26880.fb2
— Как ты считаешь, Ноэми, нужно мсье приходить еще?
— Нет никакого смысла, — ответила наконец Ноэми. Сказано это было таким тоном, что Жан из опасения, как бы доктор не обиделся, пробормотал, что «последнее слово в таких случаях остается за врачом». Ничуть не смутившись, здоровяк доктор обещал явиться по первому зову. Ноэми с лампой пошла проводить его до порога. Спускалась она быстро, чувствуя затылком горячее дыхание молодого человека. Коляска стояла у двери. Ноэми так и не удостоила доктора взглядом. Внук Кадетты цокнул языком. Фонарь освещал круп лошади. Ночной ветер погасил лампу, которую Ноэми держала в высоко поднятой руке, и молодая женщина осталась стоять в темноте, на пороге безмолвного дома, слушая, как затихает вдали стук колес.
Ночью она не сомкнула глаз. Жан ворочался на складной кровати, бормоча что-то непонятное. Ноэми встала поправить мужу одеяло, осторожно, чтобы не разбудить, положила ему на лоб руку, как положила бы ребенку, которому не суждено будет родиться.
Уже через день Жан Пелуер вернулся к привычному образу жизни. Пока отец по своему обыкновению отдыхал после полудня, Жан, крадучись, выходил из дома охотиться на сорок и, заглянув на обратном пути в церковь, как можно позже возвращался под родной кров. Ноэми уже не могла похвастать свежим цветом лица. Заметны стали круги у нее под глазами, смотревшими на мужа нежно и кротко. Жан надеялся, что, отказавшись от супружеского ложа, он уже не будет ей неприятен, но отчаянная борьба с отвращением к мужу лишала Ноэми последних сил. Несколько раз она звала Жана к себе, но тот притворялся, что спит. Тогда она поднималась с постели, подходила, целовала его — в давние годы такими поцелуями святые одаривали прокаженных. Бог его знает, радовались ли сами прокаженные, ощущая на своих язвах их дыхание? Но Жан отстранялся первый. «Оставь меня», — слетало с его губ.
Высокие садовые ограды были обсажены сиренью. В сумерках плыл запах жасмина. При свете догорающего дня жужжали майские жуки. На вечерней службе, посвященной Деве Марии, после литании кюре говорил прихожанам: «Вашим молитвам препоручается судьба нескольких молодых людей, сдающих экзамены, нескольких выходящих замуж девушек, обращение грешного отца семейства, здоровье молодого человека, чьей жизни угрожает опасность». Все знали, что дела Пьёшона-младшего совсем плохи.
В июне зацвели лилии. Ноэми удивлялась, что Жан, уходя из дома, больше не берет с собой ружье. Он отвечал, что сороки хорошо изучили его повадки и стали теперь такие умные, что близко его к себе не подпускают. Ноэми боялась, что прогулки отнимают у Жана слишком много сил. Если прежде он возвращался оживленный, раскрасневшийся, то теперь она видела его подавленным, без кровинки в лице. Жан утверждал, что всему виной жара. Как-то ночью Ноэми услышала, что Жан несколько раз закашлялся, и тихо его окликнула:
— Ты спишь?
Он ответил, что у него немного першит в горле, ничего страшного, но Ноэми чувствовала, с каким усилием он сдерживает готовый вот-вот разразиться кашель. Ноэми зажгла свечу и увидела, что Жан обливается потом. Она встревожилась. Казалось, Жан, закрыв глаза, внимательно прислушивался к действию каких-то таинственных сил внутри себя самого. Но вот он улыбнулся жене, и его улыбка, мягкая, ласковая, тронула ее до глубины души.
— Пить что-то хочется, — прошептал Жан.
На следующее утро температура у него не поднялась, она, наоборот, была слишком низкой. Это слегка успокоило Ноэми, впрочем, удержать Жана дома после завтрака она все равно не смогла. Настойчивость Ноэми, судя по всему, пришлась Жану не по душе. Он даже несколько раз посмотрел на часы, будто боялся опоздать.
— Твоя супруга решит, что ты спешишь на свидание, — пошутил господин Жером.
Жан промолчал. Из прихожей донесся звук его торопливых удаляющихся шагов.
