27012.fb2
В феврале сорок третьего наши подошли к городу и три дня из-за реки били по нему из пушек и минометов.
Когда в твою сторону летит снаряд — это очень страшно. Все! Конец… Но снаряд пролетает высоко и порядочно в стороне. Второй снаряд — это намного страшней первого. Невозможно остаться в живых! И ничего другого ждать нельзя было… Второй тоже летит мимо. После второго страстно молишься: «Господи! Будь милостив, спаси меня, грешного. Ты спасал меня раньше, спаси еще раз. Меня и маму. И Машу. И Митю. И Зиночку… Спаси нас, Господи!» Молитва прерывается оттого, что летит третий снаряд. Он летит точно к ним. Теперь уже все. Будь ты проклята, война ненасытная!.. Снаряд рвется где-то близко, дом их подпрыгивает и трещит, в комнатах делается темно от обвалившейся глины, которой обмазаны стены и потолок. Пока они приходят в себя, с изумлением убеждаясь, что целы и невредимы, а в доме даже окна не вылетели, потому что снаряд разорвался у глухой стены, над крышей пролетает еще несколько снарядов. Летят они теперь высоко, и каждый последующий повторяет путь предыдущего — наши пристрелялись. Значит, справедливость есть. Нашим надо было пристреляться, бить по своим кому хочется.
Слушая, как рвутся попадающие в цель снаряды, Юрка злорадно приговаривает: «Так им! Еще… еще…» Однако опять начинает рваться поблизости — в бой вступили новые калибры. Страшно. Очень страшно! Попадут. По ошибке попадут. В войну люди гибнут в основном из-за своих или чужих ошибок…
Румыны-постояльцы сделались злыми. Мать собрала в узел одежду и одеяла, чтобы с детьми бежать в котельную школы. Старший румын Адриан вырвал у нее узел, бросил назад в спальню. Под свист снарядов он кричал на своем румынском, и было понятно: «Это же ваши бьют! Чего вам бояться?»
Однажды притихло. Юрка выскочил на порог. Горел сарай в соседнем дворе, горело, кажется, много кой-где.
Над городом ползли густые дымные тучи. Устоявшееся житье вновь было бесповоротно нарушено.
Обстрел скоро возобновился. И Юрка уже не молился. Он только вжимался в пол, лежа в спальне рядом со своими близкими, да гадал: попадает — не попадает, суждено — не суждено… В войну свои вынуждены бить по своим. И ничего здесь не поделаешь. А Бога нет.
* * *
Вечером, когда бомбардировка утихла, румыны приказали Юрке топить печь, а матери убирать в доме и готовить похлебку из муки и мяса. И сами, раздевшись до пояса, принялись тщательно мыться. Ужинали они как-то неторопливо, даже торжественно. Остатки еды, как всегда, достались семье. И как всегда, ели эти остатки в полной тьме. Слабый свет, пробивавшийся сквозь дырочки в мешковине, которой был занавешен вход в спальню, ничего не освещал и был лишь ориентиром, по которому можно определить себя в узкой комнатке.
И вот когда и у румын и у семьи ужин кончился и Юрка по обыкновению приник к дырочке, чтобы смотреть, чем занимаются румыны, в дом вошел жалкий, в очках, в отвернутой на уши пилотке немец. На дворе стоял лютый мороз с ветром, и немец был совершенно окоченевший. Под мышкой он зажимал обернутый смерзшимся полотенцем комок. Он показывал, что ходил мыться в баню, потом заблудился. Он просил обогреться…
Что вдруг сделалось с румынами! Они закричали, их командир Адриан схватил немца за шиворот, и тот загремел в коридоре. Адриан долго не мог закрыть дверь. Немец уронил свой комок, из которого вывалилось грязное белье. Адриан пинал его ногой, белье намоталось ему вокруг сапога.
Громко ругаясь, Адриан захлопнул дверь. Можно было бы порадоваться ненависти союзников друг к другу: правильно, пусть немец катится, пусть поймет… Но немец ничего понимать уже не мог. Он вновь появился в дверях. Он погибал. Он понимал только то, что беспомощен и, если никто не пожалеет, замерзнет. Слезы текли из-под очков.
Совсем дико закричали румыны. Немца выволокли в коридор, оттуда слышались ругательства, пыхтенье, удары, потом громко хлопнула наружная дверь. Рядом плакала Зинка-Зинчик. Юрке, расслабившемуся после сравнительно неплохого ужина, вновь сделалось беспросветно. Все понимали, что, если немец и найдет своих, завтра ему не подняться, вообще никогда не подняться, очень уж он обмерз. Его жизнь, как и их собственная, ничего не стоила.
А потом к постояльцам стали приходить другие румыны. В жарко натопленной небольшой комнате собралось человек двадцать. Они расселись вдоль стен, посередине на стуле остался один со скрипкой. Сначала музыкант играл. Это была музыка, не похожая на русскую. Но догадаться можно было: весна, сады, поля, всюду очень хорошо… Румыны сидели торжественно-напряженные. Лишь когда музыкант опускал руку со смычком, одобрительно шевелились, улыбались. Потом музыкант отдал одному из слушавших скрипку и запел. И еще больше стало понятно, о чем это он. О мирной жизни, которая одна только и есть настоящая жизнь.
Певец долго пел. Так долго, что Юрка уснул. Уснул совершенно успокоенный, без памяти о прошедшем дне, без тревоги о дне завтрашнем. И когда рано утром его разбудил свист снарядов, он не мог понять, куда подевались торжественные румыны?..
* * *
Снаряды и мины, пролетающие близко, снаряды и мины, пролетающие далеко. Попадет — не попадет, судьба — не судьба. Все-таки лучше, если бы попал снаряд. Особенно крупного калибра. Снаряд не на излете легко пробьет их глинобитный домик и уж грохнет за стенами. Мина опаснее. Потому что попадет как бы с неба… Румыны воевали. Их пушка стояла в конце улицы, у обрыва над рекой.
— Мама, перебежим в школу. Они теперь не увидят, — сказал Юрка.
Мать не решалась.
— Мало ли что у них на уме. Видел, как вчера немца выбросили?
Во второй половине дня в дверях появилась мать Витьки Татоша, прокричала:
— В речпорту склады бросили, люди зерно везут.
Юрка и мать быстро оделись, взяли санки и мешок.
До речного порта надо было б идти нижними кривыми улочками вдоль реки, они поспешили верхней, широкой и ровной. И скоро были остановлены.
— Хальт! — раздалось из-за каменного забора. Из ворот к ним вышел немецкий часовой. Рукой он показывал: прочь, назад!
— Пан, это мы… — жалобно сказала мать, остановившись и начиная пятиться.
И в этот момент земля дрогнула, раздался неслыханной силы взрыв. Юрка с матерью упали на землю. Они слышали, как идет ураганная волна, срывая крыши, ломая тополя и акации, как падают глыбы и комья, но все это было там, где Юрка и мать могли быть минут через пять, не останови их немецкий часовой.
— Юра, это они отступают и город хотят взорвать. Пошли домой. Погибнем хотя бы вместе.
Они вернулись домой. И опять один снаряд, другой, третий… В конце дня где-то далеко послышалось «ура». Но слабое, ничего за этим не последовало.
Вечером прибежал Жорка Калабаш. Он побывал в тех складах.
— Брехня! Они все вывезли. А людей, которые пришли, загнали в пустые помещения и заперли. Сидим и вдруг слышим: «Ура!» Вверху ворот решетка железная. Мужики меня подняли на плечах. Смотрю, наших человек сто среди белого дня через реку бежит. До середины их подпустили, а потом как дали из пулеметов. Видно было, как пули в наших входят. Двое бросились к барже во льду. Полшага каких-нибудь оставалось — достали и их. Я упал на пол. Ну и, значит, ясно, что надо нам как-то выбираться. Мужики придумали. У одного ремень, у другого крепкое полотенце. Палки нашли, два прута в одном месте растянули, просвет такой получился, что я во двор вывалиться смог. Ворота без замка на засов были закрыты, мы разбежались в момент.
Зрачки у Жорки были расширены, дышал, как после долгого бега, руки дрожали, вообще все в нем дрожало.
— А взрыв ты слыхал?
— Какой взрыв?
— Ну, когда весь город затрясся. Они нас взорвать хотели.
— Наши?
— Да немцы!
— Не знаю…
Кроме того, что случилось в порту, все из Жорки вылетело.
На чердаке школы Юрка, Жорка и Витька Татош припрятали в расширительном баке отопления ружья, пулемет ручной, патроны. У них была мечта, когда враги побегут, бить им в спины. Все было не так. Наши стояли за рекой и, не двигаясь с места, разбивали город. Немцы им почти не отвечали, но и бежать как будто не собирались. Как и осенью сорок первого, когда наши отступали, а потом наступали, как и в июле сорок второго, теперь, в феврале сорок третьего, им оставалось только ждать.
С наступлением темноты бомбардировка не утихла, как это было вчера, наоборот, усилилась. Точно над их домиком, и справа, и слева свистели, завывали снаряды и мины самых разных калибров. Светопреставление! И вдруг в какой-то момент стало ясно, что в этой неразберихе есть порядок, кто-то все видит и направляет. И сжиматься от страха стало незачем. Ведь это кончится! Обязательно кончится. Бой кончится. Сама война кончится… Так долго продолжаться не может. Пусть! Пусть в их дом влетит снаряд.
* * *
После трехдневной бомбардировки завоеватели скрылись из города ночью. Утром, когда Юрка еще спал, пришли Жорка Калабаш и Витька Татош.
— Они драпанули!
У Юрки вечером была высокая температура, бросало то в жар, то в холод. Он забыл про болезнь, под протестующие крики матери выскочил из дома.
На окраине было тихо и пусто. Всюду змеились обрывки телефонных проводов, валялись пустые консервные банки и ящики из-под галет, всюду следы сапог, глубокие колеи от автомашин и танков.
Первым делом побежали к реке. Покрытая снегом река вся темнела телами красноармейцев. Две совсем молодые девушки («Разведчицы!» — решили они) лежали недалеко от берега. Им бы еще немного — и зона пулеметного обстрела осталась бы за спиной. У одной полушубок был распахнут, гимнастерка, юбка, нижняя рубашка разорваны. Впервые они, тринадцатилетние, видели женские груди, живот. Крови на белом теле не было. Только запекшиеся, размером с пятак, следы пуль. Другая, видимо пытавшаяся помочь первой, лежала скорчившись на боку и смотрела туда, откуда пришла.
Скоро стало стыдно рассматривать разведчиц.
— Ладно, — сказал Жорка, и они побежали к середине реки, где шестеро коней волокли тяжелое орудие. Лед под орудием трещал. Пару передних коней вел пожилой ездовой, а перед упряжью шагал молодой командир. Увидев мальчишек, командир закричал:
— Назад!
— Мы поможем! — крикнул Жорка просительно.
— Назад! — яростно ответил командир.
Они побежали вдоль реки. Много наших лежало в снегу. Особенно напротив электростанции. Все с монгольскими лицами, откуда-то из Средней Азии, все в новеньких овчинных полушубках, валенках, шапках, они лежали не так, как русские, вразброд, кого где пуля застала, а кучками от пяти до пятнадцати человек.
— Чего это они так? — гадали мальчишки. — Это у них вера такая, чтоб всем вместе?..
На реке все было кончено, и они бросились в город и вышли как раз на Театральную площадь. Здесь уже немцев лежало без счета. Немцы взорвали театр (тот самый страшный взрыв, когда Юрка с матерью шли в речной порт), и их трупы на обширном пространстве, покрытом пылью, копотью и обломками взорванного здания, казались жертвами взрыва. Но нет, лица мертвых были сравнительно чистые, легли они здесь уже после.
— Шмон мы им разве не имеем права устроить? — сказал Жорка.
Документы, фотографии отбрасывали, сигареты, марки, галеты, сахар брали себе. На противоположной стороне площади показался наш танк, за ним поспешали автоматчики. И хоть мальчишки были уверены, что с немцами, живыми или мертвыми, имеют право сделать что угодно, затаились.
Танк и автоматчики ушли по Первой Советской, в ту сторону, где мальчишки жили.
— Айда следом!
Вооружились «шмайссерами» немецких солдат. Но побежали не за автоматчиками. Правее, ниже к реке, может быть, за городом, стреляли. И они бросились туда.
И ведь им пришлось участвовать в освобождении города!
У Александровской рощи по шпалам железнодорожного полотна бежал немецкий офицер.
— Держи! А-а-а-а… — закричали мальчишки. Каждый пустил очередь в сторону немца, но не в него, а повыше — стрелять они умели из любого оружия.
Офицер вообще-то не бежал, а тащился и| последних сил, хватая ртом морозный воздух, как выброшенная на берег рыба. Немолодой, грузный, был он без шинели и шапки, с пистолетом в руке. Увидев бегущих к нему с автоматами ребят, немец выронил пистолет, рухнул на колени, вытащил из нагрудного кармана пачку фотографий, пополз навстречу, как икону, показывая своих детей.
— Подымайся!
Никто еще не знал, что будет делать с немцем. Только радовались возможности кричать на него: подымайся, гад, такой-то, такой-то и такой-то… — немцы знали русские ругательства, с удовольствием их повторяли.
Однако немец с колен не подымался, молил.
— Мы тебя в плен на руках нести должны? — засмеялся Жорка. И вдруг рассвирепел: — Чего показываешь? Они у тебя живы. Все живы! А где наши?.. Пацаны! Расстрелять его надо. Кто хочет?
Совсем недавно немцы казались всесильными. Прошедшим летом в этом же примерно месте два немецких автоматчика, стоя в полный рост на бугре, расстреляли взвод убегавших вдоль железной дороги наших солдат. О, какие казни придумывали тогда немцам! Любой казалось мало. А вот теперь кожа у Юрки под скудной одеждой покрылась мурашками при мысли, что сейчас он прервет чью-то жизнь.
А Жорка завелся не на шутку.
— Суки! Они нас за что в котельной держали? Думали, подохнем. А мы живы!.. Давай, строимся. Юрка, рядом со мной. Витька, рядом с Юркой. В сердце ему! Считаю до трех…
Не сводя с немца глаз, они неловко строились, начиная понимать, что до сих пор были только жертвами, а теперь сделаются… мстителями. О, мечталось, отомстят и вроде как вознесутся. Вместо этого внутри все сжималось. Особенно в низу живота что-то сжалось и вверх, к горлу. «Скорей!» — подумал Юрка…
И здесь за спиной у них раздалась автоматная очередь. Как и немец, с востока, шел к ним по шпалам наш автоматчик.
