27213.fb2 При свете мрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

При свете мрака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Я не мог в это поверить даже в своем номере люкс с евроремонтом, куда меня доставили на собаках, – снегоход, по-видимому, и вправду сломался. Завернутый в медвежью шкуру, я недвижно лежал на игрушечных шатких санках, машинально потирая особо кусачие места на открытых морозу щеках и носу, и тупо смотрел в кишащее огненной пылью черное небо (метель стихла), а знатный оленевод Степанов постреливал над моей головой хореем и поругивался ямбом. Все это тоже было до такой степени ирреально, что и на следующий едва брезжущий день, проснувшись, я снова не мог понять, в самом ли деле все это со мной стряслось или помстилось, как выражалась моя мама.

То есть я, конечно, все помнил с чрезмерной даже отчетливостью, но все равно как-то не верилось: плаха, похоронный агент, усевшийся на мои колени, внезапно ослабший ремень, сверкающие кусачки у глаз…

Запястья, правда, побаливали, но терпимо – профессионально сработали ребята. Остальное тоже довольно скоро перестало ныть. Так что инцидент можно было предать забвению тем проще, что провожавшая меня на поезд свита очень неплохо потрудилась, чтобы возродить во мне иллюзию собственной значительности, способной якобы даже обеспечить мне какую-то защиту в духе малоизвестного щедринского генерала: не может быть, чтобы волки сего мундира осмелились коснуться!

Еще и вагон был особенный, /коммерческий,/ как будто остальные были благотворительные. В сияние подобных купе при старом режиме мне случалось разве что мимоходом бросить взгляд через окно “Красной стрелы” с ночного перрона Московского вокзала – крахмал, подстаканники, полковники… Не зря, значит, в девяносто первом шли на баррикады. Мне даже начало казаться, что я вправе на кого-то поглядывать свысока – да хоть на ввалившуюся следом за мной громоздкую теху, с головы до пят увешанную черно-бурыми лисицами, – индейский вождь Большой Лис. У нас в леспромхозе одна такая лиса на воротнике уже позволяла ее обладательнице причислять себя к начальству, а здесь их колыхалась целая популяция, и каждая была в тысячу раз изящнее и умнее хозяйки.

А следом за ней изможденные фиолетовые носильщики еще полчаса забивали все полости баулами и тючками, наполняя купе диковинными, а потому довольно приятными запахами. Последний раб почтительно пристроил в уголке серое растрескавшееся коромысло – скупает, стало быть, еще и какой-то северный антиквариат. Рассевшись напротив меня в чем-то струящемся – окончательная матрешка, – с присущим животному миру сочетанием простодушия и всепоглощающей практичности, она принялась повествовать о своих бесчисленных делах. Мороженое мясо – под этим небосводом протекала ее жизнь. Ее оскаленные, замершие в страдальческой раскорячке туши гремели в рефрижераторах от Баренцева до Каспийского и от Польши до Чукотки, а в здешних краях она присматривалась к древесине, смоле, канифоли, скипидару, щетине и пушнине, которую она прежде всего намеревалась содрать с детенышей.

Пыжик, с аппетитом выговаривал ее большой рот, зеленец…

Зеленец, дай бог вам этого не видеть, – это детеныш нерпы, которого, чтобы не портить шкурку, забивают дубьем. Покуда мать пытается накрыть его своим телом. Даже в те годы, когда я ставил лихость выше жизни, я не смог на это смотреть, предпочтя сделаться всеобщим посмешищем. Но сердцу-то – воображению – не прикажешь: не снег, напитавшийся кровью, – глаза, глаза стоят перед глазами…

Я еще раз окинул взглядом ее налитые кровью щеки, растянутые губы, короткую шею и понял, что никакая это не матрешка, а жаба. Вернее, помесь жабы с пиявкой. Покрытая присосками вместо бородавок. И к скольким же источникам земных соков она уже прилаживалась своими алчными пятачками!.. Париж, Брюссель, Амстердам, Рим, Неаполь,

Мадрид, Барселона – все это были не волшебные звуки, а аппетитные лужи, бутики, склады, харчевни, массажные кабинеты. Весь земной шар превращался в сферу услуг, природа была не храмом, а сырьевым придатком к ее бизнесу…

Но она зачем-то все-таки хотела знать мое имя и зачем-то желала сообщить мне свое, – тоже, стало быть, стремилась оставить по себе какой-то отпечаток?.. Стало быть, и она все-таки человек?..

