледен от утомления, как полотно; зубы его были крепко стиснуты, лицо исказилось ненавистью. Вот его смертельный враг лежит теперь у его ног в крови, еще живой и в сознании, но побежденный.

Богуслав смотрел на него широко раскрытыми глазами, внимательно следя за каждым движением своего победителя, и, когда Кмициц подошел к нему, он быстро воскликнул:

— Не убивай!.. Выкуп!

Кмициц вместо ответа наступил ему на грудь ногой, а к горлу приставил острие сабли. Ему стоило только сделать одно движение, стоило только нажать рукой!.. Но он не убивал князя; он хотел насладиться этим зрелищем и сделать смерть для князя как можно более мучительной. Он впился в него глазами и стоял над ним, как лев над повергнутым буйволом.

Вдруг князь, у которого кровь ручьем текла из раны и голова лежала в луже крови, снова заговорил, но уже совсем сдавленным голосом, так как нога пана Андрея сильно придавливала ему грудь.

— Девушка… слушай!..

При этих словах пан Андрей снял ногу с его груди и отвел саблю от горла.

— Говори! — сказал он.

Но князь Богуслав некоторое время тяжело дышал и наконец проговорил уже более сильным голосом:

— Девушка погибнет, если убьешь… Отдан приказ…

— Что ты с нею сделал? — спросил Кмициц.

— Пусти меня, я тебе ее отдам… Клянусь Евангелием…

Пан Андрей провел рукой по лицу — он, по-видимому, боролся с собой… Наконец проговорил:

— Слушай, изменник! Я бы сто таких выродков, как ты, за один ее волос отдал… Но тебе я не верю, клятвопреступник!

— Клянусь Евангелием! — снова повторил князь. — Я дам тебе грамоту и письменный приказ.

— Пусть так и будет! Я пощажу твою жизнь, но не выпущу тебя из рук. Ты напишешь приказ… А пока я отдам тебя татарам, ты будешь у них в плену!

— Согласен, — ответил князь.

— Помни же, — сказал пан Андрей, — не спасет тебя от меня ни твое княжество, ни войска, ни фехтовальное искусство… И знай, что всякий раз, когда ты станешь на моем пути или не сдержишь слова, ничто тебя не спасет, хотя бы тебя избрали австрийским императором… Признай же мою силу! Раз ты уж был у меня в руках, а теперь лежишь у моих ног!

— Я теряю сознание, — сказал князь. — Пан Кмициц!.. Вода, верно, близко… Дай напиться и обмой рану!..

— Издохни, изменник! — сказал Кмициц.

Но князь, успокоившись за свою жизнь, произнес уверенным тоном:

— Глуп ты, пан Кмициц! Если я умру, то и она…

Вдруг губы его побелели.

Кмициц побежал искать, нет ли где-нибудь поблизости какого-нибудь рва или лужи. Князь лишился чувств, но, к счастью, ненадолго. В это самое время прискакал татарин Селим, сын Газы-аги, хорунжий из чамбула Кмицица, и, увидев плавающего в крови неприятеля, хотел пригвоздить его к земле острием древка, на котором развевалось знамя. Князь в эту страшную минуту нашел еще столько сил, чтобы схватиться за острие и, так как оно было слабо прикреплено, оторвать его.

Шум этой короткой борьбы привлек внимание пана Андрея.

— Стой, собачий сын! — крикнул он, подбегая.

При звуках знакомого голоса татарин даже припал к шее коня от страха. Кмициц послал его за водой, а сам остался с князем, потому что вдали показались Кемличи, Сорока и целый чамбул, который, переловив всех рейтар, отправился на поиски своего вождя.

Увидев пана Андрея, верные ногайцы с громким криком подбросили вверх свои шапки. Акбах-Улан соскочил с коня и начал ему низко кланяться, прикладывая руки ко лбу, к губам и груди. Другие, чмокая губами, с жадностью смотрели на лежавшего рыцаря и с удивлением — на победителя. Иные бросались ловить двух коней — князя и Кмицица, которые бегали по полю с развевающимися гривами.

— Акбах-Улан, — сказал Кмициц, — это вождь разбитых нами войск: князь Богуслав Радзивилл. Дарю его вам, а вы его берегите, за него, за живого или мертвого, вам дадут богатый выкуп! А теперь перевяжите ему рану, возьмите на аркан и ведите в лагерь.

— Алла! Алла! Спасибо, начальник! Спасибо, победитель! — крикнули в один голос татары. И снова зачмокали губами.

Кмициц велел привести себе лошадь и, захватив с собой часть татар, помчался к полю сражения.

Уже издали он увидел хорунжих, которые стояли со знаменами; но у каждого знамени стояло лишь по нескольку человек, так как остальные погнались за неприятелем.

Толпы челяди бродили по полю сражения, обшаривая и грабя трупы и вступая в драку с татарами, которые делали то же самое. Татары были прямо страшны: с ножами в руках, с испачканными кровью лицами. Точно стая воронов слетелась на место побоища. Дикий их смех и пронзительные крики слышались по всему полю.

Иные из них, держа в зубах еще дымящиеся ножи, обеими руками тащили убитых за ноги; другие в шутку перебрасывались отрубленными головами; иные прятали награбленную добычу; иные, точно на базаре, поднимали вверх окровавленную одежду, восхваляя ее качества, или занимались осмотром взятого оружия.

Кмициц прежде всего проехал через поле, где он первый ударил на рейтар. Всюду лежали конские и человеческие трупы, изрубленные мечами; там, где конница напала на пехоту, возвышались целые груды тел; лужи запекшейся крови разбрызгивались под копытами лошадей.

Трудно было даже проехать среди обломков копий, мушкетов, трупов, опрокинутых повозок и рыскавших всюду татар.

Пан Госевский стоял еще на насыпи, окружавшей лагерь, а возле него — князь-кравчий Михаил Радзивилл, Войнилович, Володыевский, Корсак и еще несколько десятков человек. С высоты вала они видели поле до самого края и могли оценить размеры своей победы и поражения неприятеля.

Увидев их, Кмициц пришпорил коня, а пан Госевский без тени зависти в душе воскликнул:

— Вот явился победитель. Благодаря ему мы одержали победу, и я первый объявляю это во всеуслышание. Мосци-панове, благодарите пана Бабинича: если б не он, мы не перешли бы через реку.

— Vivat Бабинич! — воскликнуло несколько десятков голосов.

— И где, солдат, ты так воевать научился? — с восторгом спросил гетман. — Как это ты сразу понял, что надо делать?

Кмициц ничего не отвечал от усталости и только кланялся на все стороны, проводя рукой по лицу, запачканному потом и дымом. Глаза его горели необыкновенным блеском; виваты не смолкали. Отряды проходили один за другим, возвращаясь с погони, и каждый из них присоединял свой голос к приветственным кличам в честь Бабинича. Взлетали вверх шапки; те, у кого были пистолеты, стреляли в воздух.

Вдруг пан Андрей привстал в седле и, подняв обе руки вверх, крикнул громовым голосом:

— Да здравствует Ян Казимир, наш государь и милостивый отец!

И поднялся такой крик, точно разгорелась новая битва. Всеми овладел невыразимый восторг.

Князь Михаил снял с себя саблю, осыпанную брильянтами, и отдал ее Кмицицу. Гетман накинул ему на плечи свой дорогой плащ, а Кмициц снова поднял обе руки вверх:

— Да здравствует наш гетман, вождь и победитель!

— Да здравствует! — хором грянули рыцари.

Затем начали приносить отнятые знамена и водружать их на валу. Неприятель не спас ни одного; тут были прусские, шведские знамена, знамена прусского ополчения и князя Богуслава. Радугой они сверкали на валу.

— Эта победа одна из самых больших в этой войне! — воскликнул гетман. — Израель и Вальдек в плену, полковники убиты или в неволе, а войско истреблено.

Тут он обратился к Кмицицу:

— Пане Бабинич! В той стороне вы должны были встретить Богуслава… Что с ним?

Пан Володыевский пристально посмотрел на Кмицица, а он быстро ответил:

— Князя Богуслава Бог покарал вот этой рукой!

И, сказав это, протянул правую руку. Маленький рыцарь бросился в его объятия.

— Ендрек, — воскликнул он, — благослови тебя Бог!

— Ведь ты же меня учил! — дружески ответил Кмициц.

Но излияния их дружеских чувств были прерваны князем Михаилом.

— Мой брат убит? — быстро спросил он.

— Нет, — ответил Кмициц, — я даровал ему жизнь, но он ранен и в плену. Да вот его ведут мои ногайцы.

На лице Володыевского отразилось изумление, а глаза всех рыцарей устремились туда, где показался отряд татар, медленно пробиравшийся среди остатков поломанных телег.

Когда отряд подошел ближе, все увидели, что один из татар шел впереди и вел пленника. В нем узнали князя Богуслава — но в каком виде!

Он, один из могущественнейших панов Речи Посполитой, он, еще вчера мечтавший о короне литовского князя, шел теперь с татарским арканом на шее, пешком, без шляпы, с окровавленной головой, перевязанной грязной тряпкой. Но все так ненавидели этого магната, что ни в ком не шевельнулось сострадание при виде его унижения, и почти все крикнули хором:

— Смерть изменнику! Изрубить его саблями!.. Смерть!!. Смерть!!

А князь Михаил закрыл лицо руками. Ведь это Радзивилла вели с таким позором! Вдруг он покраснел и крикнул:

— Мосци-панове! Это мой брат, моя кровь! Я не жалел для блага отчизны ни здоровья, ни имущества! И враг мой, кто поднимет руку на этого несчастного!!

Все замолчали.

Князя Михаила все любили за его храбрость, щедрость и искреннюю любовь к отчизне.

Ведь в то время, когда вся Литва попала в руки русских, один он защищался в Несвиже, потом с презрением отверг все предложения Януша в войне со шведами и один из первых примкнул к Тышовецкой конфедерации. Поэтому голос его был услышан всеми. Быть может, никто не хотел обидеть столь могущественного пана, но все тотчас спрятали сабли в ножны, и несколько офицеров крикнуло:

— Взять его у татар! Пусть Речь Посполитая его судит, мы не позволим татарам позорить шляхетскую кровь.

— Взять его у татар! — повторил князь. — Мы найдем заложника, а выкуп заплатит сам… Пане Войнилович, идите со своими людьми и отнимите его у татар силой, если нельзя будет иначе!

— Я пойду в заложники! — воскликнул пан Гноинский.

— Что ты наделал, Ендрек?! — сказал Володыевский, подскочив к Кмицицу. — Ведь он теперь уйдет невредимым!

— Позвольте, князь! — крикнул, как ужаленный, Кмицин. — Это мой пленник! Я пощадил его жизнь, но под известными условиями, исполнить которые он поклялся своим еретическим Евангелием! И я скорее умру, чем позволю его вырвать из тех рук, в которые я его отдал, прежде чем он всего не исполнит!

С этими словами он поднял лошадь на дыбы и загородил дорогу. Его охватила врожденная вспыльчивость: лицо исказилось, ноздри раздулись, а глаза метали молнии.

Но Войнилович стал напирать на него конем.

— С дороги, пане Бабинич! — крикнул он.

— С дороги, пане Войнилович! — заревел пан Андрей и рукояткой сабли так страшно ударил лошадь Войниловича, что она пошатнулась, как пораженная пулей, и уткнулась мордой в землю.

В толпе офицеров послышался ропот, но вдруг выступил вперед пан Госевский и сказал:

— Прошу молчать, Панове! Князь, моей гетманской властью объявляю, что пан Бабинич имеет право на пленника, и если кто хочет освободить его из рук татар, то он должен поручиться за него перед победителем.

Князь Михаил поборол свое волнение, успокоился и сказал, обратившись к пану Андрею:

— Говорите, чего вы хотите?

— Чтобы он сдержал свое слово, прежде чем освободится из плена!

— Он сдержит его и по выходе из плена.

— Этого быть не может! Не верю!

— В таком случае, клянусь Пресвятой Девой, в которую верую, и своим рыцарским словом, что все будет исполнено. В противном случае, можете требовать от меня какого угодно удовлетворения!

— Этого достаточно! — ответил Кмициц. — Пусть пан Гноинский останется у татар заложником, иначе татары окажут сопротивление. Я довольствуюсь вашим словом!

— Благодарю вас, пан кавалер! — ответил князь-кравчий.

— Не бойтесь, я его сразу не освобожу: я его отдам, согласно праву, гетману, и он будет пленником до королевского приговора.

— Так и будет! — сказал гетман. И, приказав Войниловичу взять свежую лошадь, отправил его с Гноинским за князем.

Но не так-то легко было это сделать. Пленного пришлось отнимать силой, потому что сам Гассан-бей оказал грозное сопротивление и успокоился только тогда, когда увидел пана Гноинского и когда ему обещали дать выкуп в сто тысяч талеров.

И вечером князь Богуслав находился уже в шатре Госевского. Два медика внимательно его осмотрели и поручились за его жизнь, так как рана, нанесенная ему острием сабли, не представляла никакой особенной опасности.

Пан Володыевский никак не мог простить Кмицицу, что он пощадил князя, и целый день избегал встречи с паном Андреем. Вечером Кмициц сам пошел к нему в его палатку.

— Побойся Бога! — воскликнул маленький рыцарь, увидев его. — Я никак не мог от тебя ожидать, что ты живым отпустишь этого изменника!

