27013.fb2
— Зачем говорить, если ничего не изменится от разговоров?
Варя не ответила. Владимиру Антоновичу показалось, что она вспомнила сегодняшний мамочкин миг просветления: "Вы бы и меня тоже хотели усыпить — не только кошку!.."
Он лежал, не спал и под нытье язвы старался вспомнить, когда он понял, что не любит свою мамочку. Во всяком случае, задолго до того, как она потеряла память и стала неопрятна. Наверное, началось с того, что он рос — и не взрослел! В детстве казалось: вот вырасту, буду сам себе хозяином, не буду никого слушаться! А он рос — и продолжал слушаться мамочку. Чувствовать себя вечным недорослем — от этого избесишься. А кто он — как не недоросль? После школы хотел пойти в мореходку, мечтал — вероятно, наивно — о дальних странах, но мамочка настояла на "солидном вузе", потому что моряк — "специальность ненадежная", а дальние страны ее вообще пугали: "неизвестно, какая будет завтра обстановка в разрезе заграничных связей". Когда в первый раз попытался жениться, мамочке не понравилась его Ева — так ее звали, потому что она была наполовину полька, приехала из Вильнюса, — все это мамочку крайне настораживало, она подозревала Еву в посягательствах на прописку и ленинградскую жилплощадь; а потом открылись иностранные дядюшки и кузены Евы, грозящие непоправимо испортить не только сыновью, но и ее собственную анкету: в исполкомовских кругах не было принято обзаводиться такой родней. Должен был тогда Владимир Антонович хлопнуть дверью, поступить по-своему — но не хлопнул и не поступил… Интересно, что против Вари мамочка вовсе не возражала, но все равно Варя с самого начала невзлюбила свекровь — будто мстила за неведомую ей Еву.
А постепенно, уже ближе к окончанию института, понял Владимир Антонович, что не только в угнетении дело, не только в том, что мамочка все еще считает его ребенком и все за него решает, — нет, и на жизнь они с мамочкой смотрят по-разному. Появились темы, на которые с мамочкой невозможно говорить. Например, про новых дворян, которые вс„захапали в жизни. Мамочка и сердилась, и пугалась одновременно:
— Ну что ты говоришь?! Никогда так больше не говори! У нас все делается для народа — а для кого же? Просто сразу не успеть для всех. А кто выдвинулись, они что же — не народ? Они самого пролетарского происхождения. Или крестьянского, как я. Наполовину пролетарского, наполовину крестьянского. Просто страна такая большая, что не хватает на всех. Но постепенно у всех будут квартиры, вот увидишь. Мы же работаем.
— Когда — будут? Когда дедушками? Так и проживут всю жизнь в трущобах?
Как раз тогда мамочкиными молитвами они получили эту квартиру — совершенно законно, в порядке очереди, но даже законная очередь у исполкомовских служащих подходит быстрее и глаже. Получили квартиру, но Владимиру Антоновичу приятно было сознавать, что он не продался за квартиру, что думает и чувствует по-прежнему.
— Какие трущобы?! — мамочка и вовсе ужасалась. — Что ты говоришь?! Никогда не произноси такого слова! Трущобы только у них — на Западе!
— Трущобы! — с удовольствием повторял он. — По пять человек в комнате, по десять хозяек на кухне — самые настоящие трущобы! Просто мы боимся слов!
Мамочка всегда боялась слов. Сколько у нее таких табу: «трущобы», "нищета", «бездомный». Был период, когда Владимир Антонович находил особенное удовольствие в том, чтобы пугать ее:
— А жить на семьдесят рублей — не нищета?! А если вдвоем, втроем?!
Или:
— Ах, я забыл, у нас не бездомные, а бомжи, которые сами во всем виноваты, которые преступники, потому что им жить негде. Им за это новый срок лепят, как бродягам в средневековой Англии.
— Да что ты говоришь?! Не смей! У нас самое гуманное построение!
От волнения мамочка путалась, соединяя слова из разных, но одинаково привычных ей клише — в данном случае из "самого гуманного общества" и "построения коммунизма".
Но недолго Владимир Антонович пугал мамочку подобными вольнодумствами. Сколько-то времени он спорил с нею искренне, еще сколько-то забавлялся, глядя на мамочкин испуг — такую он освоил форму протеста против мамочкиной опеки, — но наконец подобные забавы наскучили, и он перестал заговаривать с нею на серьезные темы. Так и знал: об этом с мамочкой говорить бесполезно, и об этом тоже, и еще об этом, и еще, и еще — да обо всем, что не касалось самых конкретных тем: иду туда-то, купил то-то. О том, куда идет, он бы тоже с удовольствием не докладывал, но мамочка расспрашивала неукоснительно, будто он все еще учится в школе, притом в младших классах: "Куда идешь? Когда вернешься?" Он злился, но докладывал.