Он был ранен в кисть правой руки; не перевязанную, держал ее на груди под стеганкой. Он тоже задыхался от усталости и боли. Однако, нагнувшись, зачерпнув здоровой рукой и пожевав снега, заговорил бодро:
— Пацаны! Вон там завод какой-то. Нас, значит, трое. Входим во двор и слышим песню. Из подвала. Спускаемся. А там этот и еще двое с нашими курвами гуляют, сбежать забыли. Мы в дверях, деваться им некуда. «Гитлер капут!» — кричим. А не взяли в расчет, что они пьяные, море по колено. Да еще ж перед бабами выхваляться надо. Один в нас гранату. Друзей потерял, сам ранен. Ну пришел в себя и тоже в них гранату. Этот уцелел и сбежал. Нет, думаю, обязан догнать и убить. Он мой, ребята. Спасибо вам…
Немец скатился с полотна, попытался зарыться в глубоком снегу водостока. Автоматчик с левой руки прошил его очередью, подобрал пистолет.
— Остальное ваше. Обыщите. Можете раздеть, — сказал автоматчик и пошел назад.
Все-таки они были еще дети. Понадобился взрослый, чтобы укрепить их в ненависти, чтобы взять на себя главное. Раздеть своего немца тоже оказалось непросто. Он был невероятно тяжелый, набитый какой-то первосортной жратвой. С великим трудом стащили с него китель, рубашку, майку. Юрке досталась белая шерстяная майка. Впереди дырочки от пуль были совсем чистые, лишь со спины немного в крови. Был очень сильный мороз, кровь из раненых и убитых не лилась, застывала. Вторую военную зиму Юрка мерз в стеганке без рукавов. Сняв кацавейку, он надел майку, и стало как будто теплей. Жорка и Витька тоже надели китель и рубашку. После этого попробовали стащить сапоги. Сил не хватало. Добротные штаны немца через сапоги тоже не снимались.
И вот когда они пыхтели и ругались над немцем, прибежал Белый. Белый был здоровенным молодым псом, приблудившимся к ребятам во время прошлогоднего отступления наших. Кличку он получил за удивительно белую шерсть, лишь кончик носа да глаза были у него черные. Жил он в комнатах то у Жорки, то у Витьки, то у Юрки. Его зимой и в постель брали, чтобы теплей было. А есть давали редко. Когда собирались есть, выгоняли на улицу. Слишком жуткий огонь загорался в глазах голодного животного, стоило людям сесть за стол. Изгнанный, несколько раз взвыв у порога, пес исчезал, случалось, на целую неделю.
Белый, как раз после долгого отсутствия, нашел друзей у железной дороги, принялся бурно ласкаться. И вдруг увидел, вернее, почуял кровь полуголого мертвеца, бросился к нему, лизнул живот, потом во что-то вгрызся, зачавкал.
Изумленные, ребята некоторое время смотрели и слушали неподвижно.
— Пацаны! Ему не в первый раз! Его убить надо, — прошептал Витька Татош.
— Белый, ко мне! — громко позвал Жорка.
Пес лишь вильнул хвостом, не отрываясь от мертвеца.
— Белый, гад, пошел вон! — отчаянно закричали они, пиная пса автоматами.
И тогда Белый обернулся. Глаза его горели, шерсть на загривке вздыбилась, он люто рычал, показывая страшные клыки.
— Пусть, — сказал Жорка. — Там видно будет. Пошли отсюда.
* * *
Мимо Александровской рощи шли два наших танка. Жорка и Витька подцепились на первый, им помогли взобраться на броню сидевшие там пехотинцы. Юрка припустил было за товарищами, но один из пехотинцев сделал ему знак: сюда не лезь, нас и так достаточно. И показал на следующий танк. Однако следующий танк, на котором тоже сидели пехотинцы, резко взял в сторону и, весь в снежной пыли, помчался на обгон первого.
Юрка остался один на опушке рощи. Было обидно. Не взяли из-за его малого роста, за ребенка посчитали. Он огляделся. Летом он здесь бывал часто, зимой никогда. Прямо перед ним, за железной дорогой, были котлованы, из которых для кирпичного завода брали глину, дальше родной Кочеванчик — дома и домишки, деревья, четко различалась одна трехэтажная школа. Юрка вдруг почувствовал себя очень неуверенно и понял в чем дело. «Шмайссер». Ходить с оружием не приходилось.
Чтобы не видеть убитого немца, он взял влево, спустился на железную дорогу и пошел на восток, к переезду. По пути под приметным кустом шиповника зарыл в снег автомат. На переезде подцепился на грузовик и в кузове, наполненном ящиками со снарядами, доехал до центра города. В центре куда больше, чем на окраине, было гари и дыма. Перед полуразрушенным домом областной газеты шел митинг. Выступали освобожденные, выступали освободители. Юрка смотрел на наших солдат и офицеров, одетых в полушубки, шинели, стеганки, сапоги, валенки, вооруженных автоматами, ружьями, пистолетами. Темные воспаленные их лица все были незнакомые. И невольно вспомнились другие вояки, хорошо знакомые, — немцы, румыны. Где теперь Адриан и люди его расчета? Где немцы-разведчики, стоявшие у Жорки? Ненавидящие своих фюреров, ненавидящие друг друга, тащатся они где-то по степным дорогам, и впереди у них скорей всего смерть, а кто-то ведь уже мертв…
Крупная безудержная дрожь вдруг стала бить Юрку. Надо как можно быстрее домой. Юрке не везло. Знакомые улицы стали неузнаваемы. Он то в непроходимые развалины попадал, то перед глубокими ямами оказывался. «Что это такое?» — жалобно шептал Юрка. В голове вертелось о птицах, замерзающих на лету. Никто никогда не видел птиц, замерзающих на лету, но вот он на бегу замерзнуть может.
Ему было очень плохо, и все же Юрка, как и весь этот день, не забывал смотреть по сторонам. Темнело. Морозный туман смешивался с дымом. Город стоял пустой, руины, казалось, спрашивали: что же дальше?
Уже перед своим домом Юрка споткнулся и, падая, попал рукой в желтые дырки в снегу, проделанные мочившимися с порога румынами.
— Гад, зараза! — взвыл он, пытаясь оттереть рукав пиджака чистым снегом.
Потом случилась еще одна неприятность. Поднявшись на порог, он потянул ручку двери на себя, и она оторвалась.
— А-а-а-а… — взвыл Юрка.
Больной, обозленный, вошел он наконец в дом. Печь, к счастью, топилась. Румыны только вчера приволокли своим тягачом деревянный столб и распилили на дрова. Юрка припал к печи. Он весь был ледяной. Даже язык во рту ледяной. Губы нагрелись первыми, и, когда он их лизнул, язык был ледяной.
Едва он начал не то чтобы согреваться, но успокаиваться, как заметил, что мать странно себя ведет. Быстро ходит перед ним, глянет и тут же опустит глаза, глянет и опустит. Наконец она остановилась и как-то очень уж решительно сказала:
— Юра, вот бурак вареный, вот чай (бурачный отвар). Больше нечего. Ешь, а после я тебе что-то скажу.
— Что ты скажешь?
— Страшное. Сначала тебе надо поесть.
Это было до того необычно, что Юрка вновь обозлился.
— Ничего я давным-давно не боюсь. Говори!
И мать сказала:
— С Жорой и Витей плохо… Жора и Витя погибли!
В который раз за этот день волосы на голове дыбом встали, кожа покрылась мурашками. Он сразу поверил матери. В то же время невозможно было понять, как это, после бесчисленных опасностей дожить до Дня Освобождения, уехать на броне танка и погибнуть?.. Этого не должно было быть.
— Витя подорвался на мине около машиностроительного. Случайно нашелся человек, который его узнал и сообщил домой. Жорка пришел днем, один. Поел и в немецком кителе направился в школу. Мать ему еще сказала: «Жора, где ты взял немецкое? Сними, мало ли что». — «Он теплый», — ответил Жора, ушел, и через десять минут его не стало. В школе, на третьем этаже, наш боец в темном коридоре принял Жору за немца и убил очередью из автомата.
Еще, сказала мать, погиб пес Белый. Он затеял драку со служебными собаками. От реки поднимался конный обоз, и за санями шли на привязи две овчарки. Белый набросился на овчарок. Чтобы коней из-за грызущихся собак не понесло обратно к реке, Белого пристрелили.
Когда мать рассказала еще и про Белого — и до Юрки это не сразу дошло, — он сорвал с себя майку немца, принялся рвать, топтать ее.
— Гад ядовитый! Надо было изрешетить его, чтоб как кисель развалился. Это из-за него… Все они гады ядовитые, их, как тараканов, надо давить, давить, давить…
— Юра, не кричи. Криком не поможешь.
— Да, да! И когда Николая разнесло на все четыре стороны, ты тоже так говорила. А я буду кричать. Буду! Буду! — еще громче завопил Юрка.
Потом мать повела его к Калабашевым.
Жорка и Витька лежали на столе в длинном холодном коридоре. Горела коптилка. Витька был закрыт с ног до головы. Жоркино лицо открыто, но узнать в нем друга при свете коптилки было невозможно. Юрка окаменел. За время войны он насмотрелся мертвецов. Где-то под Киевом лежал убитый отец. Бомбой разорвало брата Николая. Возможно, погиб угнанный в Германию старший брат Миша. Погибли еще многие знакомые и незнакомые. И теперь Жорка и Витька сделались как все те, уже никогда ничего из них не выйдет, никем они не будут — их больше нет!
* * *
Что за день был День Освобождения!
Уже когда укладывались спать, на постой к ним пришли лейтенант с ординарцем. Лейтенант с порога глянул на Зинку и закричал:
— Зиночка!!! Доченька!.. Ты жива?
У лейтенанта в Киеве погибла семья. Отступая, он побывал на развалинах своего дома, разговаривал с соседями. Сомнений, что жена и дочка погибли, быть не могло. И вдруг Зинка-Зинчик, как две капли воды похожая на его дочку, и имя и возраст те же.
Мать показала лейтенанту документы, фотографии, убедила, что Зинка не его дочка. Но все равно лейтенант то плакал, то смеялся, радость и горе переполняли его.
— Если б вы знали, какая она была!.. Да вот точно такая она и была! Зина, Зиночка… Я с ума временами сходил. А может быть, думаю, ничего не было, это я все выдумал. Теперь знаю, что Зина была, и эта, ваша, у меня теперь есть. Подумать только, минуту назад ничего у меня не было. А теперь есть. Есть!
В феврале сорок третьего Красная Армия была бедна. Молодые изголодавшиеся солдаты меняли портянки на хлеб. В ночную глухомань лейтенант ушел и вернулся с порядочной едой, и все сели за стол.
Юрка ел со всеми. За столом при свете коптилки что-то родилось. Но не для Юрки. Он ел — не чувствуя вкуса, смотрел — не слыша. Страх и ледяной холод вкрались между лопаток. Нет счастья, везения, удачи! Те несколько десятков случаев, когда Юрка и его друзья могли погибнуть и тем не менее оставались невредимы, не были счастьем, везением, удачей, а были чистым издевательством, поскольку кончилось смертью.
…Снилось беспросветное: ему конец, и этот конец — тьма, тьма, бесконечная тьма…
Посреди ночи он проснулся оттого, что мать трясла за плечи:
— Юра! Как ты сейчас три раза сказал: «Все… Все… Все!..» В последний раз так протяжно, будто умираешь.
Юра, не пугай меня. Полежи без сна.
* * *
Жорку и Витьку хоронили на следующий день. Тела их были завернуты в один брезент, поместившийся на широких самодельных санках. Могила — неглубокая яма, тоже, конечно, была одна. После вчерашнего мороза вдруг пришел густой туман, оттепель. Сквозь этот туман на кладбище там и здесь виднелись скорбные темные группы людей — город хоронил убитых. Звуки глохли в густом неподвижном тумане, с кустов и крестов с шелестом осыпался подтаявший снег. Похоронная погода!.. Юрка глядел перед собой в землю. Их больше нет! Старые могилы, новые могилы… Тех, которые лежат в старых могилах, давно нет, и тех, которые ложатся в новые, тоже нет. Вот где ясно, как это глупо — убивать друг друга. Смерть и так неизбежная штука. И нет в ней ничего страшного. Смерть — вовсе не вечная тьма, как кажется, когда ждешь казни. Смерть — это обыкновенная тишина, неподвижность, полное бесчувствие…
На поминках была вареная картошка, вареный бурак, котлеты из конины, компот и пышки из темной муки. Юрка много ел, и три матери со слезами на глазах его поощряли:
— Ешь, Юрочка, ешь… Добытчики вы наши. Дождались своих и напоролись.
Привели пятилетнюю Жоркину сестренку. Она сутки жила у соседей. Сначала сестренка тоже много ела, а потом пошла в уголок играть с куклой. Ей сказали, что Жорку проводили в город Ташкент учиться в фэзэо на слесаря. И теперь сестренка говорила кукле:
— Жора, когда выучится, два раза в месяц получку получать будет, нам с тобой конфет и печенья купит.
Так она разговаривала с куклой и вдруг оставила ее, вздохнула.
— Когда же от него будет письмо? Думает он писать?.. Мы ведь ждем.
— А-а-а… И-и-и… — выскочили во двор матери Жоркина, Витькина, Юркина, завыли в полный голос.
А день был уже обыкновенный. В конце улицы, где стояла румынская пушка, наши маскировали зенитку. Солдат с катушкой за плечами тянул к ней телефонный кабель.
* * *
Ночью Юрка пошел в пустую школу. В сырой холодной мгле поднялся на третий этаж. При немцах на третьем этаже в классах хранились музейные вещи: картины, ковры, старинные ружья, пистолеты, кинжалы. В декабре минувшего года, шастая по этажам, они решили, что музейное барахло им ни к чему, а раз немцы им дорожат, тем более ничего трогать нельзя. Но Юрка видел, как Жорка-хитрец, любитель всяких неожиданных штучек, слишком долго вертел в руках старинный кинжал с красивой рукояткой и шишаком, предохраняющим руку от встречного укола.
Теперь, поднявшись в свой бывший 4-й «А» на третьем этаже, за батареей центрального отопления Юрка и нашел тот самый кинжал.
Вот оно, последнее Жоркино «письмо из Ташкента»!
И сейчас же начала бить дрожь. Юрка прибежал в свой двор, спрятал кинжал под порог. Дома он сначала сам навалил на себя какую возможно одежду, потом разбудил мать и попросил укрывать и укрывать себя.
Часа через два он был уже в бреду.
* * *
Сначала в бреду была война.
Какой-то бой. Он ничего не слышит. Лишь видит, как тянутся навстречу друг другу рои светящихся пуль, как летят и рвутся снаряды. Бой идет на всем обозримом пространстве. Среди бела дня почти темно, поэтому так хорошо и виден полет пуль и снарядов.
Когда видишь и не слышишь, почти не страшно. Юрка лежит перед небольшим бугорком, неподалеку немецкий расчет суетится вокруг пушки. Вздрагивает земля, вздрагивает пушка, взрывается огнем гаситель пламени, летит снаряд, и далеко впереди возникает яростный красный огонь, мгновенно окутывающийся клубами белого дыма, — все это Юрка видит и ничего не слышит. Но как из орудия вылетает гильза, и заряжающий пинает ее ногой, и она катится и укладывается среди других гильз — это он слышит. И еще вот-вот в гулкой тишине он услышит слова, приказывающие совершить предательство. Юрка слушает, как падают пустые гильзы, ждет слов приказа, и естество его сжимается, сжимается… И он молит бога, чтобы в момент, когда прозвучат страшные слова, снаряд от наших угодил в немецкую пушку, и будет хаос, в котором возможно спасение.
