27004.fb2
Всегда, когда я был на шаг от смерти, я знал, что душа моя превратится в порыжевший луг, и страх отступал.
Прошло немало времени, меня швыряло, как по волнам, я тонул, я спокойно плавал, я спасал и спасался, пока однажды над дверьми очень старого дома не наткнулся на выцарапанную странную надпись: "Все, что ты делаешь, тщетно".
Откинув голову, я прочел ее не раз и не два и понял, что некоторые вещи я сделал не зря - когда накладывал листья подорожника на ее изъеденные солью раны и когда ржавыми ножницами старался подровнять пряди ее волос.
Елена видела, как Ионатан, закончив рассказ, опустил голову и сцепил замком пальцы. Она смотрела на его ногти - маленькие деревянные шпеньки. Может быть, он превратится не в порыжевший луг, может быть, он превратится в морскую птицу?
Елене казалось, что Ионатан наконец-то освободился, что скорбел он по живой Элеоноре. Елена подумала, что Ионатан Симанис прожил свою жизнь на берегу моря, словно поросшая мелкими ракушками водоросль. Он обвивался вокруг Элеоноры и только теперь сможет позволить себе привольно качаться в ритме волн. Елена улыбнулась, представив себе седого Ионатана водяным растением. Освободившись от Элеоноры, он полощется на волнах, как лента на освещенной солнцем морской глади. Елена попыталась припомнить выцветшую черно-белую фотографию Элеоноры в молодости, с глубоко запавшими глазами, причесанную на прямой пробор. Вот такая она держала в плену Ионатана всю жизнь - как мелкие ракушки держат водоросль.
Море в раковине и раковина в море, рыжие луга в душе и душа в рыжих лугах, любовь в листьях подорожника и листья подорожника в любви. Любовь-повилика и была той невидимой, но удивительно живой нитью, которая только-только начала соединять Елену с чем-то большим, неподвластным разуму.
Однажды она своими глазами видела место, где какая-то крохотная речушка впадала в море. Как безмятежно она сливалась с могучими морскими волнами, которые вздымались и разбивались друг о друга. Елене захотелось тогда очутиться в том месте, где речушка брала свое начало, ибо со стороны моря казалось, что спокойный поток течет вспять. Она несколько раз громко повторила себе, что реки не начинаются в море, что реки в море впадают. Реки впадают в море. Вдоль берега речки Елена поднималась долго, пока вены от колен до щиколоток не взбухли, как витые шнуры. И когда шла она вдоль берега моря, она чувствовала себя невыразимо счастливой, и казалось, что маленькая девочка, случайно повстречавшаяся ей в одном из полузаброшенных рыбацких поселков, в следующем поселке встретит ее со своими внуками, которые, как в незапамятные времена, копченую камбалу будут есть руками, тщательно обсасывая косточки, боясь подавиться, потому что кому же хочется умереть на берегу моря с костью в горле. Время, похоже, все так же бежало вперед повсюду, - но только не там, где Елена шла вдоль берега.
Они сидели на мостках, молчаливые плакальщики. И смотрели на море, накатывающее на них, подобно времени, которое нигде не начинается и нигде не кончается. Оно было повсюду вокруг - прозрачное и соленое. Оно больно щипало, когда кто-то пытался нырнуть с открытыми глазами. Приятно омывало тех, кто забредал не глубже лодыжек. А если томившийся от жажды пытался утолить ее морской водой, жажда только усиливалась. Кто бросался плавать, того волны брали под свое пугающее покровительство. Кто шагал против ветра, тому глаза засыпало песком. Кто уходил к горизонту, тот не успевал вернуться. Кто созерцал переменчивый свет, тот был счастлив и несчастен одновременно.
Время билось в мостки. Время, живущее в раковине, - это душа, которая не умирает.
Горький аромат бессмысленности
Рассказ Эммы Вирго
- На войне нелепо думать о жизни. Пока многие дрожали над ней, я предавалась другим увлечениям. - У Эммы Вирго был низкий бархатный голос, приятно отличавшийся от ее нервных, громких всхлипов, которыми она неустанно сопровождала отпевание и погребение Элеоноры. - На войне нет смысла думать о будущем, как нет смысла и вспоминать прошлое, а настоящего просто не существует. Есть просто жизнь, и короткая, короче, чем обычная.
