27268.fb2 Пригоршня власти (Павел II, Том 3) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Пригоршня власти (Павел II, Том 3) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

- Расстегай застегнутый, значит... Мясо тут зачем, когда уже рыба есть? Это ж не караси с бараниной, иль я чего не знаю?..

- Наша национальная сальварсанская кухня гордится сочетаниями рыбы с мясом! Впрочем, тут филе путанского армадильо, к императорскому столу я их не предложил. Все-таки блюдо очень нерусское. - Мнение старца определенно весьма волновало мулата.

- Вообще-то, - старик дожевал, - сюда еще рюмку водки, огурец, и очень даже можешь подать царю. Если б у меня, милок, такой повар имелся, как ты, я бы не сидел в двух комнатах в Подольске без телефона и с остолопом-сыном на голове. - Сбитнев откинулся, ожидая заказа. Мулат налил ему водки, стал искать огурец. Наконец, напротив светлейшего князя Воробьевогорского-Ленинодачного нашел банку корнишонов и с поклоном подал.

Глаза старика расширились от ужаса.

- Нет, нет, это невозможно... Их же умучили в уксусе, их же погубили, все из них вытянули... Ну, все испорчено... - запричитал почетный гость. Мулат сверкнул глазами на ректора, тот через мгновение подал на золотом блюдце крупный, вялый огурец, - другого не нашел, и ждал, что сейчас голова его полетит в далекие края. Но старик огурцом не побрезговал, только отметил нежинский! - выпил водку из венецианского бокала семнадцатого века и закусил. Потом откинулся в кресле и полуприкрыл глаза. Долметчер понял, что аудиенция у кулинарного князя окончена, поклонился и скользнул к другому концу стола, где чавкал ухой великий князь-сношарь Никита Алексеевич, нимало не смущаемый тем, что над ним порхает слетевший с расположенного поблизости ханского плеча синий попугай и нагло таскает куски рыбы прямо из его тарелки, как-то взлаивая при взлетах к потолку, где им совершался процесс глотания.

Пушки бухали уже вторую порцию залпов, тридцать три, великому князю шепнули, что это сейчас за его деревню бухают и пьют. Князь дохлебал уху и увидел перед собой дивный пирог-курник, отборная Настасья уже лила в его личную, из дома принесенную братину деревенское пиво. Долметчер, одобренный сношарем раз и навсегда, в похвалах своей ухе тут не нуждался, но он отлично знал, что поклон отцу сальварсанского президента полагается отвесить. Против ожидания, сношарь его заметил, кивнул в положительном смысле и стал шарить под столом. Вынул оттуда четвертную бутыль черешневой, а дивной полнотелости Настасья подставила граненый стакан.

- Закусить не забудь! - отрывисто бросил сношарь, берясь за курник. За пушками он не поспевал, да и вообще о них не думал. О них с ужасом думал маршал коронации Петр Лианозов-Теплостанский, он открывал и закрывал рот, но и только: отменить третий залп он не мог, убрать вторую перемену со стола тоже, синхронность трапезы шла коту под хвост. Вообще все было как-то несовершенно, - ну что стоило, в частности, заказать к коронации специальный сервиз? А то натаскали что поизящней из Кускова, из Эрмитажа, из Гусь-Хрустального и поставили на стол. А, ладно, кажется, никто не жалуется.

Но генсек-канцлер все-таки был недоволен, и коронация, и обед со всех сторон его устраивали - кроме одной. Он сидел перед пустой тарелкой и жадно шарил глазами по столу. В поле зрения попадали маленькие голубцы с аджикой - и голубцов как не бывало, каперсы - и они туда же, а когда же, однако, тридцать один залп за родную и любимую, как ее, Советскую Социалистическую Империю? Холодцу бы... Наконец, Шелковников плюнул на приличия и полез в карман за портсигаром. Но при нынешнем напряжении что ему была эта пара бутербродов?..