Итак, она звалась Татьяной… И какие-то дочка с сыном, несомненно, называли ее мамой. Но даже о них она рассказывала в параметрах стоимостей – во что они ей обходятся. Не только прокормом и иномарками – она намеревалась присосаться и к образованию. Для детей. Пребывая в полной уверенности, что знания – такие же вещества, как и все прочие, которые можно купить и ввести при помощи некоего специального клистира. И, само собой, импортные клистиры лучше отечественных: сына она уже отправила в Англию путем

Розенкранца и Гильденстерна, дочь пока еще готовилась к отплытию в

/частной/ школе, в которой каждое впрыскивание алгебры или географии обходится в месячное жалованье университетского профессора.

Это было до такой степени наивно, что приходилось признать: да, эта жаба тоже живет грезами. И все же воображаемые миры такой степени оскудения я, воля ваша, уже не могу признать человеческими.

Боже, и с этим существом я буду заперт на целые… да я же просто сдохну, задохнусь!.. Но… Но что за бред?.. Заплывшие серо-бурые глазки наполняются сияющей влагой, и вот уже хрустальные слезинки бегут по этим тугим нарумяненным щекам… Она попросила подбросить ее на окраину – взглянуть на барак, в котором прошло ее детство. А там ничегошеньки нет – один фундамент. Нашла вот только старое коромысло…

Когда Командорский застиг меня в объятиях своей супруги – даже в ту минуту я не испытал такого испепеляющего стыда. А когда я наконец решился поднять на нее глаза, эта царевна-лягушка уже успела сбросить свою мерзостную пупырчатую кожицу – передо мной сидела простодушная девчонка из рабочего поселка, да, та самая похожая на веселого лягушонка соседская Танька, которая в пропахшем кобылой тарантасе когда-то продышала мне в ухо: “Давай е…ся!” И я, кажется, наконец-то смогу вернуть неуплаченный долг…

Но – это всегда страшно осложняло мои отношения с женщинами: я не могу выплатить ни полушки, не подзарядившись поэзией, – разве что в самые гиперсексуальные годы, да и то лишь в пьяном кураже (коий, впрочем, и сам служит суррогатом поэтичности). А уж в мои нынешние более чем зрелые годы… Объевшись всем, о чем когда-то грезилось…

Однако в наскипидаренном воздухе явно потрескивало поэтическое электричество: сквозь ее растрепавшиеся, крашенные самолучшим аглицким товаром “платиновые” пряди, у корней которых жизнь все-таки брала свое и серебряным, и палевым, просвечивал какой-то неяркий, но очень уютный ореольчик. Осторожно приглядевшись, я понял, что это свет торшера у изголовья свежей постели.

А едва успев осознать это, я почувствовал, что уже и сам начинаю обращаться в ее грезу: я ощутил себя пожившим мужиком, тайно мечтающим о тихой пристани, и с невесть откуда взявшейся добродушной фамильярностью парой-тройкой простецких прибауток заставил невольно рассмеяться вышколенную официантку в кокошнике, накрахмаленную, как снегурочка. Обед был сервирован на европейскую ногу с вкраплениями в стиле “рюсс-норд”, – я лишь с легким содроганием попросил удалить моченую морошку и черную икру. Удалось не выйти из образа, хотя отшучивание вышло излишне вычурным: морошка-де напоминает мне смерть

Пушкина, а черная икра – гусиную дробь в смазке. Народившееся было недоумение удалось быстро залить парой бутылок фалернского, по мере нашего опрощения переродившегося в молдавское.

Осененные согбенным родным коромыслом старые друзья поселкового детства, мы болтали о всякой человечной житейской всячине, и бескрайняя снежная равнина за окном окончательно исчезла, а стекло, словно спасительная греза, являло нам лишь отражение нашего собственного мирка. Я чувствовал, что физиономия у меня тоже пылает помидорным пламенем, но на такие мелочи у нас в леспромхозе не смотрят.