Сумрачное небо предвещало грозу. Природа словно замерла: ни птичьих трелей, ни шелеста листвы. Весь этот день Ноэми томилась в бездействии у окна. В четыре часа раздались мерные удары колокола. Ноэми перекрестилась: кто-то отдавал богу душу.
— Это по Пьёшону-младшему. Он уже утром едва не преставился, — услышала она с площади.
Крупные капли дождя прибивали дорожную пыль, запахло грозой. Свекор еще не проснулся, и Ноэми пошла на кухню поговорить с Кадеттой о Робере Пьёшоне. Та по своей глухоте колокольного звона не слышала, но предположила, что новости можно будет узнать у «мусью Жана». Видя, что Ноэми не понимает, Кадетта запричитала: она, мол, так и думала, что госпожа ничего не знает, не то бы госпожа не позволила «нашему мусью», такому болезненному, каждый день ходить к Пьёшонам. Вот уже целый месяц. Ей же «мусью» строго-настрого запретил об этом рассказывать. С трудом скрыв свое изумление, Ноэми вышла.
Дождь прекратился. Ветер поднимал пыль и гнал по небу свинцовые тучи. Ноэми направилась к дому доктора, где смерть уже затворила все ставни. На пороге появился Жан. Несмотря на пасмурную погоду, он моргал, словно солнце слепило ему глаза. Жены он не заметил. Лицо его было землистого оттенка, взгляд устремлен в пространство. Он словно машинально двинулся к церкви, вошел. Держась на некотором расстоянии, Ноэми последовала за ним. Сырая прохлада церкви заставила ее вздрогнуть — так холодно бывает в земле, в свежевырытой могиле. Холод пронизывает пришедших в церковь, которую время погружает все ниже и ниже и куда спускаешься теперь по ступенькам. И снова, как в предыдущую ночь, Ноэми услышала кашель, на этот раз гулкий, многократно отраженный церковными сводами.
Жан попросил, чтобы его кровать перенесли вниз, на первый этаж, в комнату, окнами выходившую в сад. Когда Жан задыхался, кровать передвигали на веранду, и он смотрел, как ветер то расширяет, то сужает просветы между листьями. Привели мороженщицу: Жан мог пить только холодное парное молоко и съедал лишь несколько ложек мороженого. Отец навещал его, улыбался, но держался подальше. Жан хотел бы умереть в полумраке своей комнаты, однако он предпочел сад, чтобы Ноэми, не дай бог, не заразилась. Уколы морфия приносили облегчение. И покой! Покой после ужасных полуденных часов у постели Пьёшона-младшего, кричавшего от отчаяния, — так ему не хотелось навсегда покидать этот мир с вечерними гуляньями в Бордо, танцами в пригородных кабаре под звуки механического органа, долгими поездками на мотоцикле, когда песок прилипает к мускулистым ляжкам и ты обалдеваешь от скорости, и особенно ласками девиц.
Казенавы распустили слух, что из-за скупости господина Жерома его сын не может переехать в место с более здоровым климатом, куда-нибудь в горы. Но во-первых, Жану вовсе не улыбалось умирать вне родного дома, а во-вторых, доктор Пьёшон заявлял, что против туберкулеза нет ничего лучше ландских лесов: он даже обставил комнату больного молодыми сосенками, как на праздник Тела Господня, и обложил кровать горшками, до краев наполненными смолой. В довершение всего он призвал своего молодого коллегу, хотя еще прежде удостоверился, что йод в сверхдозах Жан больше не переносил.
Ноэми встретила красавца доктора с полным равнодушием. Она даже не замечала, что он бледнеет, когда она на него смотрит или когда руки их случайно соприкасаются. Каждый раз, сталкиваясь с доктором, она радовалась, что теперь для нее существовал только один человек — умирающий супруг. Возможно, впрочем, в ее подсознании жила мысль о том, что доктор у нее на крючке. Может, и спокойствие ее отчасти объяснялось тем, что придет время, и она вытащит его на берег, живого, трепещущего. Жан не позволял Ноэми целовать себя, но не возражал, когда ее прохладная ладонь ложилась на его лоб. Верил ли он теперь в ее любовь? Верил и говорил «Благословен Господь, который перед смертью одарил меня женской любовью». Теперь он уставал от молитв. И пока Ноэми считала пульс, держа его запястье, Жан, как некогда во время своих одиноких прогулок, вновь и вновь повторял шепотом все тот же стих — крик Паулины: «Мой бедный Полиевкт кончается в постели...», и с его губ не сходила улыбка. Он вовсе не считал себя мучеником. Все. называли его бедолагой, и он соглашался, что так оно и есть. Взгляд, брошенный назад, на тусклую череду прошедших дней, еще больше укреплял его в этом мнении. Он прозябал, гнил заживо. Но в тихой заводи его жизни забил вдруг родник, и если жил он как мертвец, то умирал, возрождаясь к новому бытию.
