27013.fb2
— А?
— Моя мама умерла. Надо сказать.
Сестра встала.
— Уже? Ну хорошо, что недолго мучилась. Да-да, сейчас позвоню дежурному.
Он сообразил, что ему тоже надо позвонить.
— А может, мне тоже — от вас?
— Нет, у нас только местный. Городской внизу, в приемном.
В приемном на него было закричали:
— Если каждый начнет…
Но он прервал веско:
— У меня мама только что умерла, — и дежурная придвинула ему телефон.
Смерть мамы, оказывается, давала какие-то странные привилегии.
У Ольги долго никто не снимал трубку. Неужели выключила телефон?! Должна же догадаться, что в любую минуту…
— Ну что? — голос такой, будто уже все знает.
— Все. Конец. Ночью.
Слышно было, как Ольга зарыдала. От ее рыданий собственная его боль многократно усилилась, он смог только выговорить:
— Приезжай! — и повесил трубку.
И ведь это он так решил! Можно было отодвинуть маму от проклятой форточки! Можно было спасти — а он не спас. Ведь это равносильно убийству? Оставил маму умирать под форточкой? И она умерла — так быстро.
Даже слишком быстро! Это была спасительная мысль: слишком быстро! Ведь есть какой-то — как это? — скрытый период, когда болезнь уже внутри, но еще не видна. И если Света ему объяснила вчера, а сегодня у мамы уже температура — значит, скрытому периоду поместиться негде. Да, слишком быстро! Наверное, все решилось раньше, еще до того, как он узнал, до того, как решил.
Боль чуть-чуть ослабела — и он смог позвонить Варе. Та не плакала, спросила деловито, что нужно делать?
— Да скажут. Ты сегодня иди на работу. Не пойдешь, когда будут похороны. Или даже накануне, чтобы готовить поминки.
Он и сам поехал в институт и прочитал первую лекцию. Заставил себя ни о чем не думать, кроме своего предмета, — и прочитал. На вторую ему нашли замену.
Непривычно рано пришел он днем домой. Никого. Зашел в мамину комнату. Сколько ни наводили порядка, сколько ни выбрасывали вещей, это все-таки была пока еще ее комната.
Как мы не понимаем друг друга. Даже самых близких. Не соображает, заговаривается, промахивается мимо уборной — значит, не нужна такая жизнь? Кому не нужна? Близким? Обществу? Но самой-то маме нужна! Подумаешь, плевала на пол и пачкала простыни — но находила смысл в такой жизни! Помнила стихи, слушала без конца "Пиковую даму", в телевизоре что-то улавливала для себя. Жизнь — это ощущения, радость ощущений. Как же можно решать за нее, нужна или не нужна такая жизнь?! Соевыми батончиками объедалась — тоже ощущение, тоже радость, тоже жизнь! А поздравления писала, а получала такие же поздравления — со сколькими людьми была связана!
И эту жизнь ей отказались продлить. То ли он один, то ли они вдвоем с Ольгой. Если даже Света заговорила поздно, если даже в тот момент пневмония уже невидимо засела в легких — все равно виноваты они! Как они могли мириться, что мама в этой жуткой палате, как оставили ее там?! Надо было хлопотать, надо было звонить исполкомовским знакомым, Ивану Павловичу знаменитому!
На стене над маминой кроватью еще висела фотография в рамке — не сняли Павлик с Сашкой. Снимут: им ни к чему. Владимир Антонович снял сам: мама в центре, молодая, непохожая на старуху, которая жила здесь, в комнате, а к ней, к молодой маме, прижимаются Володя с Олей. Лет десять ему примерно. Какие счастливые лица. Любил он маму тогда, любил! На обратной стороне надпись побуревшими чернилами: "Мы втроем на даче в Ольгине". Была такая дача, было одно такое лето: они с Олей каждый день бежали наперегонки встречать маму с поезда: нужно было обогнать сестру и обнять маму первым! Да, были счастливы. Как больно вспоминать. Было и прошло — что может быть больней?
