27119.fb2
— Николаша, — с усмешкой, тоном балованного любимца публики задирал он Зубарева. — Это правда, что ты читаешь все книги подряд в том порядке, в каком они расположены в библиотечном каталоге?
— Нет, в обратном, — обрезал Зубарев. Вот что дает ощущение собственной значимости.
А у меня на душе кошки скребли. Мне было неловко перед товарищами. Летал-то я хуже их, и поэтому чувствовал себя как бы неполноценным.
— Не унывай! — в приливе неуемного озорства Валентин дружески хлопнул меня по плечу. — Весь полет — это сплошная ошибка, и надо ее исправить — хорошо посадить самолет.
И сам засмеялся, довольный своей выдумкой.
Хорошо ему острить, а мне не до шуток. Он уже, можно сказать, настоящий пилот, а я до сих пор и рулить-то толком не научился. Иной раз при пробеге после приземления или при повороте так давану тормоза, что они визжат, точно их режут. Пронзительный визг перекрывает гудение двигателей, звучит как протяжный стон, как жалоба: «ыыы!.. ы-ы-ы!..» Тяжелый корабль дергается всем своим огромным телом и словно бы с болью орет: «Да за что же ты меня так терзаешь?!»
Рулежная дорожка узка. Того и гляди съедешь за кромку. Не застрять бы, как недавно Зубарев, в сугробе. Не оказаться бы на обочине…
А сам полет? Сегодня обычный полет требует такой подготовки, такого напряжения и такой отдачи, какие вчера еще нужны были разве что для рекорда.
Я вроде бы и не такой уж слабак, чтобы совсем ничего не соображать. Реактивный самолет в сравнении с винтомоторным куда лучше! Он не уклоняется в сторону при разбеге для взлета. Мощные двигатели быстро развивают достаточную тягу, и сразу же после отрыва от земли можно без выдерживания переходить в режим набора высоты. Поставишь машину чуть ли не на попа, она и полезла вверх, опираясь на струи ревущего пламени. Но скорость, скорость! Не успел глазом моргнуть — высота первого разворота. Еще раз моргнул — уже и облака под тобой. А посадка…
С посадкой у меня и не заладилось. Причем всерьез и надолго. Смущала слишком большая скорость спуска. Когда земля мчится на тебя как шальная, когда все внизу так и мелькает перед глазами, чертовски трудно быть хладнокровно-расчетливым и прицельно-точным. Однажды я так приложил спарку к бетонке, что она захрустела всеми своими металлическими суставами.
Сижу в кабине, чувствую — все тело у меня мгновенно покрылось горячей испариной, а переживать-то некогда: надо работать, держать направление, тормозить. Жму, жму на тормозные педали — где там! Колеса крутятся, крутятся — так мне и аэродрома не хватит. Ну, я и придавил посильнее. Вдруг слышу — бах, бах! — словно две мины на посадочной полосе взорвались, и из-под фюзеляжа — черный дым. В ноздри ударил острый, едкий запах жженой резины, раздался невыносимо противный лязг и скрежет. Что случилось? Пожар, что ли?
— Как сидишь? — не выдержав, рявкнул со своего инструкторского кресла майор Филатов. — Разул машину, шалопай! Куда смотришь?!
Тут только до меня дошло, в чем дело. Когда я слишком резко тормознул, на зажатых мертвой хваткой колесах лопнули и превратились в лохмотья покрышки колес. Тяжелый корабль бежал теперь на металлических ребордах, высекая из бетонированной полосы искры. Ладно еще, что произошло это во второй половине пробега, а то, пожалуй, не выдержали бы и реборды.
— Ну, братец, мне аварийщики не нужны, — вылезая из кабины, отрезал комэск.
При этом он так на меня глянул, что подо мной качнулась и завертелась земля. Ведь выгонит, медведь, выгонит из эскадрильи, попрет в легкомоторную авиацию, и не видать мне реактивной, как собственных ушей.
И Карпущенко не преминул съязвить:
— Мазила! Настоящий летчик — это знаешь кто? Художник! Он должен уметь, по крайней мере, к трем вещам подходить — к земле, к женщине и к буфетной стойке. А в тебе я что-то такой сноровки нигде не замечал. — И смотрел на меня, как на школьника. Хуже — как на закоренелого двоечника.
