Дым от жареных потрохов тянулся вверх и растворялся в воздухе. В желудке у глюка заворчало, и малец Мухобой тихонько фыркнул. Он стоял позади всех, жадно вдыхая запах шкворчащей на огне птицы.
Дядька Белоглаз, в накинутой на плечи шкуре, обмотанной поверху линялой тряпкой, поводил руками над раскалённым треножником. Даже с повязкой, которую накануне у ручья наложила ему жена Толстопупа, и которая закрыла глаз и полголовы, он выглядел торжественно, и скорее походил на почтенного старца, чем на овечьего пастуха.
Белоглаз, бормоча слова ритуала, склонился над чашей, в которой исходили дымом и шипящим жиром ощипанные голуби, погрузил пальцы в поднимающийся над тушкой дым. Густой, ароматный пар потёк между пальцев, завиваясь тугими колечками.
Белоглаз всё бормотал, то совсем тихо, то чуть громче. Дымок, взбитый движением его пальцев, прихотливо клубился, в нём возникали и тут же распадались серые туманные фигурки.
Ромка сглотнул голодную слюну. С тех пор, как он проснулся на вонючей шкуре в шалаше дядьки Толстопупа, прошло от силы пару часов, но эти часы показались ему вечностью.
Когда жена дядьки с криком протянула руки к изумлённому глюку, а сам Толстопуп молча выкатил на них глаза, первой мыслью Ромки было бежать без оглядки с этой поляны.
А потом дядька сказал:
— Кубышка, это правда, что ль?
Женщина отчаянно закивала, мотая головой, прядки густых волос опять распустились и упали ей на лицо.
Дядька Белоглаз, что пришёл вместе с Толстопупом, и стоял всё это время за его спиной, в удивлении крякнул и почесал бровь под окровавленной тряпкой.
Потом дядька ухватил Романа за бицепс и подтащил ближе к костру, так, что тот наступил на угли и задрыгал ногой, зашипев от боли. Их с глюком поворачивали, оглядывали, щупали, как коней на ярмарке. Жена дядьки, со смешным именем Кубышка, шмыгала носом, повторяя: «живые, живые…» и смеялась дробным смешком, глядя, как дядька Белоглаз ощупывает дёргающего обожженной пяткой Ромку.
«Похож» — бормотал дядька Толстопуп с видом знатока. — «Похож. Глаза точно мамкины…» «Нет, это волосы от матери, а глаза от деда» — авторитетно поправлял Белоглаз. — «Уж я-то сколько раз его видел!»
Роман покорно поворачивался, позволяя себя ощупывать. Он всё ждал, что сейчас дядька Толстопуп выхватит свою дубину и скажет: «Ладно, пошутили, и будет. Сейчас я вас, охальники и самозванцы, приласкаю!» И дубина поставит увесистую точку в этой безумной истории.
Потом дядька вскрикнул тонким, надсадным голосом: «А корыто-то! Корыто!» и Ромка вздрогнул и облился холодным потом. Если это безумие, то он останется в психушке до конца своих дней. С такой формой бреда ни один врач его не вылечит. А если нет, то этот мир точно сошёл с ума вместе с ним, Ромкой.
Но брёд всё не рассеивался, а на свет появилось то самое корыто. Дядька Белоглаз принялся ощупывать растрескавшееся дерево сухими, чёрными от загара пальцами, а дядька Толстопуп бормотал: «Я сразу его приметил. Если бы не Лохмачи, сразу б догадался…»
«Вот!» — торжествующе крикнул он, тыча пальцем в деревяшку. — «Вот они, знаки, что я вырезал!» Ромка пригляделся поверх дядькиного плеча, и увидел следы, оставленные древоточцем на поверхности старого дерева. Никаких знаков там не было, но Толстопуп уверенно тыкал пальцем в корыто, и Белоглаз важно кивал, рассуждая, какие именно буквы пощадила вода.
Потом они вернулись к ручью, где дядька подозвал крутившегося возле овец мальца Мухобоя, и отдал ему короткий приказ. Малец сорвался с места, раскручивая на ходу свой ремешок, в котором Ромка признал давешнюю пращу. Ремешок был обмотан у мальца вокруг талии, и поддерживал жалкую набедренную повязку, из-под которой сверкали тощие ягодицы.
Малец исчез в лесу, и вернулся с парой диких голубей, таща их за крылья. Один из голубей ещё слабо трепыхался.
