Грозно воззрев на него, провещал громовержец Кронион:
"Смолкни, о ты, переметник! не вой, близ меня воссидящий!
Ты ненавистнейший мне меж богов, населяющих небо!
Только тебе и приятны вражда, да раздоры, да битвы!
Матери дух у тебя, необузданный, вечно строптивый,
Геры, которую сам я с трудом укрощаю словами!
Ты и теперь, как я мню, по ее же внушениям страждешь!
Но тебя я страдающим долее видеть не в силах:
Отрасль моя ты, и матерь тебя от меня породила.
Если б от бога другого родился ты, столько злотворный,
Был бы уже ты давно преисподнее всех Уранидов!"
Гомер. "Илиада"
— Только не плачь, хороший мой. Хочешь послушать сказку, мой маленький?
— Хорошую сказку, мама? Добрую? Да?!
— Ты сам решишь, мой маленький…
— Тогда я хочу ее послушать.
— Вначале был только великий Хаос — бескрайний, плодоносный, содержащий в себе вся и все… И явились из Хаоса Эреб — предвечный мрак, Эрос-Любовь, и Нюкта-Ночь, и Гея-Земля, и много чего еще, много кого ещё. И Уран-Небо воцарился в мире и взял в жены Гею-Землю, и она родила. Первых ее детей — Гекатонхейров-Сторуких и Циклопов — Уран вверг обратно в материнскую утробу, устрашенный их мощью. И они томились в Тартаре — глубочайшей бездне — и корчи мук сотрясали Землю…
— Это какая-то не очень добрая сказка, мама. Но ты рассказывай, рассказывай…
— Затем Мать-Земля родила титанов — новое племя, прямодушное и могучее, владеющее горами и морями. Она подстрекала своих детей свергнуть Урана, но титаны знали мощь отца и не решались пойти против него. Осмелился лишь один — Крон Криводушный, Повелитель Времени. Взяв адамантовый серп, выплавленный матерью-Геей, Крон оскопил своего отца Урана и воцарился над титанами и над другими племенами…
— То есть, как это он — отца? Зачем это он — отца?! Он не любил папу?
— Наверное, любил. Когда-то.
— Тогда зачем он так… а-а-а. Потому что его мама попросила? Старый Уран ее обижал, а Гея пришла к сыну, сказала: помоги мне, он меня обижает. А сын защитил маму. Потому что он маму любил. Да?!
— Может быть, мой маленький. Может быть. Когда-то.
— Только я не совсем понял, зачем он это, с серпом. Можно же было просто сказать: не обижай маму. Забрать ее… и защитить. Но ты рассказывай, рассказывай…
— Крон взял в жены свою сестру — Звездоглазую Рею… — голос печален. Голос прерывается вздохом. — И они жили… да, мой мальчик, они хорошо жили, только сначала у них не было детей. Наверное, хорошо, что у них не было детей, мой мальчик, потому что Уран предсказал сыну: его ждет та же участь. Усмехаясь, лишенный плодородия Уран прошамкал: «Судьба-Ананка, рожденная из Хаоса прежде всех, не минует тебя. Придет час — и тебя свергнет сын». И Крон поверил — зачем только он поверил?! Когда прозвучало это предсказание, жена Крона Рея ждала ребенка. Ей так хотелось — пусть будет девочка. Она даже придумала ей хорошее имя — Гестия… Но родился мальчик. Наследник. На свет появился мальчик с волосами чернее смоли и глазами, впитавшими темноту ночного неба. И тогда Крон приказал принести младенца ему…
— А она не принесла. Да?! Она же любила сына, не хотела, чтобы его обидели…
— Да, мой мальчик, она не принесла… Она взяла камень. Обычный камень, завернула его в пеленки и отдала мужу. Крон проглотил камень, думая, что глотает сына, и мальчик с черными глазами и волосами остался расти на острове Крит, под надзором нимф. И Крон искал его, потому что над ним висело страшное, отравленное пророчество. Потому что боялся…
— Мама! Мама, я не понимаю! Зачем он хотел съесть своего сына? У него что, не было… ну, другой еды? А сына же можно было просто не обижать. Сын же никогда бы не захотел свергнуть папу! Мама? Почему ты плачешь, мама?! Мама, не рассказывай дальше. Наверное, у этой сказки — плохой конец.
— У наших сказок редко бывают счастливые концы, мой маленький. Ананка неизменна.
— Ну, тогда я с ней не дружу. С Ананкой этой. И вообще, это глупая сказка. Я придумаю тебе новую, хочешь? Мальчик с черными глазами и волосами пришел к папе. Сказал: клянусь, я никогда не буду тебя свергать. Поклялся… ну, Стиксом, наверное. И его папа перестал бояться, и они зажили все вместе. Долго и счастливо. Ну, как, мама?