Так почему же он не крикнул ей вслед, когда она еще могла расслышать?! Почему не крикнул чистую правду: "Мама, я тебя люблю!"?!
Он рыдал громко — и хорошо, что никто не слышал. Не нужно, чтобы на публику.
Как жаль, что он не мог поверить, что мама, ее душа, видит его сейчас — видит, жалеет, прощает. Как легко жить, когда можно вымолить посмертное прощение. А если невозможно?! Если не исправить уже ни за что и никогда?!
Хорошо, хоть оставались необходимые хлопоты — легко отвлечься. Надо было поехать в больницу, получить свидетельство о смерти. Там Ольга — но зачем же сваливать на нее. А может, и Ольга ушла.
В больнице он сначала пошел привычным путем в ту самую палату — неизвестно зачем. Мамина кровать стояла чисто застеленная и еще свободная. Словно не здесь меньше суток назад она задыхалась в агонии.
Старухи встретили его теми же криками: "Помощничек!.. Иди сюда!.. Больно!.." Не обращая внимания, привык, он подошел к знакомой кровати, обошел, оперся о подоконник. Из-под плохо заклеенной рамы явственно дуло.
Откуда-то из угла огромной палаты показалась незнакомая санитарка. Он вообще первый раз видел санитарку здесь. Толстая баба в грязноватом халате. Лицо простодушное, даже, пожалуй, доброе.
— Ну чо стоишь?
— Да вот. Кровать, смотрю, пустая.
— Отмучилась одна бабуля. Лежала да простыла. У нас называется, попала под сокращение. Место такое простудное. А ты свою привез? Сюда не ложи. Если только хочешь, чтобы пожила еще. А кому и не нужно. Другое твоей можем найти, — она посмотрела выразительно. — Можем найти, если, значит, хочешь.
Вот так. Ждала она, что ли, нового клиента? Может быть, и в тот вечер здесь ждали, когда привезли маму? А они с Ольгой не бросились вслед, не посмотрели, как устроили маму.
— Ей уже ничего не нужно. Она здесь и лежала, которая отмучилась.
Санитарка смутилась. Доброе лицо ее сморщилось.
— Получилось, значит! Никто ж не хотел. Проветривать же надо. Тоже нельзя все время в вони. У нас сам завотделением время, значит, утвердил, когда проветривать, а то некоторые возражают. А как же в вони задыхаться?! Проветривать надо!
Своим инженерным умом Владимир Антонович подумал, что можно бы проветривать как-то иначе, без форточек, без сквозняков — современная техника позволяет. Но о какой современной технике говорить в этих катакомбах?!
Нет-нет, не он один такой преступный сын! Все сыновья такие же, чьи матери здесь. Все общество испытывает тайную враждебность к немощным безмозглым старухам — иначе не мирились бы с этой палатой, с этой больницей, в которой периодически проводятся сокращения! Да, все! От этой мысли стало легче: не он один. В компании всегда легче, можно разложить преступление на всех, оставив себе только крошечную долю.
— Сколько лет ей было-то? — добрая санитарка продолжала сочувствовать.
— Семьдесят семь.
— А чо ж тогда? Дай бог всякому! Нам столько не прожить! Бабки эти от прежнего времени крепкие остались. Я тут вижу, как они борются да цепляются! Крепкие! Дай бог всякому столько!
«Борются»! Ну и с ними тут же борются — и успешно. Ладно, еще явится когда-нибудь любящий сын — и разнесет к чертям эту старушечью травму!.. Но не явился же до сих пор, не разнес…
— Да, семьдесят семь.
Потом, когда в загсе на улице Достоевского он регистрировал официально мамину смерть и когда домой пришла женщина-агент оформлять заказы на все похоронные услуги, он снова и снова повторял удовлетворенно: "Семьдесят семь!" Женщина-агент сказала, что это самая старая клиентка у нее сегодня: в сорок лет то и дело умирают, в пятьдесят. И Владимир Антонович повторял:
— А мама в семьдесят семь.