26857.fb2
— Забвение — вот, пожалуй, наиболее точное определение всех этих текстов, — сказал Попов. — Они могут иметь какие-то конкретные черты времени, но не имеют отражаемой сути событий, тем более чувств. Или признаков возрождающегося смысла. Когда словам тесно, а мыслям просторно, это означает только одно: значит, много слов и мало мыслей. Впрочем, все это мы уже проходили, и в прошлом, и в позапрошлом веке. А надо бы не только во второй раз не наступать на грабли, да и первый-то для разумного человека ни к чему. Но в том-то и дело, что разумный человек — это, как правило, подлец. Он смело выбирает самый удобный момент, чтобы встать на сторону правды. И здоров уже хотя бы тем, что не задумывается, от какой болезни умрет. Чаще всего именно во сне, в забвении.
— А не выпить ли нам водки после таких слов? — предложил Зубавин. — Я, как бывший врач и чернобылец, настоятельно рекомендую: поглядите, что творится на улицах! Мне уже сказали по секрету, что Москву окутало радиоактивное облако. Надо срочно выводить стронций из органона. Иначе всем — экзитус леталис!
Алексеев вытащил из сумки еще несколько бутылок и сказал:
— Не надо никуда бегать. Все схвачено. И никогда не покупайте водку прямо здесь, берите за углом. Директор буфета не только травит тут русских писателей паленкой, но еще и наживается при этом. Очень удобно, с его точки зрения. А насчет забвения ума, то есть сна разума, доложу вам так. Еще известный психоаналитик Лаберж говорил, что можно быть в сновидении, но нельзя становиться сновидением. А это в России уже стало массовым заболеванием.
— Пандемией, — вставил Зубавин, открывая бутылки.
— Люди стали сновидениями, а фантомы и призраки обрели реальность, — продолжил Алексеев. — И сконцентрировались в основном в Москве. Потому-то тут такое сейчас и творится. Наверное, их критическая масса достигла какого-то предела, произошел синкретический взрыв, демоны стали лопаться, растекаться жижей и вонью. Распад и тление всюду. А что еще можно ждать от цивилизационного тупика в постхристианском мире? Но заодно и сновидения заканчиваются. Наступает похмелье.
Маша, сидевшая между мной и Алексеем, тронула нас за руки.
— Мне надо вам кое-что сказать, — тихо сообщила она.
— Потом, — шепнул я.
— Это очень важно.
— Человека нынешних времен я бы назвал апостатом или энтропионом, — не слушая ее, громко заявил Алексей. — По Достоевскому: раз Бога нет, все позволено. Но тут еще хуже. Бог есть, они это признают, но надо Его еще раз убить. Причем опять показательно.
— Как показательно недавно посадили английского профессора в Австрии только за то, что он лет двадцать назад позволил себе усомниться в холокосте, — подхватил Сегень. — Вот их новая и всеобщая религия — Холокост. Это свято, это не трожь. Кто только попробует вякнуть — будет немедленно распят. А все остальное можно растереть в порошок и забыть. Прежде всего, Христа. Заповеди. Любовь, — он посмотрел на Машу. — Вы, часом, не иудейка? А то мы тут, старые мерзкие антисемиты, разболтались… Впрочем, я сам венгр, и это не важно.
— Потому что Сто лет одиночества все равно лучше, чем Двести лет вместе, — добавил Попов. Маша так и не успела ничего ответить, да она и думала-то совсем о другом, судя по выражению ее отсутствующего лица.
— А с кем ты только что разговаривала по телефону? — тихо спросил я.
— Не важно, — шепнула она.
— А я знаю.
— Ну и молчи тогда. Потом все объясню. Вы же все равно не хотите слушать.
Я, может быть, и хотел, но Алексей настолько увлекся застольной беседой, что его было сейчас не оторвать.
— А что такое любовь? Кому можно доверять? — спросил Пронский, подливая всем. — Не пустые ли это слова, из тех же сновидений. Жизнь только в провинции еще малость и сохранилась. Уж никак не в Москве.
— Вот вчера я наткнулся на одну забавную мысль из Шукасаптати, — ответил ему Артемов. — Есть такой древнеиндийский трактат.
— Постой, Слава, мы же вчера в военной студии пили? — засомневался Силкин.