Как-то вечером, когда кюре и доктор Пьёшон задержались в прихожей, к ним подошла Ноэми и с горечью попеняла им за их молчание: почему, мол, они не дали ей знать о ежедневных дежурствах Жана у одра больного чахоткой. Доктор понурил голову, стал оправдываться: он не подозревал о плохом состоянии Жана. Он ведь и сам все время был рядом с сыном, кто бы мог подумать, что безграничное милосердие к больному обернется столь чудовищными последствиями? Кюре оборонялся более энергично: Жан сам потребовал, чтобы они молчали. И вообще, духовники обязаны сохранять в тайне то, что им поверяют их чада.
— Но ведь это вы, вы, господин кюре, настояли на злосчастной поездке в Париж!
— Я ли один, Ноэми?
Она прислонилась к стене, машинально царапая пальцем трещину в выкрашенном под мрамор гипсе. Больной закашлял у себя в комнате. Зашаркали башмаки Кадетты.
— Я принял это решение, помолившись, — добавил кюре. — Следует почитать пути Господни.
И кюре натянул куртку.
В глубине его души, однако, копошились сомнения, бессонными ночами он оплакивал судьбу Жана. Напрасно твердил он себе, что больной оставил завещание в пользу Ноэми и что господин Жером намеревается после смерти своего бедного сына передать дом и большую часть своего имущества молодой женщине — при условии, правда, что она не выйдет замуж вторично. При всей своей щепетильности кюре был слишком склонен вмешиваться в жизнь других людей. И вот теперь кюре спрашивал себя, правильно ли он поступил. В том, что этот брак должен быть счастливым, кюре не сомневался. И тогда — sub specie aeterni[4] — ему вроде бы следовало радоваться удаче. Ему-то какой прок от всего этого? Добрый пастырь, он заботился лишь о своей пастве. Каждый раз он оправдывал себя перед своей совестью, но та снова и снова не давала ему покоя. Он боялся, что перестал отличать добро от зла. Сомнения в правильности его поступков раз за разом терзали сердце кюре. Из смирения он служил теперь в своей будничной сутане и отказался от треуголки, которая отличала его от других священнослужителей. Постепенно он освобождался от мелких пороков. Так, совершенно равнодушно принял кюре весть о том, что епископ предоставил ему, хотя он не был деканом, право носить мантию с капюшоном поверх стихаря. Разве пристало ему, хранителю душ, прилепляться сердцем к подобным пустякам? Сейчас самое важное для него — разобраться, какую роль он сыграл в этой драме. Был ли он послушным орудием Господа? Или бедный сельский священник дерзнул подменить собой всемогущего Бога?
Между тем каждый вечер по обледенелой дороге приезжал в своей коляске молодой доктор. Сквозь густые макушки сосен, сквозь сплетенные ветви цедился лунный свет. Круглые темные вершины деревьев парили в воздухе. Несколько раз в сотне шагов от коляски с одного склона на другой перескакивали короткие кабаньи тени. Сосны расступались перед низким облаком, скрывавшим луг. Дорога поворачивала, и с реки веяло холодом. Молодой человек в козьем полушубке, отгороженный от внешнего мира туманом и ароматным дымом из трубки, не думал о том, что высоко над соснами мерцают звезды. Словно идущий по следу пес, он не поднимал глаз от мертвой земли. И когда его мысль отвлекалась от кухонного очага, у которого он скоро будет сушиться, от супа с вином, он вспоминал о Ноэми, казалось, такой близкой, но такой недоступной. «И все же, — размышлял этот охотник, — я не совсем промахнулся, она ранена...» Инстинкт всегда подсказывал ему, когда женщина оказывалась в его власти и готова была молить о пощаде. Он слышал зов молодого женского тела. Он обладал столькими женщинами, к которым поначалу нельзя было подступиться! Они были замужем за настоящими мужчинами, не то что этот плюгавый Пелуер! Неужели уязвленная им, не в пример другим лишенная защиты, она будет единственной, кто ускользнет от него? Разумеется, сейчас, когда ее муж при смерти, ей неловко решиться на такой шаг, но что удерживало эту завороженную голубку, пока ее супруг не был так сильно болен? Какой магнит влек ее во тьму, подальше от света лампы? Неужели она любила другого? В благочестие Ноэми доктор не верил, он полагал, что хорошо знает подобного рода женщин. Ему уже приходилось мериться силами с кюре в борьбе за подобную овечку. Благочестивая женщина обманывает, позволяет себе грешок, крутится вокруг огня, обжигается и в последнюю минуту проскальзывает между пальцами, словно невидимой нитью притянутая к исповедальне. И доктор принялся строить планы на то время, когда муженек Ноэми наконец окочурится. «Она будет моей», — усмехаясь, говорил он себе. Его терпение было сродни терпению охотника, сидящего в засаде.
