Ромка приоткрыл глаза. Темно. Темно и тепло. Ещё рано, и можно поваляться в кровати, пока не зазвонит будильник.
Он вздохнул и потянулся. Ну почему этой псине обязательно надо забираться в постель? Всё одеяло пропахло мокрой шерстью.
— Альма, Альма, — пробормотал он, шаря рукой возле себя. Пальцы нащупали лохматую, кудрявую шкуру. Совсем не похожую на короткую, гладкую шёрстку Альмы.
Ромка приподнял голову и заморгал. Не было никакой комнаты в родительской квартире, где он жил теперь наездами. И мать не жарит его любимые отбивные. Хотя запах жареного мяса так и лезет в ноздри.
Ромка поднялся на колени и стразу уткнулся макушкой во что-то твёрдое, шуршащее. Ветки. Ветки шалаша, куда его отнесли, когда он свалился в обморок. Он тогда спросил дядьку со смешным именем Толстопуп о телефоне, а земля почему-то вдруг завертелась, стала дыбом, и опрокинула Ромку навзничь. Очнулся он на вонючей, лохматой шкуре, чьи-то руки придерживали ему голову, а в рот лилась вода. Он проглотил немного, его оставили в покое, и он уснул.
Ромка на четвереньках выполз из душного шалаша на свет. Его пошатывало, и он едва не свалил сложенную из веток конструкцию. Свежий, густой воздух леса сиропом потёк в горло, расправил лёгкие, и Ромка сел на землю у входа, вдыхая эту божественную амброзию.
Было раннее утро. Небо, нежно-голубое, ещё не выцветшее от ослепительной жары полдня, пересекали тонкие струйки облачков. Их волокнистые бока розовели от невидимого отсюда, из глубины леса, солнца. Тишина, особая тишина места, где даже нет телефонов, казалась осязаемой.
Потом он различил звуки. В кустах насвистывали мелкие пташки, тонкие ветки и густые листья от их суетливой возни качались и шуршали. А возле костра, где трепетал полупрозрачный в утреннем свете огонёк костра, сидел Ромкин двойник и тискал женщину дядьки Толстопупа.
Ромку они не заметили, и он минуту просто сидел и таращился на то, как его копия, до боли знакомая даже со спины, мнёт роскошную грудь сидящей на козьей шкуре женщины. Двойник тихонько мурлыкал, зарывшись лицом в глубины пышного, покрытого лёгким загаром бюста.
Ромка даже узнал слова старинной песенки, которую, бывало, напевал его дед, собираясь на рыбалку, когда раскладывал на специальной тряпочке крючки и блесну. «Я назову тебя зоренькой, только ты раньше вставай…» — вытягивал глюк, утонув меж двух атласных округлостей, — «я назову тебя солнышком, только везде успевай…»
Пальцы его мяли упругую грудь, то скользя по гладкой коже, то жадно сжимаясь. Женщина сидела посреди брошенной прямо на землю шкуры, её лицо с полузакрытыми глазами было сонным и невыразительным. Пальцы правой руки тихонько перебирали волосы на голове Ромкиного двойника.
Почему-то это больше всего взбесило Романа. Это его голова! И, если на то пошло, это его волосы! Он вскочил на ноги. Голова пошла кругом. Он покачнулся, но устоял. В глазах прояснилось, и он шагнул к костру. Его по-прежнему не замечали. Тёмная, душная злость поднялась откуда-то из неведомых глубин, о которых он не подозревал до того момента, когда увидел Ангелину с тем пожилым мужиком. Сейчас это чувство снова поднялось, как муть со дна, и затуманило Ромке глаза.
— А ну, отлезь от неё, гад! — крикнул он.
Голос со сна сорвался, и Ромка только глухо каркнул. Женщина подняла на него сонные глаза. Рука её соскользнула с головы мурлычущего глюка. Двойник обернулся и выпучил глаза. Торопливо убрал руки с женских прелестей и отодвинулся в сторону. «Испугался!» — злорадно подумал Роман.
— Как ты смеешь лапать нашу… нашу… — Ромка запнулся, желая дать определение жене человека, приютившего их на ночь.
— Кого это тут лапают?! — рыкнул голос за его спиной.