— Это хорошая сказка, мой маленький Арес. Это самая-самая лучшая сказка…
Мать гладит по голове теплыми, мягкими ладонями, пахнущими молоком и мёдом. Улыбается тихо, с острым, пронзительным проблеском грусти — как у отцовских молний. И начинает петь старую-старую песню, где мужа зовёт жена с пира, потому что его все очень-очень ждут, и очаг погас, и дети плачут. Арес сворачивается под одеялом и слушает, и придумывает другую концовку:
Муж с женою идёт домой:
Он оставил хмельных друзей,
Дети рады, горит очаг —
Ведь вернулся хозяин в дом…
И долетает из сна — с материнским смехом или слезами, кто там знает?
— Это самая, самая лучшая сказка… лучшая сказка… сказка…
Сказка.
— Не старайся, Воинственный. Не достанешь.
Металл звякнул о металл — так яростно, что почти любовно. Скрежетнул себе под нос особую песнь — песнь войны.
Афина парировала удар так легко, будто знала, куда он нацелен. Перешла в атаку — с легкостью, вызвавшей на трибунах восхищенный вой.
И небрежный завиток победоносно запрыгал на лбу, как бы спрашивая: ну, что? Что ты против меня можешь?
Ничего, ответил, взблеснув, адамантий в руке. Уж что-нибудь да могу. Как-никак — сын и судьба Климена Олимпийского, будь он трижды неладен вместе со всем своим царством.
— Сидела б ты лучше за прялкой, Мудрая.
— А может, мне поручить это тебе? У тебя это получится гораздо лучше, чем сражаться.
Удары наотмашь. Хитрые финты. Уколы слов.
Двое давних противников сошлись в очередной схватке.
Серые глаза против черных. Удар против удара.
Меч против меча.
Небось, отец тоже смотрит — куда ему деться? Бормочет себе в бороду что-нибудь вроде: «Ну вот, опять сдал ей атаку». И прикидывает — насколько лучшей была бы Афина дочерью, чем он — сыном. Потому что — гляньте-ка! — мудрая, воинственная, да еще и сражается отменно.
Да еще и женщина, а Клеймо Кронида — как известно, сын.
— Что это было? Атака? Пьяные сатиры так не размахивают мечом.
— Что это было? Уход от удара? Женщины так разве что на ложе выгибаются.
Жгучие слова кнутом — по коже. С одной стороны. Со второй стороны. Стремительные движения, уходы, атаки, только почему ж кажется — мальчишка нападает на воина?
На арене — танец равных. Тени танцуют свой собственный танец: одна летит, незряча от ярости, кажется, завопит сейчас: «Ты… дура! Девка!!»
Танец предрешенности.
Меч, выбитый из руки, зазвенел об арену. Застонали в разочаровании зрители. Афина, вечная насмешница и победительница — вечная! — насмешливо покачала своим клинком.
— Чуть-чуть не достал, надо же. Ну, ничего, Воинственный. Когда-нибудь тебе улыбнётся удача. Может быть. С кем-нибудь другим.
Косо усмехнулась, добавила презрительно и тихо, так, чтобы зрители не услышали:
— Например, с Афродитой. Попробуй выйти на нее… с твоим копьем. Если, конечно, тебя опять не отлупит Гефест.
И уже громко, во весь голос:
— Бой окончен. Негоже калечить жениха в день обручения.
Повернулась, взметнула черными волосами, обдала язвительной усмешкой. Ушла.
Меч хрустнул в пальцах Ареса, как сухая веточка. Примолкли трибуны — быть грозе. Зрители вытянули шеи: ну, что оно там? Как оно там? Не сейчас еще?
Арес швырнул обломки меча в песок. Обтер окровавленную ладонь о бедро и зашагал с арены. Жаль, нельзя исчезнуть. Сбежать в какую-нибудь пещеру, упиться вином — нет же, обручение это тартарово! Ананка, небось, ухмыляется там у себя, где она ось мира вращает (Ананка ему всегда представлялась похожей на Афину — сероглазой, черноволосой и с ехидной ухмылкой, исполненной превосходства). Понабросала гадостей: сперва Гефест, чтоб ему жрать его костыли, потом с отцом сцепился, потом еще это обручение, танец тот… Теперь вот соревнование. И повсюду — жадные взгляды: смесь любопытства и страха. Так смотрят на воплощённую судьбу. На будущее. На воплощённое пророчество.
Ну, и смотрите себе, глаза не сломайте. Вот ваше пророчество тащится с арены. В очередной раз побежденное. С разрезанной ладонью. Зыркает по сторонам — аж вино в чашах скисает (ничего, выпьете за помолвку, никуда не денетесь).