— Это потом, а перед пьянкой я всегда умные книжки почитываю, вместо бутерброда с маслом. Так вот, в этом трактате сообразительный попугай говорит брамину: Нельзя доверять в пяти случаях: рекам, потому что они выходят из берегов; тварям с когтями и рогами, сами знаете почему; людям с оружием в руках — это нам с Силкиным, поскольку нас уже довели до ручки всей этой скотской жизнью, и особам царского рода. И те и другие более всего склонны к предательству. Что доказывает вся история человечества. А любовь — и той же Шукасаптати — это десять последовательных стадий, вот они: созерцание вначале, затем задумчивость, бессонница и отощание, потом нечистоплотность, отупение и потеря стыда, а в заключение — сумасшествие, обмороки и смерть. Так-то вот, Пронский.
— А ну-ка, почитай нам свое последнее стихотворение, — попросил Женя Шишкин.
— Я его уже в номер поставил, — добавил Воронцов.
И Артемов не стал упрямиться, сквозь гул и чад, не повышая голоса, но так, что даже Шавкута очнулся и приподнял со стола голову, он прочел, как рассказал историю:
Он умолк, а в наступившей вдруг тишине было слышно, как где-то у кого-то слишком громко тикают часы-будильник. Или это только казалось? Или действительно время отсчитывало последние секунды и минуты?
— Да-а… Вот это невеста… — протянул Крупин со вздохом.
А Личутин лишь кашлянул-крякнул и почесал затылок, как истинный помор. Я же совершенно неожиданно обнаружил, что Маши рядом уже нет. На ее месте сидел другой прозаик — Трапезников.
Алексей тоже только что заметил исчезновение своей невесты, но не был столь встревожен, как я. Меня же начали сразу грызть какие-то нехорошие предчувствия. Выждав минут десять, я отправился на ее поиски. Даже выглянул на улицу, где цепочкой бежали какие-то бойцы в камуфляже и полусферах, с короткоствольными автоматами в руках. Куда и зачем они бежали — мне было неинтересно. Так и не найдя Машу, я возвратился обратно. Трапезников держал для меня место. А стихи на сей раз читал Котюков:
Я еще раньше слышал от него это стихотворение, и оно поражало меня своей апокалиптической глубиной. Артемов и Котиков — два лучших поэта сегодняшней России, возможно, последних. А Владимир Крупин вновь искренне выдохнул, протянул:
— Да-а… Вот это идиот… Уж лучше идиот, чем полная пустота.
— Один такой идиот водил сегодня крестный ход к Кремлю, — заметил Казначеев. — Аж из Шатуры. Некий Игорь Жмых, расстрига. С хоругвями и прочее. И знаете чем дело закончилось?
— Знаем, — отозвался Сегень. — Расстреляли из водометных пушек. Говорят, в давке многих затоптали. Изловить бы сейчас этого Жмыха да повесить на фонарном столбе.
— Теперь не найдешь, он свое дело выполнил, — сказал Кожедуб.
— Теперь уже, наверное, никого не найдешь, — добавил Трапезников. — Финиш. Все сволочи ищут, где бы зарыться поглубже. Все шоссе к аэропорту забито машинами, сам видел.
— А Рублевка горит, — подтвердил Зубавин. — И Барвиха тоже. Алексей наклонился ко мне и тихо спросил:
— Где Маша?
— Я ей не сторож, — в сердцах ответил я. — Сам проворонил, сам и ищи.
— И что делать будем?
— А не пора ли нам к Сергею Николаевичу? Маша туда дорогу знает, если что — придет.
Подождав еще некоторое время, мы, не сговариваясь, встали и незаметно покинули стол с русскими писателями. Если бы только они знали, из-за чего все это вокруг происходит!.. А так ли из-за того, о чем я в те минуты думал? Не знаю, не могу дать никакого ответа. Потому что он лежит вне сферы человеческого разума. За гранью слов и мыслей, в Области Таинственного.
…По мере того как мы приближались к дому Кожина, я все более и более ощущал какую-то неясную тревогу. Никогда еще у меня так не щемило сердце и не хватало дыхания. И дело тут, наверное, было не только в атмосферных явлениях (хотя воздуха в Москве было как в испорченной барокамере, страшный вакуум), а в чем-то ином. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, стали звонить, а потом и стучать в дверь. Никто не открывал.
— Может, уехал в свою библиотеку? — предположил Алексей.
Не ответив, я лишь пожал плечами. Лично у меня были гораздо худшие опасения. Нас могли выследить и… А куда исчезла Маша?
— Стучи и звони дальше, — сказал я. — А я попробую залезть в окно. У него пожарная лестница рядом с подоконником.
— А милиция?
— А ты ее видел где-нибудь? Сейчас никому ни до кого нет дела. Самое время для форточников.
— Сомневаюсь, чтобы ты пролез.
— В крайнем случае — выбью стекло.