— Выслушай меня, пан Михал, и тогда осуждай! — мрачно ответил Кмициц. — Он лежал у моих ног, я приставил к его горлу саблю. И знаешь, что сказал мне этот изменник?.. Он сказал, что заранее отдал приказ, чтобы, в случае его гибели, Оленька была казнена… Что же мне было делать, несчастному?! Я купил ее жизнь ценой его жизни… Что же мне было делать?.. О господи, господи!.. Что мне было делать?..

Он схватился за голову и в отчаянии рвал на себе волосы. А пан Володыевский задумался на минуту и потом сказал:

— Я понимаю твое отчаяние… Но все-таки… ты выпустил из рук изменника, который в будущем может навлечь на нашу Речь Посполитую тяжкие бедствия… Конечно, Ендрек, ты сегодня отличался, как никогда, но все же ради личного счастья ты пожертвовал общим благом!

— А ты сам, ты сам как бы поступил, если бы тебе сказали, что к горлу панны Анны Божобогатой приставили нож?

Володыевский сильно зашевелил усиками:

— Я себя и не ставлю в пример… Гм, как бы я поступил?.. Но Скшетуский, у которого душа римлянина, наверно, не выпустил бы его живым. И я Уверен, что Бог никогда не допустил бы, чтобы пролилась невинная кровь!

— Пусть же я и каюсь! Покарай меня, Боже, не по тяжкой вине моей, но по беспредельной благости Твоей!.. Но чтобы подписать смертный приговор этой голубке…

Кмициц закрыл руками глаза.

— Спасите меня, святые угодники! Никогда! Никогда!! — воскликнул он.

— Свершилось, — сказал Володыевский. Пан Андрей достал из-за пазухи бумаги:

— Посмотри, Михал, вот что у меня есть! Это приказ Саковичу, всем офицерам и шведским комендантам. Он подписал, хотя едва владеет рукой. Сам князь-кравчий настоял на этом. Вот ее свобода и безопасность! Клянусь Богом, что я целый год каждый день ничком лежать буду, прикажу бичевать себя, построю новую церковь, но жизнью ее не пожертвую. У меня душа не римлянина… хорошо! Я не Катон, как Скшетуский… хорошо! Но я не пожертвую ее жизнью! Не пожертвую!! Пусть меня черти в аду на рожне…

Он не докончил, так как Володыевский зажал ему рот рукой и громко воскликнул:

— Не кощунствуй, не то и на нее навлечешь гнев Божий! Бей себя в грудь! Скорей! Скорей!

И Кмициц стал ударять себя в грудь, повторяя:

— Меа culpa! Mea culpa! Mea maxima culpa!

Наконец зарыдал страшно, ибо сам не знал, что ему делать. Володыевский дал ему выплакаться и, когда он успокоился, спросил:

— Что же ты намерен теперь предпринять?

— Пойду далеко, к Биржам, куда меня посылают с чамбулом. Пусть только люди и лошади отдохнут. По дороге, если можно будет, пролью еще крови еретиков во славу Божью.

— И это зачтется тебе! Не падай духом, Ендрек, Бог милостив!

— Пойду прямо. Теперь дорога в Пруссию — настежь. Кое-где лишь попадутся небольшие гарнизоны.

Пан Михал вздохнул:

— Эх, пошел бы и я с тобой, но здесь оставаться надо! Счастлив ты, что командуешь волонтерами… Слушай, Ендрек, брат милый! Если их обеих найдешь, позаботься и о той, чтобы с ней ничего дурного не случилось… Бог весть, может, она — моя суженая…

И с этими словами маленький рыцарь бросился в объятия пана Кмицица.

XXVI

Оленька и Ануся, выбравшись из Таурог под охраной Брауна, благополучно добрались до «партии» мечника, который стоял в это время под Ольшей, не очень далеко от Таурог.

Увидев их здравыми и невредимыми, старый шляхтич сперва не верил своим глазам, потом заплакал от радости, наконец, пришел в такое воинственное настроение, что никаких опасностей для него уже не существовало. Напади на него не только Богуслав, но и сам шведский король — мечник и тогда стал бы защищать обеих девушек против всякого врага.

— Скорее погибну, — говорил он, — чем один волос упадет у вас с головы! Я уже не тот, каким вы знали меня в Таурогах, и полагаю, что шведы долго будут помнить Гирляколы, Ясвойну и то поражение, какое я нанес им под самыми Россиенами. Правда, этот изменник Сакович неожиданно напал на нас и рассеял, но вот к моим услугам опять несколько сот сабель!

Пан мечник не очень преувеличивал: действительно, в нем трудно было узнать прежнего, павшего духом, таурогского пленника. Теперь он был другой; ожила его энергия; в поле, на коне, он был в своей стихии и действительно несколько раз сильно потрепал шведов. А так как он пользовался уважением во всей округе, то к нему охотно шли шляхта и крестьяне, а из более отдаленных поветов то и дело кто-нибудь из Биллевичей приводил ему своих — человек по пятьдесят.

Отряд мечника состоял из трехсот человек пехоты, из крестьян, и пятисот всадников. В пехоте лишь у немногих были ружья, большинство было вооружено вилами да косами, конницу составляла зажиточная шляхта, которая ушла в леса со своей челядью. Она была вооружена лучше пехоты, хотя крайне разнообразно. У иных простые колья заменяли пики, у некоторых было богатое фамильное вооружение, но только прошлого века; лошади разных пород и разной выносливости были мало пригодны для правильного строя.

С таким отрядом мечник мог преграждать путь шведским патрулям, разбивать небольшие отряды конницы и очищать леса от разбойничьих шаек, состоявших из беглых шведских и прусских солдат и местных бродяг. Но напасть на какой-либо город мечник не мог.

Но и шведы уже поумнели. В начале восстания во всей Литве и Жмуди перерезаны были все мелкие шведские отряды, разбросанные по отдельным квартирам или стоявшие по деревням. Те, что уцелели, наскоро укрепились в городах и выходили оттуда лишь в экспедиции. Таким образом, поля, леса, деревни и маленькие местечки были в руках поляков, но все большие города были заняты шведами, и выгнать их оттуда было невозможно.

Отряд мечника был одним из лучших; другие могли сделать еще меньше. На границе Инфляндии мятежники, правда, так осмелели, что два раза осаждали Биржи, которым во второй раз пришлось сдаться. Но эта удача объяснялась тем, что Понтус де ла Гарди отозвал из соседних с Инфляндией поветов все войска для защиты Риги против царских войск.

Но его блестящие и редкие в истории победы заставляли думать, что эта война скоро кончится и что Жмудь снова займут упоенные победой шведские войска. Но пока в лесах было довольно безопасно, и многочисленные «партии» повстанцев могли быть спокойны, что неприятель не будет искать их в лесных чащах.

Поэтому мечник бросил мысль искать убежища в Беловежской пуще, тем более что она была далеко, а по дороге лежало много городов с сильными гарнизонами.

— Господь послал нам сухую осень, — говорил он девушкам, — я прикажу устроить для вас шатер, дам бабу для услуг, и вы останетесь в лагере. Теперь в лесах самое надежное убежище. Мои Биллевичи сожжены дотла; на усадьбы нападают бродяги, а порой и шведские отряды. Где же вам преклонить голову, как не у меня? В моем распоряжении несколько сот сабель. А когда настанет слякоть, я подыщу для вас какую-нибудь избенку в лесной чаще.

Этот план очень понравился панне Божобогатой, так как в «партии» мечника было несколько молодых Биллевичей, учтивых кавалеров, и, кроме того, ходили слухи, что Бабинич идет в эти края.

Ануся надеялась, что, как только Бабинич явится, он вмиг разобьет шведов, а потом… потом будет, что Бог даст. Оленька тоже думала, что в лесу безопаснее всего, и хотела лишь быть как можно дальше от Таурог, опасаясь преследований Саковича.

— Пойдемте к Водоктам, — сказала она, — там мы будем среди своих. Если даже Водокты сожжены, то есть еще Митруны и все окрестные «застенки». Не может быть, чтобы весь край превратился в пустыню. В случае опасности ляуданцы нас защитят.

— Да ведь все ляуданцы ушли с Володыевским, — возразил молодой Юрий Биллевич.

— Остались старики и подростки; впрочем, и женщины тамошние умеют защищаться, если понадобится. Леса там больше здешних. Домашевичи-охотники или Госцевичи-смолокуры проведут нас в Роговскую пущу, где ни один неприятель нас не найдет.

— А я укреплю лагерь и, поместив вас в безопасном месте, буду на шведов нападать и истреблять тех, которые осмелятся подойти к окраинам пущи, — сказал мечник. — Это великолепная мысль, там можно поработать на славу!

Кто знает, быть может, мечник ухватился за мысль Оленьки, потому что сам он немного побаивался Саковича, который, будучи доведен до отчаяния, мог быть страшен.

Но совет действительно был хорош и потому всем пришелся по душе; мечник еще в тот же день отправил пехоту под начальством Юрия Биллевича, поручив ей пробраться через леса к Кракинову; а сам он с конницей выступил дня через два, собрав предварительно точные сведения, не вышли ли из Кейдан или из Россией, мимо которых ему надо было проходить, какие-нибудь значительные шведские отряды.

Отряд мечника подвигался медленно и осторожно. Девушки ехали в крестьянской телеге, а по временам верхом на лошадях, которых достал для них мечник.

Юрий подарил Анусе легкую сабельку, она повесила ее на шелковой перевязи через плечо и в ухарски надетой на голову шапочке гарцевала перед отрядом, точно ротмистр. Ее забавляли и поход, и сверкавшие на солнце сабли, и пылавшие ночью костры.

Молодые офицеры и солдаты восхищались ею, а она стреляла глазками во все стороны и по три раза в день распускала свои косы, чтобы потом заплетать их у светлых ручьев, заменявших ей зеркало. Она часто говорила, что хотела бы видеть битву, чтобы дать пример мужества, но на самом деле она хотела лишь покорять сердца молодых воинов и покорила их немало.

Оленька тоже точно ожила, выехав из Таурог. Там ее мучила неуверенность и постоянный страх; здесь, в чаще лесов, она чувствовала себя в безопасности. Здоровый воздух вернул ей силы. Вид войска, оружия, движение и говор успокаивали ее, как бальзам. Поход этот и ей доставлял удовольствие, а опасности, которые могли встретиться в пути, нисколько ее не страшили: ведь в жилах ее текла рыцарская кровь. Она реже показывалась на глаза, реже гарцевала верхом перед строем, и на нее меньше обращали внимания, зато все окружали ее уважением.

Улыбались усатые лица солдат при виде Ануси, при приближении же Оленьки к кострам все снимали шапки. Это уважение превратилось потом в обожание. Не обошлось и без того, чтоб кое-кто из офицеров не влюбился в нее, но никто не смел ей так прямо смотреть в глаза, как той чернушке-украинке.

Они шли через леса и заросли, часто высылая солдат на разведки, и только на седьмой день поздно ночью добрались до Любича, который лежал на краю ляуданской земли и служил для нее как бы воротами. Лошади уже так утомились, что, несмотря на настояния Оленьки, нельзя было продолжать путь. Мечник разместил солдат на ночлег. Сам он с девушками остановился в усадьбе, так как было холодно.

Благодаря какой-то счастливой случайности усадьба уцелела. Неприятель пощадил ее, вероятно, по распоряжению князя Януша Радзивилла, так как она принадлежала Кмицицу, и хотя впоследствии князь узнал об измене пана Андрея, но, вероятно, забыл о своем распоряжении или не успел отменить его. Повстанцы считали это имение собственностью Биллевичей, а разбойничьи шайки не решались грабить по соседству с Ляудой. Ничто здесь не изменилось. Оленька переступила порог этого дома с чувством боли и горечи. Она знала здесь каждый уголок, но зато почти каждый уголок был связан с воспоминаниями о каком-нибудь преступлении Кмицица. Вот столовая, украшенная портретами предков Биллевичей и головами убитых на охоте зверей. Разбитые пулями черепа еще висели на гвоздях, изрубленные саблями портреты сурово смотрели со стен, точно говорили: «Посмотри, девушка, посмотри, внучка, это он святотатственной рукой изрубил изображения твоих предков, давно почиющих в гробах…»

Оленька чувствовала, что не сомкнет глаз в этом поруганном доме. Ей казалось, что по темным углам снуют еще тени страшных компаньонов пана Андрея и что из их ноздрей пышет пламя.

И как быстро переходил этот человек, которого она некогда так любила, от шалостей к проступкам, от проступков к тяжким преступлениям: от надругательства над портретами — к распутству, к сожжению Упиты и Волмонтовичей, к похищению ее самой, далее к службе у Радзивилла, затем к измене, увенчанной обещанием посягнуть на жизнь короля, отца всей Речи Посполитой.

Ночь проходила, а сон не смыкал ее глаз. Все раны ее души снова раскрылись, и ее жгла нестерпимая боль. Лицо ее снова горело от стыда, она не плакала, но сердце ее наполнилось такой безмерной скорбью, что едва могло вместить ее.

О чем она тосковала? О том, что могло бы быть, если бы он был другим, если бы, при всей его разнузданности и дикости, у него было бы хоть благородное сердце, если бы был какой-нибудь предел, которого он не мог перейти в своих преступлениях… Ведь ее сердце простило бы многое…

Ануся заметила страдания подруги и угадала причину, так как мечник давно рассказал ей всю эту историю. Она подошла к Оленьке и, обняв ее за шею, сказала:

— Оленька, в этом доме ты корчишься от боли!..

Оленька сначала не хотела отвечать и только задрожала всем телом и залилась горьким, отчаянным плачем. Схватив руку Ануси, она прислонилась головкой к плечу подруги и вся тряслась от рыданий.