Дамы вели себя на редкость непринужденно, кроме разве что непомерно военизированных Настасий. Катя пила шампанское, заедая маслятами: и то, и другое подсовывал ей Джеймс, отталкивая официантов. Елена Эдуардовна пригубляла и отведывала, но не более, она берегла фигуру, а еще зорко следила, чтобы ни единый кусок не попал к Павлу иначе как из рук весьма близко усаженной к нему Антонины, - Елена ей верила, а к тому же знала, что та по своему интересному положению нынче не напьется. "А это еще кто?" - спросила себя баронесса Учкудукская - будь оно неладно, это звание, но уж с ним как-нибудь потом разберемся, - рассмотрев близ митрополита некое дружное семейство. Она не верила глазам: там совершенно безнаказанно жевал шашлык лично изменник Витольд - государь дружественной Народно-демократической Гренландии, потому и присутствует на трапезе в честь коронации. Верноподданное дворянство рубало халяву под двадцать девять залпов за собственное здоровье, рубал ее и Витольд и гордился, что стерлядей дрессированных к нынешнему столу из своих садков поставил он, и подарок был принят, и все семейство усажено на весьма почетные места: все четыре дочери-алкоголички, и мужья их, даже Дарьин задохлик, которому дозволили привезти с собой из Пуэрто-Рико и сестрицу свою, приволокшую с собой цельную копченую свинью, требовавшую, чтобы этот деликатес целиком подложили императору, чего, впрочем, не допустил армянин-повар, - и матушку, грымзу еще поискать такую вторую. Вот одна только эта матушка отчего-то за столом не пила и не ела, явно нарушая этикет.

Елена волновалась не зря. Едва лишь начались двадцать семь за доблестное российское воинство под разварного барашка, - в теории, конечно, потому что никто за столом уже не знал, что ест его сосед, - Дарьина свекровь поднялась со своего места, хлопнула бокал шампанеи, видимо, для бодрости, да и для того, чтобы сухости во рту не было при разговоре, и двинулась в направлении великого князя и его избранных Настасий.

В это же время там разворачивалось своеобразное действо. Сложившись пополам, ректор Военно-Кулинарной академии снял с сервировочного столика и водрузил перед сношарем порционный заказ - мысли с подливою. Князь придирчиво поглядел на кучу мыслей, на аппетитную корочку и на дымящуюся подливу, выбрал одну мысль и разжевал.

Женщина меж тем спокойно миновала царя, тот был огорожен рындами, а за прочих охрана не отвечала. Один лишь лазурный попугай беспокойно завис над женщиной, готовый в любое время поступить с ней по-пушкински. Но женщина через кордон Настасий ломиться не стала, она просто окликнула князя:

- Лукаш, а Лукаш? Лукаш?..

Мысль застряла у князя в горле. Этот голос он узнал бы даже и еще через сто лет. Он понял, что зря нарушил правило есть только свое, деревенское, зарядскоблагодатное, зря выбрал не придвинутую к нему стопку блинов, а острую и весьма скоромную мысль: до добра эта мысль его, конечно, не довела. Обычный его бледно-голубой, мутный и ласковый взгляд стал наполняться ужасом. Настасьи ощетинились семистволками. Сношарь отвел рукой ближайшую пушку и привстал.

- Тина!.. - выдохнул он, падая в кресло.

Перед ним стояла родная мать Георгия и Ярослава Романовых, а следовательно, - законная жена сношаря, великая княгиня Устинья Романова. Настасьи были готовы расстрелять эту чужую бабу на месте - за попытку покушения на их кровное добро, на сношаря Луку Пантелеича, но тот сделал слабый знак рукой: мол, отставить, все путем. Женщина не двигалась, а князь, помедлив, совершил нечто, никем не виданное доселе: взял четвертную бутыль черешневой да и присосался к горлышку. Испив не менее пивной кружки, просветлел взором и вновь глянул на жену.

- Ну, Тина, судьба, стало быть... Настя, подвиньсь, пусть княгинюшка сядет... Садись, Тин, сказывай, кто Георгий, кто Ярослав.

Княгиня дождалась, что от гренландского семейства ей переставили кресло, степенно опустилась в него и наконец-то соизволила переменить выражение своего кикиморного лица на более благостное. Она взяла с тарелки мужа блин, обмакнула в сметану и конвертиком опустила его в свою широкую, по-американски зубастую пасть. Настасьи похмурнели, но им своего мнения не полагалось. Между супругами пошел какой-то разговор, не слышимый даже тем, кто был поблизости, ибо артиллерия сейчас грохотала на полную катушку, двадцатью пятью громовыми раскатами прославляя все сущее на Руси свободное и добровольное надворно-крепостное землепашество.