А в ушах у пророчества — неотступное, неизбывное, беспощадное сказанное голосом Таната Железносердного, с которым как-то скрестил клинки… Которому проиграл и от которого на память получил вечный росчерк на левой щеке…
— Бездарно дерёшься.
— И почему? Почему я? Почему бездарно?!
— Потому что не хочешь победить.
Все верно, о проницательный падальщик из подземного мира. Я не хочу победить.
Я только хочу сжечь ее проклятый свиток.
* * *
Как он узнал о пророчестве — не помнилось. Может, сказал Аполлон во время ссоры. Или разболтал вечный сплетник Гермес? Или нашептала Ата, или во сне принес пьяноватый Гипнос, или, может, даже Зевс — на каком-то из пиров…
Помнилось только — он не поверил. Подумал: Мойры были пьяны, Рея вконец обезумела — и солгала. И вообще, это не я.
Нет, это не я.
Свергнуть отца? Который держал его на коленях? Вырезал с ним кораблики, возился с охотничьими щенками, приходил, усталый, из тронного зала, усмехался: «Ну, рассказывай, что ты там вытворил на кухне…» Который учил его стоять на колеснице? Познакомил с Гелиосом-Солнцем, показал край света, подарил первый меч? Его отца — лучшего из отцов, Климена Олимпийского, лучшего из правителей? Того, благодаря которому на земле царит благоденствие?
За что?! Потому, что так нашептали дурные старухи в сером доме на Олимпе? Потому что так повернулась ось Ананки? Просто потому что?
Тогда он засмеялся. Махнул рукой — мол, приснится же, приврется. Сказка… с дурным концом. О сыне, который свергает своего отца. Самого лучшего, любящего отца…
В глазах которого с годами все явственнее мелькает страх.
— Хей! Чашу поднимем за будущего повелителя Олим…
Кажется, он тогда кому-то нос разбил. На той дружеской пирушке. Или не на пирушке было? Память, предательница, не хочет держаться за такие воспоминания — щедро высыпает их в пропасть.
Как он хотел пойти тогда к отцу. Сказать: это же не я, ты что. Я же для тебя… я же за тебя…
И вдруг понял: отец не поверит. И мать не поверит. И значит — она поэтому плакала…
Тогда он пошел к Рее Звездоглазой (или, может, Безумноглазой). Сбежал с Олимпа, взял отцовскую колесницу. Предстал перед ней на берегу Океана. Запыхавшись, бросил:
— Это не я. Ты солгала, старуха! Скажи Мойрам, скажи Ананке, скажи всем — я не собираюсь…
И мороз пробежал по коже, когда он увидел ответную улыбку — будто трещину в скалах. Услышал почти неразличимый за шумом ветра голос:
— Он тоже не собирался. Когда-то. Ананка неизменна.
— Значит, я изменю ее! Значит, я…
«Придумаю хорошую концовку», — чуть по-детски не попросилось с губ. Потому что так не бывает. Сыновья свергают отцов, которые пытаются их съесть. Кровавых тиранов, уничтожающих всех и вся. Сколько раз он слушал историю о том отцовском выстреле в Крона, сколько раз…
…не понимал, почему так вздрагивают плечи матери при рассказе…
— Клеймо Кронидов, — засмеявшись, сказала Рея, и он, отвернувшись, побрел к колеснице. Шел — и чувствовал, что пена Океана оседает на руках, волосах, хитоне…
Будто Ананка с небес оплевала нового избранника. Сына, который свергнет отца.
Клеймо Кронидов.
Тогда они впервые поссорились с отцом — тот разгневался из-за колесницы, а может, из-за того, что Арес не сказал, зачем она ему понадобилась.
— Так ударь меня! — крикнул он тогда. — Ударь, раз я провинился! Накажи!
И поймал в отцовских глазах первый мгновенный проблеск страха, и понял, что удара не будет. Никогда не будет.
Слишком велико опасение поймать отравленный предназначением ответ.
…отцу он о том, что знает о пророчестве, так и не сказал. Не сказал матери — или она делала вид, что не знает. Шептала только каждый раз: не гневи отца…
И каждый раз хотелось расхохотаться. Сказать: мама, ты что, не видишь — это он не смеет меня гневить! Он боится, что я нанесу удар, которого никогда не нанесу!
Спрашивала ты своего мужа — сколько его показной любви вытекло из этого страха?!
Твой муж — глупец, мама. Он не имеет права бояться. Он — правитель Олимпа — должен был сделать всё, чтобы править вечно. Заточить родившегося младенца в Тартар. Проглотить!