Анусе пришлось долго ждать, пока Оленька успокоилась немного, и она сказала тихим голосом:

— Оленька, помолимся за него…

Но Оленька обеими руками закрыла глаза.

— Нет… не могу… — произнесла она с усилием.

И, лихорадочным движением откидывая волосы, которые упали ей на виски, она заговорила задыхающимся голосом:

— Видишь ли… не могу… Ты счастлива! Твой Бабинич честен, славен… перед Богом… и отчизной… Ты счастлива… А мне нельзя даже молиться за него… Тут везде кровь человеческая… пепелище. Если бы он хоть… отчизне не изменял! Если бы не посягал на жизнь короля! Я уже раньше все простила ему… в Кейданах… потому что думала… потому что любила его всей душой… Но теперь не могу… О Боже милосердный… Не могу… Мне самой хочется умереть… И хочу, чтобы он умер…

— За всякого можно молиться! — возразила Ануся. — Бог милосерднее людей и знает то, чего люди часто не знают!

Сказав это, она опустилась на колени и начала молиться, а Оленька пала ниц на землю и пролежала так до утра.

На следующий день по всей окрестности разнеслась весть, что пан мечник Биллевич прибыл на Ляуду. Все вышли его встречать. Из соседних лесов выходили дряхлые старцы и женщины с детьми. Два года уже никто не пахал и не сеял в «застенках». Сами «застенки» большей частью были сожжены и опустошены. Население жило в лесах. Все мужчины ушли с паном Володыевским или разбрелись по разным «партиям», остались только подростки — стеречь и защищать остатки имущества, и они защищали его, но лишь в глубине пущ.

Мечника встретили как спасителя, со слезами радости. Этим простым людям казалось, что раз мечник с «панной» возвращаются в свое старинное гнездо, то, значит, войне и всем бедствиям — конец. И они сейчас же стали возвращаться в свои деревни, сгоняя из лесов одичавший скот.

Шведы, правда, были недалеко, в Поневеже, но на них уже обращали меньше внимания, так как отряд мечника и другие отряды могли защищать их в случае нужды.

Пан Томаш намеревался даже ударить на Поневеж, чтобы совсем очистить повет от шведов; он ждал лишь, чтобы под его знамена собралось побольше людей, а главным образом, чтобы пехоту снабдили ружьями, которых немало было припрятано Домашевичами в лесах; а пока он осматривал местность, переезжая из деревни в деревню.

Но это был печальный осмотр. В Водоктах была сожжена усадьба и половина деревни; в Митрунах тоже; только Волмонтовичи Бутрымов, некогда сожженные Кмицицем, успели отстроиться после пожара и уцелели. Дрожейканы и Домашевичи были сожжены дотла, Пацунели — наполовину. Мрозы — дотла, а Гощуны поплатились больше всех: всем мужикам, от мала до велика, были отрублены правые руки, по приказанию полковника Роса. Так разорила эту местность война, таковы были последствия измены князя Януша Радзивилла!

Пока мечник окончил осмотр местности и разместил отряды пехоты, снова получены были известия. Они были радостны и страшны в то же время. Юрий Биллевич с несколькими десятками всадников отправился к Поневежу и дорогой, захватив нескольких шведов, узнал от них о битве под Простками. И с каждым днем приходили все новые подробности, и они были так удивительны, что походили на сказку.

— Госевский, — говорили, — разбил графа Вальдека, Израеля и князя Богуслава. Войско истреблено, вожди в плену. Вся Пруссия в огне!

Несколько недель спустя прогремело еще одно грозное имя: Бабинича.

— Бабинич — главный виновник победы под Простками, — говорили по всей Жмуди, — Бабинич собственной рукой ранил князя Богуслава и захватил его в плен!

А потом:

— Бабинич жжет Пруссию и идет, как смерть, к Жмуди, оставляя лишь небо да землю!

— Бабинич сжег Тауроги, Сакович бежал от него в леса.

Последнее произошло слишком близко, и долго сомневаться не пришлось. Известие вскоре вполне подтвердилось.

Ануся Божобогатая все это время, пока приходили эти известия, жила в каком-то чаду, то смеялась, то плакала, топала ногами, когда кто-нибудь не верил, и повторяла всем, хотели ли ее слушать или нет:

— Я знаю пана Бабинича… Он меня из Замостья к пану Сапеге вез! Это самый великий воин в мире. Не знаю, сравнится ли с ним даже пан Чарнецкий. Это он, под командой пана Сапеги, разбил войско Богуслава во время первого похода… Он, а не кто другой, я уверена, ранил его под Простками. Бабинич справится с Саковичем, даже десятью такими, как Сакович. А шведов в месяц выгонит из Жмуди!

И ее уверения вскоре оправдались. Не было уже ни малейшего сомнения, что грозный воин, именуемый Бабиничем, двинулся от Таурог в глубину страны, на север.

Под Колтынями он наголову разбил полковника Бальдона и уничтожил весь его отряд; при Ворнях перерубил шведскую пехоту, отступавшую к Тельшам, а под Тельшами разбил полковника Нормана и Гуденскиольда; Гуденскиольд погиб, а Норман с остатками войска отступил к Загорам, к самой жмудской границе.

Из Тельш Бабинич двинулся к Куршанам, прогоняя мелкие отряды шведов, которые сломя голову бежали от него и соединялись с более сильными гарнизонами.

От Таурог и Полонги до Бирж и Вилькомира гремело имя победителя. Рассказывали о его жестокостях со шведами. Рассказывали, что отряд его, состоявший первоначально из небольшого чамбула татар и полка волонтеров, с каждым днем растет, так как все живое стекается к нему; с ним соединяются все «партии», а он держит их в железных руках и ведет на неприятеля.

Все были так заняты Бабиничем, что известие о поражении, которое Госевский потерпел от Штейнбока под Филипповом, не произвело никакого впечатления. Бабинич был ближе, и им интересовались больше.

Ануся каждый день умоляла мечника соединиться со знаменитым воином. Оленька ее поддерживала. Офицеры и шляхта, сгоравшие от любопытства, тоже торопили мечника.

Это было дело не легкое. Бабинич был в другой стороне и часто совсем исчезал, так что о нем не было ни слуху ни духу; потом он снова показывался где-нибудь, и снова доходили слухи о новой победе. Все отряды и гарнизоны из городов и местечек, спасаясь от Бабинича, отрезали дороги. Наконец за Россиенами появился сильный отряд Саковича, о котором говорили, что он истребляет все на своем пути и, подвергая пленных страшным пыткам, расспрашивает их об отряде Биллевича.

Мечник не только не мог идти к Бабиничу, но боялся даже, не станет ли ему скоро слишком тесно в окрестностях Ляуды.

Не зная, на что решиться, он открыл Юрию Биллевичу, что намерен отступить на восток, к Роговской пуще. Юрий тотчас проболтался Анусе, которая сейчас же побежала к мечнику.

— Дорогой дядя, — сказала она (она всегда называла его так, когда хотела что-нибудь выпросить), — я слышала, что вы собираетесь бежать… Разве не стыдно такому знаменитому воину бежать при одном известии о неприятеле?!

— Вечно вы во все свой носик суете! — в смущении ответил мечник. — Это вас не касается!

— Хорошо, тогда бегите, а я останусь здесь.

— Чтобы вас захватил Сакович? Вот увидите!

— Сакович не захватит, потому что меня Бабинич защитит!

— Как же! Так он и будет знать, где вы! Я уже говорил, что мы не сможем пробраться к нему.

— Но он сможет прийти к нам. Я с ним знакома; если бы мне удалось только переслать ему письмо, то я уверена, что он пришел бы сюда, разбив сначала Саковича. Он меня немного любил и, наверно, не отказал бы в помощи.

— А кто же возьмется отнести письмо?

— Можно будет послать первого попавшегося мужика.

— Не помешает, никак не помешает! Уж на что Оленька умна, а видно, и у вас ума немало. Если даже нам придется отступить в леса от неприятеля, все же лучше, чтобы Бабинич пришел в наши края — этак мы скорее с ним соединимся. Попробуйте, ваць-панна! Нарочного мы найдем, и человека верного.

Ануся так ревностно принялась за дело, что в тот же день нашла двух, желающих доставить письмо: Юрия Биллевича и Брауна. Оба должны были взять по письму одинакового содержания, чтобы не тот, так другой доставил его Бабиничу. С самым письмом у Ануси было гораздо больше хлопот; наконец она написала следующее:

«Пишу ваць-пану в отчаянии; если вы только помните меня (хотя сомневаюсь, ибо о чем же вам было бы помнить?), то умоляю вас поспешить мне на помощь. Судя по заботливости вашей, которой вы окружили меня по дороге из Замостья, смею надеяться, что вы не оставите меня в несчастии. Я нахожусь в «партии» пана Биллевича, мечника россиенского, который приютил меня, ибо я родственницу его, панну Биллевич, освободила из таурогской неволи. И его и нас со всех сторон окружает неприятель. С одной стороны — шведы, с другой — пан Сакович, от грешной назойливости которого мне пришлось бежать и искать спасения в отряде. Знаю, что вы меня не любили, хотя, видит Бог, ничего дурного я вам не сделала и всей душой была к вам расположена. Но хотя вы и не любите меня, спасите бедную сироту от рук неприятеля, Бог вознаградит вас за это, а я буду молиться за вас, ваць-пане, которого теперь уже называю добрым опекуном, а тогда буду до самой смерти называть своим избавителем…»

Когда посланцы покидали лагерь, Ануся, сознавая, каким опасностям они подвергаются, испугалась за них и хотела их удержать.

Со слезами на глазах она стала умолять мечника, чтобы он запретил им ехать и отдал письма крестьянам, которым легче будет пробраться.

Но Браун и Юрий Биллевич упорствовали и не слушали никаких доводов. Оба они хотели перещеголять друг друга в готовности к услугам, и ни тот ни другой не предвидели того, что их ожидало.

Неделю спустя Браун попал в руки Саковича, который приказал содрать с него кожу, а бедный Юрий Биллевич был застрелен за Поневежем, когда убегал от шведского разъезда.

Оба письма попали в руки неприятеля.

XXVII

Сакович после поимки и казни Брауна сейчас же снесся с полковником Гамильтоном, англичанином, который служил шведам и был комендантом Поневежа, чтобы сообща с ним напасть на «партию» мечника Биллевича.

Бабинич в это время пропал где-то в лесах, и вот уже много дней о нем не было слуху. Впрочем, Сакович теперь не испугался бы уже его приближения. Правда, несмотря на свою храбрость, он ощущал какой-то инстинктивный страх перед Бабиничем, но теперь он сам готов был погибнуть, лишь бы отомстить. Со времени бегства Ануси бешенство ни на минуту не покидало его. Неосуществившиеся планы и оскорбленное самолюбие приводили его в ярость, и, кроме того, страдало его сердце. Сначала он хотел жениться на Анусе из-за поместий, оставленных ей в наследство ее первым женихом, паном Подбипентой, но потом он влюбился в нее без ума, насколько способен был вообще любить такой человек. И дошло до того, что он, который прежде, кроме князя Богуслава, не боялся никого на свете, он, при одном виде которого люди бледнели, смотрел в глаза этой девушке как пес, подчинялся ее воле, терпел ее прихоти, исполнял все ее желания и старался угадывать каждую ее мысль.

Она пользовалась и даже злоупотребляла своим влиянием, обнадеживая его словами и взглядами, командовала им как невольником и, наконец, изменила!

Сакович принадлежал к таким людям, которые считают хорошим и честным только то, что для них полезно, а дурным и преступным все то, что приносит им вред. И в его глазах Ануся совершила величайшее преступление, для которого трудно было подыскать достойное наказание. Если бы это случилось с кем-нибудь другим, пан староста шутил бы да посмеивался, но так как здесь задели его лично, он заметался, точно раненый зверь, и думал только о мести. Он хотел во что бы то ни стало схватить виновную живой или мертвой. Предпочитал бы живой, тогда он мог бы отомстить, как лихой кавалер. Но и если бы она погибла во время нападения, то это было бы для него неважно — только бы она не досталась кому-нибудь другому.

Чтобы действовать наверняка, он подослал одного человека, который был им подкуплен, к мечнику с письмом, якобы от Бабинича, в котором извещал от его имени, что прибудет в Волмонтовичи не позже чем через неделю.

Мечник поверил и, надеясь на непобедимую силу Бабинича, не только сам окончательно расположился в Волмонтовичах, но и, распространив это известие по всей округе, поднял на ноги всю Ляуду. Осень кончалась, настали холода, и остатки ляуданского населения стали собираться из лесов, чтобы увидеть прославленного воина.

Между тем со стороны Поневежа к Волмонтовичам подвигался шведский отряд Гамильтона, а со стороны Кейдан по-волчьи подкрадывался Сакович.

Увы! — он и не подозревал, что за ним, тоже по-волчьи, шаг за шагом, идет кто-то третий, который хотя и не получил приглашений, но всегда появлялся там, где его менее всего ожидали.

Кмициц не знал, что Оленька находится в отряде Биллевича. В Таурогах, которые он уничтожил огнем и мечом, он узнал, что она бежала вместе с панной Божобогатой, но предполагал, что они бежали в Беловежскую пушу, где укрывалась и пани Скшетуская, и много других шляхтянок. Это предположение казалось ему тем основательнее, что он знал о намерении старого мечника увезти племянницу в эти непроходимые леса.

Он сильно опечалился, не найдя ее в Таурогах, но, с другой стороны, его радовала мысль, что она вырвалась из рук Саковича и что до окончания войны она будет в безопасности.