Павел заметно надрался. Пил он то шампанское, то "Белый аист", то сношареву черешневую, то "Ай-Даниль", то бастр, то мальвазию, то личного сбитневского настаивания виноградную граппу, то еще Господь знает что. Собеседником его стал тот единственный гость, которого он нашел рядом: это был великий князь Ромео Игоревич, неизвестно почему получивший место ошую царя. Князь был один, без супруги, нарезавшейся до положения риз еще когда царь был в Успенском, - Гелия тогда же увели и уложили поспать где-то в заднекремлевских покоях. Ромео своим подчеркнуто кавказским видом навел царя на размышления по прежней профессии - по истории.

- Урарту... - говорил Павел заплетающимся языком, откусывая ломтик оленьей печени, пошедшей под двадцать три бабаха за подвластные верноподданнейшие меньшинства. - Распрекрасная была страна, надо бы ее снова собрать и привести под наш скипетр. Язык, ничего, выучу, я уже много выучил...

Ромео деликатно кивал и чокался с царем: ему чарку шампанского было еще пить и пить - жена окончательно отвадила его от пьянства, он с тоской мечтал о разводе, но вспоминал скопцов с зубилами, и мечты исчезали. Молодость его увядала, едва расцветши: изменять жене он боялся, да и любил ее до сих пор. Ромео впадал в меланхолию, но в этом смысле сегодняшнее действо было в самый раз, какое-никакое, а развлечение. Да еще место досталось прямо возле царя, потому что Ивана с матушкой в Грановитую вообще не допустили, и по беглому подсчету среди младших великих князей Ромео мог считаться условно старшим. К тому же придворные герольдмейстеры полагали, что в силу своего армянского происхождения именно этот царевич не очень-то сможет и захочет претендовать на трон.

- Шумер там, Аккад... - бормотал царь, - мне что, я и по-шумерски могу, я и по-аккадски могу...

А за стенами Кремля грохотал заключительный залп в двадцать один бабах: за весь русский народ. Москва давно обожралась и упилась, лишь синие гвардейцы были трезвей трезвого и свежи, как парниковые овощи. Пройти по городу было, как и утром, почти невозможно, хотя сейчас уж никто и не пытался, ухой все наблевались, да и кончалась она на раздаточных пунктах. Прожекторы чертили премудрые фигуры в сморкающемся, вновь сизеющем небе, и снег пока что чуть-чуть, но все более наглея, сыпался на московские окраины. А за окраинами - так и вовсе начиналась метель. Подмосковье сидело перед телевизорами, где по всем каналам гнали сейчас разные серии бесконечной исторической картины "Федор Кузьмич", снятой в мексиканской тайге. Впрочем, по пятому каналу шел "Элиасэ", голливудско-японская кинокомедия по Евсею Бенцу. Владельцы видеомагнитофонов смотрели кто что мог, но отчего-то никто не смотрел порнуху: воздух, видимо, не располагал. Тянулись почти пустые электрички в оба конца области, то бишь из Москвы и в Москву, быстро замерзал лед в канавах раскисшего сердца великой Московии. Недвижно чернели леса под Раменским и Серпуховым, но кое-где, в самых дальних от проезжих путей местах на опушках, хорошо вооруженный и должным образом заколдованный взор мог наблюдать одну и ту же картину.

Среди малой полянки всегда стоял пень, притом непременно слегка тронутый огнем, еловый или сосновый. В пень был воткнут нож, охотничий, непременно ржавый, - эдак внаклон воткнут. Каждые четыре-пять минут из леса выходил волк, серый, с прижатыми ушами, с висящим палкой хвостом, делал короткую разбежку, перекувыркивался в воздухе над пнем через голову, пролетал над ножом и приземлялся на две ноги. Именно на две - потому что теперь это был человек. Высокий ли, низкий ли, чаще обутый в кроссовки, реже в датские полуботинки, одетый в куртку-аляску, иной же раз в теплый плащ на гороховой подкладке. Человек бегло, еще по-волчьи зыркал по сторонам - и уходил прочь. А потом из чащи выходил следующий волк, разбегался, и... вот именно.

Они нигде не шли из лесов толпами, лишь поодиночке и в разных местах, но были их тысячи. Они шли весь вечер и всю ночь, в российских лесах давно должны бы иссякнуть волки, но волки не сякли, они шли и шли, оборачиваясь деловитыми нестарыми парнями, - шли к ближайшей электричке. У большинства топорщились карманы, и кассирши на малых станциях нередко ругались, не находя сдачи с крупной купюры. Никто не ехал зайцем: не по чину, не по званию, не по происхождению. Пришло их время, они вышли дело делать, хватит бегать по лесу, того и гляди в красные флаги упрешься.