Голубей тут же ощипали. Дядька Белоглаз притащил откуда-то кожаный мешок, развязал тесёмки, и на свет появилась чаша кованого металла. Чаша в форме яйца со срезанной верхушкой покоилась на трёх ножках в виде птичьих лап и была изрядно закопчена снизу. Ободок её был гладким и блестящим, будто поверху её постоянно оглаживали и протирали.
Голуби отправились на дно чаши, а дядька Белоглаз, вдруг став строгим и неприступным, набросил на плечи почти новую шкуру, поверх неё кусок полотна с вышивкой по краю, и велел развести огонь под треножником. Потом он навис над костром, бормоча непонятные слова, а все остальные почтительно застыли вокруг.
— Прими наш дар, о богиня! — выкрикнул Белоглаз, вскинув руки к небу. — Прими наш дар, и благослови эту трапезу!
От крика дядьки с веток слетели испуганные пичуги. С пронзительным писком сорвался с верхушки сосны пёстрый дятел и, сверкнув пёрышками в лучах солнца, полетел в лес.
Запах жарящейся птицы стал гуще, запахло горелым жиром. Треножник сняли с огня, и голубей выложили на принесённую дядькой доску. Ловко разделав тушку, Белоглаз отошёл в сторонку и сел, скрестив ноги, на траву. Толстопуп последовал его примеру.
Они расселись в кружок возле костра, и Кубышка обошла всех по очереди, кладя в руки по куску хлеба, на котором исходил жиром и ароматным паром кусок голубиного мяса. Потом она обошла всех по кругу ещё, выкладывая на траву листья с нарезанным кусками сыром и горстью мелких оливок.
Ромка впился зубами в птичью ножку. Мясо таяло во рту, горелая кожица хрустела, исходя жиром. Ножка мгновенно исчезла, и он опомнился, только когда на зубах захрустела тонкая, полая внутри косточка. Ромка взялся за сыр, сырой, желтоватый, похожий на творог, запихнув в рот сколько смог. Желудок радостно пел. Оливки, мелкие, горькие, были восхитительны, и Ромка сжевал их вместе с косточками.
Появился кожаный бурдючок с вином, и дядька Белоглаз плеснул немного прямо на угли костра. Угли зашипели, дурманящие пары растеклись в воздухе. Потом бурдюк наклонили над широкой расписной чашей, и вино забулькало, разбиваясь о глиняное дно.
Вино щедро разбавили водой, но даже эта слабенькая, кисловатая жидкость ударила голодному, не наевшемуся птичьей ножкой и куском сыра Ромке в голову. В ушах зашумело, в желудке разлилось приятное тепло. Мир показался намного симпатичнее, чем был с утра.
Дядька Белоглаз, блестя уцелевшим оком из-под повязки, хорошенько отхлебнул из чаши, и вновь пустил её по кругу. Мальцу тоже досталось разбавленного вина, и он начал тихо хихикать, развалившись на травке и болтая в воздухе тощими, загорелыми ногами.
— А грудь-то у неё была вот какая! — услышал сквозь шум в ушах Ромка. Раскрасневшийся дядька Белоглаз показывал сидевшему рядом, тоже румяному Толстопупу размер чьей-то груди. — Не у каждой коровы встретишь!
— Правильно, царская дочь, не абы кто, — с видом знатока поддакнул дядька Толстопуп.
— Тот малый что сказал — из очага вырос? Слыхали, слыхали… — продолжал вещать, блестя хмельным глазом, почтенный дядька. Свою церемониальную шкуру он отложил в сторону. Тут же, поверх шкуры, лежала аккуратно свёрнутая вышитая тряпица.
— Вырос, — опять поддакнул Толстопуп. — Большой такой, толстый.
— Ну, ну, — погрозил пальцем дядька. — Ни ты, ни я того не видали! Но чтоб у бога — да не толстый…
Дядька засопел, смутившись, и отхлебнул из чаши. Толстопуп зыркнул в сторону жены, сидевшей неподалёку, и тихонько обгладывающей птичье крылышко с остатками мяса, и тоже отхлебнул вина. Отёр рот рукой и обернулся к Ромке:
— А я ведь тебя вот таким пискуном помню! — он развёл руки и показал размер пискуна. Выходило, Ромка в то время был не больше кошки. — И брата твоего помню.
Толстопуп тяжело вздохнул и помотал головой:
— И как я вас тогда не убил, даже не представляю…