В эти дни богобоязненные прихожане, зашедшие в церковь и думавшие, что они одни, не раз вздрагивали, заслышав с хоров горестные вздохи: как только выпадала свободная минута, кюре предстоял здесь в полумраке перед своим создателем. Только тут он обретал мир, не тот мир, которым одаривает тишина сумрачных, словно погруженных на дно деревенских церквей, а тот, который ничто в нашем дольнем мире дать не в состоянии. Священник сознавал, как далеко от тщедушного существа, от того Жана Пелуера, который был способен разве что почистить паникадило да помочь женщинам сплести гирлянды накануне великих праздников, от губителя сорок, — как далеко отстоит от него этот умирающий, отдавший жизнь за други своя. Кюре склонял голову перед Тем, кто таинственным образом делал богоподобными своих рабов.
Жара спала, и Жану, постоянно страдавшему от удушья, немного полегчало. Частые сентябрьские грозы опалили листву. Внук Кадетты приносил больному белые грибы, от которых пахло лесом и землей, и развлекал его, показывая пойманных овсянок. Птиц внук Кадетты откормит в темноте и, потушив в выдержанном арманьяке, подаст «мусью Жану». Вяхири в воздухе предрекали раннюю зиму: скоро уже придет время ставить для них приманки. Жан издавна любил позднюю осень, когда его душа вступала в тайный союз с опустелыми после жатвы полями, с рыжеватыми песчаными ландами, где одни лишь дикие голуби, стада да ветер. Он радовался, когда на заре открывали окно, чтобы он мог вдыхать тот же запах, какой вдыхал, в печали возвращаясь с охоты октябрьскими сумерками. Однако не дано ему было в покое ожидать перехода в иной мир: Ноэми не догадывалась, что умирающему необходима тишина, и если раньше она была не в состоянии скрыть от Жана свое отвращение, то сейчас она не могла избавить его от своего раскаяния. Ноэми окропляла слезами его руку, умоляя о прощении. Тщетно твердил он ей: «Я сам тебя выбрал, Ноэми... я сам не позаботился о тебе...» Она мотала головой и ничего не хотела понимать, кроме того, что Жан умирал из-за нее: какой он благородный, возвышенный, выздоровей он — она бы в нем души не чаяла. Сторицей воздавала она ему ласку, на какую прежде была так скупа. Откуда ей было знать, что, пойди Жан на поправку, она тут же отдалилась бы от него и что любить она его могла лишь лежащего на смертном одре? Ноэми была очень молодой женщиной, неопытной и чувственной, не знавшей своего собственного сердца, сердца страстного, но бесхитростного и покорного Богу. Неуклюже пыталась она вытянуть из умирающего слова, которые избавили бы ее от угрызений совести. После подобных разговоров Жан падал духом и хотел только одного — не оставаться с женой наедине. Но это удавалось редко, так как господин Жером был прикован к постели всеми обрушившимися на него разом болезнями. Зато сколько самоотверженности выказывал молодой доктор! Жану оставалось лишь поражаться удивительной заботливости постороннего, в сущности, человека. Поддерживать беседу Жан не мог, но чужое присутствие облегчало его страдания.