Колеса на спарке тут же поставили новые и о происшедшем мне не напоминали, да сам-то я забыть неприятный случай не мог. С тех пор и пошли у меня нелады с посадкой. Сделаю круг в небе для расчета перед приземлением, начинаю пологий спуск, все вроде бы идет честь по чести, и Филатов молчит в своем инструкторском кресле, а я уже жду окрика: «Как сидишь! Куда смотришь!..»
Как, как! Да словно и не в кабине самолета, а на остекленной веранде многоэтажного дома. Этот неистово гудящий и кренящийся дом надо вывести из головокружительного снижения с таким расчетом, чтобы над поверхностью аэродрома колеса шасси оказались на высоте одного метра. Лишь тогда, плавно подпуская машину к земле, можно думать о мягкой посадке. А что делать, если у меня то два, то полтора, то вообще черт его знает сколько!
От злости, от стыда и переживаний в моей никчемной башке — полный сумбур. Иногда мне и самому казалось, что никакой я не летчик, а действительно беспомощный и непонятливый мальчишка. Учат, учат, и все без толку. Мазила и есть.
Как раз в эти дни Карпущенко из-за плохой погоды вынужденно приземлился на аэродроме истребителей-перехватчиков. Там он со своим экипажем и заночевал. А когда возвратился, у него только и разговоров было, что о переучивании наших воздушных собратьев. К ним якобы пришли новые реактивные боевые самолеты, а спарка такой модификации не пришла. Так они, если верить Карпущенко, и без спарки обошлись — сразу начали летать на боевых машинах.
— Вот это летчики! — говорил он и при этом многозначительно посматривал в мою сторону. — А тут некоторые… А тут из-за некоторых…
Приходилось терпеливо молчать. Спорь не спорь, огрызайся не огрызайся, он во всем прав. Обстановка «холодной войны» заставляла не только истребителей, но и нас, бомберов, перевооружаться с винтовых самолетов на реактивные в предельно сжатые сроки. А я, выходит, не только сам отставал, но, занимая нашу единственную спарку, мешал и другим. Словом, куда ни кинь, — кругом виноват. Самолюбие мое жестоко страдало. Хоть плачь!
А подчас я чувствовал себя и вовсе случайным в авиации человеком, попавшим в реактивную эру чуть ли не из каменного века. Там, в далеком-далеком прошлом, я уныло понукал понурую клячонку, ходил за плугом, махал косой, вручную жал. На мизинце левой руки у меня до сих пор не сошел след от пореза серпом.
Эх, товарищ старший лейтенант Карпущенко, воевать-то я не воевал, а пахать пахал. Ничего, что рукояти плуга были выше плеч, я дотягивался. Надо было! Фронт и тыл были едины…
А Зубарев? Чтобы работать на станке, он взбирался на специально подставленный ящик. Снаряды вытачивал…
Правда, станок — это все-таки станок, техника. А мне, когда фашисты разграбили наш колхоз, земельку ковырять доводилось даже сохой. Орало, дьявол его возьми, орудие производства времен первобытнообщинного строя! Гожусь ли я после этого в реактивщики? Норовистой конягой править и то не так-то просто, а тут — вон какой зверь. Фыркнет — из стальных ноздрей и дым, и пламя. Змей-горыныч!..
Здесь, в эскадрилье, мне, по сути дела, не повезло. Надо же, аккурат перед тем, как сесть за штурвал этого чудища, я по прихоти судьбы вынужден был длительное время летать на допотопном биплане. Его и самолетом-то назвать язык не поворачивается. Задрипанный четырехкрылый шарабан, а не самолет. Ныне в авиации он все равно что в колхозе соха. Пожалуй, лишь в таком забытом богом медвежьем углу, как Крымда, этот поистине музейный экземпляр и сохранился. Словно нарочно, для контраста, чтобы нагляднее сопоставить одну эпоху воздухоплавания с другой. Только мне-то не сопоставлять — на собственном горбу разницу ощутить пришлось. Ну-ка попробуй пересядь с тихоходной небесной таратайки на реактивный громовержец!
— Я почему хорошо летаю? — спрашивал Филатов и сам же отвечал: — Прежде всего потому, что уже на многих типах машин летал. Опыт, стало быть, у меня, перенос навыков.