А не учить его стоять на колеснице.
— Хочешь научиться стрелять, сынок?
— Не хочу.
— Почему? Твой отец лучник.
— Я не мой отец.
Мой отец сверг своего. Крона Криводушного. Потом сам воцарился на Олимпе. Я не мой отец. Я не буду в тебя стрелять, папа.
Почему ты смотришь на меня со страхом, папа?! Почему не веришь мне?
— Тогда каким оружием ты хочешь владеть?
— Никаким.
Не смей учить меня тому, что я могу обратить против тебя! Не смей изображать лучшего из отцов для своего воплощённого пророчества! Не смей бояться, не смей любить меня, когда надо мной висит это вечное, неизбывное: «Должен».
Разве ты не понимаешь, что я уже почти ненавижу тебя за твою любовь?
За то, какие бездны ты переступаешь в себе, чтобы мне улыбаться? За то, что никогда не ответишь ударом на удар — потому что запретил себе? За твое стремление оградить — меня! — за стремление отдать все тому, кто у тебя все отнимет…
Я ненавижу тебя за это, папа. Пожалуйста, перестань притворяться. Просто возненавидь меня в ответ.
Легче становилось только в сражении. Мечом, копьем и луком он овладел невольно, между делом, наотрез отказавшись от отцовской учебы. Когда понял, что дать в зубы каждому, кто вякнет о его предназначении, не сможет. То есть, может, и сможет, но это будет как-то не по-царски, что ли…
В огне упоения битвой тонуло клятое пророчество. Ссоры с отцом, которые заканчивались одним и тем же: Климен Справедливый искал путей к примирению (будь они неладны!). Заискивающий шепот дядюшки-Зевса — о том, что рука у молодого Ареса твердая, вышел бы хороший Владыка… Вздохи тетушки-Гестии (пусть обжимается со своим Железносердным и дарит ему свои вздохи!). Слезы матери, которая неслась со всех ног, стоило им с отцом повысить голос. Спасать — кого? Отца? От меня?! Ну да, я ж сейчас — в левую руку лук Урана, в правую — серп Крона, здравствуй, папа, ты хотел меня видеть!!
И проклятые божки-прилипалы, вечные прихлебатели, которые готовы воспевать каждое его движение, неважно — на охоте, в битве, во время пира… Ждущие будущих милостей. Шепчущие после проигрыша: «Ну, ничего, зато потом…» И нимфы, льнущие и воркующие зазывно, и настоящее, которого нет, есть только будущее — Клеймо Кронида, Арес, победитель отца…
В битве проще. Её ты можешь хотя бы проиграть.
— Эй! Я тебе вина принес.
От Гермеса, сына Зевса и Майи, спрятаться было трудно. Забьешься от докучливых взглядов на самый край трибун для зрителей — и там разыщет. Вон, глазами косит, фыркает, что Аполлон сегодня как-то криво стрелял почему-то…
— А, вот ткань — тебе ж Афина руку, да?
Молча взял ткань, перетянул порез. Удивился про себя — странно, что мать не принеслась, не начала квохтать над раной («Опять Афина, да что ж такое-то!»). Пронесла Ананка — хоть что-то хорошее.
— Аполлон сейчас придет. И можно будет — по нимфам, — глаза у Гермеса так и горят шкодливостью. — Еще будет Мом, он знает одну тихую бухточку, куда нереидки заплывают — ух, повеселимся, а тут и без нас обойдутся. Гефест, правда — хихи! — сказал, что с тобой пить не будет…
— Я с ним тоже не собираюсь.
Рыжий хихикнул еще раз, но опасливо.
— Ну да, Афродита же… — вздохнул сладостно. — Ну, а так-то ты с нами?
— Нет. Без вас.
Посмотрел, как Гермес хлопает глазами. Добавил сухо:
— Вы без меня.
— Так ведь обручение же! Как не отметить?!
— Отмечайте.
Гермес почесал нос. Потом от избытка непонятливости за ухом поскреб. И вдруг подмигнул хитро.
— А-а… танец, небось? Невесту свою захотел повидать? Увидел — проникся, а? Забыть не можешь?
— Не могу, — согласился Арес. Терпеливо обождал, пока Гермес нахихикается. Потом покривился слегка — косого как ветром сдуло.
Потом соскользнул с трибуны — незаметно, чтобы никто не увидел.
Шмыгнул в рощу у подножия Парнаса. Легко зашагал по лесной тропе. Потрогал перевязанную руку и вдруг засмеялся, глядя в небо, с которого плеснуло алым и золотым.