Как вообще все повторяется в жизни. Вот не любит Владимир Антонович свою мамочку — никому не признается, но про себя-то знает, — однако во многом он, пожалуй, похож на нее? Вот и собственную мамулю — бабушку Владимира Антоновича — мамочка не любила. Причин тому Владимир Антонович никогда толком не знал. (Потом, много лет спустя после смерти бабушки, Ольга рассказывала, будто бы в молодости мамочка безумно кого-то любила, а бабушка ей помешала, — Владимиру Антоновичу трудно было представить мамочку безумно влюбленной, но если правда, как же сама она могла потом воевать против Евы?! Получается какое-то извращение, месть за собственную изуродованную жизнь!) Жили они все тогда в коммунальной квартире, в одной, но очень большой комнате, и вот однажды во втором или третьем классе он пришел домой и увидел, что в комнате перестановка: бабушкина кровать, прежде стоявшая у стены примерно на половине расстояния между окном и ненужной давно уже печкой, теперь задвинута в угол к этой самой печке и отгорожена двумя шкафами. Получился как бы полутемный чулан, в котором бабушка и лежала все время, потому что у нее болели ноги и ходила она мало. Мамочка так и объяснила: "А то лежит посреди комнаты, никого в гости позвать неудобно!" Володя не очень любил бабушку и раньше, потому что та всегда обращала к нему лишь несколько назидательных фраз: "Кушать надо как следует, кушать!" или "Уроки надо делать со свежей головой, а потом играть!", ну а теперь, когда он убедился, что мамочка тоже не любит бабушку, то и вовсе перестал ее слушать, а на очередное назидание ответил: "Не приставай ко мне, ты!" Бабушка на время и перестала приставать, лежала в своем закутке тихо, но потом сделалась разговорчивее — много позже Владимир Антонович понял, что с этой разговорчивости и начался бабушкин маразм, — и все время старалась рассказать, как она в молодости работала горничной у штатского генерала; особенно старалась бабушка рассказывать о своем горничном прошлом, когда кто-нибудь приходил, и тут мамочка досадовала вдвойне: и оттого, что мешает разговаривать, и оттого — и это тоже Владимир Антонович понял много позже, — что бабушкина работа в горничных как бы подмачивала мамочкино рабоче-крестьянское происхождение. Действительно, можно ли горничную считать чистой пролетаркой? "Расскажи лучше, как в вашей деревне на сенокос ходили!" — призывала мамочка, но этот излюбленный народниками всех времен сюжет почему-то совершенно не волновал бабушку, и она гнула свое про посуду, которая была у ее генерала, или про платья генеральши, или про обеды, а заодно и про вороватую кухарку Таньку, которую она, бабушка, лично и разоблачила, явно нарушив тем самым пролетарскую солидарность. Последний рассказ особенно скандализировал мамочку, так как неизбежно компрометировал ее саму в глазах ее исполкомовских друзей: ведь яблоко от яблони… Постепенно бабушкин маразм стал явным для всех: она вставала ночью, пыталась куда-то идти, а мамочка кричала: "Да перестань ты шаркать, спать не даешь!"; прятала объедки под матрас, а сверху тот же матрас пачкала естественным, так сказать, путем. Установился в комнате тот самый запах, который нынче здесь, в квартире, уже от самой мамочки. Соседи ругались, потому что запах доносился и в коридор. Мамочка пустила в ход свои связи, и бабушку наконец забрали в сумасшедший дом, в старушечье отделение. Стоило это мамочке таких усилий и волнений, что и сама она почти сразу попала в больницу — с сердцем. Бабушка пробыла в своем сумасшедшем доме месяца два и благополучно умерла. Мамочка еще лежала в больнице, врачи не советовали ей выписываться ради похорон, и она не стала, "чтобы не пошло насмарку все лечение". Похороны организовала главным образом Ольга — она училась на втором курсе и тогда уже была сверхэнергичной девицей, — к тому же мамочкины исполкомовские знакомые очень помогли, так что все сошло вполне пристойно. Народу, правда, пришло совсем мало — так откуда взяться народу? Подруг у бабушки давно не было. Ольга с Володей очень радовались, что бабушка наконец умерла, но, разумеется, на людях вели себя тихо и скромно. Только когда ушли все посторонние, они взглянули друг на друга, расхохотались и стали скакать по комнате…
На том Владимир Антонович и заснул наконец.