Однажды днем на исходе сентября, очнувшись от долгой дремоты, Жан увидел в кресле у окна Ноэми. Ее голова запрокинулась во сне. Жан прислушался к ее спокойному, как у ребенка, дыханию и опять прикрыл глаза. Но тут скрипнула дверь и, осторожно ступая, вошел доктор. Жану было невмоготу здороваться, и он сделал вид, что спит. Скрипнули охотничьи сапоги доктора. И снова тишина, тишина, заставившая Жана посмотреть, что происходит. Его новый приятель стоял над уснувшей Ноэми. Сначала он стоял прямо, потом слегка наклонился, его покрытая волосами рука дрожала... Жан закрыл глаза. Раздался шепот Ноэми:
— Ах, извините... Вы меня напугали, доктор. Я, кажется, задремала... Наш больной сегодня совсем плох. Да и погода ужасная. Лист не шелохнется...
Доктор ответил, что с юго-запада все же дует ветерок.
— Ветер из Испании принесет бурю, — отозвалась Ноэми. Бледный как полотно, сгорающий от страсти молодой человек сам был подобен буре. Его глаза заволокло, словно небо. Ноэми поднялась, подошла к Жану и встала так, что между ней и доктором, пожиравшим ее глазами, оказалась железная кровать.
— Вам надо беречь себя, для его же пользы, — молвил доктор.
— О, меня ничто не берет, я нахожу силы, чтобы есть и спать, как зверюшка какая-то... Интересно, как ведут себя люди, умирающие от горя?
Они сели вдалеке друг от друга. Жан по-прежнему притворялся спящим. Стараясь не шевелить губами, он декламировал про себя, обозначая цезуру: «Мой бедный Пелуер кончается в постели...»
Поздняя осень задержала Жана в своих объятиях, укрыла, обволокла пахучими слезами. Он меньше задыхался, стал принимать пищу. И все же в эти дни Жан неимоверно страдал. Пока он на пороге смерти, пока жив, в Ноэми можно было не сомневаться. Но когда он отойдет во тьму, как ему противостоять домогательствам красавца доктора? Жалкая тень почившего не разлучит тех, кому судьбой предназначено любить друг друга. Но виду Жан не подавал: он по-прежнему пожимал руку доктору, улыбался. Как он теперь хотел выжить, чтобы победить этого человека, чтобы предпочли именно его, Жана! Какое безумство было желать смерти! Даже без Ноэми, даже вообще без женщины так хорошо жить, пить утренний воздух, когда ласка легкого ветерка лучше всех других ласк... Обливаясь потом, с отвращением вдыхая запах своего больного тела, Жан глядел на внука Кадетты, который протягивал ему через открытое окно первого в сезоне вальдшнепа. О, охотничьи зори! Блаженство сосен с тускло-серыми вершинами на фоне лазурного неба, похожих на тех кротких людей, которых прославит Бог. За густой лесной чащей зеленый травяной ковер, ольховая роща и легкий туман указывают на родник, который подкрашивает охрой песчаная почва. Сосны Пелуеров подобны передовому отряду огромного войска, обороняющего все пространство от океана до Пиренеев. Они возвышаются над Сотерном и Прокаленной долиной, где солнце въяве присутствует в каждой виноградной кисти. Со временем Жан меньше думал бы о своем теле, так как уродство, равно как и красоту, в конце концов поглощает старость. У него оставались бы возвращение с охоты, сбор грибов. Солнечное тепло давних летних дней сохраняется в бутылках «Икема», а закаты былых лет окрашивают «Грюо-Лароз» в красный цвет. Хорошо также читать у кухонного очага, когда снаружи льет нескончаемый дождь.
— Вам ни к чему приходить сюда завтра, — сказала тем временем Ноэми.
— Да нет же, я приду, — возразил доктор.
Понимала ли Ноэми? Могла ли она не понимать? Открыл ли он ей свои чувства? Суждено ли Жану умереть, так и не узнав, чем кончится это единоборство у его смертного одра? Казалось, кто-то решил, что бедолага Жан мало помучился в жизни, и теперь наспех готовил ему новые оковы, которые можно разбить лишь ценой неимоверных усилий. Однако звенья одно за другим разрывались вплоть до этого последнего обострения болезни: страсти его угасли еще при жизни, и настал день, когда он мог глядеть абсолютно на все с одной и той же благодарной улыбкой. Теперь уже Жан повторял не стихи, а простые слова вроде: «Это я. Ничего не бойтесь...»