Вспомнилось, как мать говорила, что дочка Зевса будет ему хорошей женой. Что она красавица. Что послушная. Что вышивает хорошо. Вспомнилось, как безразлично кивал — как баран. Ага, ага, ага, обручайте меня, жените меня… на дочери Деметры. Главное — чтобы не в мамашу характером, а то кому надо на таком жениться. Да-да, мама, передай Зевсу дары, а ей — почтение. Или нет, ей — дары, Зевсу — почтение. Или как ты захочешь. Нет, видеть… зачем видеть? На свадьбе увидимся. Так интереснее будет.
Посмотреть на танец будущей жены его подбил Гермес. Нашептал, что знает тайное местечко, с которого все — как на ладони будет. Так шептал, так расписывал, что Арес подумал — ладно, пусть. Дождался момента, выскользнул из дворца, прошел за Гермесом, как следует укрылся за зелеными кустами, дабы насладиться зрелищем…
Насладился. На свою голову.
Вспомнилось: вот идут в плясе гибкие танцовщицы. Летит в танце в зеленом пеплосе Кора, кудри брызжут медью. Изгибается призывно, соблазнительно, Афродита — подальше танцует, чтобы невесту не затмить… Движения Афины — отточены и четки, словно в бою, и ей вторит Артемида, и тетя Гестия весела — расплескивает огонь из волос…
И меня больше нет, нет больше мира, есть она, танцующая на зеленой лужайке…
И шепот, приставучий шепот двоюродного братца:
— Ну, как тебе? Красавица? Прекрасна же, да? Да?!
И ответный зачарованный шепот:
— Да. Прекрасна.
Пляшет златоволосая Афродита, любовница, изгибается — пена, не более.
Пляшет невеста, будущая жена, Кора… ничего, рыжая такая. Как бы при встрече не забыть лицо.
Твой взгляд неотрывно следит за другой.
Черноволосой и сероглазой.
Мудрой и воинственной.
Вечной насмешницей и победительницей — вечной.
Ненавистной. Прекрасной.
* * *
— Любовь не рождается из ненависти. Лишь ненависть из любви, — сказал как-то кто-то. Наверное, кто-то мудрый, вроде титана Япета, сын которого скитается по краю света, спасаясь от гнева Старшего Кронида. Арес десяток раз слышал эту навязшую в зубах фразу, то от Гестии, то от других титанов. И каждый раз хотелось ядовито засмеяться. Бросить: «Пустое! Я вот ненавижу своего отца. И люблю его. И ненависть моя родилась из любви. Он любит меня и ненавидит. И любовь его родилась из ненависти».
Ненависть и любовь шли рука об руку рядом с ним — в облике черноволосой, сероглазой дочери Метиды.
Ненавидящей его дочери Метиды. Любящей его отца.
Так, будто это она была его дочерью, а не рождалась из головы у своей Разумной матери. Еще в детстве хотелось спросить: что она тут все толчется? Дает советы, не в свои дела лезет?
Почему на меня взглядывает искоса, с отвращением — я ей что-то сделал?
Потом понял — он ей что-то сделал. Сделает. Свергнет того, взгляд которого она почтительно ловит на лету, затаив дыхание. С кем она не насмешлива.
Может, она правда его дочь, кто там знает. Значит, сестра Ареса.
Старшая… и ненавистная. Расхаживает с прядью, подпрыгивающей на лбу, смотрит с насмешливым прищуром, и даже Зевс ей кланяется, когда на Олимп приезжает попировать. А на него… на него вообще не смотрит.
Только бросает брезгливые взгляды искоса. И оттого все сильнее вскипает кровь, все сильнее хочется — поддеть, ударить, стереть с лица усмешку — не смей на меня смотреть, как на ничтожество! Я добьюсь, я смогу, я…
Что он мог, кроме как сражаться? Сражаться — безнадежно, потому что не хотел ранить ее. Яростно — потому что не умел иначе. Часто — потому что она была особенно прекрасной в моменты боя, с раскрасневшимися щеками, горящими глазами, вздымающейся грудью… и прядь прыгает: по лбу, по щеке, по виску…
— Нет-нет, я не буду с тобой драться… воины не воюют с детьми.
Ты будешь со мной драться, Афина. Посмотри — я воин. Выше тебя на полголовы… почти на голову. Я научился сражаться. Научился даже побеждать, хотя мне казалось — это непосильная наука.
Что еще мне сделать?!
— Убери свой меч. И иди поиграй в песке, а то порежешься.
Ты будешь со мной драться. Ты будешь смотреть на меня иначе.
— Ты сегодня невоздержан на язык, Арес. Нектар ударил в голову? Ах нет, нектар тебе еще рано, мамочка разволнуется, если узнает, что ее сынок пьет что-то, кроме молока.