Спал он долго, потому что на следующий день у него была свободна первая пара — в институт нужно было только к одиннадцати. Павлик с Варей тихо ушли, а он проснулся в девять. Проснулся, полежал немного. Как-то необычайно тихо было в квартире. Встал, вышел в коридор. Дверь в мамочкину комнату, как всегда, открыта, но оттуда не доносилось ни малейшего звука — ни дыхания, ни шевеления.
Как-то уж слишком тихо.
Владимир Антонович пошел в ванную, вернулся — все так же тихо. И вдруг он подумал: а жива ли мамочка?! Что, если сама не заметила, как умерла во сне?!
Он осторожно заглянул в комнату, не решаясь переступить через порог. Мамочка лежала на спине, лицо бледное и словно бы заострившееся — у умерших всегда заостряются лица, это же написано в любом романе. Тихо. Зоська спала не на кровати рядом с мамочкой, как она любит, а на груде тряпья у знаменитого чемодана, — может быть, почуяла смерть и потому ушла с кровати? Животные ведь боятся мертвых.
Неужели случилось наконец?! Свершилось?! Во сне, без страданий — самый лучший исход! Так естественно в семьдесят семь лет — заснуть и не проснуться.
И все-таки Владимир Антонович не решался войти, приложить ладонь к ее лбу, чтобы удостовериться, что лоб уже холодный. А вдруг нет, вдруг она всего лишь спит? Проснется от прикосновения, поймет, что он проверяет, жива ли она. Вдруг догадается, что он мечтает о ее смерти?! Ведь наступают у нее внезапно минуты просветлений. Вот вчера — как она сказала? "Вы бы и меня хотели усыпить, как кошку!"
Но неужели наконец свершилось?! Неужели освободился?! Владимир Антонович лишний раз прошел из кухни в комнату и обратно, осторожно взглядывая на мамочку через распахнутую дверь. Она лежала все так же неподвижно. Неужели?! И все-таки он старался ступать тихо, чтобы не разбудить ее нечаянно — хотя от смертного сна никакими пушками не разбудишь. Неужели?! Он чувствовал благодарность к мамочке: ведь и не в таком уж она была маразме, многие куда сильнее мучаются со своими стариками. Значит, все-таки умерла вовремя, освободила от себя. Очень это благородно — умереть вовремя. Все-таки она вставала, ходила, не так уж много приходилось за ней убирать — нет, мамочка молодец!
Владимир Антонович машинально жевал свой любимый самодельный творог, который Варя приготовляет из кефира для его язвы, и невольно думал, что вот и кабинет у него теперь появится, и гостей можно будет снова звать… Позавтракал, оделся. По-прежнему тишина в комнате мамочки. Но не мог же он так уйти, не зная своей судьбы! Он снова остановился в дверях ее комнаты. Она лежала все так же на спине. Заостренное бледное лицо, полуоткрытый рот. Челюсть, кажется, полагается подвязать. Неужели?!
Все-таки он должен был узнать.
Он шагнул внутрь, подошел к кровати, стараясь ступать как можно тише. Вгляделся. Вслушался. Нет, не слышно дыхания. Не видно, чтобы хотя бы слабо шевелились ноздри. Нерешительно, толчками он протянул руку, помедлил — и положил ладонь к ней на лоб.
Лоб был теплым.
Он отдернул руку — но она уже открыла глаза!
— А, это ты? Сколько времени?
— Десять. Почти десять.
— А, еще рано. Спать хочется. Это ты меня погладил?
Ирония? Нет, она не способна к иронии!
— Я. Кто же еще?
— Как приятно. Ты давно меня не гладил.
Да никогда он ее не гладил — сколько себя помнит.
— До свидания, мне пора, у меня лекция.
— А сегодня разве не воскресенье?
Почему — воскресенье? Потому что у нее теперь вечное воскресенье?
— Сегодня четверг.
— Это Павлик мне сказал, что сегодня воскресенье! Я утром встала приготовить ему завтрак, и он сказал, что сегодня воскресенье.
Владимир Антонович не удержался:
— Завтрак ему готовила Варя. Она всегда всем готовит.
— Нет, я готовила. Встала рано. Я всегда готовлю, всегда забочусь!
Мамочка несла обычную чушь, и Владимир Антонович больше не боялся, что она могла понять значение его прикосновения.
— До свидания.
— А ты подал заявление на дачу в Комарове?
Какое заявление? Какая дача? Это бродят в мамочке исполкомовские воспоминания, когда казенные дачи были близки и доступны. Правда, не в Комарове: Комарово мамочке было не по чину, зато под Лугой они жили летом часто — маленький Павлик там бегал, маленькая Сашка.