Но красных флагов больше не было. Бывшим волкам не нравилось, впрочем, и трехцветное полотнище, но его, хоть и с трудом, они готовы были потерпеть. Побаивались они только московских эс-бе, но тех все же было не очень много. Уж как-нибудь. Не так, так эдак.

В государевых покоях тоже была тишина. Мирно посапывал надравшийся царь. Подремывала охраняющая его покой Тонька. Не спал один лишь престарелый русский спаниель, на всю оставшуюся жизнь отоспавшийся в холодильнике американского посольства и уставший лаять на сомнительного попугая, который за обедом мотался над столом. Пес наконец-то обрел хозяина.

И Россия тоже. Формально, во всяком случае.

5

Когда добычи становится мало, особенно зимой, волки, словно сознавая всю выгодность кооперативного труда, соединяются в стаи.

АЛЬФРЕД БРЭМ. ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ

Роман зиме назначатель. А Роман - это первое декабря по советскому стилю; старый календарь царь-батюшка пока не ввел. Так что жить пока будем, как Роман велит. Пенсий никому не платят, трудодней нету, да вот еще холодюга на Романа. И совсем бы плохо, да вот сношарь-батюшка вспомнил про неимущих блюстителей засмородинных далей и всего остального, чего вывезти со знаменитым поездом не смог. Прислал с оказией сотню полушубков, да новых монет, империалов, на Матренин день, на двадцать второе: помнит, помнит батюшка, по какому дню будущую зиму прознают. А была на Матрену холодюга даже хуже, чем нынче на Романа. Полушубки поделили сразу же, по дюжине на душу, все, что сверх того осталось, Николай Юрьевич запер в управе, бывшем сельсовете. Империалов сношарь-батюшка из личных средств уделил целую тысячу, Николай Юрьевич всем, кто в селе жить остался, по десять штук выдал, а прочие припрятал: не ровен час, опять кто из военных забредет, из тех, что в сентябре удумали в Нижнеблагодатском квартироваться. В октябре их, правда, выгнали, но кто знает, далеко ли. Уж не в танке ли их Николай Юрьевич у себя спрятал, в том, в котором на болото ездит, домашних уток стрелять? Хорошо, если так, а то ведь, может быть, что спрятать-то спрятал - а где, сам потом не вспомнит. Но вообще-то остепенился мужик. С утра два стакана огреет, и до обеда ни-ни, ни капли. В обед, конечно, тоже только два стакана. Ну, за ужином. Да перед сном. И все. Совсем справный мужик стал. А то ведь и "калашникова" в руках удержать не мог. Теперь вот все на утку с базукой пойти хочет; ему прежний милиционер, тихий человек Леонид Иванович, сказал, что так противотанковое ружье называется. Запропал куда-то Леонид Иванович, приехали за ним из Старой Грешни на газике, увезли - и как не было. Все же хороший человек был, он бы старосте эту самую базуку в наилучшем виде, в смазанном, непременно представил: он в военной части хоть что хошь укупить мог. А теперь они там все злые, что их в село не пустили, форма у них новая, синяя, на погонах двуглавые орленки.

Перебивая подобными мелочами обычную свою невеселую думу, шла Маша Мохначева к стародевьему дому, где и по сей день жили поповны. Обе старухи были крепки, близняшки года эдак двадцатого. Когда их папаню-попа, непротивленца, раскулачили, то девчушек не тронули, позабыли: изба у батюшки была хоть и с резными наличниками, да вся насквозь гнилая, тогда уж, так венец обтрухлявел, - а вот поди ж ты, стоит и поныне, переживши и войну, и коллективизацию, и, прости Господи, советскую власть. Так и жили поповны в отцовском доме; кабы не остались старыми девами, так уж давно были бы бабушками. Звали их Марфа Лукинична да Матрена Лукинична, а вот как отца их, попа-непротивленца, звали - того на селе уж давно никто не помнил. В Москву сестры не поехали; вообще-то не слишком их с собою сношарь-батюшка зазывал, не числил, видать, кровными. Но по десять империалов им Николай Юрьевич лично отвез на танке. Взяли поповны и полушубки, и золото. Чай, к Николе зимнему, это через три недели как раз, без них не обойдешься. Вон, Смородина, того гляди, до дна промерзнет. Теплую Угрюм-лужу сношарь-батюшка с собой увез, а в ней, видать, и золотоперого подлещика, и того рака большого, что однажды на Верблюд-горе свистнул. Где ж теперь мелкому пескарю от лютого мороза таиться?