"Прозит! Vita brevis!" Прекрасная Эмма, одетая в черное потертое атласное платье, заученно чокнулась с лейтенантом, который масляными глазами словно впился в то место, где одежды Эммы чуть приоткрылись, обнажив белую кожу. Эмма мерзла, и ей хотелось как можно быстрее напоить похотливого терьера. Мужчин она сравнивала только с собаками - через ее тайный салон прошли бульдоги, таксы, доги, борзые, лайки, пудели, беспородные дворняжки, гончие, породистые комнатные собачки...
Некоторые из них быстро пропивали разум, теряли равновесие, и Эмма, словно сестра милосердия на поле брани, хватала павшего под мышки и волокла на кушетку. Некоторые мучили ее до рассвета, и тогда Эмма про себя шептала колдовские слова, которые слышала от одной старой женщины: "Сгинь старым месяцем, дождевым облаком. Усохни деревом, пожухни листом, осядь болотной кочкой, выцвети синим лоскутом, рассыпься дождевиком..."
С особой теплотой она вспоминала моряка, который всю ночь проплакал в ее объятьях, потому что какая-то злая болезнь лишила его главной силы и оружия.
Эмма не боялась смерти, только временами ее преследовал дурной сон, в котором в нескольких метрах над землей в голубой дымке шагал странный потусторонний легион, чеканя ритм и время от времени хором вскрикивая:
"Вир-го, вир-го, вир-го..."
Эмма мало чему училась, но в одном была убеждена: самое бессмысленное изобретение в этом мире - местоимения "он" и "она", на самом деле это всегда были и остались все те же многочисленные "я" - это ясно как день. В хлопотах о нищенском существовании военных лет эти "я" становились все более хищными и беспощадными.
Утренний эрзац-кофе Эммы всегда был сладким, ей не приходилось есть сушеную сахарную свеклу. И напитков у нее было в избытке, чтобы "отключить тело", как она обычно выражалась, и выменивать паек на папиросы ей не приходилось. Когда Эмму допекала ее вечно скрипучая кровать, она на один день запиралась. Пила без удержу, курила толстую сигару и лизала необыкновенное лакомство - невесть как очутившийся в их краях мексиканец подарил ей конфеты на палочках: череп с пустыми глазницами из сахара и пряностей, и это Эмму чертовски развеселило. Мексиканец энергичными движениями рук и непонятными восклицаниями пытался рассказать Эмме целую историю об этом лакомстве. Эмма поняла лишь одно - оплакивать смерть не обязательно, иногда над ней можно и посмеяться...
Эмма не мучила себя вопросами о смысле. Эмма прожигала жизнь. Вир-го, вир-го, вир-го.
Вспомнив про конфету в виде черепа, Эмма Вирго засмеялась - словно зазвучал оркестр струнных инструментов, настраиваемых перед увертюрой. Казалось, печальный дом и скорбящие для нее больше не существуют. Айда обратно, в развеселую военную жизнь... Но тут старые впалые щеки Эммы как будто потемнели.
- Элеонора меня не выдала, мой невольный бессмысленный грех преследовал, видно, ее всю жизнь. Кошмар бессмысленного греха, - вдруг серьезно произнесла Эмма.
В солнечный день, когда ничто не предвещало налетов, красавица Эмма вышла пройтись. Ее яркий наряд был протестом против серости и удрученности придавленных заботами женщин. На ней было бордовое кожаное пальто, которое на бедрах сидело как влитое, на высокую прическу Эмма накинула зеленый шелковый шарф. На солнце он красиво переливался, и кисти небрежно рассыпались по спине. Она шла, расправив плечи и слегка покачиваясь. Лицо ее выражало неприкрытое удовольствие под удивленно-осуждающими взглядами, которыми окидывали ее невзрачные прохожие. Теплый ветер гладил лицо Эммы словно ласковый и нежный зверь. Жестокий мир стал ласковым и нежным зверем, которого Эмма заставила служить себе, и он подчинялся ее прихотям. Эмма шагала как полководец, который добился победы скорее военной хитростью, чем силой. Внезапно ее бравурное шествие прервала забавная картинка на другой стороне улицы. Молодая женщина, на которую в другой раз из-за ее неприметности Эмма не обратила бы внимания, тащила небольшую и, похоже, очень тяжелую железную печурку. Через каждые два-три шага она останавливалась и меняла способ передвижения: пыталась печку толкать, переставлять, волочить... Она была хрупкая и выбилась из сил, и Эмму начала мучить совесть.