…Потом он прятался в кустах на мусорной свалке. Его ищет эсэсовец, чтобы тут же и пристрелить. Кусты редкие, голые. Эсэсовец не может его не обнаружить. И никак защититься нельзя. Рядом тайник с оружием. Но эсэсовец Юрку убить может, а Юрка эсэсовца нет. Потому что, если он убьет эсэсовца, другие эсэсовцы выгонят на улицу мать, сестер, брата, соседей — и расстреляют…
Юрка таял не по дням, а по часам. Война скоро отодвинулась куда-то. Вместо нее отвратительная глумливая рожа с вывернутыми красными губами повисла над Юркой и то надвигалась, грозя проглотить, то маячила на расстоянии.
Очнувшись от бреда, Юрка видел над собой лица родных. Скорбные лица.
— Юра, хочешь хлеба?
— Юра, хочешь компотику?
Однажды:
— Манной кашки хочешь?
Если уж тебе предлагают манной каши, вкус которой давно забыли и малые дети, дело твое плохо. Юрка отрицательно мотал головой и просил воды.
Вновь погружаясь в беспамятство, он уже не вплел над собой рожи, потому что сразу попадал в ее красную парную пасть и варился, задыхался там.
Однажды Юрка проснулся ночью и понял, что скоро умрет. Юрка удивился, что ему совсем не страшно. да это было самое страшное, а теперь не страшно. Потому что решилось: он умрет. Решилось в нем самом, И чего ж бояться, если решилось?..
Никто над ним не сидел, в доме слышалось ровное сопение, светилось замороженное окно. Значат, на дворе снова мороз… Слезы потекли из Юркиных глаз. Не бегать ему больше по морозу. И под солнцем. И под дождем… Ничего больше не будет.
Сознание близкого конца вознесло Юрку над собственной жизнью. Вся она явилась перед ним.
* * *
Царством его детства была городская свалка, и добытчиком он стал до войны. Бывало, вместе со всякой дрянью на свалку выбрасывали очень хорошие вещи. Однажды он нашел штангенциркуль, который забрал отец. У циркуля имелось какое-то «расхождение», но для грубых дел он годился. Отец работал кузнецом, и, бывая у него в кузне, Юрка следил, пользуются ли циркулем. Убедившись, что циркуль приносит пользу, облегченно вздыхал. Сваливали на свалку и продукты. Слипшиеся, однако вполне хорошие конфеты. И халву. И только чуть начавшие желтеть жиры. Дома пили чай с этими конфетами и халвой, на заново перетопленном сале жарили картошку. Мать звала соседей.
— Попробуйте! Совсем хорошее.
Соседи жевали конфеты, жевали картошку и соглашались:
— Нормально…
И уходили с банками сала и кульками конфет — так много съестного приносил Юрка.
Ах, что за жизнь была до войны! Летом во дворах дымили печки, соседи угощали друг друга пышками…
Жили они на окраине, и Юрка считал это большой удачей. Школа стояла — через дорогу перебежать. Ниже школы, на спуске к реке, действовало три завода — кирпичный, с котлованами позади, из которых брали глину, фольгопрокатный и изготовляющий сенокосилки. Много людей зарабатывало там себе на жизнь. Жить рядом с заводами было почетно и интересно. В закопченные окна можно было увидеть, как изготовляют кирпич, собирают сенокосилки. Правда, и беспокойство. Дымно, когда ветер дул с юга. Еще на выходе из заводов работников поджидало с десяток пивных, разные ларечки, магазинчики. Особенно в дни зарплаты здесь бывало шумно. Случалось немало драк. Белоголовый, всегда слишком маленький для своих лет Юрка часто попадал под прицельные взгляды любителей повеселиться, дураков разных.
— Ты, перец, где соску забыл? Можешь сказать по слогам: ра-ке-та…
Юрка знал, какая присказка последует за словом «ракета». Он мог схватиться за что попало — кирпич, палку, железяку.
— Что ты, тварь, воображаешь? Как начну месить… С землей смешаю!
От неожиданности насмешник отступал, а то и бежал. Но и Юрке радости было мало. Он про себя храбрился: «Быдло проклятое, я же тебя не трогаю — и ты меня не тронь». Однако дня три на всякий случай отсиживался дома, играл с младшими братьями и сестрами. Потом отправлялся на свалку в один из выработанных котлованов. Там его врасплох захватить было невозможно.
Колючий, готовый до крови сражаться за свое достоинство, — таким Юрка был лет с шести.
Зато по вечерам окраина принадлежала только своим. Со скамеечками, стульями выходили на улицу люди. Взрослые лузгали семечки, разговаривали. Несколько детских компаний — самые маленькие у ног взрослых, и чем старше, тем дальше от них — затевали игры. Перед солнечным закатом налетали от реки тучи комаров. Люди отмахивались зелеными ветками, разводили костры, бросая в пламя свежую траву, чтоб сильней дымило. Юрка оставлял товарищей, подсаживался к матери под теплый бок. Улица уходила на запад, и Юрка смотрел, как свет, исчезнувший на земле, медленно исчезает на небе. А на востоке тем временем показывалась одна звездочка, другая, третья… Вдруг начинал раздражать непрерывный, о делах прошедшего дня, разговор взрослых. Как они не замечают, что день кончался, а значит, и все те дела, о которых они говорят, кончились. Хотелось сказать: «Да помолчите же! Послушайте, какая тишина, как хорошо».
Сердясь на взрослых (однако желая быть справедливым и прислушиваясь к их разговору), Юрка забывал о небе. И вновь подняв лицо к небу («А я буду смотреть!»), видел, что за короткий миг высыпало еще множество звезд. Небо сделалось светлым: пришла полноправно ночь… На стульях и скамеечках, заражая друг друга, начинали зевать. И здесь кто-нибудь, похлопывая себя ладошкой по рту, случайно глянув вверх, поражался:
— А звезд! Посмотрите, сколько звезд…
— Да, — говорил кто-нибудь. — Пора спать. День впереди, вставать завтра рано.
И, вновь позевывая, с некоторой поспешностью люди начинали расходиться.
* * *
До войны каждый вечер Юрка терял очень мало — один прожитый день. Стоял же перед неизмеримо большим — Днем завтрашним, за которым простиралось Будущее. Будущее, в котором исчезнет Плохое, а Хорошее осуществится не как-нибудь частично, а полностью.
Во время войны, ложась спать, он терял все — и Прошлое, и Будущее. Днем Прошлое и Будущее, то есть Надежда, что в Будущем еще будет что-то, похожее на Прошлое, присутствовали в его сознании. Иначе бы он не рыскал по городу в поисках еды, топлива. Вечером он оставался с одним Настоящим. Сегодня Настоящее, завтра Настоящее — голод, холод, опасность… Вечером, прежде чем он засыпал, ему представлялись — лезли, накатывались! — лишь новые и новые варианты собственной гибели.
* * *
Их было у матери шестеро. Старшему, Мише, четырнадцать, Николаю двенадцать, Юрке одиннадцать, потом Маша и Митя девяти и семи лет, Зинке-Зинчику два с половиной. Отца на третий день войны призвали в армию.
Первые месяцы — это был сплошной плач по мирному времени. По ночам снились белые булки и сахар-рафинад. Юрка без конца бегал на свалку, разрывал кучи. Все куда-то исчезло. Измучается, ничего не найдет, однако через некоторое время начинает казаться, что просто не хватило упрямства, недостаточно глубоко копал, кроме того, надо попробовать в новом месте. Вновь копал и, ничего не найдя, приходил в ярость: «Зараза!»
А ведь в первые месяцы они были сыты. Чувства сытости не было, но жевали непрерывно. Фрукты, овощи, клей на деревьях выковыривали. Сухарей целых два мешка на чердаке лежало. Предчувствуя войну, мать еще зимой начала сушить остатки хлеба и складывать в мешки. Она из-за этого еще с отцом спорила. Отец, читавший газеты и веривший печатному слову, запрещал сушить сухари, разводить таким образом панику. Мать не слушалась и оказалась права. Сухари очень пригодились.
Однако и фрукты и сухари кончились. Мать, домохозяйка, подрабатывавшая тем, что обшивала соседей, по всему городу искала работы и редко находила. В военные времена каждый сам себя мог обшивать. Старший, Миша, еще перед войной поступил на фольгопрокатный, он был устроен, получал рабочие карточки, деньги. Устроен неплохо был и Николай, прямая противоположность Юрке — рослый, сильный. Николая всегда тянуло к реке, к рыбакам. Когда там, в артели, призвали в армию мужиков, он уже как бы числился по штату. Зарплату ему не платили, карточек не давали, зато рыбы он носил домой порядочно. Юрку мать в начале войны устроила на фольгопрокатный. Как и Николай, Юрка считался помощником. То есть работал, не получая ни денег, ни карточек. — помогал. Но если с Николаем расплачивались рыбой, то Юрка, в горячем цехе, размешивая краски для фольги, тратил силенки за так. Его, правда, жалели, давали передохнуть, в перерыв люди подзывали и подкармливали. Старый седой мастер все время успокаивал, обещая добиться для Юрки и денег, и карточек. Но единственное, чем попользовался Юрка за более чем двухмесячную работу, были несколько банок сухой краски, которые он притащил домой и с которыми не знал что делать. Есть сухую краску во всяком случае было нельзя.
* * *
За два месяца войны немцы прошли огромные расстояния и были остановлены километрах в ста от города. Их самолеты каждый день прилетали бомбить. Скоро стало ясно, что у немцев есть карты — бомбили они методично, разбив город на квадраты. Юркины товарищи день и ночь бегали но городу Где разбомбило дом или упал самолет — они спешат в это место. Сначала из любопытства. Потом поняли: на месте катастрофы всегда можно хоть чем-то поживиться.
— Нашим и ихним летчикам шоколад дают. Они его не едят. Он у них на крайний случай.
— Шоколад! — поражался Юрка. — А почему не едят? Я бы съел.
— От него пить хочется.
— Ну и пусть… А вы ели?
— Нет пока. Надо прибежать первыми.
Юрка кое-что узнал на фольгопрокатном. В мирное время было б чем похвастаться. Но товарищи, шляясь по городу, узнали гораздо больше. Они, например, раскрутили невзорвавшуюся авиационную бомбу и показывали Юрке шелковые мешочки с кругляшками взрывчатки — начинку бомбы. Юрка был задет. Юрка роптал:
— Не пойду больше на тот завод. У меня все болит, кровь из носа идет.
— А если расстреляют как саботажника? Юра, в старину так и было, что по пять лет у сапожника или портного ученик бесплатно работал, — возражала мать.
— Неправда! Тогда кормили. Пусть и меня кормят. Я помогать тебе хочу. Вот Зинка и Митька целыми днями ревут. А с ребятами буду ходить, если склад или магазин разбитый найдем, знаешь, сколько еды принесу?..
— Нельзя, Юрка. Терпи. Совесть у всех есть. Да ты у них нож в сердце!
Однажды стало ясно: завтра прилетят бомбить фольгопрокатный, кирпичный и изготовляющий сенокосилки. Мать сама сказала:
— Завтра на работу не ходи.
А брат Миша пошел. И все, кто был обязан, пошли. Немцы прилетели как по расписанию. Убило старого мастера, убило еще несколько человек. Брата Мишу ранило осколком в плечо. Фольгопрокатный перестал работать.
На другой день немцы бомбили берег реки. Тяжелая бомба угодила в контору рыбартели. Всех, кто в это время в ней находился, разнесло в клочья. Был в это время там и Николай. Когда с вестью о Николае прибежала девчонка, Юрка и мать подумали одинаково: «Это и отец наш погиб под Киевом!»
Потом Юрка видел на небе облака, складывающиеся в лица отца или брата. И купы начавших желтеть деревьев были похожи на них. И многие прохожие фигурой, походкой, одеждой напоминали погибших.
— Их больше нет, — говорила мать.
«Их больше нет», — повторял про себя Юрка и продолжал всюду, в живом и неживом, видеть отца и брата.
И все-таки великое горе семейное должно было отступить перед горем всеобщим.
По улицам к переправе через реку шли войска, беженцы. Растерянность, усталость, безнадежность. Невыносимо было видеть беженок с малыми детьми. А вдруг разомкнутся сухие, запекшиеся губы и что-нибудь попросят? Как таким отказать и чем помочь? «Кричит и кричит». — «А мой уже не кричит», — услышал однажды Юрка. Особенно невыносимо было видеть мечущихся в бреду тяжелораненых. Этим совсем нельзя помочь. Просят пить, стонут, скрипят зубами от боли и в то же время рвут на себе бинты, отталкивают руки с кружками воды. И все двигались к реке, переправе, которую целыми днями бомбили с самолетов, по которой били уже из дальнобойных орудий. На набережной, такой красивой, всегда нарядной в мирное время, было столпотворение, ужас, масса исковерканной техники, горы брошенного оружия и… сотни трупов. Их сносили подальше от воды, к остаткам старой крепостной стены. Распухающие темные лица с тускло поблескивающими сквозь ресницы глазами — эти были не страшны. Надо только не смотреть на них и ходить так, чтобы ветер дул сначала На тебя, а потом на них. Хуже были те, что в воде — ужасная, шевелящаяся в волнах масса у перегородивших реку понтонов. Их топили пожарными баграми, чтобы выплывали по другую сторону понтонов и уходили по течению. Но освободившееся пространство сейчас же занимал новый утопленник — очередь…
Юрка с друзьями до поздней ночи носился по городу.
Кто-то, решив уцелеть во что бы то ни стало, пользуясь неразберихой, тащил к себе в дом мешки зерна, спирт, консервы — солдат из эвакуируемых обозов зазывали в дома, везущих спирт соблазняли колбасой и консервами, везущих консервы — спиртом… Мальчишки про еду забыли. В одиннадцать лет дорваться до настоящего оружия! До войны они бредили войной. Она была их любимой игрой. Отправиться на войну в Испанию, попасть на Халхин-Гол или к границам с Финляндией мечтал каждый. В полусгнившие сараи за кирпичным несли винтовки, гранаты, патроны. Первым подговорили стрельнуть самого молодого и безалаберного восьмилетнего Генку Бога. Расшатали и вытащили из винтовочного патрона пулю, высыпали порох и зарядили трехлинейку пустой гильзой с капсюлем. После такой предосторожности дали щелкнуть Генке. Оказалось не страшно. С поспешностью принялись расшатывать пули в патронах, высыпать порох и щелкать. И вдруг посреди этой работы грохнул настоящий выстрел. Это Жорка Калабаш пустил в небо пулю. Они от страха к земле пригнулись, а Жорка, вытаращив глаза, победно хохотал.
Как сумасшедшие принялись они палить в небо боевыми патронами. Скоро тот же Жорка бросил с обрыва — и она взорвалась! — гранату.
Необыкновенно легким, легче любого ученья, показалось им военное дело. Уже мерещилась какая-то собственная война.