Так как ему нельзя было идти сейчас же в Беловежскую пущу, то он решил до тех пор преследовать неприятеля на Жмуди, пока совершенно его не уничтожит. И счастье шло за ним следом. В течение полутора месяца он одерживал победу за победой; вооруженные люди стекались к нему со всех сторон, и вскоре татары составляли едва лишь четвертую часть его отряда. Наконец он прогнал неприятеля из всей западной Жмуди, а когда до него дошли сведения о Саковиче, то он, чтобы свести с ним старые счеты, отправился в Давно знакомые места и шел за ним по пятам.

Так и подошли они оба к Волмонтовичам.

Мечник стоял там уже более недели, и ему и в голову не могло прийти, какие страшные гости вскоре к нему пожалуют.

И вот однажды вечером подростки Бутрымы, пасшие за Волмонтовичами лошадей, дали знать, что какое-то войско вышло из леса и идет к Волмонтовичам с южной стороны. Мечник был старый и опытный воин и потому заранее принял все меры предосторожности. Свою пехоту, которую Домашевичи снабдили ружьями, он поместил во вновь отстроенных домах, а часть ее разместил у ворот; сам же он с конницей расположился позади, за заборами, на широком пастбище, выходившем к речке. Мечник сделал это, главным образом, для того, чтобы Бабинич, который, наверно, умел ценить дельные распоряжения, похвалил его. И позиция его действительно была сильная.

«Застенок» с того времени, как его сжег Кмициц, мстя за смерть товарищей, отстраивался очень медленно; война со шведами заставила приостановить работы, и главная улица была загромождена массой бревен и досок. У ворот возвышались целые горы их, и пехота, даже и не очень хорошо обученная, могла из-за них защищаться долго.

Во всяком случае, она прикрывала конницу от первого натиска. Мечнику так хотелось блеснуть своим знанием военного дела перед Бабиничем, что он даже выслал разъезд на разведки.

И каково было его изумление, даже ужас, когда вдали, из-за леса, послышались отголоски выстрелов, затем на дороге показался его разъезд, который мчался во весь опор, преследуемый целой тучей неприятелей.

Мечник тотчас бросился к пехоте, чтобы сделать последние распоряжения. Между тем из лесу показался неприятель и, как саранча, двинулся к Волмонтовичам, сверкая саблями.

Лесок был недалеко, и конница пустила лошадей вскачь, чтобы одним натиском прорваться сквозь ворота, но неожиданный залп пехоты мечника осадил ее на месте. Первые ряды даже отступили в беспорядке, и только человек пятнадцать приблизились к воротам.

Мечник успел уже прийти в себя и, подъехав к коннице, приказал всем, у кого были пистолеты и ружья, идти на подкрепление пехоте.

У неприятеля тоже, по-видимому, были мушкеты, так как после первого натиска он открыл учащенную, хотя и беспорядочную стрельбу.

Между обеими сторонами завязалась перестрелка; пули со свистом долетали даже до конницы, ударялись в стены домов, в заборы, в груды балок; дым окутал Волмонтовичи, запах пороха наполнил улицу.

Желание Ануси сбылось: она увидала битву.

Обе девушки с самого начала, по приказанию мечника, сели на лошадей, чтобы, в случае, если силы неприятеля будут очень велики, спасаться бегством вместе с «партией». Им приказано было стоять в задних рядах конницы.

Но Ануся, несмотря на то что у нее была сабля, сразу струсила. Она, которая так легко справлялась с офицерами в мирное время, не нашла в себе ни капли энергии теперь, когда пришлось стать лицом к лицу с сыном Беллоны. Свист и стук пуль пугал ее; смятение, беготня ординарцев, грохот мушкетов, стоны раненых доводили ее чуть не до обморока, а запах пороха затруднял дыхание. Она почувствовала тошноту и слабость, лицо у нее побледнело как полотно, и она стала кричать, как ребенок. Один из офицеров, молодой пан Олеша из Кемнар, должен был поддерживать ее на руках. Держал он ее крепко, даже крепче, чем нужно было, и готов был держать ее так хоть до скончания веков.

Но солдаты кругом стали подсмеиваться.

— Рыцарь в юбке! — раздались голоса. — Кур щипать, а не воевать!

— Пане Олеша, — кричали другие, — щит тебе как раз по плечу пришелся, но через него Купидону легче будет пронзить тебя стрелой…

И солдаты развеселились.

Другие предпочитали любоваться Оленькой, которая держалась совсем иначе. Вначале, когда мимо нее пролетело несколько пуль, она тоже побледнела и не могла удержаться от того, чтобы не наклонять головы и не закрывать глаз. Но вскоре в ней заиграла рыцарская кровь; лицо вспыхнуло румянцем, как роза; она подняла голову и смело глядела вперед, ноздри ее раздулись.

Дым у ворот все сгущался и застилал вид на поле, и храбрая панна, видя, что офицеры выехали вперед, чтобы следить за ходом сражения, тоже подвинулась вперед, не думая о том, что делает.

Среди всадников раздался ропот одобрения:

— Вот это кровь! Вот это жена для солдата! Вот молодец-волонтер!

— Vivat панна Биллевич!

— Не ударим лицом в грязь, мосци-панове! Перед такими глазами стоит отличиться.

— И амазонки смелее под выстрелами не стояли! — крикнул один из молодых солдат, забывая в пылу увлечения, что амазонки жили еще до изобретения пороха.

— Пора бы уж кончить! Пехота справляется прекрасно и причинила неприятелю большие потери.

Действительно, неприятель ничего не мог сделать со своей конницей. Он ежеминутно пускал вскачь лошадей и бросался к воротам, но, встреченный залпом, отступал в беспорядке. И как волна после отлива оставляет на берегу раковины, камешки и мертвую рыбу, так и теперь после каждой атаки на дороге перед воротами оставалось десятка два лошадиных и человеческих трупов.

Наконец атаки прекратились. Подъезжали только охотники и стреляли в сторону деревни из пистолетов и мушкетов, чтобы отвлечь внимание биллевичевского отряда. Но мечник, взобравшись на стену, заметил движение в задних рядах неприятеля по направлению к полю и кустарникам, тянувшимся с левой стороны Волмонтовичей.

— Вот откуда будет нападение! — крикнул он и тотчас послал часть конницы стать между избами, чтобы дать неприятелю отпор со стороны садов.

Через полчаса началась новая перестрелка на левом фланге отряда.

Обнесенные заборами сады затрудняли рукопашную атаку, но затрудняли для обеих сторон. К тому же неприятель, растянувшийся длинной линией, был в большей безопасности от выстрелов.

Битва разгоралась с двух сторон; атаки у ворот продолжались.

Мечник стал беспокоиться. Только с правой стороны у него оставалось еще не занятое неприятелем поле, кончавшееся не особенно широкой, но довольно глубокой речкой с топким дном, через которую переправляться наспех было довольно трудно. В одном месте только была протоптанная дорога к отлогому берегу, по которой обыкновенно гнали скот в лес.

Пан Томаш все чаще стал посматривать в ту сторону.

Вдруг вдали, между вербами, он при блеске вечерней зари увидел толпу Каких-то солдат.

«Бабинич идет!» — подумал он.

Но в ту же минуту к ним прискакал пан Хшонстовский, который командовал эскадроном конницы.

— Со стороны реки видна шведская пехота! — воскликнул он в ужасе.

— Это ловушка! — крикнул пан Томаш. — Ради бога, ударьте со своим эскадроном на эту пехоту, иначе она ударит на нас с фланга.

— Их слишком много! — ответил Хшонстовский.

— Задержите их хоть на час, а мы тем временем начнем отступать по направлению к лесу.

Пан Хшонстовский ускакал и вскоре помчался через луга с двумястами всадников; увидев это, неприятельская пехота поспешно выстроилась в лесу, чтобы встретить неприятеля. Через минуту эскадрон пустил лошадей вскачь, а из чаши раздался залп из мушкетов.

Мечник уже сомневался не только в победе, но и в спасении своей пехоты.

Он мог еще отступить с частью конницы и с девушками к лесу и там искать спасения. Но такое спасение равнялось жестокому поражению: оно отдавало в руки неприятеля большую часть «партии» и остатки ляуданского населения, собравшегося в Волмонтовичах, чтобы увидеть Бабинича. Самые Волмонтовичи были бы, конечно, сровнены с землей.

Оставалась одна надежда на то, что Хшонстовский сломит шведскую пехоту.

Между тем небо уже темнело, а в деревне было светло: загорелись стружки, щепки и доски, валявшиеся у ворот. От них загорелся дом, и кровавое зарево осветило деревню.

При его блеске мечник увидел конницу Хшонстовского, которая отступала в беспорядке, преследуемая шведской пехотой, шедшей в атаку со стороны леса.

Тогда он понял, что остается лишь отступление по единственной свободной дороге.

Он подскакал к оставшейся коннице и, подняв саблю, скомандовал: «Назад, мосци-панове, в порядке!.. В порядке!» — как вдруг и сзади раздались выстрелы и крики солдат.

Мечник убедился, что он окружен со всех сторон и попал в западню, из которой не было ни выхода, ни спасения.

Оставалось только умереть с честью; он бросился к первым рядам конницы и крикнул:

— Сложим здесь головы! Не пожалеем крови за веру и отчизну!

Между тем залпы его пехоты, защищавшей ворота и левую часть «застенка», все слабели, а крики неприятеля все росли и говорили о том, что он торжествует.

Но что значат эти хриплые звуки рогов в отряде Саковича и барабанный бой в шведской пехоте?

Действительно, слышатся пронзительные крики, но какие-то странные: в них слышится не ликование, а ужас.

Пальба у ворот вдруг сразу прекратилась. Кучки конницы Саковича мчатся с левой стороны к главной дороге. С правой стороны пехота останавливается и вдруг начинает отступать к зарослям.

— Что это? Ради бога! Что это значит?.. — кричит мечник.

Но в ответ из лесу, откуда вышел отряд Саковича, теперь лавиной хлынули люди, лошади, знамена, бунчуки, сабли, и не идут, а несутся, как вихрь или ураган. В кровавом блеске пожара их видно как на ладони. Их целые тысячи. Земля, чудится, убегает у них под ногами, а они несутся сплоченной массой, точно какое-то чудовище вырвалось вдруг из леса и несется к деревне, чтобы ее поглотить… А перед ними летит страх и гибель! Вот-вот они налетят! Сметут Саковича, как ветер!

— Боже, великий Боже, — кричит мечник, точно обезумев, — это наши! Это, верно, Бабинич!

— Бабинич! — кричат за ним все в один голос.

— Бабинич! — слышатся испуганные голоса в отряде Саковича.

И весь отряд поворачивает направо, чтобы соединиться с пехотой.

Забор с треском рушится под напором лошадей; луг наполняется убегающими, но те уже сидят у них на шее — рубят, режут, колют без пощады, без милосердия.

Крики, стоны, лязг сабель… И те и другие налетают на пехоту, опрокидывая, давя и уничтожая ее. Наконец вся масса бросается к реке и скрывается в зарослях на противоположном берегу. Их еще видно. Они гонятся и рубят, рубят!.. Сверкнули в последний раз саблями и исчезли в кустах, в темноте…

Пехота мечника стала возвращаться от ворот и тех домов, которые более не нуждались в защите; конница все еще стояла в каком-то оцепенении, ряды ее глухо молчали, только когда с треском рухнул горящий дом, чей-то голос произнес:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Да это буря пронеслась!..

— Ни одна живая душа не уйдет от такой погони! — прибавил кто-то.

— Мосци-панове, — воскликнул вдруг мечник, — да неужели мы не бросимся преследовать тех, которые обошли нас с тылу? Они отступают, но мы их догоним!

— Бей! Убей! — крикнули все хором.

И вся конница погналась за отрядом неприятеля. В Волмонтовичах остались одни старики, женщины, дети и панна с подругой.

Пожар тотчас же потушили; всех охватила безумная радость. Женщины со слезами и рыданиями поднимали руки к небу и смотрели в ту сторону, куда погнался Бабинич.

— Да благословит тебя Господь Бог, воин непобедимый! Спаситель наш, спасший нас, наших детей и наши жилища от гибели!

Дряхлые Бутрымы повторяли хором:

— Да благословит тебя Бог! Да ведет тебя Бог! Если бы не ты, не было бы уж Волмонтовичей!

Ах, если бы в этой толпе знали, что деревню от огня и меча спасла та самая рука, которая два года тому назад предала ее огню и мечу…

Потушив пожар, все занялись ранеными. Подростки бегали по месту побоища с дубинами в руках и добивали шведов и солдат Саковича.

Оленька тотчас же стала распоряжаться осмотром раненых. Никогда не терявшая присутствия духа, всегда полная энергии и сил, она успокоилась только тогда, когда все раненые были разнесены по избам, с перевязанными ранами.

Затем все население последовало за нею к кресту, чтобы помолиться за павших, всю ночь никто не смыкал глаз, все ожидали возвращения мечника и Бабинича и хлопотали, чтобы подобающим образом принять победителя. Зарезали несколько волов и баранов; костры горели до утра.

Одна Ануся не могла ничего делать. Сначала страх отнял у нее силы, а потом она чуть с ума не сошла от радости. Оленьке пришлось позаботиться и о ней; а она то смеялась, то плакала, то бросалась в объятия подруги и повторяла бессвязно:

— А что? Кто спас и нас всех, и мечника, и Волмонтовичи? Кто обратил в бегство Саковича? Кто разбил его и шведов? Пан Бабинич! Я знала, знала, что так будет! Ведь это я его сюда вызвала. Оленька! Оленька! Как я счастлива! Не говорила ли я тебе? Его никто не может победить. С ним не сравнится и пан Чарнецкий… О боже, боже! Правда, ведь он вернется? Еще сегодня? Если бы он не думал вернуться, так зачем же было сюда приходить? Правда? Слышишь, Оленька? Лошади ржут вдали.

