26880.fb2 Поцелуй прокаженному - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Поцелуй прокаженному - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Охота на диких голубей служила Жану предлогом, чтобы проводить дни вдалеке от той, которую он изводил одним своим присутствием. По утрам он вставал еле слышно, чтобы не разбудить Ноэми. Когда она открывала глаза, двуколка уже увозила его далеко по грязной дороге. Жан распрягал коней у арендатора и, подходя к шалашу, прятался и свистел — боялся спугнуть голубей. Внук Кадетты кричал, что он может подойти, и они устраивались в засаде: долгие часы проводили они в тумане и дремоте под звон колокольчиков проходящего стада, под крики пастухов, вороний грай. После четырех пора было возвращаться, но чтобы явиться домой как можно позже, Жан заглядывал в церковь. Молитв он не произносил, но его сердце кровоточило. На глаза часто навертывались слезы. Ему представлялось, что его голова покоится на ее коленях. Потом Жан бросал на кухонный стол синевато-серых голубей с раздувшимися шеями. Башмаки Жана сушились у огня, теплый собачий язык лизал ему руку. Кадетта заливала бульоном ломтики хлеба. Следом за нею Жан входил в гостиную. Ноэми встречала его словами: «А я и не знала, что вы уже вернулись... или «Руки мыть будете?» Тогда он шел к себе в комнату — ставни еще не были закрыты, фонарь освещал поливаемые дождем рытвины на дороге. Жан мыл руки, но вычистить застарелую грязь из-под ногтей не удавалось, и он прятал их под стол, чтобы не увидела Ноэми. Украдкой он наблюдал за ней: какая она бледная! Она почти ничего не ела. Жан неуклюже настаивал, чтобы она попробовала баранину. «Я же говорю, что не голодна!» Покорная улыбка, а иногда и сложенные для воздушного поцелуя губы смягчали минутное раздражение. Она глядела мужу в лицо, как верующая, отдавая Богу душу, глядит в лицо смерти. Улыбка вообще не сходила с ее уст, словно она хотела подбодрить лежащего на смертном одре. Это из-за него, из-за Жана, каменеет ее взгляд, из-за него у нее в лице ни кровинки. Рядом с ним иссякала ее молодая жизнь. Но, осунувшаяся, она была ему еще более дорога. Какую еще жертву так сильно любил палач?

Зато господин Жером совершенно расцвел. Всю жизнь для него существовали только его собственные страдания, чужих он не замечал. И все буквально остолбенели, когда услышали из его собственных уст, что в последнее время он чувствует себя значительно лучше. Астма отпустила его. Он спал до самого рассвета без всяких снотворных. Хорошо, что он отказался лечиться у доктора Пьёшона, говорил господин Жером, ведь у того в доме лежит харкающий кровью сын. Из боязни заразиться господин Жером порвал со своим старым другом. Он клялся, что ему достаточно снохи, которая поднаторела в деле ухода за больными лучше всяких врачей. Взяла она на себя и заботу о его гардеробе. Самую пресную диету она умудрялась сделать вполне сноской. Лимонный и апельсиновый сок, иногда капелька старого арманьяка заменяли запрещенные специи, возвращали господину Жерому аппетит, который, если верить ему, он потерял еще пятнадцать лет назад После нескольких робких попыток Ноэми подрядилась после обеда читать своему тестю вслух, чтобы пища лучше усваивалась. Она была неутомима и не прекращала читать, даже когда господин Жером начинал посапывать во сне.

Било час пополуночи — на час меньше оставалось содрогаться от отвращения во мраке супружеской спальни, следя за лежащим рядом неподвижным гадким телом и зная, что Жан из жалости к ней притворяется спящим. Иногда он нечаянно задевал ее ногой, и Ноэми, проснувшись, прижималась к стене. Иногда она вздрагивала от неожиданной ласки: это Жан отваживался украдкой погладить ее, думая, что она спит. Теперь уже была очередь Ноэми притворяться спящей, ибо она всякий раз опасалась, что он на этом не остановится.

VIII

У них никогда не было препирательств, которые подчас разобщают любящих. Они знали, что слишком уязвимы, чтобы наносить удары другому, — малейшая обида растравила бы рану, сделала бы ее неизлечимой. Каждый старался не делать другому больно. Все их движения были строго рассчитаны, чтобы не вызывать новых страданий. Жан отворачивался, когда Ноэми раздевалась, и никогда не входил в ванную, если она мылась. Он приучил себя к особой чистоте и, дрожа от холода, обливался в лохани специально привезенной из Любина водой. Единственным виновником случившегося Жан считал себя, Ноэми же ненавидела себя за то, что, по сути дела, не стала для Жана настоящей женой. Ни разу они не обменялись ни единым упреком, даже немым, — наоборот, взглядами они как бы просили друг у друга прощения. С некоторых пор они решили молиться вместе. Враги по плоти, они соединяли свои голоса в вечерних молениях, соединяя их в бесконечности, хотя здесь, на земле, живя бок о бок, Жан с Ноэми были каждый сам по себе.