- Ты куда ее тащишь? - перейдя через улицу, почти начальственным тоном спросила прожигательница жизни у выбившейся из сил труженицы.
На Эмму взглянули погасшие, но красивые глаза. Эмма встретила Элеонору.
Сама удивившись своему любопытству, Эмма узнала, что Элеонора поселилась в комнате с выбитыми окнами, кое-как их заклеила, а сегодня совершенно неожиданно ей попалась эта печурка, которая наверняка спасет от холода.
Красавице Эмме внезапно самой захотелось быть благой вестью, ангелом с неба, посланницей Бога. Вдвоем они затащили печку в ближайшую подворотню, укрыли ее старыми картонками, и Эмма пообещала, что отсюда в комнату Элеоноры печку увезет армейская машина. После чего Эмма пригласила Элеонору к себе на "праздник отключки тела".
Они пили всю ночь и болтали обо всем, что приходило в голову. Эмма чувствовала себя, как человек, которому достался небесный дар. За столом напротив сидела женщина, и она наслаждалась легкостью бытия.
Элеонора рассказала Эмме притчу о матери, которая своей дочке в школу, расположенную далеко от дома, прислала зеркало. Это была школа, где девочкам не разрешалось подолгу смотреться в зеркало. Поэтому девочка и попросила маму передать ей маленькое карманное зеркальце, чтобы можно было почаще собой любоваться. Мать прислала дочери тщательно перевязанный сверток с надписью "Три зеркала" и пояснение, что в первом можно увидеть - кто ты, во втором - кем станешь и в третьем - кем тебе надо бы стать.
С нетерпением развернув посылочку, дочка сначала и вправду увидела красивое карманное зеркальце, в котором отражалось ее не менее красивое личико. Достав его, она нашла под ним открытку с черепом, который ее испугал, и наконец под нею - маленькую репродукцию иконы Богоматери.
Эмме понравились притча и ирония, с какой мудрая мать рассказала дочери, что телесная красота недолговечна, что дух бессмертен, а значит - и Бог или наоборот. Вероятность того, что именно так и произойдет, Эмму ничуть не огорчила, ей только хотелось, чтобы эта легкая и вольная ночь так скоро не кончалась.
Эмма выставила самые изысканные из имевшихся у нее напитков, выложила сигары и сладости в виде мертвой головы. В хорошем подпитии они пели, танцевали и подслащивали жизнь.
Розы, роозы,
Лишь мгновение цветууут,
Розы, роозы,
Улыбнутся и дальше идуут...
Обе вальсировали и от всей души подпевали скрипучему патефону. Спустя мгновение беспечные озорницы танцевали польку, весело напевая:
Русачок литовку мял
В розовых штанишках.
Русачок кричит - довольно!
Та кричит - еще хочу!
В самый разгар бала кто-то настойчиво бросил камешком в стекло. Эмма отворила окно и крикнула, чтоб убирался. Хлоп! Никто не посмеет нарушить вольный богемный девичник!
На камешки это не подействовало.
- Шлосс, - снова распахнув окно, крикнула Эмма, доведенная почти до белого каления. - Амен, zakrito, лив ми элоун, капут, фак офф, слюнявые шавки...
Шавка не поняла. Камешки не унимались, продолжая биться в окно.
Эмма с пылающими от гнева щеками рванула его, схватила самую дорогую свою вещь - тяжелое, оставшееся в наследство от прежних времен зеркало в серебряной витой оправе и, размахнувшись, швырнула его в открытое окно...
Тут Эмма Вирго замолчала и, стиснув маленькие кулачки, опустила голову. Казалось, она в тысячный раз просит у кого-то прощения за свой безумный поступок. В комнате воцарилась томительная тишина.
Элеонора и Эмма услышали глухой стук и чей-то сдавленный стон. Подбежав к окну, возле которого стояла Эмма, Элеонора увидела лежащего на улице мужчину. Он лежал на спине, лежал неподвижно, около его виска валялась тяжелая рамка от зеркала, а вокруг блестели мелкие осколки.
Эмма словно окаменела. Элеонора в секунду пришла в себя, выскочила, стремглав слетела вниз по лестнице и присела возле лежащего. В застывшем лице отражались недоумение и удивление.