Поздняя осень с ее дождями обступила сумрачную комнату. Почему все спрашивают, болит ли что-нибудь у Жана, когда его боль превратилась в радость? Из этой жизни он воспринимал лишь петушиные крики, шум коляски, призывный звон колоколов, бесконечное журчание текущей с черепичной крыши воды, а ночью — клекот хищных птиц и вопли умерщвляемых зверей. В последний раз для Жана заря окрасила своим светом окна. Кадетта зажгла очаг, и смолистый дым заполнил комнату. Часто знойным летом ветер в ландах доносил до него запах горящих сосен. Теперь этот запах вбирает его умирающее тело. Д'Артьялы утверждали, что Жан еще слышит, хотя и не видит. Господин Жером в запачканной лекарствами ночной рубашке стоял у двери, вытирая платком слезы. Кадетта и ее внук преклонили в темноте колена. Голос священника, произносившего искупительную молитву, бился, казалось, в створки невидимой двери: «Покинь этот мир, христианская душа, во имя всемогущего Бога-отца, сездавшего тебя; во имя Иисуса Христа, Сына Божия, живого, пострадавшего за тебя; во имя Духа Святого, сошедшего на тебя; во имя Ангелов и Архангелов, во имя Престолов и Властей, во имя Начал и Сил...» Ноэми не спускала с Жана горящего взора, говоря про себя: «Он был прекрасен...» Для жителей городка похоронный звон по Жану слился со звоном, призывающим к утренней молитве.
Господин Жером слег. Зеркала, в которых Жан Пелуер так часто созерцал свою невзрачную физиономию, были закрыты тканью. Тело Жана одели как для обедни. Кадетта даже нахлобучила на него фетровую шляпу, а в руки вложила молитвенник. На кухне стоял шум, как во время праздника: в столовой набралось человек сорок. Арендаторы рыдали вокруг катафалка, как античные плакальщицы. Кюре впервые служил по второму разряду. Каждому из приглашенных раздали по паре перчаток и по завернутой в бумажку монетке. Во время службы моросил дождь, но когда возвращались с кладбища, уже распогодилось. В ожидании воскресения мертвых Жан остался лежать в земле — в сухом песке, бальзамировавшем трупы.
Ноэми на три года надела траур. Столь долгий траур сделал ее в буквальном смысле невидимой. Она появлялась только на мессе, да и тогда переходила площадь, лишь удостоверившись, что поблизости никого нет. Даже в первые жаркие дни ее шею стискивал воротничок с белой каймой. Некоторые сочли, что шелковое платье слишком блестящее и не годится для траура, и Ноэми отказалась от него.
Между тем распространился слух, что молодой доктор вдруг уверовал в Бога. В будни он зачастил на мессу: заходил в церковь между двумя визитами к больным. Когда спрашивали мнение кюре о столь утешительном для пастыря событии, тот отмалчивался в ответ, лишь его узкие, словно зашитые губы слегка расплывались в улыбке. Вероятно, кюре потерял авторитет, лишился силы убеждения, ведь он так и не смог добиться от господина Жерома, чтобы тот убрал из завещания пункт о запрете Ноэми выходить замуж, разумеется, если она хочет наследовать его состояние. Не удалось ему и смягчить суровый траур вдовы, чрезмерность которого он осуждал. Господин Жером кичился тем, что в его семье женщины вообще не снимали траур, да и родственники Ноэми как могли поддерживали в ней желание жить затворницей.
В зимние утренние часы в церкви царил полумрак, и молодой доктор, глядя на вдову, различал лишь смутную тень, да и сама Ноэми не поднимала глаз от плиток пола. Иногда, правда, он видел как в тумане ее лицо, лучащееся молодостью, несмотря на уединенную жизнь и посты в день причащения. На следующий день после панихиды в годовщину смерти Жана, когда весь городок узнал, что Ноэми решила не снимать траурную вуаль, христианские чувства доктора были поколеблены. Он пренебрегал теперь не только мессой, но и своими больными. До старика Пьёшона дошли слухи, что его молодой коллега пьет, даже по ночам встает, чтобы пропустить рюмку-другую.
