27148.fb2
– Ты лучше скажи, доча, какой он человек, этот Чупахин? О чем мучается-то? Что за душой?
Люба «по-честному», как говорит их Тоська, задумывается, молчит с полминуты, но так и не справляется с задачей.
– Да откуда я знаю, мама! – с грустью и досадой говорит она. – Он будто и не мучается особо. Да и как это – какой? А мы с тобой – какие?
– Жи-вы-е! – без запинки нараспев отвечает мать, и свет радости в очах ее непоправимо тускнеет. – Я, во всяком случае.
Вышло неумышленно, но в который раз Люба увильнула от человеческого ответа. Задушевного разговора не состоялось.
Спустя час, согревшись под тяжелым бабушкиным одеялом, когда пружина рабочего возбуждения приотпускает в ней свои закруты, Люба снова, но наедине с собой, без искажающих эмоций вспоминает про заявленный Чупахиным уход. Что ж, думает она философски, все проходит, все рано или поздно кончается. Жалко лишь, что единственный сочувствующий ее затее понимающий человек тоже покидает ее.
Еще во дни послеродового отпуска и после, в Придольске, вопреки своей воле разлученная с врачебной практикой, она, чтобы не терять времени, познакомилась с идеями «нетрадиционщиков», которым в связи со сменой политических ветров удалось открыто и не хитря обозначить свои идеи. С иными из адептов и апологетов удалось познакомиться лично, кое с кем завести переписку, но главное, недоверчиво на первых порах вникая и осваивая, она получила возможность проверять их открытия на себе.
Результат оказался грандиозный, ошеломляющий!
Приемы и подходы у методов были разные, аргументы и объяснения тоже, но действовала везде, как открылось однажды Любе, одна простая и ясная мысль. Болезнь – исход ошибочно живущейся жизни. Промах сознания. Целить – возвращать целое – возможно не на уровне веточек и следствий, а в стволе, в корне...
Не только душа, как учат святые отцы, требует для живой жизни трезвения и усилий к царствию Божию, но и телесная природа нуждается в том же самом. Молитва и пост– ко единой цели.
Грех – «непопаданье» по-древнегречески, болезнь – овеществленье его. Дело за тем, чтобы помочь не «промахиваться», вывести на утраченную тропу в засасывающем болоте. Гиблое, унизительное для врача место – «скорая», отстойник институтских бездарей и алкашей, и единственное, куда в безработицу могла она устроиться по переезде, с таким, обновленным взглядом на дело, рисовалось в ином свете...
Открывалось поприще! Не «государство» и его холуйско-чиновничий садизм, не бедность и сулящая неотвратимость погибели экология, а зарываемый в землю талант, по недоразумению не употребляемый резерв – вот, ликовала Люба, настоящий выход. Достоинство, если угодно! Свобода воли.
И два-три года только тем она и тешилась, что учила, разъясняла и, как ни совестно это сознавать, «проповедовала». Делала и то, что положено по общеугодной программе, – анальгетики, спазмолитики, ЭКГ, перевязки, иной раз и посложней что-нибудь. Отвозила, куда деваться, внаглеющие от обнищания приемные покои. Однако заповедным, сердечным, оправдывающим существование было это. Попробую. Помогу! Хоть одного, двух, трех спасу по-настоящему.
«Бывает, – говорила на вызове, – или сначала трудно, а потом легко, либо наоборот – сперва легко и приятно, а потом плохо!»
– Ишь ить чё-о! – искренне ошарашивалась больная старушка. – Гляди-кось... чё.
Говорила про потребительское отношение к корове, обращенной в травожующую фабрику, а как аукнется, дескать, по законам природы, так и откликнется. Из-за молока чуть не две трети ведущих заболеваний... Какой-нибудь молодухе толковала о вреде искусственного вскармливания, о «работе мышечной клетки», зашлаковке и проч. и проч. «Бывает или сначала трудно...» А попав полгода спустя по прежнему адресу, воз обнаруживала не только что на прежнем месте, а еще ниже по горе.
– Дык как жеть, – вступала в мировоззренческую дискуссию умная старушка, – ниуж все округ таки глупые, а одна тока ты и ведашь всё? Да и скуль и ем-то я его, творогу-то...
И просился, натурально, укол, на худой случай таблэтка, а еще так лучше бесплатный рецепт на хорошо лекарство, коли так. Раз уж Люба така добрая.
Молодуха и вовсе отводила посуровевший взгляд: «Вот, накаркали нам тогда...»
Ладно, делала Люба вывод, извлекая урок. Не следует метать бисер, абы метать. Нужно вглядываться, нужно выявлять слышащих... Но, попробовав в деле, испытывала еще больший стыд: выходило, сама же она и обрекала кого-то на выбраковку... Страждущих действительного выведения на тропу при «вглядываньи» оставалось меньше и меньше. А им, толчущимся в дверь (все чаще – злая догадка), отворится рано или поздно и без Любы.
Они не готовы, думала она. Они не домучились еще до нежелания лжи.
Потом Люба все-таки уснула. Заглянувшая через полтора часа мать, полтора – после кухонного разговора, осторожно выключила бра, подняла упавший страницами вниз журнал «Иностранная литература» и на цыпочках, мельком лишь бросив взгляд на бледное лицо дочери, вышла из комнаты, бесшумно затворив за собою дверь.