Как-то утром, не сговариваясь, они встретились у изголовья одного немощного старика. Жадно схватившись за эту новую связующую их нить, они с тех пор раз в неделю делали обход больных, причем каждый приписывал эту заслугу другому. В остальное время Ноэми избегала Жана, точнее, ее тело избегало тела Жана. Тщетно пыталась она перебороть чувство гадливости.

Однажды хмурым ноябрьским днем Ноэми, которая терпеть не могла пешие прогулки, заставила себя отправиться с мужем в ланды до самого рубежа пустынных болот, где царит тишина, какая бывает накануне бури, и где слышно лишь, как глухо накатываются на песок волны океана. Голубые цветы горечавки уже не оживляли пейзаж. Ноэми быстро шла впереди, словно спасаясь бегством. Жан следовал за ней поодаль. Несколько веков назад предки Жана Пелуера, пасшие на этой пустоши скот, вырыли здесь для своих стад колодец. У этого топкого места Ноэми остановилась подождать мужа. Тот между тем задумался о пастухах былых времен, которых поражала загадочная болезнь, бушевавшая в ландах, — пеллагра. Их останки до сих пор можно было увидеть на дне колодца или в илистом грунте лагуны. Ах, он и сам хотел бы обнять эту скудную землю, вылепившую его по своему подобию, — и пусть она запечатает ему уста последним поцелуем!

IX

Часто от чтения отвлекал приход кюре. Он называл Ноэми «дитя мое», выпивал стаканчик ореховой настойки; однако казалось, он не мог уже, как прежде, вести с господином Жеромом богословские споры или развлекать его забавными историями из жизни духовенства. Перед этим судьей все напяливали на себя маску. Глаза теряли всякое выражение, каждый знал, что за ним зорко следят. Кюре больше не вел разговоров на разные темы, все, что он говорил, явно имело какую-то скрытую цель. Он протягивал к огню короткие распухшие ноги и украдкой бросал быстрый взгляд на хранивших молчание супругов. Не столь категоричный, не столь уверенный в себе, он больше не рассказывал о своих спорах с тем или иным рационально мыслящим оппонентом, как делал это прежде, когда перемежал свой рассказ фразами типа: «Тут-то я и загнал его в угол...» Господин Жером уверял, что видел кюре таким озабоченным лишь однажды, когда прежнему мэру взбрело в голову звонить в колокол на гражданских похоронах и прибрать к рукам церковный катафалк. Кюре хотел, чтобы Жан вернулся к краеведческой работе, к которой он приступил с таким рвением, но которую год назад бросил, заявив, что ему не хватает нужных документов. По правде говоря, он никогда ничего не мог довести до конца: быстро охладевал Первые страницы своих книг он, как правило, испещрял заметками, последние же оставлял неразрезанными. Размышлять, подыскивать нужные слова он мог лишь во время прогулок — за столом не получалось. Как-то вечером, когда господин Жером удалился к себе, кюре вновь затронул эту тему. Жан ответил, что продвинуться в своей работе он сможет, лишь проштудировав специальные труды, которые хранятся в Национальной библиотеке, — не отправляться же ему за этим в Париж? «Почему бы и нет?» — перебирая бахрому своего пояса, тихо спросил кюре. Взгляд его был устремлен на огонь. Слабый голосок прошептал:

— Я не хочу, чтобы Жан уезжал.

— Грех зарывать талант в землю, — возразил кюре. Если человек не в состоянии довести до конца свое исследование, да и вообще какую бы то ни было работу, от него не будет никакого толка_ Священник принялся развивать свою мысль Печальный голос как бы через силу произнес: «Если Жан поедет, я поеду с ним». Кюре покачал головой: ее дорогой свекр не сумеет без нее обойтись Да и потом, разлука будет недолгой — несколько недель, месяцев... Ноэми не знала, что сказать. Воцарилось молчание. Прошло немало времени, прежде чем кюре надел свое пальто на вате, обул башмаки. Жан закутался в плащ, зажег фонарь. Кюре последовал за ним к выходу.