— Нет, ну если б каждый убил одного немца! Чего, трудно? Затаился — бабах! Война бы кончилась. Даже если на одного немца будет один убитый русский, все равно мы победим, потому что нас больше. А они драпают, оружие бросают… — страстно говорили они друг другу.
* * *
Отчего-то все надо было видеть собственными глазами. Не раз попадали под бомбы. Это было удивительно. Заслышав рев моторов и вой бомб, падали на землю, царапали ее ногтями, содрогаясь вместе с ней, пытаясь молиться. Но едва самолеты улетали, подымались на ноги, стряхивали с себя пыль и щебень, и первым ощущением при виде новых руин и пожаров было ощущение радости: а мне ничего не сделалось, вот я какой! Погиб отец, погиб брат Николай, у переправы лежали горы трупов, а Юрка и его товарищи говорили друг другу: «Надо ничего не бояться — и ничего не будет».
Парализующую силу страха Юрка познал, когда пришлось действовать в одиночку.
В Театральном парке он пробегал мимо детской площадки. Он спешил. Однако не смог миновать карусели. Хоть раз надо было крутнуться. Ход знакомых каруселей отчего-то тормозился. Юрка заглянул под днище и извлек командирские галифе, гимнастерку, ремни.
И еще полевой бинокль. Галифе и упругие ремни он сунул назад, бинокль замотал в гимнастерку, спрятал за пазуху и, забыв куда бежал, понесся домой.
Бинокль был огромный. Не иначе большого командира. В этот бинокль, взобравшись на крышу своего дома, а может быть, и на школьную крышу, он увидит приближение немцев или танковый бой, да мало ли что…
Вдруг Юрку сурово окликнули:
— Стой!
Юрка свернул в переулок и припустил изо всех сил.
Скоро его еще более грозно окликнули:
— Стой, стрелять буду!
Опять он метнулся в сторону и, уже не зная, куда бежит, вылетел на широкую, уходящую к реке мостовую. Вылетел и замер. Здесь только что бомбили. Волосы зашевелились на Юркиной голове. Вокруг не было ни одного живого человека. Горели грузовики, в них и вокруг них горели красноармейцы. Однако он еще вполне владел собой. Подтянул штаны, поправил за пазухой трофей, собираясь промчаться через страшное место. И вдруг его тихо и властно позвали:
— Пацан, подойди!
Под иссеченным осколками кленом сидел раненый комиссар. Это было совсем близко, метрах в пяти.
— Пить, — сказал комиссар. — Принеси пить.
Для своего спасения Юрка должен был бежать и бежать. В то же время нельзя отказать раненому. Юрка заметался. Кругом горит, где взять воды? Все-таки он нашел лужу в бензиновых разводах. Нашел кусок бумаги, сделал кулек, зачерпнул воды.
Когда он вернулся к комиссару, тот все так же сидел под кленом и был мертв. Юрка невольно огляделся. Он сделал, что мог, и ни в чем не виноват. Всюду горело. Едкий мазутный дым вонял еще и палеными волосами. Бросив кулек с почти вытекшей водой, Юрка увидел на поясе у комиссара старую дерматиновую кобуру, из которой торчала деревянная потемневшая ручка нагана. Револьвер легко вынулся из кобуры. Он был хорош, семизарядный барабан полон патронов. И здесь-то стоило подумать, что ведь комиссар мертв и револьвер можно присвоить, как брошенную гимнастерку с биноклем, руки у Юрки затряслись, его парализовал страх. Влип! Сейчас его убьют.
Кто убьет, как убьет, думать он был не способен. Задрожали руки, подкосились ноги. Тем не менее, не бросив ни револьвер, ни бинокль с гимнастеркой, Юрка стал на четвереньки и пополз в ближайшую подворотню, каждое мгновение — сейчас! — ожидая пулю в спину.
Потом, будто калека, на негнущихся одеревеневших ногах, цепляясь за стены домов, стволы деревьев, заборы, он доковылял домой. И лишь дома услышал, как раз, и другой, и третий стукнуло сердце, кинулась в лицо, в руки, в ноги кровь. Там, на мостовой, почти перестало биться его сердце, пуле, которая должна была войти ему в спину, оставалось убить самую малость.
С того дня и начал он бояться последнего часа перед сном, когда обыкновенно человек должен сказать себе что-то ободряющее. С того дня, ложась спать, терял он и Прошлое и Будущее, зная, что пока идет война, есть только Настоящее — холод, голод, опасность.
* * *
Гимнастерку мать распорола, покрасила куски в черный цвет и сшила Юрке стеганку на вате. На рукава материи не хватило, и две лютые военные зимы Юрка ходил без рукавов, страшно замерзая.
За наганом скоро пришел дядька с мешком кукурузы, отсыпал несколько банок в медный таз, в котором варили варенье, сказал:
— Давай дуру.
Мать дала дядьке наган, и тот сунул его в мешок с кукурузой, предварительно заткнув дуло бумажкой.
Мать показала дядьке бинокль.
— Не надо?
Отсыпав еще несколько банок, дядька взял и бинокль.
Юрка смотрел на обмен вполне безучастно. Окраина ждала немцев. На улице рассуждали так: мы простые, бедные люди, которым немного надо. Ни перед кем ни в чем не виноваты. Может быть, немцы не врут в своих листовках и пощадят простых и невинных… С тех пор как вошел в Юрку страх, Юрка тоже думал, что ему ничего не надо, лишь бы жить. А раз так, лучше избавиться от оружия. Да и бесполезно спорить с матерью, которая мгновенно завладела трофеями, едва он, белый как полотно, переступил с ними порог дома.
* * *
Дня за три до появления немцев пониже городской свалки разбомбило состав с уголовниками. Часть преступников погибла, остальные разбежались. Последние войска уходили через город за реку, а всюду начались грабежи. Потом, когда наши совсем ушли, немцы почему-то целые сутки не вступали. Грабить в этот день принялись все. Оголодавшие люди разбивали магазины, склады. На складах от мирных времен сохранилось еще и масло сливочное, и белая мука, и колбасы копченые, и консервы разные… Были жертвы собственной жадности — тонули в чанах с подсолнечным маслом, патокой.
Юрка сначала попал в промтоварный магазин. Рядом какие-то мужики тащили через витрину мотоциклы, а Юрка сидел на ледяном кафельном полу и собирал золотые пуговички со звездочками и якорьками. Потом Юрка побежал в другой магазин, где ему досталось печенья и сахара, пуговички же пришлось выбросить.
А Жорка Калабаш добыл канистру спирта. Их, пацанов, тогда было много. Жорка, Витька Татош, Генка Бог и Женька Черт, еще Сима Бычок и Вася Кабачок… Устроились у Жорки в сарае и начали пить. Сколько надо пить спирта, никто не знал. Слегка разведенного Юрка хлопнул полстакана, задохнулся, закашлялся. Спирт был, конечно, отвратительная дрянь. Но запил водой, закусил колбасой, и мир стал чудесным образом меняться. И сам Юрка тоже. Что-то всегда мешало ему быть открытым, веселым. Вдруг захотелось говорить. Но… ему еще налили полстакана. Уже зная, что сначала будет плохо, а потом хорошо, он лихо хлопнул и этот, и… неделю пролежал без сознания, так и не увидев первой оккупации города немцами.
* * *
Подняться после отравления спиртом он смог, когда в городе опять были наши, выбившие немцев.
— Какие они? — спросил Юрка.
Товарищи повели его в Александровскую рощу. Было уже холодно, в середине рощи между голыми стволами стояло два подбитых немецких танка. Вокруг танков почему-то валялись обгоревшие женские трусы, лифчики, комбинации. А метрах в ста от танков, рядышком, лежали пятеро танкистов. Это были редкостные здоровяки, таких среди наших не всегда и встретишь. Но Юрка был удивлен не тем, что они здоровые, а что они все-таки здоровенные. Он ожидал, что немцы будут, например, как в фильме «Александр Невский» — в латах, спесивые. Эти, в черных промасленных комбинезонах, оказались хоть и крупными, но обыкновенными. Из рукавов высовывались грязные рабочие руки, у одного завернуло назад череп и хорошо было видно нетронутую массу мозга.
Юрка был в великом недоумении. Значит, они тоже раз-навсегда-совсем погибают? Война, почему-то необходимая немцам, этим немцам ведь уже не нужна… И какая радость от войны будет другим, если погибли эти? Война не поддавалась объяснению.
Потом товарищи повели его на Сорок пятую улицу и показали братскую могилу, в которой были зарыты люди целого квартала, около семидесяти человек. На Сорок пятой почти взрослый Сашка Тюля из пистолета застрелил немецкого офицера. Немцы немедля выгнали из домов людей — женщин, детей, стариков — и расстреляли.
Юрка смотрел на широкий, не похожий на могилу уродливый холм из мерзлых комьев глины и чернозема… Как это было? Люди, которых должны были расстрелять, смотрели на людей, собирающихся их расстрелять, и до последней секунды не верили, что их — за что? — убьют… Все-таки нужна была немцам война! Они настолько любили убивать, что ради этого сами шли на гибель.
* * *
После освобождения города, особенно после разгрома немцев под Москвой, появились горячие надежды, что война скоро кончится, немцы вернутся в Германию, как во времена гражданской войны.
Между тем началась голодная и очень холодная зима. Холод приносил даже большие страдания, чем голод.
После отравления спиртом Юрка плохо себя чувствовал. Он таскался вслед за товарищами в котлованы тренироваться в стрельбе из винтовок. Подбрасывая в небо каски, консервные банки, стреляли почти без промаха. Лица друзей разгорались от удачной стрельбы. Они мечтали:
— Вот бы война кончилась, а у нас винтовки, гранаты. Пусть выкусят, чтоб мы это сдали! Терять не надо было. И попробуй нас тронь. С оружием любого дылду, любого милиционера можно послать подальше.
А Юрку трясло от холода, он думал лишь о том, как бы добраться домой.
Когда начались лютые холода, Юрка перестал видеться с друзьями. Вечером в одиночку выйдет на улицу. То калитку деревянную где оторвет, то в развалинах не совсем сгоревшую оконную раму выкопает — топливо.
Мать работала в госпитале уборщицей. Там ей давали негодные окровавленные шинели, она их стирала и из хороших кусков делала бурки — заменяющую валенки, стеганую на вате обувь. Бурки у матери получались просто загляденье. Когда удавалось продать, она приносила пшеницы или кукурузы. Они, дети, набрасывались на зерно, не давая сварить. А потом Юрка катался по полу от страшных резей в желудке.
Пожалуй, хорошо было только ночью. Пятеро детей и мать ложились поперек кровати, накрывались чем только можно. Скоро в их ночном обиталище делалось тепло. Вновь снились булки, халва, сахар. Если в начале войны, когда это снилось, просыпались еще более голодные, кричали: «Вот только что было! Кто взял?» — и рыдали от обиды, то теперь в первые минуты пробуждения были как будто сыты и вне всякого сомнения счастливы.
Дело шло к весне, когда Жорка Калабаш и Витька Татош принесли рыбы.
— Мужики на реке глушат. На ящик гранат выменяли. Они про тебя сказали, что ухой лечиться надо. Лечись.
Мать сварила уху. Юрка поел, и внутри стало тепло-тепло. А снаружи он сначала порозовел, а потом вспотел. Мать оставила ухи на утро. Утром, поев еще ухи, Юрка почувствовал себя здоровым.
* * *
Они жили. Весной пошла всякая огородная зелень, овощи, потом фрукты. Однако летом немцы вновь безудержно поперли.
И летом сорок второго все было намного страшней осени сорок первого. В первый год войны немецкая армия действовала как машина, будто и не отдававшая себе отчета в том, против кого она направлена. В сорок втором немцы стремились прежде всего запугать, уничтожить саму мысль о сопротивлении. Немецкие летчики, рассказывали беженцы, способны гоняться в поле за одним-единственным человеком. Бомбили они теперь не по квадратам, когда что-то разрушается, а что-то остается и можно верить в удачу или неудачу. Они теперь обрушивались в определенных местах. И с такой силой и Ненавистью, что там не только живой души — пучка зеленой травы не оставалось. Теперь окончательно стало ясно, что про нас они знают все. Пустынна улица — их нет. Идет по улице рота или конный обоз — они налетают, ревут моторы, грохочут бомбы, от роты или обоза остается покрытая пылью груда исковерканных тел, ящиков, колес, оглобель…
А наши и в сорок втором не научились еще как следует воевать.
Юрка своими глазами видел, как у Александровской рощи два немецких автоматчика выбрали место на бугре, в кустах, и, стоя в полный рост, расстреляли взвод убегающих вдоль железной дороги красноармейцев. Наши хоть бы зигзаги делали. У них и «максим» был. Но, может быть, лишившись командира, парализованные страхом, они бежали. И человек тридцать остались лежать… А дальше, на спуске к реке, молоденький лейтенант, стреляя вверх из пистолета, остановил шестерых бойцов, заставил залечь в окопе. Показался танк с крестом. Лейтенантик из пистолета, бойцы из винтовок принялись палить по танку, целили, как видно, в смотровую щель — во всяком случае так требовала каждому мальчишке известная инструкция по борьбе с танками. Танк дал выстрел из орудия, наехал на окоп и смешал бойцов с черноземом и глиной.
Потом Юрка думал, что можно было бы помочь красноармейцам. Вытащить из тайника винтовку, подобраться к автоматчикам и убить их. И танк можно было бы уничтожить — принести бойцам под командованием лейтенанта противотанковых гранат. Можно было бы действовать, как в кино.
Это потом. А тогда затаившийся в прошлогоднем окопчике Юрка мог лишь рыть землю руками и то закрывать, то открывать глаза, мыча от гнева, жалости и унижения. Потому что, несмотря на жалость, унижение, гнев, он, как и те солдатики, больше всего хотел жить. Жить, жить, неизвестно для чего жить и, так и не узнав для чего, умереть?.. Юрка мог лишь рыть землю ногтями да мычать, в его положении уже то, что он спрятался не дома под кроватью, а из окопчика впитывал гибель родных солдат, было героическим поступком.
* * *
Он тогда бросился-таки домой, забился под кровать, где жались друг к другу его братья и сестры.
Был момент, когда наступила абсолютная тишина: все! Он перестал ощущать близость родных, предметов, исчезли все связи с ними, осталось одно звериное затаившееся Я.
И вот в соседнем дворе послышался плеск воды и гогот. Они пришли и мылись… Значит, сейчас помоются, придут и убьют!
Потом слышался стук ложек о котелки… Ага, сейчас пообедают, придут и убьют.
Так до поздней ночи. Постепенно сделалось ясно, что казнь откладывается на утро. В самом деле, куда им теперь спешить? Отдохнут, выспятся, придут и убьют.
Спали все-таки на кровати.
Утром, едва услышали их голоса, вновь забились под нее. Ждали… Пока не прибежал Жорка и не протянул Юрке под кровать лезвие для безопасного бритья.
— Вот чего подобрал. Они побрились и выкинули. Острые! Попробуй. У меня таких много.