— Ты слишком мудрая, Афина. Не хочешь ли вернуться в голову к своей мамаше? Говорят, у нее поуменьшилось разума, когда ты покинула ее череп.
Драться. На насмешках. На мечах. На копьях. На взглядах.
Чтобы было хотя бы это.
Однажды он подсмотрел, как она купается. Стащил для этого отцовский шлем (еще одна ссора с отцом, к семнадцати годам он давно уже не считал их). И жадно впивал глазами ручейки воды, льющиеся по ее плечам, и абрис полной груди с нежными сосками, и очертания ягодиц…
После этого стало хуже — потому что она начала приходить по ночам. Прокралась в сны и в них тоже насмехалась: поворачивалась так и этак, дразнила — вот, не достанешь! И, проснувшись, он в яростном упоении представлял, как берет ее… силой, непременно силой, чтобы упиралась и плакала, чтобы с губ стерлась насмешка… Воображал, как срывает с нее одежды, и сжимает грудь, и разворачивает к себе спиной, и она вскрикивает, когда он резко входит, а потом подается к нему и прижимается, и они вместе тонут в ласковом пламени, и их губы шепчут друг другу одинаковые слова…
Наверное, он стонал во снах. Афродита, которая явилась в его комнату однажды, нашептала это. Нашептала, что ей знакомы эти стоны.
Щекотала волосами и шуршала, как волны, из которых вышла:
— Я знаю, чего ты хочешь, о Клименид…
Потом отбросила одеяло и прижалась к его разгоряченному телу, приникла губами к губам. Потом он смотрел на нее снизу вверх — на ее запрокинутое лицо, и упруго подрыгивающую в движении грудь, и полуоткрытые в экстазе губы, шепчущие как он хорош. Смотрел — и пытался представить себе на ее месте ту, другую. Если вообразить, что волосы черные, прикрыть глаза… нет, все равно не то.
Пена, не более. Веселая, говорливая… ждущая будущих милостей, как остальные. Потому и пришла. Не к нему — к его будущему.
К Аресу Олимпийскому, Справедливому и Милосердному.
Он потом пробовал с другими. Были нереиды. Смертные. Была какая-то нимфочка с волосами, пахнущими свежестью и сладостью. Все шептала о том, что он держит копье лучше Афины и сражается лучше — и он не стал возвращаться во второй раз, чтобы не слышать этой чуши.
Афродита приходила часто, липла настырно — он не прогонял, было все равно, да и она своей болтовней скуку разгоняла. Рассказывала сплетни, строила планы, щебетала о том, как живут на Парнасе… Говорила про Элевсин и Кору — о женитьбе Ареса она узнала с недовольством, но потом только дернула плечиком, и Арес невольно прочитал в глазах: «Ничего, вот когда он станет Владыкой Олимпа — увидим, кто будет его спутницей!»
А в последний раз вот заявилась заплаканной. Прохлюпала, что Зевс сватает ее за Гефеста. Это ж надо — за вечно чумазого хромого кузнеца!
— С чего это он? — удивился Арес.
— Пытается задобрить сынка, — изломала губы Киприда. — Тот кует оружие и строит дворцы… А недавно он пытался подобраться к дочери Метиды. Она, конечно, отказала — странно, я-то думала, у нее мудрости хватает только на то, чтобы махать копьем! Ах, вообрази, а он пытался взять ее силой! Ну, конечно, она от него сбежала, отделалась порванным хитоном, а теперь вот Гефест в скорби, и вместо нее ему Зевс предлагает меня!
Какое-то время Арес просто слушал, не понимая. Потом ярость взметнула на ноги. Взвихрился за спиной гиматий, и меч влетел в руку — он сам не помнил, как.
Вскрикнула Афродита — от страха. И от восторга — потому что подумала, что он из-за нее…
Ее вскрик остался за плечами.
Все осталось за плечами, кроме вихря жгучего осознания, что Хромец посмел…
И желания найти.
— Если ты еще посмеешь на нее взглянуть…
Гефест оказался в сражении неожиданно серьезным противником: пропустил несколько ударов, потом взревел дурным голосом, полыхнул обжигающим пламенем, вынул из воздуха молот…
Арес принимал удары, не чувствуя их. Мысли занимало одно: добраться, достать до горла, сделать так, чтобы он никогда больше — никогда больше…
— Бездарно дерешься.
Слова отца — на голову, вместо водопада холодной воды.
Афина может постоять сама за себя.
У тебя завтра обручение.
Она скоро примет обет девственности — ты забыл?!
Ты опять проиграл.
* * *
«Свадьбе быть», — сказал на пиру отец.
И свадьба собиралась быть. Неспешно, основательно.