Декабрь стоял дождливый, дни стали короче, и супругам уже не удавалось избегать друг друга. Порой, правда, Жан отправлялся охотиться на вальдшнепов, но и тогда нужно было возвращаться к четырем, до сумерек. Единственный источник света — лампа словно приближала их враждующие тела друг к другу. За окном усыпляюще шуршал дождь. У господина Жерома каждую зиму ныло левое плечо, и он без конца жаловался. Ноэми постепенно осваивалась Она взяла себе за правило что ни день отговаривать Жана от путешествия в Париж. Она обещала Богу сделать все возможное, чтобы Жан остался с ней. Ежедневные мольбы не давали бедолаге пребывать по своему обыкновению в нерешительности и не удерживали его, а, наоборот, заставляли принять решение. Он смотрел на жену жалким взглядом и говорил: «Мне надо уехать, Ноэми». Ноэми бурно протестовала, но, стоило Жану показать, что он колеблется, она не пыталась развить свой успех и тут же прекращала разговор. Господин Жером хотя и цитировал охотно «Двух голубков»: «Тягчайшее из зол — разлука», втайне предвкушал, как он будет жить вдвоем со снохой. И, наконец, кюре при каждом удобном случае подстегивал Жана. Как мог несчастный противостоять их нажиму? Впрочем, он и сам в глубине души смирился с необходимостью отъезда. Если не считать паломничества в Лурд и ночей любви, проведенных в Аркашоне, он никогда не покидал своего захолустья. В полном одиночестве окунуться в шумную парижскую жизнь... для Жана это было все равно что навсегда сгинуть в глубинах океана, с той лишь разницей, что человеческий океан намного страшнее Атлантического. Но все подталкивали его к краю пропасти В конце концов отъезд был назначен на вторую неделю февраля.

Ноэми загодя занялась его чемоданом и бельем. Жан еще не уехал, а Ноэми уже повеселела: к ней вернулся аппетит, разрумянились щеки. Как-то раз Жан даже увидел в окно первого этажа, как Ноэми бросает снежки во внука Кадетты. Он ясно отдавал себе отчет, чем объясняется это внезапное возрождение. Освобождаясь от мужа, Ноэми воскресала к новой жизни, как природа весной. Жану надо было покинуть свою супругу, чтобы та могла вновь расцвести.

Опустив замызганное окно в вагоне, Жан Пелуер не сводил глаз с платка, которым махала Ноэми. Как он развевался — символ радости и прощания! В последнюю неделю Ноэми окружила его деланой лаской и заботой, да так, что однажды ночью, чувствуя рядом ее жаркое дыхание, он прошептал: «Может, мне не ехать?» И хотя было темно и у нее в ответ вырвался лишь сдавленный крик, он, угадав ее страх, ужас, постарался тут же успокоить Ноэми: «Да нет, пожалуй, поеду». Это было единственный раз, когда Жан показал, что видит ее насквозь. Ноэми отвернулась к стене, и Жан услышал, как она плачет.

Жан Пелуер смотрел, как мелькают в окне поезда знакомые сосны. Он даже узнал чащу, где промахнулся, стреляя в вальдшнепа. Железнодорожное полотно тянулось вдоль дороги, по которой он так часто ездил на своей двуколке. Вот на краю пустоши в тумане дымки прячется ферма, к ней жмутся небольшая пекарня, хлев, колодец — Жан знал ее название, знал владельца. Потом уже другой поезд вез Жана через ланды, где ему еще не приходилось охотиться. В Лангоне он попрощался с последними соснами, словно с друзьями, которые проводили его докуда могли и теперь на прощание благословляли его простертыми ветвями.

X

Жан поселился на набережной Вольтера, в первой же гостинице. По утрам Жан смотрел, как идет дождь над Сеной, которую он еще не дерзнул пересечь, а в полдень отправлялся в кафе на Орлеанском вокзале, где клевал носом под шум поездов, уносивших счастливых путешественников на юго-запад. Поев, Жан не осмеливался сидеть просто так и заказывал бутылку белого вина, потом две рюмки ликера, и его стремительный ум уносился в нескончаемую даль. Судорожные движения, бессвязная речь Жана порой вызывали усмешку у соседей и официантов, но чаще всего Жана, забившегося между дверным тамбуром и колонной, просто не замечали. Жан читал газеты от корки до корки, вплоть до рекламы: убийства, самоубийства, сцены ревности, безумия — он проглатывал все, что свидетельствовало о непреходящем зле. После обеда билет за два су давал Жану доступ на перрон, где он искал вагон с надписью «Ирун» — вагон, чьи широкие окна на следующий день будут отражать песчаное однообразие ланд. Жан подсчитал, что поезд пройдет в восьмидесяти километрах от его родного дома. Он дотрагивался до стенки вагона, и когда состав трогался, у Жана был такой вид, будто вместе с поездом отправлялась часть его души.

В кафе, куда он возвращался, играл оркестр, и Жан с тоской осознавал, какую неодолимую власть имеет над ним музыка. Она неизменно порождала в его душе образ Ноэми. Жан мысленно окидывал взглядом тело жены, которое мог созерцать лишь во время ее сна. В сентябрьские ночи, когда лунный свет струился на кровать, незадачливый фавн мог лучше узнать это тело, чем если бы соединялся с ним в пылу обоюдной страсти. В объятиях он сжимал только труп, глаза же его проникали в глубь ее естества. Может быть, лучше всего мы знаем женщину, которая никогда нас не любила.

В этот самый час Ноэми спала в просторной холодной комнате. Освободившись от постылого мужа, она была счастлива, нежась на своем одиноком ложе. Через много километров Жан чувствовал, как любимая радуется его отсутствию. Закрыв лицо ладонями, Жан мысленно давал волю своему гневу: он вернется домой, навяжет этой женщине свою волю, овладеет ею, а там хоть трава не расти! Он превратит ее в вещь, которую будет использовать по своему усмотрению. И Ноэми вставала перед его взором — безмолвная, покорная, с нежной тяжелой грудью, — словно дерево, протягивающее ветви с плодами. Он вспоминал, как она говорила, что умрет от отвращения, не издав даже крика.

Жан оплачивал счет, возвращался по набережной в отель и, раздевшись в темноте, чтобы не видеть себя в зеркале, ложился спать.

Раз в три дня ему с чашкой шоколада приносили конверт, который он иногда не вскрывал до вечера. Что за охота читать притворные просьбы о скором возвращении! Единственной радостью для Жана было думать, что рука Ноэми касалась этого листка бумаги, что ногтем мизинца она прочеркивала невидимую линию... Но в конце марта Жану показалось, что в письмах стала проскальзывать искренность: «Я убеждена, вы не верите, что я хочу снова вас видеть. Но вы плохо знаете свою жену». «Мне скучно без тебя», — написала она в другом месте. Жан скомкал письмо и перечитал другое — от отца, пришедшее с той же почтой: «Не поверишь, но Ноэми изменилась в лучшую сторону: пополнела, выглядит великолепно, она меня так холит и лелеет, что я даже забываю ее поблагодарить. Казенавы не появляются, но я знаю, они вбили себе в голову, будто вы с Ноэми повздорили. Пусть думают, что хотят. Я набираюсь сил, не то что Пьёшон-младший, который уже из дома не выходит, только на машине ездит. Видно, что не жилец, хотя врач из Б. утверждает, будто с помощью йодной настойки поставит его на ноги. Да, молодые уходят, а старики остаются...»

Когда наступили первые ясные деньки, Жан Пелуер рискнул перейти по мосту через Сену. В золотых лучах заходящего солнца он глядел в воду, и его руки касались теплого парапета, гладили его, словно живое существо. Вдруг сзади раздался шепот: «Эй, парень, пойдем-ка со мной». Рядом, откуда ни возьмись, возникло молодое женское лицо, бледное, несмотря на толстый слой румян. Распухшие пальцы с коротко подстриженными ногтями потянулись к его руке. Жан бросился бежать и перевел дух только у билетных касс Лувра. Он не посмел откликнуться даже на зов простой девки? Другой женщины, не Ноэми? В первый раз ему захотелось вдруг обзавестись любовницей, пусть она не будет от него в восторге, лишь бы он не внушал ей отвращение. Но и столь жалкое счастье оставалось для него несбыточным. С горечью осознав свое ничтожество, Жан вновь почувствовал приступ ярости. Почему он отказал этой женщине, обещавшей снисхождение и покорность? Разве такие, как он, не вправе претендовать даже на ласки уличных женщин? В воде затрепетало вечернее небо. Жан так размахивал руками, что набежала толпа детей. Ссутулившись, он снова пустился бежать, обогнул площадь и выскочил на улицу Руаяль. Было время ужина, и Жан, набравшись храбрости, переступил порог знаменитого кабаре.

Жан забился в угол, сев лицом к бару, похожему на кормушку из красного дерева, к которой слетаются разноцветные попугайчики. У него отлегло от сердца, когда он увидел, что всем тут наплевать, как он выглядит. И здешним бабенкам, и официантам в черном — этаким жирным крысам, подвизающимся в дорогих ресторанах. Эта ярко освещенная кишка привлекала слишком много дикарей из Америки, фермеров и провинциальных нотариусов, чтобы кому-нибудь пришло в голову поднимать на смех Жана Пелуера. Слегка разрумянившись от бутылки «Вовре», Жан улыбнулся, глядя на толпу у стойки. Дебелая блондинка сползла с табурета, подошла, попросила у Жана прикурить, сделала глоток из его стакана и посулив осчастливить его всего за пять луидоров, в ожидании ответа вновь забралась на свой насест. Старик за соседним столиком посоветовал ему дождаться закрытия заведения, тогда «оставшиеся девицы скостят цену». Однако Жан Пелуер, оплатив счет, согласился на предложение блондинки. Та вышла вместе с ним. Они поймали такси, доехали до улицы Мадлен. Гостиничная лестница начиналась прямо на тротуаре — никакого вестибюля не было, — наверное, чтобы удобнее было вдыхать вонь с улицы.

Шпилька упала на мраморный столик, и Жан словно очнулся. Он бросил взгляд на непомерно большие ручищи своей дамы, на розовые ленточки, украшавшие ее трясущееся тело. Назвав Жана «своим зайчиком», она осторожно стянула с себя шелковые чулки. Даже когда плоть Ноэми кричала ему «нет», Жану не было так больно, как сейчас, от этой поспешной готовности отдаться, от этой безропотности, полного отсутствия брезгливости. Разинув рот, девица смотрела, как Жан бросил на стол банкноту. Прежде чем она успела опомниться, его и след простыл. Он несся по улице, словно за ним гнались. В сутолоке бульваров он неожиданно испытал облегчение, как будто чудом избежал ловушки. Его потянуло к сбросившим листву каштанам Елисейских Полей. С трудом переведя дух, откашливаясь, Жан уселся на пустовавшую скамейку. Он подумал вдруг, что серп луны над его головой, затмевавший фонари, струит свое мерное сияние на верхушки деревьев на всем пространстве от Пиренеев до океана. На сердце полегчало: Жан был рад, что при всем своем убожестве не запятнал своей чистоты. Наступит когда-нибудь незакатный день, когда Ноэми и Жан узнают взаимную любовь. Жан как бы заранее предвкушал будущее согласие их преображенных тел. О свет, к которому будет призвана их бессмертная, нетленная плоть. «Нет никаких господ, мы все рождаемся рабами, и только ты, Боже, отпускаешь нас на волю!» — воскликнул Жан. Подошедший полицейский окинул Жана подозрительным взглядом и, пожав плечами, удалился.

Каждый день после двенадцати Жан устраивался на террасе кафе «Де ля Пэ», мимо которого двигался нескончаемый поток печальных лиц. Тайные болезни, алкоголь, наркотики делали однообразно уродливой тысячеликую толпу. Жану любопытно было наблюдать, как мужчины рыщут в поисках проституток, он пытался угадать, сколько их тут и какой порок толкает вот этого, к примеру, господина в монокле и с обвислой губой в объятия уличных девок. Жан Пелуер жадно выискивал в толпе хотя бы кого-нибудь одного с печатью власти и господства на лице. О, он бы с радостью последовал за этим человеком! Но глаза людей блуждали по сторонам, руки дрожали, непомерная похоть искажала лица — людям в толпе было невдомек, что за ними наблюдают. Да и потом, разве эти, из расы господ, — разве они не знают смерти? Сидя за столиком, Жан жестикулировал, как у себя в городке, когда шел по улице между двух высоких оград. Он цитировал вслух Паскаля, его слова о том, чем кончается самая прекрасная жизнь. Смерть всех кладет на лопатки, что бы там ни вещал этот маразматик Ницше!

Молодые люди рядом с Жаном подталкивали друг друга локтями. Сидевшая с ними женщина окликнула Жана. Тот вздрогнул, швырнул на стол деньги и пустился наутек. «Вот полоумный!» — бросила ему вслед женщина. Но Жан уже смешался с толпой, он, словно крыса, несся мимо витрин, в голове же у него тем временем рождался план дерзкого исследования, которое он озаглавит «Воля к власти и святость».

Иногда в витрине магазина мелькало его отражение, но Жан не узнавал себя. От плохого питания он осунулся и словно усох. Парижская пыль раздражала горло. Нужно было отказаться от сигарет. Он никогда раньше столько не дымил и в результате без конца сплевывал и кашлял. Часто кружилась голова, приходилось хвататься за фонари, чтобы не упасть. Лучше совсем не есть, решил Жан, чем после еды мучиться от колик в желудке. Может, в один прекрасный день его подберут в луже, как дохлую кошку? Тогда Ноэми станет свободной... Такие мысли посещали его в кинотеатре, куда он забредал, привлеченный не столько самим фильмом, сколько нескончаемой музыкой. Часто, в горячке валясь с ног от усталости, он заходил в баню. Ситцевая занавеска загораживала свет, из кранов капало, и тело было словно чужое. Столь убогим местом пребывания Жану приходилось довольствоваться лишь потому, что, кроме Мадлен, стоявшей на пути из гостиницы в кафе «Де ля Пэ», он долго не знал в Париже ни одной церкви. Но как-то раз, выбрав другой маршрут, Жан увидел Сен-Рош, и с тех пор эта сумрачная церковь стала для него ежедневным пристанищем. Здесь, в храме на перекрестке улиц огромного города, пахло так же, как в родной церквушке в его богом забытой дыре. Порога библиотеки он так ни разу и не переступил.

Так, пожалуй, он и жил бы тут до самой смерти, если бы однажды кюре в своем письме самым настоятельным образом не призвал его вернуться под отчий кров, хотя, как понял Жан, ни с отцом, ни с Ноэми ничего плохого не стряслось. С тяжелым сердцем Жан сел в вагон с надписью «Ирун», в экспресс, который столь часто на его глазах медленно отходил от перрона, чтобы потом, набрав скорость, направиться на юго-запад.

XI

Дома все было по-старому, письмо же к Жану кюре написал после исповеди Ноэми, на которой та призналась лишь в самых обычных, простительных прегрешениях. Однако она обратилась к своему наставнику за духовной поддержкой в смущавших ее искушениях, хотя о том, какого рода эти искушения, она не распространялась.

Отъезд Жана поначалу отозвался в Ноэми благодатной усталостью, какая бывает при выздоровлении. Одиночество приносило ей неизбывное наслаждение. Она жила расслабившись, в свое удовольствие. Неспособная разобраться в собственных чувствах, Ноэми все же понимала, что изменилась, и несмотря на то, что вела по-прежнему жизнь молодой девушки, ею, по сути, уже не была. Отвращение препятствовало рождению в ней женщины, но та, расцветая сама собой, таинственным образом заявляла о своих правах. Ноэми с тревогой отмечала, что прежнего покоя в ее душе нет, что ее дремлющее сердце не в ладах с пробудившейся плотью. Ее существо словно разрывалось, тело не желало забывать того, что с ним приключилось.

Единственным чтением молодой женщины был молитвенник, людей же она сторонилась, так как, несмотря на бедность, была благородного происхождения, поэтому ни романы, ни близкие друзья не могли просветить ее по поводу того, что совершалось в ней самой. Но тут провидению угодно было послать ей нового знакомого.

Стоял март, солнечные блики играли в лужах на площади. Жером Пелуер почивал после обеда, весь дом замер в ожидании, не скрипнула ни одна половица. Подобно всем женщинам в городке, Ноэми много шила. Вот и в этот раз она сидела со своим шитьем на первом этаже у окна с полураскрытыми ставнями. На столе перед ней лежало белье, требовавшее починки. Вдруг до нее донесся шум колес, и она увидела, как в нескольких шагах от окна остановилась двуколка. Молодой человек с поводьями в руках оглядывался по сторонам, ища, кого спросить, однако на улице не было ни души. Когда Ноэми из любопытства открыла пошире ставни, незнакомец повернул голову и, сняв шляпу, спросил, где живет доктор Пьёшон. Ноэми ответила, мужчина поблагодарил и, тронув хлыстом круп лошади, двинулся с места. Ноэми вернулась к шитью и весь день работала иглой, особо и не думая о незнакомце, но его лицо то и дело само всплывало перед глазами. На следующий день в тот же час он снова проехал мимо ее окон, но на этот раз не остановился. Однако перед домом Пелуеров он попридержал лошадь, поглядел на закрытые ставни дома Ноэми и на всякий случай поклонился. За ужином господин Жером рассказал со слов кюре, что Пьёшону-младшему становится все хуже и хуже, и его отец послал за молодым врачом из супрефектуры, о методах лечения которого очень хорошо отзывались: он заставлял больных туберкулезом принимать большие дозы йодной настойки — по несколько сотен капель, разбавленных водой. Господин Жером сомневался, сможет ли желудок больного выдержать такое количество йода. Молодой доктор приезжал каждый день, и каждый день его экипаж замедлял ход у дома Пелуеров, однако Ноэми ставни не открывала. Заметив в окне неясную тень, — самой молодой женщины он не видел, — доктор каждый раз кланялся.

В городе с интересом следили за лечением — все больные туберкулезом в кантоне глотали йодную настойку. Утверждали, что дела Пьёшона-младшего пошли на поправку.

Весна в этом году была ранняя, конец марта стоял теплый, и люди постепенно оживали. Как-то перед сном Ноэми разделась у открытого окна. Счастливая и печальная, она облокотилась на подоконник, спать не хотелось. Из вечернего мрака в результате какого-то таинственного сцепления мыслей выплыло столь поразившее ее лицо молодого человека, и Ноэми впервые сознательно задержала на нем свой мысленный взор. Коль скоро молодой человек каждый раз приветствует ее, не зная даже, видит она его или нет, не приличнее ли было бы завтра раздвинуть ставни и ответить на приветствие? Решив так именно и сделать, Ноэми неожиданно испытала такой прилив нежности, что совсем забыла о сне. Его образ становился все отчетливее: черные вьющиеся волосы — она обратила на них внимание, когда незнакомец приподнимал шляпу, плотные красные губы, короткая бородка, спортивный костюм, в кармане которого сверкала авторучка, мягкая тюсоровая рубашка с открытым воротом — галстук доктор не носил.

Жившая чувствами, Ноэми была приучена прислушиваться к голосу своей совести, и потому она сразу насторожилась. Первый тревожный звонок прозвучал, когда она молилась. Каждую молитву приходилось начинать заново: между Богом и ней улыбалось смуглое лицо молодого человека. Это лицо преследовало Ноэми и когда она легла, и проснувшись, еще под впечатлением сна, она первым долгом подумала, что скоро его увидит. На утренней мессе она сидела, уткнувшись лицом в ладони. Когда во время сиесты экипаж замедлил ход перед домом Пелуеров, все ставни первого этажа были наглухо закрыты.

Именно в эти дни добровольный парижский изгнанник стал получать столь удивлявшие его письма, где Ноэми говорила: «Я скучаю по тебе...» Ноэми теперь сидела в темной комнате и ждала, когда проедет экипаж. Только после этого она приоткрывала ставни и возвращалась к работе. Но как-то раз ей вдруг подумалось, что излишняя щепетильность тоже грех. «Вбила себе в голову...» Ноэми решила раз и навсегда: она выглянет на улицу и ответит на приветствие доктора. Вот ей почудился стук колес, и рука потянулась к оконной задвижке, но нет... В этот день впервые за последние две недели врач не приехал.

В час, когда господин Жером принимал валерьянку, Ноэми поднялась к свекру и, не удержавшись, поведала тому, что молодого доктора сегодня у Пьёшонов не было. Оказалось, что господин Жером и сам это знал: у Пьёшона-младшего случился рецидив, он перестал переносить йод. Если верить доктору, его без конца рвало кровью. Весна для туберкулезников время опасное. Ходили упорные слухи, что доктор Пьёшон высказал своему коллеге немало резких слов, и тот больше не осмеливался появляться в городке. Ноэми обсудила дела с пришедшим арендатором, потом помогла Кадетте сложить выстиранное белье. В шесть отправилась в церковь, оттуда, как обычно, к родителям. После ужина, сославшись на головную боль, уединилась у себя в комнате.

Теперь она вела более деятельную жизнь, события последних дней принесли свои плоды. Одевшись по-праздничному, она посетила знакомых дам — в городке было заведено раз в год церемонно обмениваться визитами. Побывала Ноэми и у арендаторов. Ей нравилось колесить по разбитым лесным дорогам. Лошадью правил внук Кадетты. Заросли сухого папоротника расцвечивались желтыми пятнами утесника. На дубах трепетали старые листья, до поры до времени противясь горячему дыханию южного ветра. Чистое круглое зеркало лагуны отражало вершины и вытянутые стволы сосен, небесную лазурь. На соснах, росших в несметном количестве, через свежие раны проступала смола, распространяя благоухание по всей округе. Куковали кукушки, напоминая о прежних веснах. На ухабах коляска подпрыгивала, внука Кадетты бросало к Ноэми, и молодые люди смеялись как дети. На следующий день Ноэми пожаловалась на усталость и попросила управляющего объехать оставшихся арендаторов. После этого Ноэми вплоть до дня приезда ее мужа видели только на мессе.

XII

Она ждала его на вокзале. Ее платье из органди сверкало на солнце. На руках у нее были нитяные перчатки без пальцев, на голой шее — медальон с двумя амурами, боровшимися с козлом. Дети играли, пытаясь удержать равновесие на рельсе. Издали донесся свисток паровоза, хотя самого поезда еще не было видно. Ноэми очень хотелось бы объяснить самой себе свое волнение радостным ожиданием. Разлука смягчила в ее памяти черты Жана, она воссоздала образ мужа приукрашенным, таким, что он уже не внушал отвращения. Сердцем Ноэми стремилась его полюбить и теперь сгорала от нетерпения обнять выдуманного ею Жана. Видит Бог, хотя в ее расцветшем нежном теле пробудилось желание, лелеявшее вопреки ее воле иные образы, Ноэми не поддавалась нечистым мыслям. Она не сомневалась, что за это сподобится увидеть сходящего с поезда мужа совсем не таким, каким она его, втайне радуясь, провожала.

Жан стоял на подножке вагона второго класса. Его и впрямь нельзя было узнать. Ослабевшими руками он еле держал чемодан, который проворно подхватил внук Кадетты. Жан с трудом заковылял, вцепившись в жену. «Жан, дорогой, тебе нездоровится?»

Жан тоже не узнавал жену: разлука с ним явно пошла ей на пользу — яркая, цветущая женщина. Контраст между этой прекрасной женской особью и тщедушной особью мужского пола стал еще более разительным, чем был тогда, в гостиной кюре. Люди кругом шептались. Жану было стыдно перед продавщицей газет, перед начальником станции, перед почтальоном. «Мне надо было прислать за тобой коляску. Почему ты не написал, что заболел?» Ноэми постелила постель, вымыла Жану лицо и руки, накрыла ночной столик белой скатертью и положила скопившиеся, пока муж отсутствовал, журналы, ни разу даже не открытые. Жан, за которым ухаживали, как за малым ребенком, следил за Ноэми проницательным взглядом.