Но вдали ничто не ржало. Только под утро раздался лошадиный топот, крики и песни. Это вернулся пан мечник. Конница на взмыленных лошадях заполнила всю деревню. Пенью, крикам и рассказам не было конца.

Мечник приехал весь в крови, запыхавшийся, но радостный и до утра рассказывал, как он разбил отряд рейтар и как преследовал его на протяжении двух миль и всех перебил.

Он, как и все войско, был уверен, что Бабинич вернется с минуты на минуту.

Но настал полдень, затем солнце, совершив вторую половину пути, стало склоняться к закату, а Бабинич все не возвращался.

У Ануси вечером ярко разгорелись щеки.

«Неужели он только о шведах думал, а не обо мне? — думала она. — Ведь получил же он письмо, раз пришел сюда».

Бедная, она не знала, что души Брауна и Юрия Биллевича давно уже на том свете и что Бабинич никакого письма не получал!

Если бы он только получил его, он с быстротой молнии вернулся бы в Волмонтовичи, но только… не для тебя, Ануся…

Прошел еще день; мечник все еще не терял надежды и поэтому не уходил из «застенка».

Ануся упорно молчала.

«Он оскорбил меня страшно! Так мне и надо за мое легкомыслие, за мои грехи!» — говорила она себе.

На третий день пан Томаш послал несколько человек на разведки. Они вернулись на четвертый день и сообщили, что пан Бабинич взял Поневеж, перерубил всех шведов, а сам ушел неизвестно куда, так как слухов о нем нет.

— Теперь мы его не найдем, пока сам он не вынырнет! — сказал мечник. Ануся превратилась в какую-то крапиву: кто из офицеров ни прикасался к ней — отскакивал как ошпаренный. На пятый день она сказала Оленьке:

— Пан Володыевский такой же прекрасный солдат, как и Бабинич, но не так груб!

— А может быть, — задумчиво ответила Оленька, — пан Бабинич верен той, о которой говорил тебе по дороге из Замостья?

— Ладно! Мне все равно! — ответила Ануся.

Но она сказала неправду: ей было далеко не все равно.

XXVIII

Отряд Саковича был так разгромлен, что сам он лишь с четырьмя солдатами успел скрыться в лесах недалеко от Поневежа… Он скитался в них, переодетый мужиком, в течение нескольких месяцев, не смея никуда выглянуть.

А Бабинич ударил на Поневеж, вырезал там шведский гарнизон и погнался за Гамильтоном, который, не имея возможности уйти в Инфляндию, так как на пути, в Шавлях и далее — под Биржами, стояли значительные польские отряды, повернул на восток, в надежде прорваться к Вилькомиру.

Он отчаялся уже спасти свой полк и не хотел только попасть в руки Бабиниа, так как всем было известно, что этот жестокий воин, чтобы не обременять себя пленными, предпочитал их вешать.

И вот несчастный англичанин бежал, как олень, преследуемый стаей волков, а Бабинич упорно гнался за ним; оттого он и не вернулся в Волмонтовичи и даже никого и не расспрашивал, какой именно отряд ему удалось спасти.

Настали первые заморозки, и бегство становилось все труднее: на лесной дороге оставались следы копыт. На полях уже не было травы, и лошади голодали.

Рейтары не смели подолгу задерживаться в городах из опасения попасть в руки преследующего их по пятам неприятеля.

Наконец положение их стало ужасно: они питались только листьями, корой и собственными лошадьми, которые падали от усталости.

Спустя неделю солдаты сами стали просить своего полковника вступить в сражение с Бабиничем, так как они предпочитали скорее погибнуть в бою, чем от голода.

Гамильтон послушался и, остановившись возле Андронишек, стал готовиться к битве. Силы шведов были гораздо слабее, и англичанин не мог даже мечтать о победе, особенно над таким противником. Но он был уже так измучен, что хотел погибнуть…

Битва, начатая под Андронишками, кончилась в окрестностях Троупей, где пали остатки шведского войска.

Гамильтон погиб геройской смертью, защищаясь у придорожного креста, один против нескольких ордынцев, которые сначала хотели взять его живым, но, разъяренные сопротивлением, в конце концов изрубили его саблями.

Люди Бабинича так уже устали, что не имели ни сил, ни желания идти в Троупи. И, не сходя с тех мест, где они стояли во время битвы, они расположились на ночлег и развели костры среди неприятельских трупов.

Поужинав, все уснули крепким сном.

Даже татары отложили обыскивание трупов на завтрашний день.

Кмициц, который главным образом заботился о лошадях, не противился этому отдыху.

На следующий день он встал очень рано, чтобы подсчитать потери после ожесточенного боя и справедливо разделить добычу. Тотчас после завтрака он стал на возвышении у подножия того креста, где погиб полковник Гамильтон, а польские и татарские старшины по очереди подходили к нему и докладывали о количестве выбывших из строя. Он слушал, как сельский хозяин слушает летом отчеты своих экономов, и радовался победе…

Но вот к нему подошел Акбах-Улан, более похожий на какое-то страшилище, чем на человека, так как в битве под Волмонтовичами ему разбили нос рукояткой сабли. Поклонившись, он подал Кмицицу запачканные кровью бумаги и сказал:

— Эффенди, у шведского вождя нашли какие-то бумаги, которые я тебе вручаю, согласно приказанию!

Действительно, Кмициц раз навсегда отдал приказ, чтобы все бумаги, найденные при трупах, отдавать ему сейчас же после битвы; часто он узнавал из них о намерениях неприятеля и принимал соответственные решения.

Но в эту минуту спешить было нечего, а потому, кивнув Акбаху, он спрятал бумагу за пазуху. Акбаха он отослал к чамбулу и велел сейчас же отправляться в Троупи, где предстоял более продолжительный отдых.

Перед Кмицицем прошли его отряды, один за другим. Впереди шел чамбул, который насчитывал уже не более пятисот человек: остальные погибли в сражениях. Зато теперь у каждого татарина было зашито в седле, в тулупе и в шапке столько шведских риксдалеров, прусских талеров и дукатов, что каждого из них можно было ценить на вес серебра. Притом эти татары совсем не походили на обыкновенных татар: все, кто был послабее, погибли от трудов и лишений, остались только отборнейшие, рослые воины, обладавшие железной выносливостью и железными руками. Благодаря постоянной практике они были теперь так обучены, что даже в открытой битве могли помериться с легкой польской кавалерией, а на шведских рейтар и прусских драгун они ходили, как волки на овец. В битвах они с особенной яростью защищали тела павших товарищей, чтобы потом поделиться их деньгами.

Теперь они молодецки проходили перед паном Кмицицем, ударяя в литавры, свистя на дудках и потрясая бунчуком, и шли так стройно, что не уступали регулярным войскам. За ними прошел отряд драгун, с большим трудом сформированный Кмицицем из добровольцев, — вооруженный рапирами и мушкетами. Командовал ими бывший вахмистр Сорока, теперь уже произведенный в ротмистры. Отряд этот, одетый в однообразные мундиры, снятые с прусских драгун, состоял по большей части из людей низшего сословия, но Кмициц и любил таких людей, так как они слепо повиновались и безропотно переносили всякие лишения.

В двух отрядах, которые шли за драгунами, служила исключительно шляхта. Это были люди буйные и неспокойные, которые под командой другого вождя превратились бы в шайку грабителей и только в железных руках Кмицица стали похожи на регулярное войско. В бою они были не так стойки, как драгуны, зато были страшнее их в первом натиске, а в рукопашной схватке превосходили все войско, ибо каждый из них знал фехтовальное искусство.

За ними прошло около тысячи новобранцев-волонтеров, лихих молодцов, но над ними надо было еще много поработать, чтобы сделать их похожими на настоящих солдат.

Каждый из этих отрядов, проходя мимо креста, где стоял Кмициц, криками приветствовал вождя и отдавал ему честь саблями. А он радовался все больше. Теперь у него немалая сила! С нею он многое уже сделал, пролил много неприятельской крови и, Бог даст, сделает еще больше.

Велики были его прежние грехи, но немалы и недавние заслуги. Он восстал из бездны греховной и пошел каяться, но не в церковь, а на бранное поле. Защищал Пресвятую Деву, защищал отчизну, короля и теперь чувствовал, как легко у него на душе, как весело. Даже гордости было полно сердце рыцаря: не каждый мог бы сделать то, что он.

Ведь в Речи Посполитой столько лихой шляхты, столько рыцарей и кавалеров, но почему же ни один из них не стоит во главе такого отряда, ни Володыевский, даже ни Скшетуский? Кто оборонял Ченстохов? Кто защищал короля в ущелье? Кто сразил Богуслава? Кто первый с мечом и огнем обрушился на Пруссию? А теперь уже и на Жмуди почти нет неприятеля!

В эту минуту пан Андрей чувствовал то, что чувствует сокол, когда, широко расправив крылья, он поднимается все выше и выше. Проходившие мимо него отряды приветствовали его громкими криками, а он поднял голову и спрашивал самого себя: «Куда я вознесусь?» И лицо его горело, ибо в эту минуту ему казалось, что в нем сидит прирожденный гетман. Но гетманская булава, если он дослужится до нее, достанется ему за раны, за заслуги, за славу! Не соблазнит его больше ею ни один изменник, как некогда соблазнял Радзивилл, — теперь благодарная отчизна может вручить ему ее с согласия короля. Ему нечего заботиться о том, когда это будет, а только бить и бить, бить завтра, как он бил вчера!

Но вот его воображение вернулось к действительности. Куда ему отправиться из Троупей, где опять напасть на шведов?

Вдруг он вспомнил про письма, отданные ему Акбах-Уланом и найденные у убитого Гамильтона; он вынул их из-за пазухи, взглянул, и изумление отразилось на его лице.

На конверте было написано женской рукой:

«Вельможному пану Бабиничу, полковнику татарских и волонтерских войск».

— Мне! — проговорил пан Андрей.

Печать была сломана, а потому он быстро вынул письмо, расправил его и стал читать.

Но не успел он кончить, как руки его задрожали, он изменился в лице и воскликнул:

— Да славится имя Господне! Боже милостивый! Вот и награда из рук Твоих!

Тут он обхватил обеими руками подножие креста и стал биться головой о дерево. Иначе благодарить Бога в эту минуту он не мог, его охватила радость, подобная вихрю, и унесла его на небо: слов молитвы он произнести не мог.

Это было письмо от Анны Божобогатой. Шведы нашли его у Юрия Биллевича, а теперь оно попало в его руки от убитого Гамильтона. В голове пана Андрея мелькали, с быстротой татарских стрел, тысячи мыслей.

Значит, Оленька была не в пуще, а в «партии» Биллевича? И он спас ее, а вместе с нею те самые Волмонтовичи, которые некогда сжег, мстя за товарищей! Видно, само Провидение вело его, чтобы он сразу вознаградил Оленьку и Ляуду за все обиды, причиненные им. И вот он искупил свою вину. Может ли теперь не простить его она или братья ляуданцы? Могут ли они не благословлять его? Что скажет любимая девушка, которая считала его изменником, когда узнает, что тот Бабинич, который сразил Радзивилла, который бродил по пояс в крови немцев и шведов, который прогнал неприятеля из Жмуди, заставил его бежать в Пруссию и Инфляндию, — это он, Кмициц, но уже не забияка, не преступник, не изменник, а защитник веры, короля и отчизны…

А ведь пан Андрей, только что вступив в пределы Жмуди, мог повсюду объявить, кто такой этот славный Бабинич, и если он этого не сделал, то лишь потому, что боялся, как бы, услышав его настоящее имя, все не отвернулись от него и не отказали бы ему в помощи и доверии. Ведь прошло только два года с тех пор, как, обманутый Радзивиллом, он истреблял полки, которые не захотели восстать вместе с князем против государя и отчизны. Два года тому назад он был еще правой рукой великого изменника.

Но теперь все изменилось. Теперь, после стольких побед, стяжав такую славу, он имеет право прийти к любимой девушке и сказать ей: «Я — Кмициц, но твой спаситель!» Он имеет право крикнуть всей Жмуди: «Я — Кмициц, но твой спаситель!»

Волмонтовичи недалеко. Бабинич неделю преследовал Гамильтона, но не пройдет недели, как Кмициц будет у ног Оленьки.

Пан Андрей встал, бледный от волнения, с горящими глазами, с пылающим лицом, и позвал слугу:

— Оседлать коня! Живо, живо!

Слуга подвел вороного жеребца и, уже подавая стремя, сказал:

— Ваша милость, какие-то неизвестные люди едут к нам от Троупей с паном Сорокой!

— Пусть себе едут! — ответил пан Андрей.

Тем временем всадники приблизились на несколько шагов. Один из ехавших в сопровождении Сороки выехал вперед и, подъехав к Кмицицу, снял рысий колпак, обнажая рыжую голову.

— Я имею честь видеть пана Бабинича? — сказал он. — Рад, что нашел вас, ваць-пане!

— С кем имею честь? — нетерпеливо проговорил Кмициц.

— Я — Вершул, бывший ротмистр татарского полка князя Еремии Вишневецкого. Я приехал в родные края, чтобы набирать солдат на новую войну. Кроме того, я привез вам, ваць-пане, письмо от великого гетмана, пана Сапеги.

— На новую войну? — спросил Кмициц, нахмурив брови. — Что вы говорите?