«Эх ты, доченька, – вздохнула сама с собою, – доченька ты моя...»
Говорить речей на «скорой» не умели. При случавшихся похоронах, юбилеях и проводах на пенсию смена, стыдясь отказаться, неохотно сбрасывалась по сколько-нибудь, «виновница торжества» приносила из дому помидоры, салаты и свинину с вареной картошкой, замглавврача, поднявшись за сдвинутыми столами в чайной, предлагала выпить за «молодую пенсионерку» либо «юбиляршу», «от души» желала крепкого здоровья, а засим все молчком сидели и жевали, покуда не раздергивались поодиночке по вызовам.
Похоронная процедура проходила еще усеченнее.
Разумеется, вряд ли это было хуже, чем те же мероприятия с умелыми и даже искренними речами, – поразмышляв, пришел Чупахин к грустному выводу.
Прощаться здесь тоже было не в заводе. Большинство, закончив дежурство, исчезало по-английски, и лишь грудившиеся у диспетчерской «попутчики» (ждавшие вызова по пути) бросали, потом, ближе к дому, культурно и светски эдак: «Спасибо большое! До свидания...», – но это уж не своим, а тем, кто подвозил из новой смены.
Здоровались же радостно, не по одному, бывало, даже разу; мужчины крепким рукопожатием, с усмешливой готовностью «дружески подколоть».
Между тем Чупахину хотелось именно попрощаться: отчувствовать как-то это дело.
С кем? Толя Стрюцков нынче, в последнее дежурство Чупахина, отчего-то не вышел: топчан его пустовал, Варвару Силовну, покидавшую корабль последней, он еще успеет попросить «не поминать лихом» после смены, но с Машей Пыжиковой и Филиппычем момент следовало ловить с утра: из-за чехарды с вызовами случая после могло и не выпасть.
Машу он нечаянно перехватил в коридоре шагающей с вызывным квиточком в руке.
– Вот, – сказал он. – Здравствуйте и прощайте! Я уволился, ухожу. Простите, если что не так.
Озабоченная чем-то по обыкновению Маша подняла выщипанные насурмленные бровки.
– Вот как? – все-таки и улыбнулась ему. – Недолго вы нас побаловали... Ну что ж, я тоже желаю... – И, крутя с квитком тоненькой исхудалой рукой, двинулась, покинув Чупахина, дальше.
«До, даст Бог, следующей жизни...» – подумалось тому с дезертирской этой горечью.
Филиппыч, договаривая в водительскую какие-то веселые, верно, слова, вышел в коридор на тот же, что и у Маши, вызов.
– До свиданья, Геннадий Филиппыч. Увольняюсь, попрощаться хочу...
– А... Ну, бывай... – подал старик горячую шершавую руку.
Да, наверное, что-то он недопонял здесь, думал Чупахин, прохаживаясь напоследок по знакомым теперь лестницам и коридорам. Не победил ни рассудком, ни сердцем, поскольку не успел либо не сумел полюбить.
Был вызов на ГБ (гипертоническую болезнь), отвозили с улицы пьяного, а перед обедом, когда объявили десятую и Чупахин спустился вниз, Варвара Силовна бодро сказала, подавая бумажку с адресом:
– А это вам с Иконниковой для изучения правды жизни!
В дороге водитель Сукин с Л. В. говорили о Толе Стрюцкове. Оказывается, вчера вечером третья смена отвезла Толину жену в горбольницу с «острым кровотечением»; Толя тоже был там и страшно, передавала третья, переживал.
– Она для него спирт тырила в аптеке, – оскаливаясь в своих бакенбардах, сказал Сукин, – вот и доигрались!
Он был из «борцов», из трех-четырех в гараже водителей, официально объявивших отказ таскать носилки с больными после отмены «носилочных». Они там все деньги себе выкручивают, а мы амай? – аргументировали «борцы» решение. Но большинство шоферов, в особенности пожилые, считали, что больные за начальство не отвечают, что, рассудив так, это и было бы попрощаться в себе с человеком.
А минут через десять-двенадцать Л. В. и Чупахин с ящиком шли по нетвердой, чамкающей под ногами тропе городской свалки след в след за встретившим их парнем в кирзовых сапогах.
Парень был еще не бомж, не оборванец, с ощутимой снаружи энергией в речах и движениях. Шагая, он, не таясь, рассказывал, как демобилизовался, искал больше года работу, что деревня его «сдохла» и деваться некуда... «Выпимши, естеств...»
Свалка была громадная, без краев. По холмам и кручам лениво прогуливались разжиревшие до размеров куриц чайки с длинными бордовыми носами. Вспархивали, перелетая на метр-другой вбок, лоснящиеся фиолетом вороны. И над всем этим, как зной, стоял жуткий неподвижный дух разложения.
«Трудись, – всплыли неизвестно чьи безукоризненные слова в сознанье Чупахина, – делая руками полезное, чтобы было из чего уделять нуждающемуся...»
И где же, возразил он, подумав, сам себе, где сегодня это место? Если не врать, если вольно ли, невольно ли не воровать... Где?