26980.fb2
Я, конечно, спросила, почему она так рванула, почему оставила бедного парня в неведении, он наверняка был бы счастлив, что стал отцом.
– Он тут ни при чем. Да-да, не криви губы, его предназначение на этом закончено, все, что он должен был совершить в своей жизни, он совершил. Все, как гадалка тогда предсказала, до точки.
– Видела я эту гадалку, – сказала я в раздражении, – она больше к кастрюле своей прислушивалась, чем к чьей-то судьбе.
– А почем ты знаешь, вдруг ей кастрюля и нашептывала?
– Там суп кипел, судя по запаху.
– Да им все нашептывает: и суп, и ветер, и часы, и дождик, и шаги чьи-то. Для нас нет ни в чем смысла, а для них во всем есть.
– Лично про меня она такую глупость в своем супе расслышала.
– Потому что у тебя настрой был глупый, а у меня серьезный!
Я взяла ее папиросу и затянулась.
– Тебе идет, – сказала Милка, подавляя обиду. – Только ты при Артуре не кури, дай слово.
– Постараюсь. Зачем ты его Артуром назвала?
– Так нужно.
Она посмотрела на меня пристально.
– Он станет правителем мира. Так сказала цыганка.
Рванула бы я стоп-кран, если бы такой был.
Милка ушла, я лежала без сна. Я думала, что если бы не нарушила распорядок и села в свою электричку, то не было бы ни Милки, ни будущего правителя, мы с матерью бы тихо поужинали, поглядели бы телевизор и спокойно легли спать. Безумная электричка привезла в безумный мир. Не следовало в нее садиться.
Мое сознание не хотело вмещать происходящее. Мать и Милка занимались ребенком. Я, точно отвернувшись от них, сосредоточенно жила своей жизнью.
Настала весна. Однажды я заметила, идя с электрички к дому, что все еще светло. Я шла и не торопилась, наслаждаясь светом, воздухом, в котором уже пахло живой жизнью пробуждающихся деревьев. Открыла мне мать. Изумительного Милкиного пальто на месте не было, и я подумала, что она гуляет с ребенком. Но мальчик был дома. Спал в своей коляске на балконе. Топили по-зимнему, и мы отворяли балкон настежь. Мать разогрела мне ужин, я села за стол и спросила, где Милка.
– Уехала, – спокойно сказала мать.
– В Москву?
– Не знаю. Думаю, дальше. Она тебе записку оставила.
Мать взяла с подоконника сложенный вчетверо листок. У меня было чувство, что он сейчас выпорхнет из ее рук, а я не успею его ухватить.
– Ты читала?
– Разумеется.
“Дорогая моя сестренка. Наверное, следовало мне это сразу тебе сказать, но я никогда не знаю, как лучше, поэтому пусть как есть, так есть. Исполнить свое предназначение задача каждого человека, в ее решении – его спасение. Чтобы мой сын исполнил свое предназначение и спасся, нужно выполнить еще одно условие: я должна устраниться из его жизни. И я радостно устраняюсь. С надеждой, что уж теперь все исполнится. Воспитывать моего сына поручаю вам с мамой. Ничего особенного не требуется. Ему необходимо жить жизнью обычного человека. Пока не придет время и само все не переменит.
Следите за Артуром, вот и все, чтобы был сыт, обут, одет. В конце концов неважно, верите вы в то, что будет, или нет, от этого ничего не зависит, делайте так, как подсказывает текущий момент.
Милка”.
Ничего для меня не переменилось с отъездом сестры. Разве что постепенно выветрился характерный Милкин запах. Ребенком занималась мать. Он не доставлял мне хлопот, не занимал мои мысли. Я не могла, конечно, совсем не думать о нем, но он меня не беспокоил. Я не замечала, как он рос, как начал ходить, говорить, как пошел, наконец, в школу.
Я не знала, что он думает обо мне. Я с ним только здоровалась и прощалась, могла сказать за столом: “Подай нож”, – наше общение сводилось к необходимости. Чем он жил, как учился, совершенно не представляла. У меня с ним сложилось примерно как с тем мальчиком из нашего подъезда, чье имя не хотело уместиться в моей памяти, и я закрывала провал тонкой щепочкой – “Коля”. Имя племянника я не забывала, но его внешность очень долго от меня ускользала. Я не узнавала мальчика вне дома, если вдруг встречала на улице. То ли он был такой неприметный, то ли я так не хотела его помнить. Уже потом, после, когда мы остались один на один, а мать ушла в землю, я обратила внимание на его глаза. Они были настолько прозрачные, что, казалось, их и вовсе нет. Отверстия, за которыми просвечивает серое, неброское небо. Я тогда подумала, что за ними может просвечивать и тьма.
Мать умерла, когда Артуру исполнилось тринадцать.
Первый вечер, когда мы остались один на один в доме. Первый вечер, когда я его рассматривала со вниманием. Как будто сон, в котором он мне снился, вдруг кончился, и я его увидела наяву.
Около восьми вечера. Середина мая. Мы сидим рядом, два незнакомца.
Хотя нет, я ему знакома. Я в положении человека, за которым тринадцать лет велось наблюдение. Я для него ясна, он для меня – темная фигура. На мой вопрос “готовы ли уроки?” он отвечает:
– Почти.
– Что значит “почти”?
– Не совсем.
– Почему?
– Я до конца никогда ничего не делаю.
– Что за чушь!
– Не чушь, а восточная мудрость. Дойти до конца – умереть.
– Дневник у тебя есть, мудрец?
Он и в оценках держался своей идеи. Четверки и тройки. Ни одной пятерки, ни одной двойки, – ни одной крайности. Человек середины.
В силу профессии я всегда обращаю внимание на почерк. Для меня почерк – что-то вроде графика душевного и физического состояния.
Причем, как ни странно, особенности почерка я определяю на слух.
Почерк течет, как река, и я слышу ее течение. Прерывисто, звонко, тяжело, извилисто, широко и свободно, обрываясь и замирая. Я слышу голос этой реки. Строки моего племянника текли ровно, почти неслышно, почти беззвучно. Это почти (никаких крайностей!) безмолвие могло означать что угодно.
– Ты во сколько обычно приходишь после школы?
– Часа в три.
– И что делаешь?
– Обедаю с бабушкой. То есть когда бабушка была.