— Это письмо объяснит вам лучше, чем я! — сказал Вершул, подавая письмо гетмана.

Кмициц лихорадочно сорвал печать. В письме было следующее: «Любезнейший пане Бабинич! Новый потоп угрожает отчизне. Союз шведов с Ракочи заключен, и раздел Речи Посполитой решен. Восемьдесят тысяч венгерцев, семиградцев, валахов и казаков с минуты на минуту перейдут нашу южную границу. В столь бедственную годину надлежит нам напрячь все наши силы, чтобы народ наш оставил грядущим векам хоть славное имя. А потому посылаю вам приказ, не теряя ни минуты, идти на юг форсированным маршем и соединиться с нами. Вы застанете нас в Бресте, откуда, не мешкая, мы пошлем вас дальше. Князь Богуслав освободился из неволи, но пан Госевский будет наблюдать за Пруссией и Жмудью. Еще раз прошу вас поспешить и надеюсь, что вас к тому побудит любовь к погибающей отчизне».

Кмициц, прочитав, уронил письмо на землю, провел рукой по влажному лицу и, окинув Вершула блуждающими глазами, спросил тихим, сдавленным голосом:

— Отчего же пан Госевский останется на Жмуди, а я должен идти на юг? Вершул пожал плечами.

— Спросите об этом пана гетмана в Бресте. Я ничего вам сказать не могу! — ответил он.

Вдруг страшный гнев охватил пана Андрея, глаза его засверкали, лицо посинело, и он крикнул пронзительным голосом:

— А я отсюда не уйду! Понимаете?!

— Вот как? — проговорил Вершул. — Мое дело отдать вам приказ, а вы делайте как знаете! Челом! Мне хотелось побыть в вашем обществе часик-другой, но после того, что я услышал, я предпочитаю поискать другого!

Сказав это, он повернул коня и уехал.

Пан Андрей опять сел у креста и стал бессмысленно посматривать на небо, точно хотел узнать, какова будет погода. Слуга отошел с лошадьми в сторону, и кругом воцарилась тишина.

Утро было погожее, бледное, полуосеннее-полузимнее. Ветра не было, с берез, возле креста, без шелеста осыпались пожелтевшие и свернувшиеся от холода листья. Над лесами пролетали бесчисленные стаи ворон и галок; иные из них опускались с громким карканьем тут же возле креста, так как на поле и на дороге лежало еще много непохороненных трупов. Пан Андрей смотрел, моргая глазами, на этих черных птиц и, казалось, хотел их сосчитать. Потом закрыл глаза, наморщил брови… Но вот лицо его стало осмысленным — и он заговорил сам с собою:

— Иначе быть не может! Пойду через две недели, но не теперь. Пусть будет что будет! Не я привел Ракочи! Не могу! Что слишком, то слишком… Мало ли я натерпелся, намаялся, мало ли бессонных ночей провел на седле, мало ли пролил своей и чужой крови? И вот награда за это! Не будь еще этого письма, я пошел бы; но оба они, как нарочно, в одно время: точно для того, чтоб причинить мне большую скорбь. Пусть мир рушится, а я не пойду! Отчизна не погибнет в эти две недели, и, видно, Божий гнев над нею — помочь ей выше сил человеческих! Боже! Боже! Русские, шведы, пруссаки, венгерцы, семиградцы, валахи, казаки — все зараз! Кто даст им отпор? О Господи! В чем провинилась пред Тобой наша отчизна и благочестивый король, что Ты отвратил от них лик свой и не знаешь милосердия над ними — посылаешь все новые бедствия? Разве мало еще крови? Мало слез? Ведь люди уже веселиться забыли, ведь вихри здесь не дуют, а стонут… Здесь дожди не падают, а плачут, а Ты бичуешь и бичуешь. Милосердия, Господи! Мы грешили, Отче, но ведь уже исправились! Мы оставили дома наши, сели на коней и все деремся и деремся. Мы оставили своеволие наше, оставили личные дела… Так почему же Ты не прощаешь нас? Почему не утешишь?

Вдруг совесть схватила его за волосы, и он задрожал всем телом: показалось ему, будто он слышит какой-то плывущий с самого свода небесного великий голос, который говорит:

— Вы оставили личные дела? А ты, несчастный, что делаешь в эту минуту? Ты превозносишь свои заслуги, а когда пришла первая минута испытания, ты, как норовистый конь, становишься на дыбы и кричишь: «Не пойду!» Гибнет родина-мать, новые мечи пронзают ее грудь, а ты отворачиваешься от нее, не хочешь поддержать ее, гонишься за собственным счастьем и кричишь: «Не пойду!» Она простирает окровавленные руки, она уже падает, лишается чувств, уже умирает и в последний раз зовет: «Дети! Спасайте!» А ты ей отвечаешь: «Не пойду!» Горе вам! Горе такому народу, горе Речи Посполитой!

Волосы дыбом стали на голове пана Андрея от страха, и все его тело стало дрожать, точно в лихорадке… Вдруг он пал ниц на землю и не говорил, а кричал в ужасе:

— Господи, не карай! Господи, помилуй нас! Да будет воля Твоя! Я пойду, пойду!

Потом некоторое время он лежал молча на земле и рыдал, а когда поднялся наконец, лицо его было полно безропотной покорности и спокойствия…

— Господи, не удивляйся, что скорблю я душой, ибо был я на пороге счастья. Но да будет так, как Ты повелеваешь! Теперь я понимаю, что Ты желал испытать меня и потому поставил меня как бы на распутье. Еще раз да будет воля Твоя! Я уже не оглянусь назад! Тебе, Господи, я приношу в жертву мою великую скорбь, мою тоску, мое страшное горе… Да зачтется мне это за то, что я пощадил Богуслава, о чем скорбела отчизна… Это было последним моим личным делом… Больше не буду, Отче милостивый! Еще раз целую эту милую землю… Еще раз целую твои пригвожденные ноги… и иду. Господи!.. Иду!..

И он пошел.

А в книге небесной, в коей записываются дурные и хорошие дела людей, в эту минуту вычеркнуты были все его прегрешения, ибо это был уже человек совершенно исправившийся…

XXIX

Ни в одной книге не описано, сколько раз сражались еще польские войска, шляхта и крестьяне Речи Посполитой с врагами. Бились на полях, в лесах, в деревнях, в местечках, в городах; бились в Пруссии, в Мазовии, в Великопольше, в Малопольше, на Руси, на Литве, на Жмуди. Бились без отдыха и днем и ночью.

Каждый клочок земли был насыщен кровью. Имена рыцарей, их блестящие подвиги, их самоотвержение исчезли из памяти людей, ибо их не описал ни один летописец, не воспели песни…

И как бывает, когда великолепный лев, бесчисленными стрелами сваленный на землю, вскакивает вдруг, встряхнувши царственной гривой, и рычит — и охотников охватывает бледный страх и ноги их устремляются к бегству, так восстала и Речь Посполитая, грозная, полная царственного гнева, готовая сразиться со всем миром, — и врагами ее овладел страх, и бессилие сковало их члены… Они думали уже не о добыче, а о том, как бы из пасти львиной унести целыми свои головы.

Не помогли и новые союзники, полчища венгерцев, семиградцев, казаков и валахов. Правда, еще раз пронеслась буря между Краковом, Варшавой и Брестом, но и она разбилась о груди поляков и вскоре рассеялась, как туман.

Король шведский первый потерял надежду на успех дела и уехал на войну с Данией. Коварный курфюрст, покорный перед сильным, дерзкий перед слабым, бил теперь челом Речи Посполитой и обратил оружие против шведов. Разбойничьи полчища «резунов» Ракочи ударились сломя голову в свои семиградские камыши, которые Любомирский опустошил огнем и мечом.

Но легче им было вторгнуться в пределы Речи Посполитой, чем выбраться из них безнаказанно. Когда на них напали при переправе, семиградские вельможи на коленях умоляли пана Потоцкого, Любомирского и Чарнецкого о пощаде.

— Мы отдадим оружие, отдадим миллионы, — восклицали они, — только позвольте нам уйти!

И гетманы, взяв выкуп, пощадили войско; но татарская орда разгромила их у самого порога их жилищ.

В Польше постепенно воцарялось спокойствие. Король еще отнимал у пруссаков крепости, пан Чарнецкий должен был с огнем и мечом идти в Данию, ибо Речь Посполитая не довольствовалась уже одним изгнанием неприятеля.

Города и деревни восставали из пепла и праха, население выходило из лесов, на полях показались пахари.

Осенью 1657 года, тотчас по окончании венгерской войны, в большей части поветов и земель было спокойно, особенно на Жмуди.

Ляуданцы, которые ушли с паном Володыевским, были еще далеко в поле, но со дня на день ждали их возвращения.

Тем временем в Мрозах, в Волмонтовичах, в Дрожейканах, Мозгах, Гощунах и Пацунелях женщины, подростки и старики пахали, сеяли озимь, отстраивали общими силами уничтоженные пожаром избы, чтобы воины, вернувшись домой, нашли пристанище и не голодали.

Оленька вместе с Анусей Божобогатой и мечником жила теперь в Водоктах. Пан Томаш не спешил возвращаться в свои Биллевичи, во-первых, потому, что они были сожжены, во-вторых, ему было веселее с девушками, чем одному. А пока с помощью Оленьки он хозяйничал в Водоктах. А панна хотела привести их в порядок, так как они вместе с Митрунами составляли ее приданое и должны были вскоре перейти в собственность монастыря бенедиктинок, в который она намеревалась постричься в день будущего Нового года.

После всего, что она перенесла, после стольких превратностей судьбы, после стольких несчастий и скорбей она пришла к заключению, что такова воля Божья. Ей казалось, что какая-то всемогущая рука толкает ее в келью, и какой-то голос говорит ей: «Там ты обретешь покой и конец всем горестям земным!»

И она решила послушаться этого голоса; но, чувствуя, что душа ее еще не совсем оторвалась от земли, она хотела подготовить себя к поступлению в монастырь добрыми делами, трудом и молитвой. Часто этим усилиям ее мешали отголоски, доносившиеся из мира.

Вот, например, люди стали поговаривать, что знаменитый Бабинич — это Кмициц. Одни горячо спорили, другие упорно повторяли эту весть.

Оленька не верила. Слишком хорошо помнила она все поступки Кмицица и его службу у Радзивилла и не могла даже на одну минуту допустить, что это он разбил Богуслава, что это он был верным слугой короля и горячим патриотом. Но спокойствие ее было нарушено; боль и скорбь снова шевельнулись в ее душе.

Можно было, правда, ради душевного спокойствия поскорее поступить в монастырь, но все монастыри опустели; те из монахинь, которые не погибли от руки солдат, только начали собираться в свои обители.

Повсюду была страшная нищета, и каждый, кто хотел найти приют в монастыре, должен был заботиться о пропитании всей братии. Оленька поэтому хотела помочь монастырю и стать не только монахиней, но и благодетельницей монастыря.

Мечник, зная, что он трудится во славу Господню, трудился усердно. Они вместе объезжали поля, наблюдали за осенними посевами; иногда в этих объездах их сопровождала Ануся; оскорбленная невниманием Бабинича, она тоже грозилась поступить в монастырь и ждала только возвращения пана Володыевского, чтобы проститься со своим старым другом. Но чаще Оленька ездила вдвоем с мечником, так как Ануся не любила хозяйства.

Однажды они поехали верхом в Митруны, где отстраивали сгоревшие во время войны амбары и овины. По дороге они хотели заехать в костел. Была как раз годовщина битвы под Волмонтовичами, когда Бабинич спас всех от гибели. Целый день они были заняты и только вечером отправились из Митрунов. Возвращаться им пришлось через Любич и Волмонтовичи. Панна, завидев лишь крыши любичских домов, отвернулась и стала быстро читать молитвы, чтобы отогнать мучительные воспоминания; мечник ехал молча, внимательно оглядываясь по сторонам; миновав ворота, он сказал:

— Это настоящая панская усадьба! Любич — это два таких поместья, как Митруны.

Оленька продолжала шептать молитву.

Но в мечнике, по-видимому, проснулся прежний страстный хозяин, а быть может, и свойственная шляхте любовь к тяжбам; вскоре он проговорил как бы про себя:

— А ведь это наше по праву!.. Биллевичи это потом и кровью купили. Тот несчастный, должно быть, погиб уже, раз не заявлял претензии, а если и заявит, то закон на нашей стороне.

И он обратился к Оленьке:

— А ты как полагаешь?

— Проклято место это! Пусть с ним будет что будет.

— Но, видишь ли, закон на нашей стороне! Место это проклято, ибо было в дурных руках, а в хороших на него снизойдет благословение Божье… Закон на нашей стороне!..

— Никогда! Я ничего знать не хочу! Так завещано дедушкой, и пусть его родственники берут!

Сказав это, она погнала свою лошадь; мечник тоже пришпорил свою, и они замедлили ход только на лугу. Тем временем настала ночь, но было совершенно светло, так как из-за волмонтовичского леса выплыла огромная, красная луна и залила золотистым светом всю окрестность.

— Бог дал чудную ночь, — сказал мечник, поглядывая на луну.

— Как Волмонтовичи блестят издали! — заметила Оленька.

— Бревна новых домов еще не почернели.

Дальнейший их разговор прервал скрип телеги, которой они разглядеть не могли, так как в этом месте дорога шла холмами; но вскоре они увидели четверку лошадей, запряженных попарно, и большую телегу, которую окружала группа всадников.

— Кто бы это мог быть? — произнес мечник. И остановил лошадь. Оленька остановилась вместе с ним.