Арес не сопротивлялся. После обручения смотрел на все, словно со стороны — мойры, наверное, так смотрят. Как оно будет?
В груди наливалось, вызревало, выпестовывалось решение.
Говорят, есть особый плод. На крови, на слезах. Мать-Гея его вырастила, а когда и на чьих слезах, на чьей крови — того не говорят. Созревает плод медленно, а если взять в кулак — на сердце похож…
Решение тоже созревало — рядом с сердцем. Толкалось неторопливо — по сравнению с остальными, они-то как раз спешили.
Мать стала куда-то пропадать — по делам свадьбы, что ли? Возвращалась задумчивая, пела над очагом дивные песни — птицы слетались слушать. Отец в делах государственных по уши завяз — за почти месяц ни разу к своему пророчеству не выбрался. Попытаться обучить, или носом натыкать, или хоть поговорить — отцам ведь с сыновьями положено! Прятал взгляд.
Аполлон не являлся, не звал к нимфам.
Афродита перестала плакать — небось, рассказали про его подвиги с Гефестом…
Мом, тварь этакая, при встречах хихикал. Обещал скорый сюрприз.
Афину он не видел. Старался не видеть. Ата-сплетница рассказывала — она в ссоре с матерью. Та, будто бы, еще с той лидийской ткачихи сердится на дочь. Что поступила неразумно и убила ее на месте.
Арес полагал, что Афина поступила не разумно, но мудро.
Сражений не было, это огорчало.
В воздухе пахло отцовскими стрелками-молниями. Грозой. Не поймешь — откуда придет, когда разразится…
К исходу месяца Арес готов был сам уже идти к отцу. Трясти за шкирку, если потребуется. Орать: «Что там такое случилось в день того пира, на обручении? Что ты такое задумал? Сам сиганешь в Тартар? Или меня скинешь? Ты нашел, как обмануть Ананку? Ты решил начать войну? Что…»
Но отец пришел сам. Осунувшийся, спокойный. В его покои.
Без оружия, как приходил всегда, хотя… сколько мигов нужно, чтобы достать из воздуха Уранов лук?
— Ты не женишься на Коре.
Арес отвлекся от полировки щита — нужно было чем-то убить время.
— Что?
— На Коре. Не женишься.
— Почему?
— Потому что я так решил. Я отдаю ее в жены Аполлону.
Губы у отца странно дернулись, и последнее слово он почти выплюнул.
Сыну Зевса и богини Леты. Не равному по рождению Аресу, сыну Климена Олимпийского и Геры.
Клейма Кронидов.
Наверное, все примутся выть, что это позор для несостоявшегося жениха.
— Ясно, — сказал Арес.
— Ты волен выбрать себе жену сам. Кого угодно. Пусть даже… Афродиту, — губы дернулись еще сильнее.
— Ясно, — сказал Арес опять. Подумал — может, опять к щиту вернуться? Раздумал.
— Но если ты решишь мстить Аполлону или Коре — это вызовет мой гнев.
— Сильный?
— Достаточно сильный, чтобы найти для тебя подходящую кару. Ты понял, сын?
Арес посмотрел на отца с удивлением. Даже и так? Даже и до кары великой, грозной, ужасной. Да после того, как я тебе перечу на глазах у всех, по каждому поводу… сколько раз ты уже должен был скинуть меня с Олимпа?
Кое-кто даже помочь предлагал, я слышал.
И вот теперь, из-за свадьбы, из-за этой рыжей… так? Даже до угроз?
Впрочем, все, наверное, правильно. Это ведь позор. Оскорбление — невесту отобрали, отдали другому! Жениху положено быть оскорбленным, топать ногами, во всю глотку орать, что он не допустит.
Такое вообще-то и не прощают. Ты все-таки дал мне повод, отец.
Ты рад? Нет, вижу по твоим глазам, полным обречённости. Ожидания, что я нанесу удар. В спину, когда угодно, но нанесу…
По закону. По пророчеству. По Ананке.
— Я понял, — сказал Арес. Увидел, как недоуменно прищурился отец. К чему подготовился? Что он бросится на него сейчас? Начнет кричать? Угрожать?
Наверное, хоть что-нибудь скажет.
— Мы поговорим, отец. Мы поговорим… потом. Хорошо?
Что угодно, только не это.
Решение стукнуло под сердцем. Созрело, упало, покатилось, можно в ладонь брать.
Холодное и сладкое, будто вино.
Сколько ты всего сделал для меня, отец. Подарил мне детство — наплевав на роковое клеймо. Научил стоять на колеснице. Подарил главное — ясное и выверенное, как решение.
Нет, это не я.