Маша Мохначева три дня в голос ревела, как узнала, что Лука Пантелеевич к подмастерью в Москву навострился. Коронуют того подмастерья, Пашу, русским царем. А уж кто, как не Маша Мохначева, знала на деревне лучше всех, когда и как у Паши сердечко бьется. Решила не ехать никуда. Все мохначевское семейство, напротив, все пятнадцать душ, снялись и поехали. Машу за то, что осталась, обозвали вековухой. Ну и вековуха, ну и вышла у нее младшая сестра замуж, а Маша не вышла - будто не у одного и того же Луки Пантелеича и начальное, и среднее специальное образование получали. Будто маменька не там же науку проходила. Будто бабка Степанида в коллективизацию не ту же академию кончала. Будто... Маша в который раз сбилась со счета и вновь решила, что покойная прабабка Марья все же где-то еще, в другом месте обучалась: она ведь еще в гражданскую померла, кажись, от тифа. Ну, да и три поколения - немало: бабка Степанида, даром что ей семьдесят шесть стукнуло, с печи слезла, барахло собрала и в тот поезд, что и вся деревня: ту-ту. А Маша осталась. Проявила характер.

А сейчас Маша несла старухам-поповнам кошелку с шестью десятками яиц. На нее, на Машу-вековуху, бросило семейство полсотни лишних кур и петушка. Вроде бы и зима, вроде бы и не должны куры нестись, обычно в такой курятне в декабрь одно-два яйца бывает, не более, - а у Маши, как в издевку, неслись все куры кряду, а иные по два раза в день. Ну куда столько яиц девать одинокой бабе, когда семья вся уехала, а любимый человек с золотой монеты только и смотрит, да и то рожу эдак отворотил, профилем, будто пo-новой понравиться хочет? Ехать продавать и далеко, и опасно, и невыгодно, и ненужно, когда сношарь-батюшка такое большое пособие назначил. Раз в неделю относила Маша авоську с яйцами старосте Николаю Юрьевичу, заранее сварив их вкрутую: сырые он не пьет, а вареные очень уважает, закусывает ими, даже лично облупить может, если с утра. А то ведь у него по хозяйству, кроме водки, хоть шаром покати, собаку нечем заманить. В другой день несла Маша такую же большую авоську с яйцами, впрочем, сырыми, - в дом к поповнам. У тех куры были, но по зимнему времени, понятно, нестись не умели. В третий раз относила она яйца в убогую избенку старика Матвея, что Николаю Юрьевичу танк ремонтировал да уток на охоте в трубу ему пускал. Тот держал со своей старухой индюшат, возил на рынок в Брянск либо же в Москву. И все равно много у Маши яиц просто пропадало.

На Матрену зимнюю, кстати, были у одной из поповен именины. К обычной авоське прибавила Маша еще один подарок: привезла на санках полсажени колотой березы. Старухи не удивились даже дефицитной березе: им ли после коллективизации, войны и советской власти было удивляться. Одна старуха все больше коротала дни за рукодельем, другая стряпала и варила пиво: по наследству от своего батюшки были поповны великие до него охотницы. Дрова, впрочем, пришлись очень по делу: холодно, зима только-только на ноги встала, может, ей так и положено в эти дни, да тепло-то нужно. Пива, поспевшего накануне, старухи и половины не употребили, так что Маша им помогла. Жаль, старые они девы, неужто секрет ихнего питья так и уйдет с ними вместе? Брусники они подбавляют, морозом битой, либо рябины горькой, что ли? Словом, вся деревня рада б это пиво пить, да никто его варить не умел, сношарь-батюшка их за людей не считал, он и сам неплохое варил, да ведь и он своим рецептам никого не обучал, он население вовсе другому учил!.. Так что были поповны к сношарю во всех отношениях в демократической оппозиции, как теперь телевизор говорит: это значит, когда кому на другого плевать с высокой колокольни.

Маша обогнула так и недоремонтированную колокольню водокачки Пресвятой Параскевы-Пятницы, засеменила к частоколу, за которым стоял резной дом поповен. Старухи Маше, бывшей Настасье, как всегда, не удивились и не обрадовались: несмотря на то, что жила та на другом конце села. Марфа сидела под окошком, вышивала на пяльцах болгарским крестом двуглавого орла. Старшая, Матрена, опять варила пиво.