Телега все приближалась и наконец поравнялась с Биллевичами.

— Стой! — окликнул мечник. — Кого вы там везете?

— Пана Кмицица! — сказал один из всадников. — Он ранен венгерцами под Магеровом.

— С нами крестная сила! — воскликнул мечник.

У Оленьки все заплясало перед глазами; сердце замерло, в груди захватило дыхание. Какой-то голос кричал в ее душе: «Господи боже! Это он!» Она почти потеряла сознание и не знала, где она и что с нею.

Но не упала с коня на землю, так как инстинктивно ухватилась за край телеги. И когда она наконец пришла в себя, взгляд ее упал на неподвижное тело, лежавшее в телеге.

Да, это был он, Андрей Кмициц, хорунжий оршанский. Он лежал навзничь; голова его была перевязана, но при ярком свете луны можно было прекрасно разглядеть его бледное, спокойное лицо, точно высеченное из мрамора или застывшее под ледяным дыханием смерти… Глаза глубоко впаяли и были закрыты; он не подавал никаких признаков жизни.

— С Богом! — сказал, снимая шапку, мечник.

— Стой! — воскликнула Оленька. И тихим, торопливым, лихорадочным голосом стала спрашивать: — Жив он еще? Или умер?

— Жив, но смерть близка.

Мечник, взглянув в лицо Кмицицу, произнес:

— Не довезти вам его до Любича!

— Приказал непременно везти, хочет там умереть.

— С Богом! Торопитесь!

— Бьем челом!

Телега тронулась дальше, Оленька и мечник во весь опор помчались в противоположную сторону. Точно два ночных призрака, пронеслись они через Волмонтовичи и примчались в Водокты, не сказав дорогой ни слова друг другу. Только, слезая с коня, Оленька обратилась к дяде:

— Надо послать ему ксендза. Пусть кто-нибудь сейчас же едет в Упиту.

Мечник пошел исполнить ее поручение, а она побежала в свою комнату и опустилась на колени перед образом Пресвятой Девы.

Часа два спустя, уже ночью, у ворот усадьбы раздался звук колокольчика. Это ксендз проезжал мимо со Святыми Дарами, направляясь в Любич.

Панна Александра все еще стояла на коленях. Уста ее шептали молитву, которую читают за умирающих. Когда она кончила ее, она сделала три земных поклона, повторяя:

— Господи, да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля! Да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля!.. Прости прегрешения его! Помилуй его!

Так прошла для нее вся ночь. Ксендз пробыл в Любиче до утра и, возвращаясь, заехал в Водокты. Она выбежала к нему навстречу.

— Уже? — спросила она.

— Жив еще! — ответил ксендз.

В течение следующих дней из Водокт в Любич ежедневно скакали гонцы и каждый раз возвращались с одинаковым ответом: «Жив еще!» Наконец один из них привез известие, полученное от цирюльника, что Кмициц не только жив, но даже выздоровеет, так как раны заживают и силы рыцаря возвращаются.

Панна Александра пожертвовала щедрые дары в упитскую церковь, но с этого дня гонцов уже не посылали, и — странное дело! — в сердце девушки ожила прежняя обида на пана Андрея.

Ежеминутно приходили ей на память его преступления, которые она не могла ни забыть, ни простить. Одна смерть могла их предать забвению. Но раз он выздоравливает, они опять будут тяготеть над ним. А все-таки все, что можно было сказать в оправдание этого человека, она твердила каждый день…

Она так измучилась за эти дни, пережила такую страшную внутреннюю борьбу, что это даже отразилось на ее здоровье.

Пан Томаш встревожился этим и однажды вечером, когда они остались одни, спросил ее:

— Оленька, скажи мне откровенно, что ты думаешь о хорунжем оршанском?..

— Богу известно, что я не хочу о нем думать! — ответила она.

— Видишь ли… Ты исхудала… Гм… Может быть, ты еще… Я не настаиваю нисколько, но мне хотелось бы знать, что у тебя в душе… Не полагаешь ли ты, что воля твоего покойного дедушки должна быть исполнена?

— Никогда! — ответила она. — Дедушка оставил мне еще один выход… И в день Нового года я исполню его волю.

— Не верилось и мне, — ответил мечник, — когда тут прошли слухи, что Бабинич и Кмициц — одно лицо. Но ведь под Магеровом он сражался за отчизну против неприятеля и пролил кровь. Хоть и поздно он исправился, а все же исправился…

— Но ведь и князь Богуслав теперь уже служит королю и отчизне, — возразила с грустью девушка. — Да простит их обоих Бог, а особенно того, кто пролил кровь. Люди всегда будут вправе сказать, что в минуту несчастий и бедствий, в минуту упадка отчизны оба они были ее врагами и перешли на ее сторону только тогда, когда у врагов поскользнулась нога и когда им стало выгодно перейти На сторону победителей. Вот в чем их вина! Теперь уже нет изменников, ибо измена не приносит никакой выгоды. Какая же это заслуга? Разве это не новое Доказательство, что такие люди всегда готовы служить тому, у кого сила? Дал оы Бог, чтобы было иначе, но таких преступлений Магеровом не искупить.

— Правда! Не спорю… Печальная истина, но истина! Все прежние изменники перешли на службу к королю.

— Над хорунжим оршанским, — продолжала Оленька, — тяготеет преступление более страшное, чем над князем Богуславом: он дерзнул посягнуть на жизнь короля, чего испугался сам князь… Разве случайная рана может искупить такую вину? Я бы дала на отсечение вот эту руку, если бы этого не было… Но это было, и этого не вернешь! Бог, видно, сохранил ему жизнь, чтобы дать возможность покаяться… Дядя, дядя, ведь мы бы обманывали друг друга, если бы стали друг друга уверять, что он чист! И какая польза от этого? Разве совесть можно обмануть? Да будет воля Господня! Что разорвано, того не связать больше… Я счастлива, что пан хорунжий жив… Значит, Бог еще не отвернулся от него… Но вот и все! Я буду еще счастливее, если узнаю, что он искупил свои грехи! Большего я не хочу! Помоги ему Бог!

Больше Оленька не могла говорить; она разрыдалась; но это были ее последние слезы. Она высказала все, что было у нее на душе, и к ней снова вернулось спокойствие.

XXX

Молодецкая душа рыцаря ни за что не хотела расставаться с своей телесной оболочкой и не рассталась.

Через месяц после возвращения в Любич раны пана Андрея стали заживать, и скоро к нему вернулось сознание. Когда он в первый раз осмотрелся кругом, он сразу понял, что он в Любиче.

Затем он позвал к себе верного Сороку.

— Сорока, — сказал он, — Господь милосерд ко мне! Чувствую, что не умру!

— Слушаюсь, — ответил старый солдат, вытирая кулаком слезу. А Кмициц продолжал как бы про себя:

— Кончены мои испытания! Ясно вижу… Господь милосерд ко мне… Он с минуту молчал, и только губы его шептали молитву.

— Сорока! — сказал он снова.

— Чего изволите, пан полковник?

— А кто там в Водоктах?

— Панна и пан мечник россиенский.

— Слава тебе, Боже! Узнавали обо мне?

— Присылали каждый день, пока не узнали, что ваша милость выздоровеет.

— А потом перестали присылать?

— Потом перестали.

— Они еще ничего не знают, но узнают от меня самого. Ты никому не говорил, что я воевал здесь под именем Бабинича?

— Не было приказа! — ответил солдат.

— Ляуданцы с паном Володыевским еще не вернулись?

— Никак нет, но их ждут со дня на день. Этим и кончился первый разговор.

Две недели спустя Кмициц встал с постели и начал ходить на костылях, а в следующее воскресенье решил во что бы то ни стало отправиться в костел.

— Поедем в Упиту, — сказал он Сороке. — С Бога надо начать, а после обедни в Водокты!

Сорока не посмел прекословить и велел выложить сеном повозку. Пан Андрей оделся по-праздничному, и они поехали.

Приехали они довольно рано; костел был почти пуст. Пан Андрей, опираясь на плечо Сороки, прошел прямо к главному алтарю, занял место на скамье и опустился на колени. Никто не узнал его — так он изменился.

Лицо его было бледно, исхудало и обросло за время войны и болезни длинной бородой. Все думали, что это какой-нибудь проезжий сановник заехал помолиться. Всюду было много проезжей шляхты, которая возвращалась теперь с войны.

Костел стал понемногу наполняться народом; стали съезжаться и помещики даже из отдаленных местностей, ибо во многих местах костелы сгорели и обедню можно было слушать только в Упите.

Кмициц, погруженный в молитву, не видел никого; только скрип скамьи, на которой сел кто-то рядом, прервал его благочестивое раздумье.

Он поднял голову и увидел рядом с собой нежное и печальное лицо Оленьки…

Она также узнала его, так как вдруг посторонилась, словно в испуге. Лицо ее сначала вспыхнуло, потом вдруг побледнело, но страшным усилием воли она овладела собой и опустилась на колени возле него; третье место занял мечник.

И Кмициц, и она склонили головы и, закрыв лицо руками, стояли рядом на коленях. У обоих сердце билось так, что они слышали его биение…

Наконец пан Андрей первый сказал:

— Да славится имя Господне!

— Во веки веков! — вполголоса ответила Оленька.

И больше они не говорили. Тем временем ксендз вышел говорить проповедь. Кмициц слушал его, но, несмотря на все усилия, не слышал и не понимал.

Так вот она, его желанная, по которой он тосковал целые годы, которая всегда была в его мыслях и сердце! Она была теперь тут, подле него…

И он чувствовал ее рядом и не смел повернуть в ее сторону глаза, ибо был в костеле, и только, закрыв глаза, прислушивался к ее дыханию.

— Оленька, Оленька со мной, — говорил он себе. — Бог повелел нам встретиться в костеле после разлуки. — И мысли его беспрестанно повторяли это имя: «Оленька, Оленька!..» То ему хотелось плакать от радости, то охватывало его лихорадочное желание благодарить Бога молитвой, наконец, он перестал сознавать, что с ним и где он.

А она по-прежнему стояла на коленях, закрыв лицо руками.

Ксендз кончил проповедь и сошел с амвона.

Вдруг перед костелом послышалось бряцание оружия и конский топот. Кто-то крикнул на паперти: «Ляуда возвращается!» — и в храме поднялся шум, шепот, наконец, громкие восклицания:

— Ляуда, Ляуда!

Толпа всколыхнулась, глаза всех устремились к входным дверям.

В этих дверях показались вооруженные ляуданцы и вошли в костел. Впереди их, звеня шпорами, шли пан Володыевский и пан Заглоба. Толпа расступилась перед ними, а они, пройдя через весь костел, опустились на колени перед алтарем, помолились и вошли прямо в ризницу. Ляуданцы остановились посреди костела, ни с кем не здороваясь ввиду святости места.

Ах, что за вид! Грозные лица, загоревшие от ветра, исхудалые от военных трудов, изрубленные саблями шведов, немцев, венгерцев, валахов. Вся история войны, вся слава христолюбивой Ляуды была написана на этих лицах. Вот угрюмые Бутрымы, вот Стакьяны, Домашевичи, Госцевичи, но всех понемногу. Едва лишь четвертая часть вернулась из тех, что ушли под командой Володыевского…

Сколько женщин тщетно искали своих мужей, сколько старцев своих сыновей. В толпе раздался плач: ибо плакали от радости и те, что увидели своих близких. Во всем костеле слышались рыдания. Временами чей-нибудь голос громко выкрикивал дорогое имя, но тотчас же смолкал; они стояли, покрытые славой, опираясь на свои мечи, но и по их глубоким рубцам скатывались на усы слезы.

В это время у дверей ризницы раздался звон колокольчика; шум утих. Все опустились на колени. Вышел ксендз служить обедню, за ним вышли в стихарях пан Володыевский и пан Заглоба.

Началась обедня.

Но ксендз, видимо, тоже был взволнован, и, когда повернулся в первый раз, чтобы провозгласить «Dominus vobiscum»[68], голос его дрожал; когда он стал читать Евангелие и воины вынули сабли из ножен в знак того, что Ляуда всегда готова защищать веру, в костеле стало светло от блеска стали, — он с трудом дочитал Евангелие.

При всеобщем воодушевлении была пропета благодарственная молитва. Обедня кончилась. Но ксендз, спрятав Дары в дарохранительницу, повернулся к народу, собираясь что-то сказать:.

В костеле стало тихо. Ксендз в задушевных словах приветствовал сначала вернувшихся солдат, потом объявил, что сейчас прочтет во всеуслышание королевскую грамоту, привезенную полковником ляуданского полка.

Стало еще тише. И вот в костеле раздался громкий голос:

— «Мы, Ян Казимир, Божьей милостью король Польский, великий князь Литовский, Мазовецкий, Прусский и пр., и пр., и пр. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!

Как бесчестные злых людей проступки против престола и отчизны, прежде чем быть судимы на небесах, достойны возмездия и в сей жизни, так равно справедливо, чтобы добродетель не оставалась без награды, ибо, украшенная ею, подаст она потомству пример, подражания достойный.

А потому объявляем всему сословию рыцарскому, всем военным и гражданским чинам, людям всякого звания и достоинства, а также всем жителям Великого княжества Литовского и нашего староства Жмудского, что, какие бы преступления ни тяготели над весьма нам любезным паном Андреем Кмицицем, хорунжим оршанским, — все преступления сии, ради его великих заслуг и славы, должны из памяти людей исчезнуть, нимало не умаляя ни славы, ни чести помянутого хорунжего оршанского».