Юрка взял в руки лезвие и сразу глубоко разрезал палец. Вид собственной крови ужаснул его. Что за странная пришла к нему смерть! Ненормальная, от использованной бритвочки. Просто омерзительная смерть…
— Юрка, да не бойся. Чего ты побледнел? Вылезай! Они таких, как мы, не трогают. Вылезай, отсоси кровь, и все, — смеялся Жорка.
Юрка вылез, пососал палец и увидел в окно искренне веселящихся завоевателей. Во двор пятился грузовик. Смяв ветхий частокольчик забора, ломая ветки, он мощно стукнул кузовом ствол абрикоса, с дерева обильно посыпались желтые плоды. Два почти голых немца, направляющих движение грузовика, громко и счастливо закричали.
— Вы бросьте прятаться. Обязательно надо им показаться. Прячешься — значит, виноват в чем-то. Вылезайте все! — говорил между тем Жорка.
* * *
Явившись во второй раз, немцы всюду развесили приказы — делать и то, и другое, и третье… За любое неподчинение — расстрел. Людей угоняли в Германию, и в числе первых забрали брата Мишу, которому исполнилось пятнадцать.
Вместе с немцами понаехало бывших хозяев, заявивших права на заводы, фабрики, дома, землю. На фольгопрокатный тоже вернулся хозяин. Он оказался ловким — человеком. Немцы объявили свободу торговли и предпринимательства. В полуразрушенном заводике хозяин занимался изготовлением крестиков. Да, обыкновенных нательных крестиков из меди! Едва началась война, люди вспомнили о Боге. Списывали друг у друга молитвы, зашивали в мешочки и носили на шее. Дети, в том числе Юрка с друзьями, поголовно все носили такие мешочки. При немцах стали носить крестики. Правда, не только из-за веры в чудесную силу. Немецкие патрули («Рус, гут!») улыбались носившим крестики. И люди, приспосабливаясь к новой власти, спешили купить крестик и на розовом или белом шнурке повесить на шею.
Юркину мать хозяин нанял продавать крестики, а мать взяла в помощники Юрку. Крестики брали нарасхват. Висят над Юркой лица. Самые разные лица. Сколько же их! И всем не терпится получить крестик, иметь хоть какую-то защиту…
У Юрки завелись деньги. Настолько завелись, что он стал покупать базарным детишкам подсолнечного жмыха. На базаре под лавками, собирая падающие на землю крошки, ползали бездомные детишки. Просить они не просили, потому что знали немецкий приказ: за попрошайничество — расстрел! Только смотрели глазами, в которых уже не было памяти о доме, матери — остался один голод. Самые маленькие как будто и разговаривать разучились. Люди жалели их. Разбогатевший Юрка, покупая младшим сестрам и брату леденцов, оделял и детишек — пятьдесят копеек кучка — одной, двумя горстями жмыха.
Процветание было недолгим. В соседний двор немецкий бауэр завез много зерна и принялся торговать. Во время оккупации ходили и немецкие марки, и советские рубли. Бауэр деньги не признавал, отпускал зерно на золото. У него были весы для зерна и другие, крошечные, для золота. И люди покорно несли на крошечные весы кольца, серьги, все те же крестики, только не медные, золотые. С добренькой улыбкой толстощекий бауэр отсыпал людям в мешочки зерна. Накрытое брезентом зерно убывало медленно. Юрка вертелся около кучи с сумочкой наготове. Стоило бауэру отлучиться, горстями бросал зерно в сумку — и через забор к себе. Догадываясь, бауэр грозил пальцем: «Юрик, нельзя…» Какой там нельзя! Юрка стервенел при виде неубывающей кучи. «Я тебе покажу, гад пузатый!» Но показал бауэр. Он пожаловался куда следует, за Юркой пришел полицай, отвел в комендатуру, там Юрке велели снять штаны и пять раз врезали винтовочным шомполом. После того крестики для продажи от хозяина фольгопрокатного мать получать перестала.
* * *
Их можно было только ненавидеть.
Они оказались людьми. Двуногими, двурукими, об одной голове. В том-то и дело. Объявили себя необыкновенным народом, между тем всюду гадили. Гадили в самом прямом смысле. По утрам, сидя на поваленных заборах, не обращая внимания на проходящих мимо женщин и детей. Неугодных они расстреливали за городом и в оврагах, заваливая глиной как придется. Своих хоронили в парках. Могилы были общие или на одного, в зависимости от чина, деревянный (временно) крест каждому отдельно. Все городские парки превратили они в кладбища.
Они оказались людьми. Многие — красивые, румяные, веселые. Таким мужчинам требовались женщины. У Юрки стояло три немца. Все трое с первого дня принялись ухаживать за его матерью. Особенно назойлив был один, горластый, бесцеремонный, развеселый. Когда мать отвергла его ухаживания, он стал «забывать» на столе, на подоконниках колбасу, сало, конфеты. Этот трюк кичившихся своей честностью немцев был известен. Мать строго-настрого велела ничего не трогать. И все-таки Зинка соблазнилась леденцами в круглой железной коробочке.
Юрка был во дворе, когда услышал в доме жуткие крики. Прибежал. Зинка, закрыв голову руками, жалась в углу кухни, а мать обнимала самого плохого из немцев, отводя его руку с «вальтером» вверх, в потолок.
— Пан! Пан! Наступит ночь, коптилку — фу-фу — приду к тебе, — говорила мать.
Немец, разыгрывая недоверие и суровость, уступил матери, сел на табурет, спрятал оружие.
Так Юркина мать стала немецкой женой.
И Жорки Калабаша стала. Из-за самого Жорки.
У Калабашевых был хороший кирпичный дом, и у них жило семеро немцев. Эти немцы были разведчики. Время рт времени крытый грузовик увозил их куда-то к линии фронта, там немцы перебирались на позиции Красной Армии, чем-то занимались, назад их возвращалось двое-трое, мрачные, молчаливые. Потом к уцелевшим присылали новеньких, опять до семи. Старые подымались с кроватей, брились, мылись, и начиналась у них пьянка самая разудалая. Во время такой пьянки Жорка стал чистить в соседней комнате только что найденный ТТ. Каким-то образом Жорка забыл про патрон в стволе и, проверяя пистолет, выстрелил себе в носок ботинка. Пуля не задела ногу, но ботинок разворотило, подошва смешно ощерилась гвоздями. Выскочившие с автоматами немцы сначала принялись хохотать над растерявшимся Жоркой. Однако скоро что-то решили.
— Партизан!.. — связали Жорке руки, положили возле печки лицом вниз.
После того и Жоркина мать стала немецкой женой.
Но что их матери!
На улице жила очень красивая девушка. Училась она где-то в центре города. Высокомерная, ни с кем в окрестности не дружила, ходила с высоко поднятой головой, с соседями никогда не здоровалась. Отец ее работал большим начальником. Их добротный кирпичный дом был огорожен высоким деревянным без единой щелочки забором. В этом доме обосновался немецкий штаб, а девушка, которой минуло семнадцать, полюбила красивого чернобрового немецкого офицера. Девушка, рассказывала прислуживающая в штабе женщина, собиралась сделаться «фрау» и уехать в Германию. Однако чернобровый молодой офицер не был в штабе самым главным. Красавицей пришлось поделиться с другими офицерами. Красавица не стерпела. Ночью в пустой штабной комнате она разделась совсем, легла на стол и приняла быстродействующий яд. На живот себе красавица приклеила лист бумаги со словами: «Теперь, дорогой Рихард, можешь вести ко мне своих друзей в любом количестве».
* * *
— Я своей дал по роже, — сказал Юрке Жорка.
Юрка решил: «И мне надо дать. Отцу, если вернется, ничего не скажу, а чтоб знала, стукну».
Дело оказалось непростым. Стукнуть надо обязательно. Но чтоб знала, чтоб наука получилась, сначала должен что-то сказать. Слов придумывалось много, а как сказать и потом еще стукнуть?.. Просто непонятно, как смог это Жорка…
Ударил он, когда однажды мать неожиданно горячо прижала его к себе и поцеловала. Он отшатнулся и ударил. Мать ойкнула, подержала руку на щеке, а потом глянула на Юрку… преданно и нежно.
Он убежал. Он выл. Война проклятая! Убить бы их всех. Убить хотя бы одного.
Господи! До чего он тогда додумался. Чтобы такого не могло быть, самой матери не должно быть. А поскольку она есть… Юрка простил мать, как она простила его. Разница была лишь в том, что она это сделала
мгновенно, а он — после злодейства.
* * *
Вновь облетели листья на деревьях, началась вторая военная зима. Над городом строем пролетали перегруженные бомбами самолеты. «Уу-уу-уу» — надрывались моторы. Сначала слышалось что-то вроде комариного жужжания. Стекло в окне тонко-тонко зазвенит и перестанет. Постепенно звук нарастал, стекла в окнах, затем посуда в шкафу начинали дрожать. Наконец воздух делался плотным, рев моторов был такой невыносимой силы, что казалось, сейчас наступит конец света. Но самолеты пролетали, постепенно все утихало. А через некоторое время они возвращались уже вразнобой. И хоть было понятно, что где-то сейчас горит земля и пыль оседает на мертвых и раненых, становилось легко. Самолеты, как правило, летали бомбить к вечеру, возвращались уже над темной землей, сами освещенные солнцем. Вдруг солнце попадает на какую-то блестящую часть самолета и отразится «окне. И кажется, сверкнул глаз самого Зла.
С наступлением холодов немцы-постояльцы ушли.
Вздохнули без них облегченно, вновь почувствовав себя по-настоящему родными. По вечерам зажигали керосиновую лампу без стекла, заправленную лигроином. Горение на лигроине неровное. То пыхнет, то свет становится почти никаким, странно и незнакомо даже в родных стенах. Это кто? Неужели Митя?.. А это Маша? А это чей нос? Это чьи зубы? Зловеще выглядят они в жутком свете. Если б не знакомые голоса, бежать от таких страшилищ надо. На ужин каждому по кусочку хлеба, который и не хлеб вовсе — в нем что-то поблескивает, на зубах он скрипит, — бурак вареный и бурачный отвар вместо чая. Печь, которую топили, лишь бы еду приготовить, тепла не дает, лишь пахнет высохшей побелкой да дымом. Жутко в холодном доме. Из кухни в спальню и в другую, парадную, комнату смотреть невозможно — чернота гробовая. И вдруг мечтательным голосом мать начинает вспоминать, как она росла в деревне. В общем, и работать она начала рано, семи лет, и сыта не всегда была. Зато в той жизни были праздники. Люди становились добрыми, как один выходили на улицы, затевали игры, а уж детей конфетами, пряниками одаривали… Юрка, теперь старший из детей, тоже вспоминал, как задолго до 1 Мая и 7 ноября начинал копить деньги, а на праздники мороженого — и эскимо на палочке, и сливочного, и фруктового! — съедал до двенадцати штук. В груди уже вроде как лед застывал, а он все равно ел. Маша с Митей про мороженое тоже помнили. И вдруг, увлеченные воспоминаниями, они услышали плач.
— Кто это? Где это?
А это было рядом. Плакала Зинка, потому что ей нечего было вспомнить.
— Зиночка! Да ведь и ты ела мороженое.
Зинке-Зинчику хором рассказывали ее младенчество, не только мороженое, но и шоколад ей приходилось есть. И Зинка счастливо сквозь слезы смеялась.
* * *
Днем Юрка с товарищами или в одиночку кружил по городу. То под брезент в автомобильную фару залезет, галет, сигарет стащит. То кормушку с овсом с лошадиной морды сорвет.
Однажды Юрка вошел в парикмахерскую и принялся шарить в карманах офицерской шинели, висевшей на вешалке. И вдруг шинель обрушилась на него. Юрке показалось, не шинель — потолок обрушился. Некоторое время он стоял в полной тьме, не дыша, все поняв, ожидая другого удара, на этот раз действительно убийственного. Удара не последовало: немец-офицер и парикмахер-армянин оба на плохом русском языке пытались разговаривать, им было не до вора. Юрка скомкал шинель, ему удалось выйти на улицу и добраться до дома. В шинели нашли серебряный портсигар с сигаретами, носовой платок, документы и около ста марок. Страшно было до тех пор, пока не избавились от портсигара, марок, документов, самой шинели.
В другой раз его пригласили с собой двое взрослых парней. Глубокой ночью пришли к длинному кирпичному складу у товарной железнодорожной станции. У парней были две большие брезентовые сумки, для Юрки они приготовили третью, поменьше. С этими сумками Юрку на руках подняли к маленькому окошку под крышей. Юрка пролез через окошко, очутился на сыпучем зерне, отпустил руку от окошка и начал тонуть. В зерне ведь просто утонуть. Юрка, однако, принялся барахтаться, уцепился за какие-то доски, подтянулся назад к окошку, вытащил из зерна доски, постелил поверх — получились подмостки. Насыпал зерна в сумки большие и малую, подал парням. И только ему вылезать, как их обнаружил часовой. Парни со своими сумками мгновенно исчезли. Юрка спрыгнул на снег (уже был снег и стоял порядочный мороз), подхватил свою сумочку, побежал. На бегу оглянулся. Часовой опустился на колено и целился в Юрку из винтовки. Выстрел, однако, задерживался. Юрка оглянулся еще раз. Часовой ладонью колотил по затвору винтовки — затвор у него замерз. Потом Юрка еще оглянулся. Часовой опять целился. И вновь выстрела не последовало, еще что-то случилось. Так Юрка и убежал. Мать на ручной самодельной мельничке в ту же ночь зерно помолола, пышек напекла, к утру все были сыты.
* * *
В родной школе немцы устроили склад, вокруг ходил часовой. Сначала, надкусив саперными кусачками решетку, Юрка с друзьями проникли в котельную, где по углам еще можно было наскрести угля. Потом заинтересовались дверью, заваленной железными трубами, лопнувшими чугунными секциями котлов. Все это потихоньку сдвинули в сторону, вставили между дверью и колодой лом, открыли. За дверью был запасной ход. Охраняемые ничего не подозревавшими часовыми, они теперь свободно могли разгуливать по школе. На первом этаже хранился всяческий инструмент, катушки электрических и телефонных проводов, взрывные машинки. На втором было навалено наше, советское, оружие — винтовки, пулеметы, коробки патронов. А на третьем — музейные картины, ковры, сабли, горшки, вазы…
С первого этажа каждый взял себе ящичек со слесарным инструментом и по катушке телефонных проводов. Про музейные вещи третьего этажа решили, что, как и в музее, здесь это тоже трогать нельзя. На втором этаже перед грудами оружия возник план.
На фронте, куда летали фашистские бомбардировщики, что-то случилось. В небе наступила тишина. Ходили слухи, что немцам под Сталинградом плохо, что скоро они драпанут и из их города.
— Братцы, когда наши пойдут на приступ, мы отсюда, с крыши, немцам как врежем.
На чердак, в пустой расширительный бак отопления снесли несколько винтовок, ручной пулемет Дегтярева. Оружие предварительно почистили и смазали.
— Врежем немцам, и, может быть, наши возьмут с собой.