А какой перенос навыков у меня? На стареньком аэроплане — примитивный тарахтящий моторчик, здесь — двигатели реактивные. Сопла у них — кратеры вулканов. Да и моща! Там тяга — сто лошадиных сил, тут у каждой турбины — тысячи. Там в обшарпанной, открытой всем ветрам кабине — ручка да рычаг газа, тут под пуленепробиваемым прозрачным колпаком — настоящая лаборатория. Глянешь на приборы — глаза разбегаются, а мне показания бесчисленных стрелок надо уметь читать с полувзгляда.
«Дрессированные!» — сказал об этих чудо-птицах майор Филатов. Дескать, испытатели их на всех режимах проверили, и наше дело — садись да погоняй.
Так-то оно, может, и так, однако испытатели прошли — лишь тропинку наметили, а дорогу торить нам. И еще неизвестно, какие там, впереди, встретятся кочки да колдобины. Тем, кто пойдет следом, будет уже легче. А нынче не мешало бы иной раз и приостановиться, оглядеться да осмотреться не торопясь, прежде чем сделать очередной шаг.
Где там! О передышке можно было лишь мечтать. В Крымду прибыла еще одна большая группа новых бомбардировщиков, эскадрилья спешно перевооружалась, и майор Филатов целыми днями не вылезал из кабины спарки, стараясь побыстрее ввести в строй всех пилотов. Взлет, полет по кругу, посадка. Взлет, полет по кругу, посадка. И так — изо дня в день.
Двужильный наш комэск. А я устал. Устал от непривычной нагрузки. Устал от одуряющего грохота турбин. Устал от своих неудач, от собственных невеселых мыслей.
По утрам, в часы предполетных медицинских проверок, ко мне начал слишком уж внимательно присматриваться наш эскадрильский врач. Да хитренько так, чтобы я и не замечал. Замерит своей пукалкой кровяное давление, градусник под мышку сунет и начнет вокруг да около. Никаких изъянов в моем здоровье он не находил и, словно бы недовольный этим, ворчливо назидал:
— Предполетный режим надо соблюдать, молодой человек, режим! Пораньше ложитесь спать. Что?.. Знаю я вас. Небось допоздна за какой-нибудь трясогузкой ухлестываете.
— Что, уж и в кино сходить нельзя?
— Перед полетами — нельзя! Никаких отрицательных эмоций!
— А если комедия?
— Тем более! Все, что излишне возбуждает, летчику вредно. Летчик должен уметь отказываться от многого.
Я-то знал, что со мной происходит, да не сознался бы в том даже Шкатову. Из памяти у меня никак не выходила та злополучная посадка, когда при торможении лопнули покрышки колес. Уж больно противными были тогда скрежет, лязг и грохот стальных реборд по бетону посадочной полосы! Да еще искры летели — мог возникнуть пожар. С того случая, если честно признаться, поселился в моей душе страх: я опасался повторить такой, почти аварийный пробег после неудачного приземления. Но сказать вслух, что я чего-то там боюсь… Нет, у меня не поворачивался язык. Словом, я загонял болезнь внутрь, и она, как того и следовало ожидать, выходила боком: что ни посадка — новый ляп.
После очередного моего ляпа майор Филатов безнадежно махнул рукой: «Сила есть — ума не надо!» — да с тем и ушел, не простившись. Видать, пришел конец его терпению. Тут окончательно ухнули мои честолюбивые замыслы.
Несмотря на усталость, в гостиницу я теперь не спешил. Не хотелось видеть укоряющих глаз труженика Николы. Не согревало молчаливое сочувствие Левы, раздражали шуточки Валентина. И вообще, чего стоит мужчина-неудачник, достойный жалости! Может, не ждать, пока меня турнут, самому подать рапорт? Пусть переведут в истребительную авиацию — там летчик все-таки в самолете один, ему, пожалуй, полегче — не надо отвечать еще и за экипаж. Или, может, плюнуть на свое самолюбие и уйти совсем? В конце концов не все же могут быть летчиками… Надо смотреть правде в глаза!
В таком минорном настроении и застал меня у спарки капитан Зайцев.
— Переживаешь? — спросил он.
— Допустим, — насторожился я. — А что?
— Да ничего особенного. Поговорить надо.
Я с трудом сдержал себя, чтобы не сказать ему лишнего. Заведет сейчас во спасение. Нет, надо извиниться и сразу уйти.
— Чего надулся, как мышь на крупу? — улыбнулся замполит и как-то необидно укорил: — Ишь, кипяток! К нему с добром, а он на дыбы. Посмотрел бы сейчас на себя в зеркало — пылаешь.