- Самого хорошего ячменю... - бормотала она себе под нос, повторяя навек затверженный рецепт, - доброго хмелю. И вари с хмелем, покамест весь потонет...

- Да уж тонет, бабушка Матрена, - сказала Маша, заглянув через плечо.

- Не слепая, не слепая, вижу, не встревай. Тако-сь. Было чтобы так, как парное молоко... Хороших дрождей...

Сухопарая Матрена бережно принялась кидать в котел кусочки привезенных из самого Брянска индюшатником Матвеем дрожжей: это ж надо, какое богатство на Руси при царе настало: запросто теперь в любом магазине дрожжи продают, и дешево.

- Светлое варишь, бабушка Матрена?

- Покуда укипит пятая часть... Светлое, милая, светлое, в наши года темное не полезно. А от светлого здоровье. Английское белое у меня пробовала, а? Вещь! Да пробовала ты, мы с тобой на моих же именинах две корчаги убаюкали. Нет, я тогда не английское варила. Ох, чан большой потребен бы, до ста ведр, а куда его? - Старуха обвела плечом непросторную горницу. - Погодь, погодь. Вот, чтобы хорошенько укипело... Три часа, не очень тихо, да и не пылко...

Маша тихо присела к другой старухе, вышивающей - и чуть не залилась слезами: та брала рисунок с нового империала, из тех, что привез Николай Юрьевич. К счастью, монета лежал Пашиным портретом вниз, а то Маша уж точно не утерпела бы. Старуха тихо, по-деревенски заунывно напевала неизвестную песню, в которой лишь самый дотошный музыковед распознал бы "Прощание славянки", замедленное эдак раз в восемь. Все в этой резной избе было неторопливо, полвека прошли как одна пятилетка, да и ту пятилетку старухи сумели бы сосчитать лишь по тому, сколько раз поспело пиво, притом отбросив все разы, когда пиво получалось, по их мнению, не наивысшего сорта. Раньше бабка Марфа вышивала петухов и павлинов, теперь, не моргнув глазом, перешла на давно забытую птицу - на двуглавых орлов, хоть гладью, хоть простым крестом, хоть болгарским. С утра начнет, к вечеру вот он уже, орел, три короны, семь гербов на грудке, скипетр-держава, а внизу вензель "П", посередине которого - две палочки. Индюшатник Матвей навозил бабкам за эти вышивки всяких городских разностей: свечек, лампочек, деревянного масла к лампадкам, опять же дрожжей и прочего, чего требовалось. Изредка появлялся у дома с наличниками человек еще и с единственным необходимым дорогим товаром: приезжал лесничий аж из-под Почепа, привозил старухам небольшой мешок скобленого оленьего рога, который в пивоварении расходовался у Матрены за милую душу. Он менял товар на товар, привозил два десятка пустых бочек, менял на полные, грузил на телегу и отбывал до следующего раза. Его старухи даже на порог не пускали, по запаху знали, что не пиво тот пьет, ох, не пиво, а значит, берет он Матренино питье на продажу, бандюга. Ну, так и нечего ему свежего подносить, добро только переводить. А с другой стороны и погнать в шею лесничего было нельзя: как же в деле без скобленого, без оленьего, да свежего притом?

Свою крохотную государственную пенсию старухи тратили вовсе уж неизвестно на что, а скорей не тратили вовсе. Зато нынешние деньги, империалы, вот поди ж ты, нашли у них-таки применение - сгодились Марфе для вышивок. Маша с трепетом ждала, когда спрос на двуглавых орлов упадет, старуха перевернет монетку и станет шить болгарским крестом царские портреты. Тогда прямо хоть в гости не ходи, выть в голос ведь захочется. Хоть и в сторону смотрит, а все равно Паша.

Матрена тем временем бормотала очередную инструкцию самой себе:

- Потом в закрытой заторник запустить чистую метлу и оною мешать четверть часа...

Метла, ростом с саму старуху, была наготове. Матрена просунула ее в котел и с девичьей легкостью стала размешивать зелье, от которого уже валил густой дух, щипало в носу и в глазах.

- Яйца-то, бабушка, я в сенях оставила...

Матрена, не прекращая ворочать метлой, обернулась: