27213.fb2
Удивительное дело: самое высокое в человеке – стремление ощущать себя совершенством, – будучи утоленным, превращает его в самодовольную свинью. А ведь я еще помню супруга моей дочери совсем молодым человеком с крошечной искоркой в груди, бледным извивающимся ростком, пробившимся сквозь бетон и кафель…
Он появился на свет божий (ибо и электрический свет тоже от бога) в семье оборонного босса, засекреченного до такой степени, что ему напрочь запрещалось показываться на поверхности пустыни из бесконечного подземного лабиринта лабораторий и сверхсекретных цехов и конвейеров (для получения орденов и премий существовал прямой туннель в Кремль). Удаляясь под землю, будущая родительница моего…
Нет-нет, вульгарное слово “зять” не должно иметь ни малейшего касательства к столь утонченной личности, как супруг моей дочери.
Так вот, его будущая родительница унесла в катакомбы пустыни самое заветное – общую тетрадь в линейку, куда ее собственной ручкой были переписаны сборники Игоря Северянина “Громокипящий кубок” и “Ананасы в шампанском”.
“Пора популярить изыски, огимнив эксцесс в вирелэ”, – вместо
“баюшки-баю” нараспев декламировала утонченная мама над колыбелькой прелестного малютки.
Его Арина Родионовна носила надраенные хромовые сапоги и отдавала инфанту честь, прежде чем посадить его на горшок.
Он был самый настоящий сын полка подземной охраны, ибо лица часовых при его появлении освещались заискивающей умильностью, поскольку его папа и мама неколебимо верили в его ясновидение: еще не умея толком выговорить слово “бяка”, малыш уже безошибочно определял, кто хороший человек, а кто нехороший.
Прочие золотушные дети подземелья, порождения подметальщиц и подавальщиц, разумеется, не только не могли с ним идти ни в какое сравнение – кощунственной показалась бы даже самая мысль с кем-то его сравнить.
Под кафельными небесами инфант никогда не видел ни живого петуха, ни живой козы, ни живого мотоцикла, ни живого человека, который мог бы дать ему пенделя и этим заставить задуматься о своем реальном месте под где-то прячущимся солнцем, – все, кроме бетона, кафеля, сапог и грандиозного папиного кабинета, он изучал по пластмассовым моделям.
Как и подобает будущему поэту, он с рождения разделял мир на здешний и нездешний, и нездешним для него было все за пределами папиных владений. Нездешним – но не таинственным, презренным, а не высоким, ибо все высокое заключалось в нем самом. Поэзия же – это прежде всего высокое отношение к жизни или уж по крайней мере нестихающая боль из-за того, что реальность не столь высока, как грезилось.
Наш же выходец из подземного царства страдал исключительно оттого, что он не единственный красавец под солнцем.
И все-таки кафельно-бетонное небо, подпертое кариатидами в сияющих голенищах, грубая натура, заключенная в изысканные формы ронделей и ритурнелей, нежная, взыскующая идеала душа, заключенная в комфортабельный каземат, – эти стихотворные записки из подполья действительно были ни на что не похожи, а потому вполне заслуженно ввели молодого автора в избранный круг культурной столицы, уже начинавшей сбрасывать омертвевшее, утрачивающее звучность имя
Ленина. Однако этот стремительный успех младой певец воспринял как трагедию! Да, им восхищались. Но восхищались-то не все! И, что еще более невыносимо, – не им одним!!.
Однако погрузить весь мир в папино подземелье было невозможно, хотя он с наслаждением и отправил бы в преисподнюю своих соперников (а их оказалось какое-то возмутительное количество, пальцев руки не хватило бы, чтобы всех пересчитать!). Тогда-то им и овладела моя старшая, вернее, единственная дочь. Ибо если для каждого из нас овладеть кем-то означает навязать ему роль в своей пьесе (все мои возлюбленные в этом смысле владеют мною), то для нее овладеть означает /познать/. Познать не в библейском и не в отеческом (моем) смысле слова – “угадать тайную мечту”, а в смысле сугубо научном: разложить на составляющие элементы.
Если бы так – нет, у них полагается разлагать стихотворение или сказку (впрочем, это одно и то же) не на чистые элементарные частицы, но непременно на какие-то гадости, чтобы представить все высокое плодом не воображения, но исключительно кишечника. Моя дочурка еще совсем крошкой (пугающе серьезной, сказал бы я, если бы уже тогда мог догадываться, насколько это опасно), вставая с горшка,
– без трусиков (в этот миг она ужасно напоминала мне маленькую Женю, какой я ее себе воображал), в одной коротенькой рубашонке, – присаживалась на корточки и только что без лупы, но с выражением не знающего жалости естествоиспытателя изучала собственную продукцию.
Гришке стоило больших усилий отучить ее от этой – не привычки, но лишь откровенности, с которой она ей предавалась: пронзительность ее молниеносного прощального взгляда явно давала понять, что все необходимое она все равно успела ухватить.
Но мог ли я подумать, что именно это и сделается ее основной филологической специальностью – разбирать оттенки дерьма… Меня больше обескураживало ее влечение к мертвечине, лишенной даже и остатков живого тепла. И я каждый раз вспоминал свою идиотскую выходку…
Я был даже и для молодого папаши чересчур молод, а потому любил представляться еще более бесшабашным, чем был, и когда канцелярская тетка в загсе стала распекать меня, почему я целых полгода не регистрировал рождение дочери, я залихватски пожал плечами: девочка, дескать, слабенькая, непонятно было – выживет, не выживет, я и дожидался какой-то определенности, чтобы не ходить два раза – чтоб сразу, мол, зарегистрировать и прибытие, и отбытие. Ты слышишь, потрясенно воззвала восприемница к тетке через стол, поглощенной своеобразным обрядом крещения: она брала не глядя одну карточку за другой из аккуратного параллелепипеда
(фамилия-имя-отчество-годрождения-годсмерти), перечеркивала их крест-накрест и так же не глядя роняла в беспорядочную грудку на обтянутом красной дерюжкой диване. В диванном поролоне каким-то беспечным курильщиком было выжжено черное дупло, и перечеркнутые жребии один за другим сыпались в эту черную пасть меж раздутыми кровавыми губами. Такие вот парки…
Крестительница никак не отреагировала, продолжая сбрасывать в черную дыру одного выкреста за другим, и приемщица душ принялась большими печатными буквами заполнять содержанием девственную /форму,/ с сокрушенным негодованием потряхивая седеющими кудерьками. Она до такой степени разнервничалась, что прихлопнула заполненной карточкой моей дочурки стопку отверженных, а вторая парка без промедления перечеркнула ее и, все так же не глядя, сбросила в жерло вечности…
Его-то я и вспомнил, когда, влачась к детской площадке, нам с дочуркой пришлось миновать свежераздавленную кошку. Я поспешил отвернуть дочкино нежное личико, чтобы ужасная картина не отпечаталась в ее памяти, – в моей-то прекрасно отпечаталась, особенно глаз, торчащий из глазницы, подобно губной помаде из патрона, – и меня успело поразить, что яркий глаз моей крошки и мертвый кошачий глаз взирают друг на друга с совершенно одинаковым выражением.
Потом она что-то строила на песке с присущей ей серьезностью и деловитостью, и я на какое-то время, по своему обыкновению, отключился от реальности, а вернувшись на землю, уже не обнаружил свою малышку на прежнем месте. Однако я почти не встревожился – я сразу же поспешил к трупику кошки и не ошибся: мое дитя сидело перед ним на корточках, как когда-то перед горшком, и с тем же видом не знающего жалости естествоиспытателя кому-то задиктовывало как бы для протокола: “Глаз. Кровь. Кишки”… У нее никогда не было этих детских штучек – “гьязик”, “кловь”, “киски”, – она всегда говорила как взрослая.
Этим же самым взглядом, словно кошкины кишки или какашки, она рассматривала за нашим столом своего входящего в славу жениха, только что результаты наблюдения фиксировала в письменном виде в длящемся и по нынешний день протокольном сериале. Она и поныне познает его с утра до вечера, не прекращая этого занятия, по-видимому, даже ночью. Я, по крайней мере, не могу их представить в сладких таинствах любви: он, ее Нарцисс, ни на миг не способен оторваться от зеркала, она, его логоаналитик, – от анатомирования его выделений… Детей у них, по крайней мере, до сих пор нет.
Возможно, впрочем, что потенциального папу оскорбляет одна только мысль, что розочки с торта будет выедать кто-то другой. А дочь моя на деторождение, скорее всего, смотрит просто-напросто трезвыми глазами, а со всех разумных точек зрения неизбежные затраты на детей многократно превосходят все мыслимые приобретения. Когда грезы о материнстве, отцовстве, о продолжении рода, о бессмертии в потомстве окончательно угаснут, миру придет конец.
Супруг моей дочери не собирается жертвовать ничему, кроме аплодисментов. Однако во время своего дебюта в нашем доме он был как никогда похож на человека трогательным выражением неизъяснимой обиды на бледном личике – так семейный любимчик, впервые отправившись в лес по ягоды в новой компании, бывает потрясен, что все отправляют собранную землянику в собственный рот, вместо того чтобы угощать его. Подпольный росток оторвался от норки родимой, думалось мне, когда он в горестной отрешенности обвисал у стенки едва уловимым зигзагом, и я, невольник своей миссии всеобщего утешителя, старался сказать ему что-нибудь воодушевляющее.
Однако, возможно, из-за того, что он не был женщиной (назвать его мужчиной у меня язык не поворачивается), я далеко не сразу въехал в его мечту, а потому начал простодушно расхваливать тот самый контраст между изысканностью формы и грубостью… Но – в его грезе о себе не было места чему-либо неизящному: единым взглядом он обращал любые экскременты в чистое золото (его дежурная адъютантесса едва заметно кивала каждому его слову, поскольку она и вовсе не видела разницы между золотом и экскрементами). Правда, выражение безнадежной обиды, словно по мановению волшебной палочки, сменилось у него юмористической (“я понимаю, что не восхищаться мною невозможно, но нельзя же так открыто”) снисходительной улыбочкой: ну что вы, бетон – это же /битумен/,/ горная смола,/ она бывает
/ячеистой/, /мелкозернистой/…
Красивые слова он выговаривал с тем особым выражением отточенности, с каким его маман произносила слова /маркиз/, /Шопэн/, /принцесса
Юния де Виантро/. В ту пору он обожал слово /куртуазный/.
Ну что вы (он умел пребывать только в двух фазовых состояниях – воплощенная обида или юмористическая снисходительность) – ведь это же /минералы/, /изразцы/,/ силикаты/,/ алюминаты/,/ тонкий помол/,/ пуццолановый портландцемент!../ А голенища – это же /органика/,/ выделка/,/ эмульсия/,/ суспензия/,/ шевро/…
Человеческую кожу он называл не иначе как /эпителий/. Но поэт ведь и должен гнаться прежде всего за красивыми словами – для звуков жизни не щадить?.. Ну что из того, что вся нездешность для него сводилась к иностранному происхождению, – все равно это было служение красоте, а не шкуре, /эпителию/… Да, это была греза фарцовщика, лакея – но ведь греза же! Я не могу огласить его псевдоним, ибо вы сразу поймете, о ком идет речь, но и псевдоним был порожден всего только переводом его истинного имени на греческий – по принципу “Пупко
(Пупко земли) – Омфальский”. И все-таки он превратился в окончательную свинью только тогда, когда принялся служить не грезе, хотя бы и лакейской, а силе, когда из-под знамени “Поэзия – там” ускользнул к лозунгу “Сила (бабки, аплодисменты) – за бугром”.
Я прекрасно помню, как с выражением смертельной обиды на понемногу брюзгнеющем личике он повторял: “Стихами /не пробьешься,/ надо переходить на прозу”. И, боже, что это была за проза!.. Нескончаемая череда изысканных поз, взывающих к читателю: да на хрена вам вся эта муть, которую якобы я изображаю, – смотрите лучше, как я умен и тонок!.. А до чего красив! Вот я погрузился в задумчивость, демонстрируя свой единственный в мире профиль, а вот я одарил вас улыбкой, а вот я пригубил чашку саксонского фарфора, изящно отставив неотразимый мизинец…
Удивляться здесь можно только одному: почему другие нарциссы соглашаются дарить его вниманием, тогда как каждый из них жаждет сосредоточить все очи мира на себе одном, – и тем не менее они как-то ухитрились наладить обмен /куртуазностью/. Международное влияние этого симбиотического сообщества тех, кто извергает, и тех, кто интерпретирует, абсолютно несоразмерное его количественному весу, привело меня к догадке, что мы имеем дело со всемирным заговором мертвецов, поставивших себе целью умертвить все высокое, чье существование невольно обнаруживает их собственную могильную природу. Нет, я прекрасно понимаю, что гуманитарные науки и не могут быть ничем иным, как разглядыванием чужих иллюзий сквозь линзы собственных, честность гуманитария заключается исключительно в том, чтобы опираться лишь на те иллюзии, во власти которых он действительно пребывает, он не должен разбирать, как сидит камзол, если глаза говорят ему, что перед ним пустота.
Но как ему быть, если он повсюду (кроме себя самого) видит только пустоту?..
Сменить профессию, заняться миром реальностей – экспортом углеводородов, перистальтикой кишечника, – весь мир к вашим услугам, не суйтесь только в искусство, в царство миражей!
Однако все ожившие мертвецы сегодня устремляются именно туда.
Убивать, разлагать на какашки или рукоплескать другим виртуозам разлагательства, неслышно похохатывать скулящим хохотком гиен, когда очередной вурдалак в кругу себе подобных станет глумиться над свежераздавленным тельцем ласточки или тушей медведя, ибо даже самое стремительное и могучее живое существо под тяжестью мертвой материи становится беспомощнее кошки под колесом “КрАЗа”. Ожившие мертвецы ненавидят все живое, даже свое, подпольное, – паука, крысу… Они готовы рукоплескать любому суждению, кроме искреннего: если они почуют в тебе искру искренности – ты не жилец, их ледяная ненависть не знает усталости…
Лазика Эпштейна, пугливого вундеркинда и восходящую звезду филологии и культурологии, во цвете разбуженных надежд внезапно слизнул мимоходом заглянувший в его трехкомнатную распашонку в проезде
Цюрупы длинный язык сингапурского гриппа. Обезумевшая от горя мать не пожелала отдать щуплое тельце обожаемого мальчика полупьяным хамам из похоронной команды, но когда вялые мышцы и могучий мозг несчастного юноши уже предались тлению, небеса сжалились и послали в проезд Цюрупы уже много веков пребывавшего на покое чудотворца. “Иди вон!” – громовым беззвучным гласом скомандовал чудотворец, прижав свой невидимый лик к балконному стеклу, и вновь растаял в кислотных небесах, беспечно подбадривая босыми пятками своего невидимого ослика.
И Лазик встал и вышел вон из филологии и культурологии. То есть из сказок, которым верят, в сказки, которым не верят даже те, вернее, прежде всего те, кто их сочиняет. Сочиняют мертвые кривляки, стремясь ошарашить других кривляк, которых ошарашить заведомо невозможно, ибо мертвые не удивляются. Тем более что предел лживости уже давным-давно достигнут, так что каждый в итоге любуется только самим собой. Да отыскивает простаков, запас которых каким-то чудом никак не иссякает: природа воображения не терпит пустоты, наша фантазия будет изо всех сил отыскивать тайный смысл в любой многозначительной бессмыслице, лишь бы не назвать пустоту пустотой, ложь – ложью, а какашку – какашкой.
Моей дочери тоже верят. Но, что неизмеримо более удивительно, она верит себе сама, она слишком серьезна, чтобы предположить, что конференции, кафедры, сборники, гранты устраиваются вурдалаками для вербовки новых вурдалаков. Не может ведь оказаться шарлатаном профессор Лазар Эпстайн, глава департамента сравнительной компаративистики постславянских субцивилизаций Университета имени
Абеляра, совершивший как минимум два эпохальных открытия: первое -
Пушкин и Дантес состояли в гомосексуальной связи, и Дантес застрелил
Пушкина из ревности к Наталье Николаевне; второе – если божественные звуки “Буря мглою небо кроет…” нарезать на дольки, то, обходя их ходом шахматного коня, можно получить частушку “Эх, Семеновна, баба русская, п… широкая, а ж… узкая”, – переведенная на все европейские языки монография звалась “Культурный код окказиональной деструкции как субстантивный ресурс морфологического синкретизма”: они тоже для звуков жизни не щадят. Нашей.
Я и не подозревал, какая это живая и честная стихия – старый добрый мат, пока этот субстантивный ресурс не принялись осваивать мертвецы.
Упырям ничего не стоит обесценить любые флорины и цехины, усевшись в тысячи анусов чеканить монету из поноса. И – боже – сколь человечно подлинное дерьмо в сравнении с их творчеством!..