А после мы завалились каждый на свою лежанку смотреть телевизор, вернее, видик, экран которого без всяких просьб с нашей стороны внезапно воссиял над зеркальным окном. Показывали “Жестокий романс”, и я, как настоящий мужик, со снисходительной растроганностью выслушивал простодушные возгласы моей – подруги? или уже супруги?..

Ой, дуры девки!.. Ну на что, ну на что тебе котяра этот, взывала она к несчастной Ларисе Огудаловой, тыча пухлым пальчиком в сторону самодовольного Михалкова – Паратова, этот же хоть и дерганый, а любит ее, сострадала она Мягкову – Карандышеву; зачем только он с богатеями меряется?.. Каждый человек должен вращаться на своем уровне, а то или ты будешь завидовать, или тебе будут завидовать.

Выговор ее становился все более и более первозданным: дефти, кажный, должон, ты буш завидовать, тебе будуть завидовать, и я сам с нею вместе тоже возвращался к каким-то неведомым истокам, мне уже хотелось потянуться с оханьем, перекрестить рот апосля зевка…

Время летело незаметно, и вот уже полярный день, напоминающий вечер, сменился полярным вечером, неотличимым от ночи. Но мы-то вместо непроглядной тьмы видели в окне самих себя. Отвернись, попросила меня Танька, я халатик на ночь надену. Я снисходительно отвернулся к стенке и, выждав приличествующее время, с еще более снисходительной улыбкой перекатился обратно. Она стояла в трусиках и майке, как

Танька в огороде, и любовный индикатор в моей груди напрягся от нежности при виде парижских ажуров, обтянувших ее дряблеющую плоть.

Это вторая моя проблема: напряжение в груди начинает у меня спускаться куда-нибудь пониже с запаздыванием слишком длительным для современных свинских стандартов, мне требуются слишком долгие предварительные нежности…

Поэтому с простыми женщинами мне лучше не иметь дела.

Но сейчас я и сам был прост, как правда.

Не гляди, не гляди, смущенно пыталась она вернуть меня в исходное положение полустыдливыми-полукокетливыми пассами, чего на меня теперича глядеть – вона все ляжки рябью пошли… Она попыталась прикрыть могучие целлюлитные бедра пухлыми ладошками. В ответ я встал и обеими руками приобнял то, что когда-то было талией, – отчасти придерживаясь за нее, поскольку вагон заметно покачивало.

– Каки бочишши наела… – грустно бормотала она, сдаваясь, а я поглаживал ее складки на боках с такой нежностью и проникновенностью, словно это были рубцы, полученные на поле брани.

Да это и были рубцы, обретенные в безнадежной битве со временем.

Бережно обцеловывая ее крупные и добрые, как у лошади, губы, я со все нарастающей и нарастающей нежностью поглаживал ее отяжелевшую грудь, а ниже пояса под французскими ажурностями она была такая пышная, а притаившийся под наползающим животом вход в райский палисадничек был таким родным, таким гостеприимным, а реденькая травка у входа такой нашенской, леспромхозовской, без всяких признаков фальшивой платины, и грядки тамошние мы с Танькой уже успели увлажнить настолько от души, что мне значительно быстрее обычного понадобилось расстегнуть ремень. Который только вчера…

И у меня уже тогда похолодело в груди и начали неметь пальцы. И чем ближе мы подходили к тому побочному процессу, который нашему свинству представляется основным, тем сильнее нарастали холод и немота. А когда мой вздрагивающий от нетерпения полномочный посланник приблизился к гостеприимно распахнутым воротам, перед моими глазами хищно засверкали и заклацали никелированные кусачки, и мною овладел такой ужас, что перехватило дыхание, сердце же заколотилось так, что зазвенело в ушах. Вдобавок, пытаясь дать ему побольше простора, я перекатился на правый бок и нечаянно задел ногой позабытое в суматохе коромысло, которое в отместку так долбануло меня по затылку, что звон в ушах уже напомнил мне ликующий стон циркулярной пилы, наконец-то вырвавшейся на волю из распластанной плахи.

– Извини, мне как-то хреново, – с трудом выговорил я, не в силах оторвать взор от пляшущих перед глазами сверкающих кусачек.