Жорка Калабаш уверенно сказал:
— Я все равно уйду с нашими воевать.
Потом склад стали вывозить. Пунктуальные немцы имели опись складского имущества. Пропажу, к счастью, обнаружили только на первом этаже, среди инструмента. Юрка, Жорка и Витька были взяты немцами.
— Партизан! — кричал офицер, которому подчинялась охрана склада.
Их заперли все в той же котельной, перекрыв выходы так, что выбраться из нее стало невозможно. Держали сутки. Холодно было невероятно. Потом их привели в сравнительно теплую комнату на первом этаже, поставили голыми коленями на горох. Они ни в чем не сознавались. Были уверены: сознаешься — расстреляют. Рыдали, просили отпустить, говорили, что любят Гитлера, вообще всех немцев и их порядок — и не сознавались. Холод, голод, горох — это все-таки жизнь, а расстрел — не жизнь… Немцы рассвирепели и после гороха поставили на соль. Боль была ужасная. Мальчишки так корчились и стонали, что офицер повеселел.
— А может быть, Сталина вы любите?..
— Чтоб его в пушку зарядили и выстрелили, — кричали они, не желая сознаваться.
Это совсем развеселило офицера, знавшего русский.
— Маленький мошенник!
В комнату принесли воды и велели мокрыми тряпками смывать соль с начавших кровоточить коленей. Отвели назад в котельную. И вдруг впустили матерей. Матери им в ноги бросились.
— Деточки! Миленькие! Неужели вы хоть что-то успели обменять или продать? Покажите им! Офицер говорит, ему лишь бы вы с партизанами связи не имели. Если все целое, отпустят…
Они показали тайники. Все было на месте.
Однако их вновь заперли в котельной. Правда, каждый день пускали матерей, разрешили им приносить теплые вещи и еду. Ели теперь хорошо, потому что со всей улицы люди для них от себя отрывали. И холод не так уж донимал. Сытые, время от времени они позволяли себе разогреться — боролись. Другая мука теперь одолевала.
Когда их пытали и никто не сознавался, они были за это друг другу благодарны, несмотря ни на что, гордились собой. А теперь… Что если немцы обнаружат нехватку шести винтовок и пулемета? Что делать, пока не поздно?.. Такое стало положение. Хуже того, когда их пытали. Тогда надо было терпеть и больше ничего. А теперь то ли ждать, то ли предпринимать что-то.
— Матерям надо сказать, — говорили Юрка и Витька.
— Я вас обоих убью, — сказал Жорка.
— Что же делать?
— А будем говорить, что инструмент и провода — это мы брали, а винтовки — не брали. Про инструмент и провода сознались же. А про винтовки не можем. Потому как не брали.
Оживились было.
— Да! Там мы, а здесь не мы. Может такое быть? Может.
И тут же сникли.
— Что они, дураки? И так спасибо надо сказать, что живы. Месяца три тому назад за кусочек провода расстреляли б.
— Точно, пацаны. Когда они вступили, в десять раз меньше вина б была — расстреляли б.
— Тогда они нас воспитывали, к своему порядку приучали.
— Я и говорю. Может, если честно признаться, пожалеют?..
— За это не пожалеют.
— Словом, так: что будет, то и будет! Вон они выносят. Скоро узнаем.
Слушали, ждали. Матери приносили еду. Сомнений, что немцы начинают удирать, уже не было. Первый этаж они очистили за четыре дня. Пятый день ждали каждую секунду, что выволокут и расстреляют. Матерей в этот день не пустили. На шестой день пришли матери и сказали, что выносят музейные вещи.
На восьмой день не услышали над собой шума. Толкнули наружную дверь — она открылась. Школа стояла пустая.
* * *
За восемь дней, прожитых взаперти, им стало казаться, что за пределами котельной воля вольная. Только бы выбраться из нее, а там все как-нибудь наладится, вновь будет терпимо.
И действительно, едва они оказались на улице, как поняли, что начинаются какие-то решающие события. Город был полон отступающими немцами, румынами, итальянцами, венграми. Жалкие, укутанные чем придется, до простыней и бабьих платков, вид они имели обреченный.
У Юрки в доме остановилось четверо до крайности грязных, обовшивевших румын. Под окнами они поставили мощный тягач-грузовик, в конце улицы в развалинах кирпичного дома замаскировали пушку. С румынами жизнь пошла веселая. Первым делом румыны тягачом приволокли метров десять деревянного забора. Юрке велели рубить его на дрова, а матери — жарко топить печь. Еще они дали матери муки и мяса и, жестикулируя, показали, что она должна приготовить.
Мать в первый раз приготовила не так. Румыны очень ругались. Но слишком уж они размахивали руками, слишком свирепые имели лица. Мать не испугалась и тоже принялась кричать. Так они покричали, а потом румыны еще дали матери муки и мяса. Во второй раз мать приготовила правильно. А первые вкусные лепешки с мясом достались семье.
Румыны ненавидели немцев. От всей души проклинали они и русских, Россию — люто холодную страну, поскольку она существовала и непонятно за что им приходилось в ней умирать. И ни ради немцев, ни ради русских не желали они голодать. Когда у них кончились мука и мясо, они объяснили Юрке и Жорке, что хотели бы ограбить склад с едой. Только не в городе, а подальше, в деревне.
Дорогу в деревню, где немцы присвоили колхозное хозяйство, знал Жорка. Юрка тоже поехал, а Витьку румыны прогнали.
Жутковатыми людьми были эти румыны. Они не улыбались взявшимся помогать им мальчикам, как наверняка улыбались бы на их месте немцы. Жорка и Адриан ехали в кабине с шофером, Юрка и двое румын в кузове, крытом брезентом.
В котельной Юрка намерзся лет на триста вперед. Вновь очутившись на морозе, задрожал как лист на ветру. Шофер, боясь застрять на дороге, укатанной лишь санями, гнал, не притормаживая перед буграми и ямами. Днище кузова то исчезало под Юркой, то подбрасывало, будто мяч. Вцепившись в железный борт замотанными в детские чулки руками, Юрка думал лишь о том, как бы это выдержать.
Когда наконец машина остановилась, Юрке велели лицом вниз лежать в кузове. Рядом лег и Жорка. Живот — единственное место, где еще сохранялось тепло, тоже замерз. И все-таки, слушая бандитские повелительные крики где-то неподалеку грабивших румын, потом предсмертный визг свиньи, блеянье овцы, Юрка испытал облегчение. Шляясь целыми днями по городу в поисках пропитания, часто рискуя жизнью, он ведь больше всего думал о том, что будет говорить в свое оправдание, когда попадется. А вот теперь он сбоку припека, ничего придумывать не надо.
Потом приняли от румын свинью и двух овец, из которых еще текла кровь, и два мешка с зерном. Намного быстрее, кажется, совсем без дороги помчались назад. Работая, Юрка согрелся. В то же время чулки спали с рук, незаметно для себя он приморозил кончики пальцев, едва тронулись, в них началась дикая стреляющая боль. Вдавившись в угол кузова, Юрка терпел боль, смотрел назад. Позади оставался голубоватый от мороза снег, разгоревшаяся в полнеба заря. Постепенно равнина вдали сделалась черной, а от зари осталась узкая длинная красная полоска, разрезанная пополам далекой водонапорной станционной башней. В синем небе появилась большая яркая звезда. Сколько же холодной и равнодушной пустоты окружает землю и как мал человек на этой земле!
Румыны разрешили взять зерна и мяса столько, сколько смогут натолкать в карманы, за пазуху, куда угодно, но никаких мешочков, сумок… В общем, если учесть, сколько осталось им, расплатились не щедро. Юрка злорадно решил, что при первом же удобном случае обворует румын, и у себя дома сделать это будет нетрудно.
Но уже утром наши подошли к городу и принялись бить по нему из всех калибров. И настал День Освобождения, такой долгожданный и такой печальный: погибли последние Юркины друзья и сам он умирал от болезни, начавшейся во время сидения в котельной, убили и его все-таки немцы.
* * *
…Такой была Юркина жизнь, короткая в счастье, в мирное время, длинная-предлинная в несчастье, во время войны. И он устал. Он вполне готов быть как все те, кого не стало. Жалко лишь мать, сестер, брата. Они будут горевать. И еще хлопоты с похоронами: яму в мерзлой земле долбить, поминки
устраивать, когда в доме ничего нет…
* * *
Юрка не умер. Лейтенант, дочка которого была похожа на Зинку, достал чудодейственное в те времена лекарство стрептоцид. Три порошка. После первого порошка Юрка крепко заснул и проснулся с пониженной температурой. После всех трех поднялся, сел к столу и поел манной каши, специально для него приготовленной.
Сначала он был как бы в трауре по самому себе. Ведь он почти умер. То есть освободился от всего того, чем была наполнена его жизнь, — от непонятного, обидного, страшного. Первое время ему казалось, что теперь, когда он знает, какое это простое дело помереть, то есть освободиться, он, и продолжая жить, сможет не беспокоиться из-за страшного, непонятного, обидного.
Время шло к весне. Часто светило солнце, морозы упали, днем закапало с крыш. Юрка тихо ходил по улицам, чувствуя себя мудрым. Поглядывая на ясное небо, в котором могли появиться немецкие самолеты, он знал, что не растянется на снегу, а спокойно дойдет до какой-нибудь стены или толстого дерева и будет ждать, чем кончится. Он был слаб, тепло одет, ничего даже есть не хотелось. Роскошное состояние.
Оставив семье офицерский аттестат, уехал на фронт лейтенант, которого Зинка стала называть «папой».
Однажды, гуляя, Юрка остановился перед батареей зениток у железнодорожной станции. К нему вышел пожилой солдат, развернул тряпицу, в которой был кусок черного хлеба, отломил треть и протянул Юрке.
— Что вы? Не надо! Ешьте сами, — пытался отстраниться Юрка.
Но солдат вложил ему в руки хлеб, погладил по голове черными негнущимися пальцами и пошел прочь, так и не сказав ни одного слова.
И вдруг все перевернулось. В жизни невозможно быть равнодушным к жизни. Глядя на обсыпанный крошками табака хлеб, Юрка разрыдался. Он маленький, слабый. Он чуть не умер! А его друзья умерли. И отец умер. И этот дяденька-зенитчик, думающий о своих детях и поэтому пожалевший Юрку, может умереть.
* * *
Оправившийся от болезни Юрка нашел себе дело. На реке старик, сноровисто таскавший на лески из проруби рыбу, позвал:
— Эй, оголец! Иди-ка помогать. Распутывай вот да заряжай мне. От порта рыбалю, рабочих кормлю. Ну и нам с тобой хватит, в обиде не будешь. Давай, берись…
И около месяца, пока стоял лед, Юрка был при чистом со всех сторон деле — снабжал портовых рабочих рыбой, кормился сам, носил рыбу домой, ну и подавал немощным — на лед, можно сказать, спустился весь город, одни ловили сами, другие меняли, покупали, третьи, и таких было немало, просили.
Потом на реке начался ледоход, а дядю Андрея, так звали старика, послали на Урал за частями для портового крана.
После этого Юрку захотел себе в помощники базарный милиционер Колодяжный.
Пока Юрка рыбачил, мать устроилась на центральный городской рынок уборщицей. Подросшая Маша помогала матери. И конечно, Зинка всегда вертелась возле матери и сестры. На базаре же пристроился и Митя. Он любил петь и стал поводырем у слепого обгоревшего танкиста с трофейным аккордеоном. Танкист играл, а Митя пел, им неплохо подавали на городских перекрестках, а начинали и кончали они на рынке.
Оставшийся без дела Юрка решил, что надо ему ехать на менку. Все тогда ездили на менку в деревни. Дома на чердаке вялилась отборная рыба, за которую и в мирное время в безводных степях можно было выменять что угодно. Еще близилась Пасха, и Юрка узнал, что та сухая краска, несколько банок которой он принес с фольгопрокатного, может быть использована для окраски пасхальных яиц, и опять-таки нуждаются в ней в деревне, где яйца есть.
Одному, конечно, ехать было нельзя. Мать взялась найти Юрке компаньонов.
А пока Юрка слонялся без дела, чаще всего сидел на прилавке в пустынном уголке рынка, издали наблюдая базарные страсти. Однажды, греясь на солнце, сидел он так на прилавке в пустынном уголке рынка. Вдруг в центре рынка, где было людно, что-то случилось. Загомонил народ. Два инвалида — один, торговавший самодельными зажигалками, другой — самодельными же расческами, иголками, булавками — упали на землю и бились в припадке. Припадки эпилепсии, когда в разных концах рынка, будто связанные электрическим проводом, начинали падать и корчиться в судорогах искалеченные войной люди, Юрка видел не раз. Это означало, что случилась драка или кого-то обокрали. И так оно и было. Воришка, резвый малец примерно Юркиного роста, вынырнул из толпы, направился прямо к Юрке, пробегая мимо, бросил узел.
— На пропуль!
— Какой тебе пропуль? — отталкивая узел, вслед воришке грубым голосом крикнул Юрка.
Но воришка умчался, а к Юрке приближалась толпа во главе с милиционером Колодяжным.
— Вы что? Ловите, кого положено. Я вас знать не хочу, — вскочив на прилавке и отталкивая тянущиеся к нему руки, закричал Юрка.
Колодяжный сдернул Юрку с прилавка, подтащил к узлу.
— Бери!
— Сам бери, если твое, — отвечал Юрка.
Подбежал владелец узла и хотел ударить Юрку. Колодяжный этого не допустил, но заломил вырывающемуся Юрке руку. Впрочем, здесь нашлись Юрке защитники.
— Парень не виноват. Никак не мог. Уже с час на одном месте сидит. Это Валин, уборщицы, сын.
Колодяжный знал, чей Юрка сын. Однако отвел в участок, запер в комнате с решеткой на окне и продержал без воды и еды сутки.
Когда Юрка слышал, что Колодяжный в участке, он без перерыва кричал:
— Ты, Колода, выпусти! Это же тебе так не пройдет. Крыса тыловая…
Колодяжный входил. Юркины ругательства были ему как о стенку горох.
— Ты знаешь всех на базаре. И того, который тебе узел подбросил, тоже знаешь.
— Не знаю. Это залетный. В первый раз его вижу!
— Тогда сиди.
В участок приходила мать и тоже сильно ругалась.
— Мама, не проси. Я не виноват. Мы на него в Москву жалобу напишем, — кричал Юрка.
Спать пришлось на голой лавке. Колодяжный кинул какую-то дерюгу, но было очень холодно. Юрка скулил:
— Вот что ему за это сделать? Брошу, гаду, в окно гранату. Дождусь зимы, когда темнеть начнет рано, и брошу. Юрка этого не забудет. От Юрки немцы ничего добиться не могли, а ты, Колода противная, и подавно-
Ровно через сутки, около часу дня, Колодяжный в своей приемной посадил Юрку перед собой и сказал:
— Я один. Ты можешь понять, один! Должен быть у меня помощник или нет?
Юрка понял.
— Я уже работаю. Рабочих рыбой кормлю. Сейчас ледоход, а приедет дядя Андрей, нам катер дадут, на селедку, на сазана поедем.