Это был дядька Толстопуп. Кудлатый, невысокий, простоватый с виду мужичок сейчас испугал бы кого угодно. Даже в драке за хозяйских овец он не был так страшен.
Дядька шагнул к костру. Женщина не стала убегать. Она осталась сидеть, уронив руки на лохматые космы козьей шкуры. Глюк проворно отполз на приличное расстояние.
Ромка посмотрел на дядьку, и испугался. Борода торчком, глаза дикие. Он выскочил вперёд, заслонив дразнящую картинку, и встал с дядькой лицом к лицу. Быстро сказал, глядя, как глаза Толстопупа наливаются кровью:
— Это чудо! — надо было срочно что-то придумать. Что-то такое, что переключит мысли ревнивца в другое русло. — Он узнал в ней свою… свою кормилицу!
Откуда это архаичное слово выскочило на свет, он не знал. Главное, не дать ревнивцу опомниться.
— Он сосал её грудь, даже когда вырос. Поэтому он запомнил, как она выглядит. До трёх лет сосал, уже большой был, а всё титьку просил…
Ромка нёс этот бред, и ужасался. Но мужичок слушал, а это сейчас было самое главное.
— Он ведь сирота, без родителей рос, — жалостливо нёс ерунду Ромка, и уже сам верил себе. — Без отца и без матери. Всё говорил: «как бы мне увидеть свою мать, хоть одним глазком, хоть на минуточку!»
Ромка остановился, чтобы сглотнуть, и перевести дух. Дядька смотрел подозрительно, но глаза его уже приняли осмысленное выражение. Толстопуп вдруг сварливо спросил:
— А ты кто тогда? Тоже сирота?
— Тоже, — немедленно отозвался Ромка. — Мы же… близнецы! Братья, единоутробные.
— Братья, значит, — сказал дядька. — А что ж я вас раньше не видел? Такие, как вы, под кустами не валяются.
— Это почему? — машинально спросил Ромка.
— А потому, — веско ответил Толстопуп. — Не знаете, что у нас с близнецами делают? В речку бросают, и вся недолга.
— Как это — в речку?
— Близнецы рождаются к несчастью, — вдруг подала голос женщина. Она сидела у костра и внимательно слушала, переводя блестящие глаза с одного на другого. — Им не дают даже взять грудь матери, сразу уносят и топят, как котят.
Она вздохнула. Ромка уставился на неё. Он вдруг понял, что казалось ему неправильным всё это время. Всё было неправильным. То неуловимое сочетание мелочей обыденной жизни, которое так привычно, что его не замечаешь, как воздух. Всё было не так в этом лесу, на этой поляне, в этих диких, чужих людях. Чужие. Они совсем чужие. И мир этот совсем чужой.
Ромка потёр лоб, чтобы не потерять нить разговора от внезапно свалившегося на него прозрения. Он почувствовал себя канатоходцем на проволоке. Один неверный шаг, и он полетит кувырком прямо в жадные лица зрителей. Будь что будет. Пан или пропал. Единственное, чего нельзя делать, стоя на проволоке — это останавливаться на полпути.
— А мы не обычные близнецы, — сказал он, тщательно выговаривая каждое слово. — Наше рождение было угодно судьбе. — Он лихорадочно думал. Казалось, голова сейчас лопнет от напряжения. Люди, дикие люди. Что можно им наплести, чем пронять?
— Наша мать была знатного рода, — была не была. Пропадать, так с музыкой. — Она дочь благородного человека…
— Ага, — вдруг включился в разговор глюк. — И её папаша запер её в комнате без дверей, чтобы она не сбежала. Потому что она забеременела от неизвестного бога! А бог тот явился к ней из прогоревшего очага, когда все спали. Вырос из пепла, как прыщ на зад… как тополь на Плющихе!
Ромка уставился на него. Это было уже чересчур. Глюк поднялся на ноги и вдохновенно взмахнул руками, показывая размеры вылезшего прыща.
— Вот какой был! Мать наша как его увидала, сразу поняла, кто это. А её папаша, наш дедушка, то есть, ей не поверил, и запер навсегда одну. Вместе с верной служанкой. А та служанка всё знала, и ей помогла…
— Так это вы! — вдруг взвизгнула женщина. Поднялась на коленки и протянула дрожащие руки к опешившему глюку: — Это вы!