Тут ксендз перестал читать и взглянул на скамью, где сидел пан Андрей; тот привстал на минуту, но затем снова сел, опустил на край скамьи свою измученную голову и закрыл глаза, точно от слабости.

Все стали смотреть на него, все уста шептали:

— Пан Кмициц! Кмициц! Там, возле Биллевичей!

Ксендз сделал знак рукой и продолжал среди глухой тишины:

— «Сей хорунжий оршанский в начале несчастной войны со шведами хотя на сторону князя-воеводы виленского и стал, но не из личных целей, а из искренней любви к отчизне, в заблуждение внушениями сего князя введенный, что-де к спасению отчизны есть одна дорога, по коей-де он, князь, и идет.

Прибыв к князю Богуславу, который, изменником его считая, все свои преступные против отчизны замыслы ему открыл, он, хорунжий оршанский, на особу нашу руки поднять не только не обещал, но самого князя с оружием в руках схватил, чтобы отомстить за нас и за обиженную отчизну».

— Боже, милостив буди мне, грешной! — воскликнул женский голос тут же возле пана Андрея. В костеле послышался шепот изумления.

Ксендз продолжал читать:

— «Князем Богуславом раненный, от болезни оправившийся, поехал в Ченстохов и там собственной грудью святое место защищал, всем пример мужества и стойкости подавая. Там же, с опасностью для жизни, самое большое осадное орудие неприятеля взорвал, при совершении коего опасного дела был схвачен и жестоким врагом к смерти приговорен, а перед тем огнем пытаем…»

То тут, то там в костеле послышались женские рыдания. Оленька тряслась, как в лихорадке.

— «Но и из сей бездны изволением Царицы Небесной спасенный, к нам в Силезию направился и во время возвращения нашего в любезную нам отчизну, когда коварный враг засаду нам готовил, упомянутый хорунжий оршанский сам-четверт на всю вражескую силу бросился, особу нашу спасая. Изрубленный и рапирами исколотый, в собственной своей рыцарской крови плавая, поднят был замертво с побоища…»

Оленька схватилась обеими руками за голову и, закинув ее назад, стала жадно втягивать воздух ссохшимися губами, а из груди ее вырывались стоны:

— Боже! Боже! Боже!

Но снова раздался голос ксендза, который все сильнее дрожал от волнения:

— «Когда же заботами нашими выздоровел, то отдыхать не стал, но дальнейшее участие в войне принял, со славой отличался, служа примером рыцарству обоих народов. После же благополучного взятия Варшавы был отправлен в Пруссию под вымышленным именем Бабинича…»

Когда в костеле прозвучало это имя, шум толпы превратился в гул волн…

— Значит, Бабинич — это он! Гроза шведов, спаситель Волмонтовичей, победитель в стольких битвах — это Кмициц.

Шум все усиливался, толпа стала тесниться к алтарю, чтобы получше разглядеть Кмицица.

— Боже, благослови его! Боже, благослови! — раздались сотни голосов.

Ксендз повернулся к скамье и перекрестил пана Андрея, который, прислонившись головой к краю скамьи, напоминал скорее мертвеца, чем живого человека, ибо душа его от счастья улетела к небесам.

Ксендз продолжал:

— «Там неприятельскую страну огнем и мечом опустошил, победе под Простками главным образом способствовал, князя Богуслава собственной рукой сразил и в плен захватил. Затем, вызванный в наше староство Жмудское, и там оказал огромные услуги, а сколько городов, местечек и деревень от неприятеля спас, про то тамошние жители лучше всех ведают».

— Знаем! Знаем! Знаем! — загремело в костеле…

— Утихните! — сказал ксендз, поднимая вверх королевское письмо.

«Посему мы, — продолжал он читать, — помня все его заслуги перед троном и отчизной, кои столь велики, что больших не мог бы сын оказать отцу и матери, порешили мы объявить этой нашей грамотой, чтобы столь великого кавалера, веры, престола и Речи Посполитой защитника, людская злоба не преследовала и чтобы заслуженная слава и всеобщая любовь его окружала. Пока же воля наша предстоящим сеймом подтверждена будет и все обвинения с него снимет, пока сможем наградить его свободным ныне староством Упитским, просим любезных нам обывателей староства нашего Жмудского удержать в памяти и в сердцах сии наши слова, кои повелевает нам сказать сама справедливость, всякой власти основание».

Ксендз кончил и, повернувшись к алтарю, стал молиться; пан Андрей почувствовал вдруг прикосновение чьей-то мягкой руки: взглянул — это была рука Оленьки… И не успел он опомниться и вырвать свою руку, как панна поднесла ее к губам и поцеловала в присутствии всего народа.

— Оленька! — воскликнул изумленный Кмициц.

Но она встала, закрыла рукой лицо и сказала мечнику:

— Дядя, пойдемте скорее!

И они ушли через дверь ризницы.

Пан Андрей попробовал встать и идти за ними, но не мог… Силы совершенно оставили его.

Зато через четверть часа он очутился перед костелом — его вели под руки пан Володыевский и пан Заглоба.

Толпы шляхты и крестьян теснились вокруг него; женщины с любопытством, свойственным их полу, спешили взглянуть на этого страшного некогда Кмицица, теперь спасителя Ляуды и будущего старосту. Круг смыкался все теснее, и ляуданцам пришлось окружить Кмицица и защитить его от натиска толпы.

— Пан Андрей, — проговорил пан Заглоба, — вот какой гостинец мы тебе привезли… Ты, полагаю, не ждал такого?.. А теперь в Водокты, в Водокты, на обручение и свадьбу!

Дальнейшие слова Заглобы затерялись в громких криках ляуданцев, повторявших за Юзвой Безногим:

— Да здравствует пан Кмициц!

— Да здравствует пан староста упитский!

— Да здравствует! — подхватила толпа.

— В Водокты! Все! — грянул пан Заглоба.

— В Водокты! В Водокты! Сватать пана Кмицица, нашего спасителя! В Водокты! К панне!

Все засуетились. Ляуданцы садились на лошадей, другие бежали к возам, к бричкам, к телегам. Пешие побежали напрямик через поля и леса. Крики: «В Водокты!» — гремели по всему местечку. Дорога запестрела разноцветными группами людей.

Пан Кмициц ехал на возке вместе с Володыевским и Заглобой и поминутно обнимал то того, то другого. От волнения говорить он не мог… К тому же они мчались так, точно на Упиту напали татары. За ними мчались все брички и возы.

Они были уже далеко за городом, когда вдруг пан Володыевский наклонился к уху Кмицица.

— Ендрек, — спросил он, — не знаешь ли, где та, другая?

— В Водоктах! — ответил рыцарь.

И тогда, ветер ли шевельнул усиками Володыевского или волнение, неизвестно, — но всю дорогу они торчали вперед, как у майского жука.

Пан Заглоба от радости пел таким страшным басом, что даже лошади пугались:

Двое нас было, Оленька, двое на свете —Только, сдается мне что-то, — будет и третий!..

Ануси в это воскресенье не было в костеле — она должна была ухаживать за больной панной Кульвец. И была так занята, что только теперь могла помолиться.

Но не успела она произнести последнего «Аминь!», как послышался стук колес у ворот, и Оленька вихрем влетела в комнату.

— Ануся! Знаешь, кто этот Бабинич?! Это пан Кмициц!

— Кто тебе сказал?

— В костеле читали королевскую грамоту… Пан Володыевский привез!

— Так пан Володыевский вернулся? — воскликнула Ануся.

И вдруг бросилась Оленьке на шею. Оленька сочла это движение нежности доказательством Анусиной любви к ней, притом она была как в лихорадке… Лицо ее пылало, а грудь высоко поднималась, точно от большой усталости.

Она стала бессвязно рассказывать все, что слышала в костеле, бегала по комнате, как безумная, и повторяла:

— Не стою я его, не стою! — упрекала себя вслух за то, что она больше всех обижала его, даже не хотела за него молиться, в то время как он проливал свою кровь за Пресвятую Деву, отчизну и короля.

Напрасно Ануся, бегая следом за ней, пыталась ее утешать. Она повторяла все одно и то же, что она его не стоит, что она не осмелится взглянуть ему в глаза. То вдруг начинала рассказывать о его подвигах, о том, как он похитил Богуслава, как тот отомстил ему, о спасении короля, о Простках, о Волмонтовичах, о Ченстохове — и опять твердила о своей вине перед ним, которую она должна замолить в монастыре.

Дальнейшие ее сетования прервал пан Томаш, который, влетев в комнату, как бомба, крикнул:

— Боже! Вся Упита валит к нам! Они уже в деревне! И Бабинич, верно, с ними!

И действительно, громкие крики вскоре возвестили о приближении гостей.

Мечник схватил Оленьку за руку и вывел ее на крыльцо, за ними выбежала и Ануся.

Толпа людей, пеших и конных, зачернела вдали — вся дорога была заполнена ими. Вот они въехали во двор. Пешие приступом брали рвы и заборы — возы стали тесниться в воротах, — и все кричали и бросали вверх шапки.

Наконец показался отряд вооруженных ляуданцев, окружавших возок, в котором сидели Кмициц, Володыевский и Заглоба. Возок остановился немного поодаль, так как к крыльцу, где толпилась масса народу, нельзя было подъехать.

Заглоба с Володыевским выскочили первыми, помогли Кмицицу слезть и взяли его под руки.

— Дорогу! — крикнул Заглоба.

— Дорогу! — повторили ляуданцы.

Толпа расступилась и пропустила их, и два рыцаря повели Кмицица к крыльцу. Он шатался и был очень бледен, но шел, подняв голову, смущенный и счастливый.

Оленька прислонилась головой к косяку и бессильно опустила руки; когда он приблизился к ней и она взглянула в лицо этого бедняги, который после стольких лет разлуки опять подходил к ней, как воскресший Лазарь, без кровинки в лице, рыдания потрясли ее грудь…

А он от слабости и счастья не знал, что сказать… Поднимаясь по ступенькам лестницы на крыльцо, он повторял только прерывающимся голосом:

— Ну что, Оленька?.. Ну что?

А она опустилась перед ним на колени:

— Ендрусь! Я недостойна целовать твои раны!

Но в эту минуту силы вернулись к рыцарю, и он поднял ее с земли, как перышко, и крепко прижал к груди.

Радостный крик, от которого дрогнули стены дома и стали осыпаться последние листья, оглушил всех…

Ляуданцы начали стрелять из самопалов и подбрасывать шапки вверх. Кругом виднелись только сияющие радостью лица, горящие глаза и раскрытые рты, которые кричали:

— Vivat Кмициц! Vivat панна Биллевич! Vivat молодая пара!

— Vivat две пары! — крикнул Заглоба. Но его голос затерялся в общем шуме.

Водокты превратились в лагерь. Весь день по приказанию мечника резали баранов и волов, вырывали из земли бочки старого меда и пива. Вечером начался пир. Старые и знатные пировали в покоях, молодежь — в людской, а простой народ веселился вокруг костров на дворе.

За главным столом кружили чарки за здоровье двух пар, и, когда все уже были навеселе, Заглоба произнес следующий тост:

— К тебе обращаюсь, досточтимый пан Андрей, и к тебе, старый друг Михал! Недостаточно жертвовать жизнью, проливать кровь и рубить врагов. Ваш труд еще не окончен. В этой войне пало много народу — и вы должны создать теперь для нашей дорогой отчизны новых граждан, новых защитников Речи Посполитой, на что, надеюсь, у вас хватит мужества и охоты! Мосци-панове, здоровье этих будущих поколений! Да благословит их Бог и да даст им сберечь то наследство, которое мы оставляем им, восстановленное нашим потом, нашим трудом, нашей кровью. Пусть, когда настанут тяжелые времена, они вспоминают о нас и никогда не отчаиваются, памятуя, что нет таких тяжких испытаний, коих соединенными усилиями и с Божьею помощью перенести невозможно!

* * *

Пан Андрей вскоре после свадьбы ушел на новую войну, которая вспыхнула на востоке. Но молниеносные победы Чарнецкого и Сапеги над Хованским и Долгоруким, победы гетманов коронных над Шереметевым вскоре прекратили ее. Кмициц, покрытый новой славой, вернулся домой и поселился в Водоктах.

Сан хорунжего оршанского перешел к его двоюродному брату, Якову, который впоследствии принял участие в несчастной военной конфедерации. Пан Андрей, душой и сердцем оставшийся верным королю и награжденный Упитским староством, жил долго в примерном согласии и любви с Ляудой, окруженный всеобщим уважением. Правда, недоброжелатели (а у кого их нет?) говорили, будто он во всем слишком слушается жены, но он этого не стыдился, наоборот, сам сознавался, что во всех важных делах он с нею советуется.


  1. «Вездесущий муж».

  2. Князь (фр.).

  3. Несравненный муж.

  4. Здесь: на все есть свое средство (лат.).

  5. Я польский рыцарь! (лат.).

  6. Древних (лат.).

  7. Даже вестника поражения не осталось (лат.).

  8. Вождь и победитель (лат.).

  9. Сохранить свою молодость (лат.).

  10. Королевский замок (лат.).

  11. Школа иезуитов (лат.).

  12. Королевскую усадьбу (лат.).

  13. Королевский замок близ Варшавы.

  14. Истребитель обезьян! (лат.).

  15. Побежденный (лат.).

  16. Моя вина, моя великая вина! (лат.).

  17. Со всеми титулами (лат.).

  18. Грюнвальдская битва (15 июля 1410 г.) предопределила падение Тевтонского ордена.

  19. «С нами Бог!» (нем.).

  20. «Боже, смилуйся надо мной!» (нем.).

  21. Господь с вами (лат.).