— Чепуху городишь. Рыба — дело временное. Сегодня есть, завтра нет. Со мной лучше будет. Я серьезно говорю: еще и мамке понесешь, дядя Колодяжный тоже человек…
— Нет, — сказал Юрка, — не хочу. И держать не имеете права.
Тогда Колодяжный достал из чулана новенькое оцинкованное ведро, протянул Юрке.
— Пойди воды принеси. Только не поленись, из родника принеси. Принесешь — кое-что получишь.
Юрка пошел за водой. На полдороге к реке Юрку остановил высокий цыганистый парень.
— Ты откеда и куда? — весело спросил он, рассматривая, впрочем, не Юрку, а ведро.
Юрке парень сразу понравился, он рассказал.
— Меня звать Федя, — сказал парень, выслушав Юрку.
— А меня Юра, — сказал Юрка.
— Очень приятно. Так, значит, Юра, будешь теперь крокодилу воду носить?
— А что делать? — искренне спросил Юрка.
— А если он тебя ноги заставит помыть?
— Да ты что?! — еще больше удивился Юрка. — Такому не бывать.
— Почему же не бывать? Еще пару дней без жратвы подержит — помоешь. Вчера бы ты для него за водой не пошел.
— Нет, — сказал Юрка, — ноги я ему мыть не буду.
— Правильно! — сказал Федя. — И что в таком случае надо делать?
— Что?
— Пошли со мной.
— А ведро куда?
— Отдадим кому-нибудь, — небрежно сказал Федя.
— Такое ведро? Да оно знаешь сколько стоит?.. — возмутился Юрка.
Куда там было Юрке, и Жорке Калабашу, и всем прочим Юркиным знакомым ребятам до Феди! Повернули назад к рынку, и через каких-нибудь полсотни шагов Федя «отдал» новенькое оцинкованное ведро за полбуханки хлеба и кусок сала.
— Он тебя день не кормил? Пайка хлеба по закону положена. Ну а сало за характер…
Юрке сделалось весело. Ничего этот Колодяга ему не сделает. Матери тоже. Мать давно такая, что лучше с ней не связываться.
Однако еще через полсотни шагов Юрке стало не по себе.
На просторном балконе хорошо сохранившегося двухэтажного дома шипел примус.
— Это наш! — воскликнул Федя. — Будут тебе шкарята.
Прежде чем Юрка успел что-либо подумать, Федя по хитроумно сделанным выступам кирпичной кладки легко взобрался на балкон, выпустил из примуса воздух, поставил кастрюлю на пол и с добычей еще быстрее спустился.
— Не оглядывайся! — И они пошли быстро-быстро.
Юрка, прежде чем повернули за ближайший угол, все-таки оглянулся. На балконе старая женщина в цветастом халате рвала на голове седые космы.
Лихой человек был Федя. Шли в сторону базара.
— Там же Колода! — сказал Юрка.
— Боишься, что ли?
— Ну как это? Если б хоть ведро не продали…
— Не будет твоего Колоды, — впервые как будто рассердился Федя. — Мы его в участке засадили. Сам подумай. Он куркуль? Куркуль. Ведро ему жалко? Жалко. До поздней ночи будет ждать, с места не сдвинется.
Примус стоил очень дорого. Федя, конечно, спустил его за полцены и тут же купил Юрке широченные суконные матросские брюки. Шикарные брюки! Ничего столь замечательного Юрка в жизни не носил, мечтал лишь. В них, правда, могло бы поместиться три Юрки. Но в поясе ушили, подобрали, а что не так, прикрылось кацавейкой.
— Со временем и лепень приобретем, — пообещал Федя.
Себе Федя купил самодельную дюралевую расческу. Он сказал, что мог бы купить и настоящую, целлулоидную, но волосы у него слишком густые и жесткие.
Ночевали на берегу реки, в метрового диаметра трубах. Место было не очень далеко от Юркиного дома, и трубы он не раз видел, однако никогда не думал, что в них можно жить. Вокруг труб в человеческий рост стояла густая сухая трава, в трубах, на подстилке из этой травы, было тепло и удобно.
Но сначала пировали на свежем воздухе у воды, глядя, как сильное течение разлившейся до горизонта реки несет мимо бурелом, камыш, иногда целые острова какой-то древесно-травяной мешанины. Кроме хлеба и сала, у них был еще сахар-рафинад, вермишелевая бабка и хороший табак. Юрку поразило, что Федя как будто и не голоден.
— А почему я должен быть голоден? Достаю…
Примеривая матросские клеши, Юрка помнил о старой женщине, рвавшей на себе волосы. Потом, когда начались хлопоты с ушиванием, все-таки забыл. Теперь опять вспомнил.
— Я тоже могу. У эсэсовца шинель с документами деньгами уволок. А бедных никогда не трогал, — сказал Юрка.
— У бедных примуса бывают? — лениво возразил Федя.
— Бывают. Тетка на себе волосы рвала…
— Ага. Все-таки оглянулся.
Федя спокойно взял с газеты кусочек сала, откусил, положил обратно, бросил в реку камешек.
— Хорошее у меня жилище? Жалко, завтра уезжаем.
— Ты завтра уезжаешь? — невольно встрепенулся Юрка.
— Мы с тобой уезжаем.
— А куда?
— Куда все.
— На фронт?
— Нет.
— На менку?
— Молодец!
— Что же мы будем менять? — сказал Юрка и прикусил язык.
Федя засмеялся.
Наелись. Накурились. Легли. Федя заснул мгновенно, тихо. Юрке не спалось. Что за новая жизнь начинается? Завтра они едут на менку. Вернее, на добычу. Гулять! Добытое менять на хорошую еду, пиджак ему Федя хочет справить. Но ведь никогда еще добытым куском Юрка не пользовался в одиночку. Теперь, с Федей, они будут для себя, для себя…
Можно было вернуться домой. Колодяжного Юрка нисколько не боялся. Не показываться ему на глаза, вот и все. Но что за жизнь, если хочешь, даже можешь — и не смеешь? На менку давно хотелось. Рассказов о том, как это трудно, рискованно, какие бывают удачи и неудачи, наслушался вдоволь. Оставалось увидеть собственными глазами. И Федя, несмотря ни на что, нравился. Как он помог отомстить Колодяжному… Ведь Юрка уже готов был проглотить и переварить обиду…
Юрка не спал, Юрка ни на что не мог решиться. Федя с его быстротой и ловкостью опасен. Слишком быстрый, слишком ловкий! В то же время невероятно щедрый. Как такого бросить?.. «Гад, дурак, скотина! Я бы ему потом все равно как-нибудь отомстил», — ругал бессильно Юрка Колодяжного, по вине которого оказался вот в таком положении.
Юрка все же заснул, но под утро вскочил, разбудил Федю, сказал, что давно собирался на менку, и у него есть что взять с собой, и он пойдет и возьмет, так как бедных людей обижать нельзя, и больше такого не повторится.
Федя плохо его понял, но у него был легкий характер.
— Есть что взять?.. Бери. Утром приходи на вокзал, — и мгновенно вновь заснул.
Как вор пробрался Юрка в свой двор, взял в сарае мешок, по гнилой лестнице влез на чердак, положил в мешок пять хорошо провялившихся лещей и три банки краски — зеленую, синюю, красную. Груз получился нелегкий. Вдруг силы оставили Юрку. Под ним, в доме, спали родные. Ему показалось, он слышит их дыхание. И куда это он собрался от самых дорогих? Ведь лишь благодаря им он жив… Много времени понадобилось Юрке просидеть на чердаке, убеждая себя, что ехать с Федей надо, иначе никак нельзя.
* * *
Ехали на крыше пассажирского вагона, битком набитого внутри, снаружи облепленного людьми, как муравьями. Сначала было весело смотреть, как бежит под насыпью земля и паровоз впереди дымит, посвистывает, тянет вагоны с мешочниками, взлетают перед ним стаи воронья — вперед, вперед!
Федя тоже был весел.
— А что, Юрчик, глянь, сколько народу. Может, сразу и начнем меняться? Эй, кому чего красить, подходи! Юрка любой колер подобрать может…
Потом Федя заснул, а Юрке приелась однообразная картина надвигающихся и уходящих полей, его одолели тяжкие предчувствия и мысли. Все-таки надо было остаться дома. Несмотря на ясный апрельский день, на крыше было свежо. Ночью, значит, продует до костей. Ему же перемерзать и простуживаться нельзя… Еще росло недоверие к Феде. На вокзал Федя пришел налегке, с небольшой холщовой сумкой, в которой были остатки вчерашней еды. При этом он даже не подумал помочь Юрке, волокущему тяжелый мешок. Использует в каких-то своих целях и бросит. Получится примерно как при немцах, когда Юрка чуть не утонул в зерне, а потом его мог пристрелить часовой. Пока не поздно, решил Юрка, надо перебраться в компанию обыкновенных нормальных людей.
… На крыше люди сидели вплотную. Много было вполне хороших лиц. Но, встретив Юркин взгляд, люди спешили отвернуться. Юрка понял, что их с веселым Федей здесь приметили и пока на крыше Федя, никто Юрке не поверит, в компанию не возьмет.
* * *
К вечеру второго дня Федя на большой узловой станции обратил внимание на три мягких вагона, стоящих в тупике.
— Правительственные, — прошептал Федя, слез с крыши и пошел к вагонам, вокруг которых ходил часовой. Вернувшись, крикнул Юрке: — Слезай! Здесь будем твою краску и рыбу менять.
И повел Юрку прочь от станции. Федя шел налегке. Юрка задыхался под тяжестью мешка. Впрочем, мешок полегчал порядочно. Краска была цела, зато из пяти лещей остался один. Одного леща съели они сами, трех во время бесконечных остановок обменяли на хлеб и сало. Впрочем, на Юркин глаз, Федя лещей отдал почти даром.
Как только дома пристанционного поселка остались позади, они спустились в заросший кустарником овраг, легли на сухую траву, погода благо была сухая и не холодная, наступила ночь.
— Ты хочешь полазить в этих вагонах? — спросил Юрка Федю.
— Может быть, — отвечал Федя.
— А я не хочу.
— Дело хозяйское. Не хочешь и не надо. Ты свободный, хоть сейчас иди на все четыре стороны.
— И пойду, если надо будет.
— Иди. Только шкары снимешь.
Юрка опешил и замолчал.
А Федя после некоторого молчания произнес короткую, но страстную речь:
— Ты, Юрка, мал и глуп! Я все беру на себя. Видел неплотное окно? На самом деле таких окон больше. И мне лишь бы щелочку, расширить ее я сумею. Твое дело сидеть под вагоном и потом принять чего я там найду. В случае нас засекут, рви и обо мне не думай. А поймают, ты меня не знаешь, я тебя тоже. Только мы, Юрка, не попадемся. У Васи чутье не хуже собачьего.
— Ты же Федя! — воскликнул Юрка.
— Нет, Юра, я Вася. То я тебе не доверял, а теперь говорю настоящее имя.
«Может, ты еще и Петя, и Гена, и Боря…» — стиснув зубы, подумал Юрка, решив молчать и терпеть, пока не представится случай расстаться с Федей.
* * *
Подремав до полуночи в овраге, воры вернулись на станцию, подкрались к мягким вагонам в тупике, цепкий Федя исчез в одном из окон — открыл и закрыл за собой он его легко и бесшумно. Юрка затаился под вагоном между колес.
Феди долго не было. И чем дольше его не было, тем сильней укреплялся Юрка в своем желании расстаться с ним. Юрка следил за абсолютно спокойно шагавшим вокруг вагонов часовым и думал о том, что при немцах он рисковал из-за голода, а теперь рискует, потому что из-за дурака Колодяжного во власти Феди.
Наконец Федя шепотом позвал. Юрка вылез из-под вагона, принял мешок, наполненный теперь (краску и леща оставили в овраге) чем-то мягким и не очень тяжелым.
Остаток ночи они быстро шли, и мешок нес Федя, Юрка налегке едва поспевал за ним. На рассвете спрятались в овраге. Это был, конечно, другой овраг, более глубокий, с деревьями по склонам, на его дне бил ключ, и это было очень кстати. Напившись воды, Федя поставил между ног мешок, сел и с торжественной улыбкой достал две суповые фаянсовые тарелки с зелеными ободками, две больших чайных чашки и блюдца к ним, два блестящих обеденных ножа, две вилки и две ложки. Все было очень красивое. Еще он достал настольное зеркало в лакированной резной рамке. И наконец вытряхнул четыре куска роскошного переливающегося бархата.
— Ух ты! — вырвалось у Юрки. — Где ты взял?
Такой бархат Юрка видел раз в жизни в театре, теперь взорванном немцами.
— С диванов срезал, — небрежно сказал Федя.
Юрка не сразу понял. А когда понял, поразился злодейству.
— Как ты мог?.. Да за такое расстрел на месте!
Федя свистнул.
— На месте нас уже нет.
Юрка отошел от Феди метров на десять, сел на склоне, положил голову на колени, собираясь так сидеть до тех пор, пока Федя куда-нибудь не исчезнет.
Вдруг, как это было прошедшим вечером, Федя страстно заговорил:
— А вообще, Юрка, надоело. Меня ведь в армию могут забрать. По документам уже пора. А воевать, знаешь, не хочется. Зачем это мне? Ведь это элементарно глупо. Убить могут. Кто убьет, за что убьет — непонятно. Прилетит снаряд, стукнет — и нет тебя. А прежде чем убьют, командиры родные измываться будут. Окопы копать заставят, строем маршировать, песни хором петь… Я так не согласен. Не надо это мне. Я вор. Человек мирной жизни. Может быть, и правда двинем к фронту? Перейдем к немцам, оттуда в Америку. Ах, как я хочу в Америку! Там бы я развернулся. Талант пропадает. Конечно же, грабить надо богатых. Примуса и бархат этот поганый — мелочь. Но покажи мне, что еще у нас можно взять. А в Америке кругом богатство. Все бы сумел. Для начала на годик в тюрягу подсел, язык выучил, с путевыми людьми познакомился. Война проклятая! Попробуй угадай, на кого ты завтра напорешься. Все озверели, терпеть надо. А терпения у меня и нет…
Что у него нет терпения, Федя тут же и доказал. Они давно не ели. Сложив назад в мешок ворованное, Федя опять извлек оттуда две тарелки, сунул в холщовую сумочку, которую с тех пор, как она опустела, держал под ремнем на животе.
— Пойду людей поищу, — сказал он.
Уже начав подыматься по крутому склону оврага, он обернулся к Юрке:
— Вот такой я, понял? Жди.
Едва стихли Федины шаги, Юрка вновь освободил мешок, положил в него две чашки с блюдцами, один нож, одну вилку и ложку. Задумался над кусками бархата и решил не брать. Еще повертел в руках зеркало и тоже оставил — Федя красивый, у него есть расческа, так пусть расчесывается перед зеркалом.
Выбравшись из оврага, Юрка направился в сторону, противоположную той, куда ушел Федя.
«Только так», — сказал себе Юрка.