Конфузно было до крайности, но поделать с собою я ничего не мог, даже дыхание возвратилось ко мне не сразу. Таньку, однако, инцидент привел в полный восторг. Заставив меня забраться под одеяло, она натянула на свои пышные дряблеющие телеса черный японский халат с белыми иероглифами, сделавший ее похожей на самурая, и принялась хлопотать: заставила меня выпить целую ложку омерзительного шарлатанского средства, невиданное изобилие которых нахлынуло на нас вместе со свободой, и отправилась ставить на уши весь поезд в поисках врача, невзирая на мои заверения, что я уже чувствую себя как нельзя лучше: конечно, я предпочел бы казаться умирающим, но ведь врач немедленно выведет меня на чистую воду…

Так и случилось: пожилой еврей, слегка косящий под Эйнштейна, нашел у меня остаточную тахикардию, не представляющую опасности для жизни, и, отказавшись принять Танькины пару сотен, с достоинством удалился.

После этого я сделал попытку предпринять вторую попытку, но Танька пресекла процесс на стадии первого похолодания: ляжь, ляжь, ишь ты – развоевался!.. Похоже, ей больше нравилось за мной ухаживать, чем получать долги, и меня это более чем устраивало: к лязгающим кусачкам в моем воображении присоединилось еще и воспоминание о недавнем конфузе…

Моя заботливая сиделка, с трудом примостив рядом со мною свой пышный круп, склонялась ко мне с девчоночьей нежностью на красном набрякшем от наклона лице, и я благодарно поглаживал ее пухлые пальчики, унизанные трогательно-вульгарными перстнями. Наконец-то я решился поведать ей, что такое зеленец и как его добывают. Грех-то, грех-то какой, скорбно пропела она и окончательно пригорюнилась: а что, для кого-то и мы такой же ж самый зеленец, скажешь, нет?..

Я хотел было согласиться, но не смог. Внутри нашей общей мечты мне казалось, что мы, люди, все-таки совсем не то, что промысловый зверь, что мы тянем на что-то большее…

Вечер до сна мы скоротали в точности так, как ей мечталось, – в мягком свете торшера она читала дамский роман: “Лазурная волна ударилась в белоснежный борт яхты, и немного изумрудного коктейля выплеснулось на золотистую от загара мраморную грудь Элен. Обнажив свой бронзовый атлетический торс, Раймонд упал на колени перед ее шезлонгом и принялся жадными поцелуями впивать ароматную влагу”, – а прихворнувший мужик на расстоянии вытянутой руки читал что-то серьезное, политическое, научное, “Загадка смерти Черчилля” или что-то в этом роде.

Вообще-то мне не дано спать в поездах, но на этот раз я выспался как младенец, и если бы не преследующие меня фантазии – попробовать, не попробовать?.. – доехали мы, можно сказать, как старосветские помещики.

Ее встретил шофер, совершенно неотличимый от тех мордоворотов, которые распинали меня в замке Командорского, а когда я увидел ее черный сверкающий джип, огромный, как снегоход, на душе у меня сделалось совсем муторно. Однако Танька в своих ужасных лисах, передав коромысло шоферу, на прощанье обняла меня, словно родная тетка: позвони, позвони, почти умоляюще повторяла она, рассовывая в мои карманы одну визитную карточку за другой, хоть какую-нибудь найдешь и вспомнишь…

Президент, успел прочесть я на той, что она сунула мне в нагрудный карман под куртку.

Но я решил позвонить ей не раньше, чем ко мне вернется уверенность в моей дееспособности. Однако неуверенность с каждым днем только крепла, плавно переходя в уверенность, что воображаемая рана, нанесенная мне Командорским, не затянется никогда.

Nevermore…

Ведь самым бдительным и неотступным моим врагом всегда оказывается мой самый верный и щедрый друг – воображение. Но моей душе – моей фантазии уже давно не по силам окутать меня спасительным облаком в одиночку, – я не безумец и не каракатица. Все мы созданы, чтобы витать в облаках, только мне для вознесения, увы, требуется преданная спутница, завороженная теми же чарами…

Однако именно этот путь и был перерезан сверкающим клацаньем кусачек

Командорского.

Как опытный невротик, я прекрасно понимал, что любые попытки поторопить распад овладевшей мною чары будут лишь укреплять ее