Господин Жером никогда так хорошо себя не чувствовал, и у его снохи появилось свободное время: она, правда, занималась поместьем, но сосны не требовали особого внимания. Ноэми по-прежнему твердо верила в Бога, но ее вера не была глубокой и не поддерживалась благочестивым чтением. Она была не способна к долгим размышлениям и оттого довольствовалась готовыми формулами. Нищих в смолистых ландах было кот наплакал, а толпу голосистых воспитанниц католического приюта для девочек лишь раз в неделю собирали у фисгармонии. Что же оставалось Ноэми, кроме как по примеру своих соседок предаться греху чревоугодия? На третий год траура Ноэми располнела, и доктор Пьёшон предписал ей один час в день ходить пешком.
Как-то в один из первых знойных дней она отправилась на ферму под названием Тартеум и, выбившись по дороге из сил, уселась на склоне холма. Ее обступал дрок, в котором жужжали пчелы. Слепни и мошки, выбравшись из вереска, кусали ей ноги. Всем своим грузным телом Ноэми чувствовала, как в груди тяжело бьется сердце. Она думала о пыльной дороге, которую недавняя вырубка деревьев полностью отдала на откуп пеклу и по которой ей надо было плестись до дому еще три километра. Ноэми сознавала, что навсегда останется пленницей бесчисленных сосен с красными клейкими ранами, нескончаемых песков и обожженных ланд. В душе этой малообразованной, не приученной думать женщины зарождались смутные сомнения, которые в свое время терзали Жана: не эта ли иссушенная земля, не отшельническая ли жизнь заставляли ее, несчастную, жаждавшую воды, вздевать голову, тянуться к воде вечной? Ноэми вытерла влажные руки платком с черной каемкой и поглядела на пыльные башмаки, потом вниз на молодые папоротники, похожие на лапы с растопыренными пальцами. Подняв глаза — в лицо пахнуло ржаным хлебом с мызы, — Ноэми, задрожав, вскочила на ноги: перед домом стоял такой знакомый двухколесный экипаж. Сколько раз в узкую щель между ставнями глядела она с восторгом на сверкавшие на солнце оси его колес! Ноэми стряхнула с платья песок. Экипаж покачивался. Вскрикнула сойка. Окруженная роем мошкары, Ноэми, не шелохнувшись, во все глаза смотрела на дверь, готовую вот-вот отвориться. Приоткрыв рот, с комком в горле, она ждала, подобно бессловесному послушному животному, когда появится молодой человек. Дверь наконец открылась, Ноэми вглядывалась в полумрак дома, где двигались неясные тени. Знакомый голос на местном наречии предписывал принимать огромные дозы йодной настойки. А вот и сам доктор: на солнце блеснули пуговицы его охотничьей куртки. Арендатор взял лошадь под уздцы и сказал, что сейчас самое опасное время года: могут случиться пожары, сушь, трава под деревьями не зазеленела, в ландах уже нет воды... Молодой человек натянул поводья. Почему Ноэми так отпрянула? Какая-то сила не давала ей шагнуть навстречу, тащила назад. Ноэми спряталась в высоких зарослях вереска. Колючий кустарник царапал руки. На мгновение она замерла, прислушиваясь к шуму удалявшегося экипажа, уже скрывшегося из вида.
Разумеется, избегая встречи с доктором, Ноэми думала о том, что городок вознегодует, перестань она играть роль примерной вдовы. И потом, из-за завещания господина Жерома ее родня никогда не согласится на такой, по словам мадам д'Артьял, необдуманный брак. Но Ноэми преодолела бы все эти препятствия, когда бы ее не обуздывала иная сила, с которой не могло совладать ее влечение к доктору. Ничем не примечательная женщина, она была обречена на величие. Ей, простой невольнице, суждено было царствовать. Располневшая мещаночка должна была превзойти саму себя: для нее были заказаны все дороги, кроме одной — дороги отречения. В эту самую минуту в сосновом бору под комариный писк она осознала, что верность покойному осенит ее венцом смирения и славы, ей оставалось лишь подчиниться неизбежному. И Ноэми побежала через заросли вереска, и остановилась, только когда вконец обессилела, когда набились полные башмаки песка, — остановилась, обхватив чахлый дуб в одеянии из увядших листьев, все еще трепетавших на жарком ветру. Понурый дуб так походил на ее Жана!
Ля-Мотт, Вемар, июль.