Господин Жером воспротивился тому, чтобы позвать доктора Пьёшона: этот добрейший человек не в силах был вынести мысль, что в доме может болеть кто-то, кроме него самого. Стоило Жану лечь в постель, как он улегся тоже, заявив, что совсем расхворался, и грубо отослал Кадетту, когда она пришла спросить, не нужно ли ему чего. Ноэми поднялась к нему, но не чтобы справиться о его самочувствии, а за его согласием на приход доктора. Господин Жером и слушать не желал об этом, ведь Пьёшон не отходил от постели своего начиненного микробами сына. Если ей так уж приспичило пригласить эскулапа, пусть пошлет за «этим юношей с йодной настойкой». Отвернувшись, Ноэми возразила, что молодой человек не внушает ей доверия, да и потом, разве он не лечит всех туберкулезников в околотке? Господин Жером высокомерно перебил ее: это, мол, его последнее слово, и пусть ему больше не докучают. Как обычно в дни несчастий, он уткнулся носом в стену и время от времени издавал жуткие стоны: «О, Господи, Господи!», которые в детстве будили Жана в безмолвии ночи.

Когда Ноэми вернулась в комнату, горничная ставила складную кровать. На подушке возвышалась голова Жана — красные, воспаленные глаза, щеки с нездоровым румянцем, заостренный нос. При виде Ноэми Жан пробормотал, что в большой кровати ему холодно, что он всегда предпочитал спать на узкой, и потом, пока его не осмотрел врач, ему лучше спать отдельно. Ноэми запротестовала было, сделала вид, что огорчена, но нужных слов не нашла, только дотронулась губами до влажного лба Жана. Тот, однако, отвернулся, не в силах вынести всю оскорбительность этого благодарного поцелуя.

День прошел в спокойствии и печали. Жан дремал в своем углу, пробудило его позвякивание ложечки о блюдце. Хотя он был вовсе не так уж болен, Ноэми поддерживала его, пока он пил. Пил же он нарочно медленно, чтобы как можно дольше чувствовать прикосновение ее теплой руки.

Опустились сумерки. Прозвонил церковный колокол. Во дворе внук Кадетты с гиканьем запрягал лошадь. Отворилась дверь, на пороге появился господин Жером в домашних туфлях на босу ногу и в испачканном лекарствами халате. Ему стало стыдно, что он так раздражился, он пришел попросить прощения. Сделав вид, что очень обеспокоен здоровьем сына, господин Жером сказал, что ждать больше нельзя и что он послал внука Кадетты за «молодым доктором с йодной настойкой». Жан запротестовал: он просто переутомился, несколько дней отдыха — и он будет как огурчик, доктор будет недоволен, что его побеспокоили из-за такого пустяка.

Сидя в темноте, Ноэми молча вслушивалась в удаляющийся стук колес и тихо, безутешно плакала. Ливень с градом хлестал по стеклам, приближая приход ночи, но ни Ноэми, ни Жан не просили принести лампу. Наконец Кадетта сама пришла с лампой и накрыла на стол рядом с кроватью Жана. Во время еды Ноэми спросила, закончил ли он свое историческое исследование. Жан покачал головой, и Ноэми не стала больше задавать вопросов. Тут они снова услышали коляску.

— Вот и доктор, — проговорил Жан. Ноэми встала и отошла подальше от света. Как буря, надвигался на нее шум голосов, звук шагов на лестнице. Кадетта открыла дверь, и появился он. Ноэми не думала, что он такой рослый — красавчик, что и говорить! Смуглый брюнет, с удлиненным разрезом глаз, как у андалузского мула. Он без всякого стеснения посмотрел в глаза Ноэми, медленно окинул взором ее фигуру. И он, он тоже думал о ней! Ноэми дрожала, не решаясь выйти из тени. Но вот он обратился к больному:

— Расстегните, пожалуйста, рубашку. Не найдется ли у вас платок, мадам? Итак, тридцать один, тридцать два, тридцать три...

Лампа осветила ключицы, лопатки, бока Жана — все жалкое его хозяйство... Нет, состояние господина Пелуера опасения не вызывает, но надо соблюдать режим. Он прописал укрепляющее, уколы какодилата. Время от времени доктор косился на Ноэми. Неужели он думает, что она нарочно так подстроила, чтобы он приехал? Получается, что она заставила врача отмахать шесть километров в коляске только для того, чтобы осмотреть переутомившегося супруга. Доктор все не уходил, его низкий голос не замолкал: он, мол, никогда не утверждал, что с помощью йодной микстуры может вылечить туберкулез на такой запущенной стадии, как у Пьёшона-младшего. Тягучие интонации деревенского жителя придавали его голосу мужественность. Ноэми чувствовала на себе его взгляд исподлобья, но он видел лишь безмолвную тень. Он заявил, что профилактика — важная вещь, тем более что господин Пелуер — благоприятное поле деятельности для всевозможных микробов, «и прежде всего для туберкулезных палочек».

— Кажется, ваша мать скончалась от чахотки?

Ему бы о любви говорить, а не о чахотке!

— За больным надо наблюдать, — продолжил доктор. Он явно напрашивался на повторное приглашение, а так как Ноэми молчала, он обратился непосредственно к больному, не желает ли тот, чтобы он посещал его и дальше — можно было бы, к примеру, поделать уколы.

— А ты как думаешь, Ноэми?