Юрка шел, не глядя по сторонам, забыв об опасности. Перейти линию фронта, чтобы потом сбежать в Америку. И в Америке грабить богатых. И командирам он подчиняться просто не может. И работу не выносит… Юрка фыркал, мотал головой. «Нет, я не такой», — говорил он вслух, сознавая в себе и много общего с Федей, и совершенно несовместимое.
«Он как та красавица с нашей улицы. Много захотела, спуталась с немцем, думала, умнее других, а пришлось отраву глотать», — осенило Юрку. Особенно безумным делом казалась Юрке кража бархата. Какая, должно быть, красота в вагоне была. Не сносить ему головы.
Кругом были серые поля. Дорога с рассыпающимися сухими колеями казалась давно не хоженой. К полудню пошли холмы с кустарником, все менялось, из земли торчали камни, в низинах бежали ручьи — начинался Кавказ.
У одного ручья, напившись воды, Юрка заснул на плоском, разогревшемся на солнце камне. Спал он, кажется, недолго. Потому что приснился страшный сон. Будто Колодяжный знает все. И поэтому нет и не может быть у Юрки дома, семьи, он теперь вечный бездомный и попадает не в Германию и Америку, а в какую-то жаркую страну, где у реки среди камней ходят люди с хвостами и звериными головами.
Он проснулся с тяжело бьющимся сердцем. И вот, сев на камне и ошалело глядя вокруг, Юрка увидел на противоположной стороне ручья, метрах в пяти, греющихся на солнце змей. Их было две, а потом чуть в стороне он увидел третью. Они были ярко-зеленые, узорчатые, поднимали головы, шевелились. Раньше, увидев змей, он первым делом схватился бы за камни, чтобы перебить хребет или размозжить голову хотя бы одной. Теперь это ему в голову не пришло. Змеи были красавицами! Они явно знали друг друга, камни вокруг себя, ручей. Они были у себя дома. И ничего не знали о войне. Что-то удивительно мирное. Живое, в то же время никак не затронутое разразившейся над миром напастью.
Юрка долго смотрел на змей, потом все-таки бросил в их сторону горсть песка и мелких камешков, поднялся и пошел.
* * *
К вечеру, взобравшись на очередной пригорок, Юрка увидел деревню. Деревня вся была огорожена покосившимися столбиками, обтянутыми колючей проволокой. На обширном поле перед деревней разбитой техники не было, и, значит, боя не было.
Едва Юрка это определил, как слева от дороги раздался взрыв, дрогнули земля и воздух, в небо взвился столб земли и дыма. К месту взрыва метнулись три фигурки. Это было далеко. Юрка даже на землю не упал. «Пацаны снаряды рвут», — подумал он и решил, что деревня пустая, потому пацаны и развлекаются.
В деревне люди жили. В одном дворе копала огород тетка. Юрка позвал ее на дорогу.
— Меня из города мать послала, — сказал он, показывая содержимое мешка. — Возьмете? Была еще рыба сухая и краска для яиц. Потерял.
Тетка залюбовалась посудой.
— Ты, парень, повезешь это обратно, — сказала она. — А что у меня есть, так дам. Поможешь мне завтра картошку посадить, не обижу.
За селом раздался новый взрыв.
— Что это такое? — спросил Юрка.
— Да мы ж заминированы. Здесь враги оборону держать собирались, нас зимой окопы рыть заставляли. Теперь сеять надо, а в земле мины. Ванятка Смольков, Саня Корма да племянник мой Колька рвут их. Да так рвут, что ничего другого делать не заставишь. Вечером их только и увидишь… Но, слышь, с ними не ходи, взорвешься. Они уже обвыкшие, а ты лучше картошку мне помоги, завтра к вечеру и справимся.
Тетя Евдокия, так звали ее, позвала Юрку в дом, накормила здоровенными варениками с картошкой и луком, плавающими в подсолнечном масле, напоила компотом из сухих фруктов.
Пока он ел, она рассказывала.
Хутор их назывался Веселый. В мирное время в нем и правда жилось весело. Однако при немцах сотворилось такое, какого, наверное, нигде не было. И хоть бы немцы сотворили — русские! Из Игарки сбежал Иван Лебедь, полицаем сделался, когда враги отступать собрались, нагрянул в хутор и всех, кто хоть и не был, коммунистом или комсомольцем, а лишь их родственником, в колодец побросали. И в колодце том остались живыми девушка четырнадцати лет и восьми месячное дитя. Чтобы дитя не кричало, девушка давала ему грудь. И голодное дитя так сосало, что пошла кровь, и ребенок той кровью спасся. А на четвертый день, когда враги без боя сбежали, их вытащили, и они и сейчас живы. Такая неслыханная история случилась на хуторе Веселом.
Юрка тоже рассказал о бомбардировках города, о множестве трупов в реке и на набережной. Тетя Евдокия лицо руками закрыла.
— Ой! Ой! Хватит…
Юрка наелся так, что дышать трудно стало. Тепло и еда разморили его.
— Далеко отсюда до железнодорожной станции?
— В хорошую погоду день пути. А тебе, пожалуй, два. Но у меня по дороге сестра есть, у нее переночуешь.
С тем Юрка и уснул прямо за столом, а тетя Евдокия постелила ему на сундуке и перенесла его.
Однако опять Юрке спать долго не пришлось. Племянник тети Евдокии самым бесцеремонным образом растолкал его.
— Ты мины когда-нибудь разряжал? Противотанковые или хотя бы противопехотные? — был первый вопрос.
— У меня друг на противотанковой взорвался. Мы немца расстреляли, а после он подорвался, — отвечал Юрка.
— Я разминер! — гордо сказал Колька. — Глянь, я раньше к мине подползал. Лицо одной рукой закрою, а другую вытягиваю и выкручиваю взрыватель. И весь я при этом трясся. А теперь спокойно подхожу, присаживаюсь и борюсь с ней. Если она рванет, так хоть чем прикрывайся, не поможет.
Колька тоже был маленький, белоголовый.
— Тебя как дразнят?
— Лютик.
— А меня Кастрюля. Колька Кастрюля! Придумали…
Он перетащил Юрку в свою деревянную кровать,
и они проговорили до полночи. И если вначале говорил Колька, то потом один Юрка. Так как Юрка, хоть они и были одногодки, увидел и испытал в своем городе по меньшей мере в десять раз больше, чем Колька в деревне. Рассказал Юрка и о самых последних своих приключениях. Колька слушал со страхом и восторгом. При лунном свете, бившем в окно, Колька вылез из постели и примерил матросские клеши, и Юрка пообещал дать поносить.
— А мины с самого начала боялся разряжать. Снаряды — это сколько хочешь. А мины боюсь, — признался Юрка.
Заснули они обнявшись.
Утром Колька пристал к своей тетке:
— Отпусти Юру со мной. Хоть издали посмотрит.
Тетя Евдокия за ночь изменилась, недобро смотрела куда-то вдаль.
— Мы должны сажать картошку.
Едва после завтрака Колька ушел, тетя Евдокия взяла Юркин мешок, положила туда картошки, кукурузы, кусочек сала и также хлеба. Юркину посуду она, замотав в тряпки, тоже положила в мешок.
Юрка был в недоумении. Он видел, что его хотят спровадить, и не понимал пока, за что.
— Все, Юра. Дождь собирается, какая уж здесь картошка. И дома тебя ждут, кушать они хотят. Пойдем, провожу.
За хутором раздался первый взрыв.
— Вы бы с Колькой разрешили попрощаться, — мрачно сказал Юрка.
Но тетя Евдокия повела его, вполне покорного, по улице в противоположную от взрывов сторону. Мешок несла она.
— Юра, — сказала она, — не надо вам видеться. Пока он там рвет, у меня душа переворачивается. Нет, видеться вам нельзя. Он любит похвалиться. Увидит тебя, начнет баловаться. Ванятка Корма у них строгий, чтоб ребята не баловались, запретил подходить к разминерам. Это не шуточки, какая в минах сила…
Она вывела его за село, объяснила дорогу и где дом ее сестры, у которой Юрка переночует. Когда она передала Юрке мешок, он поставил его на землю, вытащил посуду.
— Мне тяжело. Все равно выкину. Возьмите.
И здесь тетя Евдокия схватила его голову, прижала к своему животу.
— Бедное дитя! Как же я возьму, когда она тебе такой ценой досталась. Неси домой, и храни, и детям показывай, чтобы с ними подобного не случилось. И, слышь, держись подальше от таких, как тот Федя.
Юрка наконец понял. Она все слышала! Сначала, когда Колька перетащил его к себе в кровать, она из соседней комнаты требовала: «Да спите же!» Потом захрапела, и они о ней забыли. А храп ведь прекратился. И она все слышала. И решила как можно быстрее спровадить гостя. Потому что Колька по сравнению с Юркой ребенок. В десять раз более Кольки увидевший и испытавший, Юрка, значит, был в десять раз более испорченным… И это правда. Колька смотрит широко раскрытыми глазами. Юрка — щурясь; Колька, когда смешно, хохочет, Юрка — лишь улыбается, да и то одной щекой; Колька говорит скороговоркой, проглатывая окончания слов, Юрка — слова цедит, особенно нажимая на окончания.
Улыбаясь одной щекой, Юрка поставил посуду на землю, вскинул на плечи мешок и пошел. И почти сразу начался дождь.
* * *
Два дня под дождем Юрка шел к железнодорожной станции. Он, видимо, ошибся дорогой. Ночевал на опушке леса в стогу из кукурузных стволов. Однажды его подвезли на телеге. В другой раз пеший дядька поднес мешок, который делался от воды тяжелее и тяжелее и очень растер Юрке шею и плечи.
На станцию Юрка попал совсем больным. Ему конец! То, что он добрался до станции, ничего не значит. Надо еще и доехать. И ему не выдержать два дня на крыше под холодным дождем и ветром.
Небольшая станция была разрушена. Он устроился под какой-то ставшей после взрыва торчком плитой. Мимо, не останавливаясь, шли поезда с орудиями, танками. Однажды остановился пассажирский, весь облепленный людьми. Юрку на буфер к себе позвал парнишка года на два старше.
— Иди! То я посижу у тебя между ног, то ты у меня. Задремал — и чуть под колеса не свалился. Вдвоем доедем.
Юрка только улыбнулся ему.
Так он сидел. И вдруг перед ним беззвучно остановилась платформа с орудием под маскировочной сеткой. И на платформе рядом с орудием стоял Юркин одноклассник Ваня Резван. На голове у Вани была пилотка со звездочкой, на плечах плащ-палатка, под плащ-палаткой все как положено: гимнастерка, галифе, сапоги. На груди у Вани был автомат. И еще между ремнем автомата и бортом плащ-палатки виднелся… орден!
Беззвучный вопль вырвался из Юркиной души и полетел в бесконечность. Счастье возможно! Значит, бывают счастливчики, которых кормят, одевают, которым если и суждено погибнуть, то с чистой совестью, с автоматом в руках, за Родину!..
* * *
Второгодник Ваня Резван, медлительный верзила, смотревший на соучеников сверху вниз, взял Юрку на платформу. Он страшно Юрке обрадовался, долго не замечал, что у того жар, расспрашивал, рассказывал. Летом сорок второго он эвакуировался и после страшной бомбежки под Майкопом остался один, потеряв мать и сестру. Дошел до Махачкалы. В трюме баржи плыл до Гурьева, там их, беженцев, выстроили и предложили или ехать в Сибирь, или вступать в Красную Армию. Прибавив себе два года, Ваня стал солдатом, участвовал в окружении немцев под Сталинградом.
— Если б ты, Юрка, видел, сколько их легло под Сталинградом. Я сначала думал, вся Германия. Но мне сказали, что это еще пока половина. Да, Юрка, еще только половина. Мы победим. Сами скорее всего погибнем — я и кто в этом поезде, — а победим. Ты же, Юрка, останешься.
Наконец он заметил, что Юрка болен. Поезд давно тронулся, от встречного ветра Юрку трясло.
— Лютик, что с тобой? Ты какой-то землистый…
Силы оставили Юрку, болезнь повторялась точно как зимой.
Ваня отвел Юрку в теплушку санвзвода. В теплушке была какая-то удивительная жизнь. В центре горела раскаленная докрасна чугунная печка, вокруг нее было несколько девушек, а вокруг девушек военные, один другого крепче. Девушки были все ласковые, с горячими, может быть, от печи, руками, а одна прикоснулась к Юрке щекой — щека тоже была горячей. Они дали больному лекарства, накормили кашей, напоили чаем с сахаром, потом заставили сидеть над кипящим чайником и дышать паром, бьющим из его носика, а Юркины ноги в это время парились в ведре с горячей водой. После этого, согревшийся, он залез на нары под потолок теплушки, проспал шестнадцать часов. Его разбудил Ваня, сказав, что Юрка будет дома, ехали ведь быстро: военному поезду всюду зеленая улица.
На дворе лил проливной весенний дождь. Пока Юрка. спал, девушки из санвзвода высушили его одежду, а также мешок, и картошку, и все остальное. Теперь они картошку и кукурузу вновь сложили в мешок, еще от командира батареи Юрке принесли банку каких-то консервов, и сахара, и буханку хлеба. Все были с ним ласковы, спрашивали о здоровье, которое как будто бы восстановилось. Он должен был сойти в освобожденном городе, чтобы жить. А они ехали дальше под пули и снаряды. Но его надо было жалеть, потому что им пока было лучше, чем ему.
Опять разговаривали с Ваней. Но Ваня с каждой минутой делался все более рассеянным.
И вот поезд повис над рекой. Двери теплушки распахнули, за ними ни перил, ничего, лишь воздух и дождь, а внизу стальная вода. Паровоз потянул сильнее, перед глазами поплыли изуродованные заводы. Поезд скоро остановился. Приехали. Юрке пристроили на плечи кусок брезента, помогли спуститься на перрон, подали мешок. Ему махали руками. Махали ласковые девушки, очень похожие на тех разведчиц, лежавших на льду реки, махали крепкие военные. Не махал Ваня Резван.
И вдруг с Ваней что-то случилось. Он сбрасывал с себя солдатское.
— Там же моя мама! Там сестра Анечка! — лепетал он. Он, похоже, хотел в город, хотел стать снова мальчишкой, у которого есть мать и сестра, дом, товарищи…
Ваню схватили, повели в глубь теплушки, в чем-то горячо убеждая. Потом двери теплушки поехали и закрылись.
Потрясенный Юрка стоял перед закрытыми дверями до тех пор, пока состав не тронулся.
Лил дождь. Хвост грозного военного состава, совершенно без мешочников и оттого одинокого, скоро скрылся из глаз. Само Одиночество село Юрке на плечи. Он одинокий, поезд одинокий, внутри поезда военная семья, многие, возможно, в очень недалеком будущем сделаются одинокими. Нас сводит, мы думаем, что вот перед нами родные, друзья, — и разводит…
Юрка встрепенулся, побежал по асфальту перрона. Его ждут. Он нужен. И ему нужны. Он давно бежит. И будет бежать, пока есть силы. Честно бежать, потому что ничего другого себе не представляет.