Так что ты хочешь от меня в ответ, отец?! Что хочешь, чтобы я сделал?
Хочешь — исчезну?!
Пока шел по коридорам дворца, пока запрягал лошадей в колесницу, думалось об одном. Жаль, с матерью не попрощался. И интересно, какая физиономия будет у Афродиты. На свадьбе с Гефестом. И будет ли гневаться Зевс (он уже привык к зятьку — будущему повелителю Олимпу… чем его брат не устраивал?).
Жаль все-таки — не сошлись с Мудрой в последнем поединке. Может, хоть взгляд…
Когда он обернулся — Афина стояла в пяти шагах, опершись плечом на стойло. В белом пеплосе, волосы заплетены в сложную прическу — так и хочется растрепать. Только одна прядь никак не успокоится — смеется на лбу.
— Аполлону мстить? Или к Зевсу — жаловаться?
Ненависти не было, ярости тоже. Будто волны на море улеглись.
— Давно хотел спросить тебя, — сказал Арес, выводя жеребца из стойла. — Ты же его дочь? Потому так… за него.
Хмыкнула, тряхнула головой. Выметнула насмешливый взгляд — адамантовое копье: «Дошло — трех веков не прошло. Что, братцем тебя теперь называть?»
— Говорили, я буду войной, — сказал Арес, оглаживая вороного. — Неистовой войной, безжалостной. Только теперь ведь не век для войн, так? Золотой век — куда в нем войне-то. Разве что на край света. Великаны, чудовища, волны океана… Самое место — в изгнании.
Фыркнула презрительно — ну да, как же, поверила.
— А эта история с Корой и Аполлоном. Так и оставишь?
— Так и оставлю. Я люблю другую.
— Надо же. И кого?
— Ты же Мудрая. Попробуй угадать.
— Ах ну, конечно, — и сквозь зубы, с неизмеримым презрением. — Афродита…
Арес усмехнулся. Качнул головой.
— Достойнейшую из достойных. Прекраснейшую из прекрасных. Самую воинственную…
— Неужто Артемида? Тогда ты несчастлив, Арес, — ее обет девственности…
— …и самую мудрую.
Насмешка застряла у Мудрой в горле. Схлынул румянец, и Арес впервые увидел ее испуг. А вслед за тем впервые встретил взгляд — настоящий.
Не как на него-будущего. Как на него самого.
Затрепетали ресницы. Она молчала и смотрела долго. Он не мешал. Смотрел в ответ. Если тоже дочь отца — она, конечно, читает по глазам…
Пусть читает.
— Ты с Гефестом… поэтому? — наконец спросила она тихо.
Он кивнул. Сказал просто:
— Попытается еще взглянуть — еще накостыляю. Я знаю, что ты сражаешься лучше меня. Просто накостыляю.
— Дурак, он же весит, как два тебя, а когда в неистовстве — его разве что отец удержать сможет, а ты на него с мечом…
Осеклась, замолчала. Арес стоял, путая пальцы в черной гриве вороного.
А хотелось — в черных длинных волосах.
— Ты скажи отцу — я никогда против него не выступлю, — нашлись наконец слова. — Хочешь, прямо сейчас поклянусь. Стиксом. Никогда. Плевать на пророчества. Я не буду мешать ему править. Только если он обидит мать… или тебя… тогда буду защищать. Но только — защищать. Против него я никогда не встану, передай ему это. Передай всем — Война нынче в добровольном изгнании. До скончания времен на краю света. Передай всем — и будь счастлива, Мудрая.
Больше он на нее не смотрел. Вывел остальную тройку вороных. Сам запряг квадригу в колесницу. Огладил, любуясь лоснящимися шкурами. Вскочил на колесницу.
И почувствовал, что она стоит за левым плечом.
— А как же надсмотр? — спросила — как прежде насмешливо, но насмешка была другой — мягкой. — Узникам, даже добровольным, нужны надсмотрщики. И Война надежнее всего будет заключена под присмотром Мудрости.
Тогда он повернулся, пораженный — и успел увидеть в глазах осколок прошлого:
«…Мудрая дура, полюбившая сумасбродного мальчишку с Клеймом Кронида!»
И озорную усмешку. И ямочки на прежде строгих щеках.
— Тетка Ата, которая нас часто навещала… она сказала бы — это будет прекрасная игра. Мы даже можем придумать свою историю. О том, как я безмятежно танцевала на лугу, а ты влюбился и похитил… скажем, на колеснице. А потом увез на край света, сделал своей женой…
Тихо засмеялась и толкнула в плечо — ну же, гони, а то соскочу, и ты свое счастье точно не догонишь.
— На мечах подучу — так и знай. Как бы тебе, сын Невидимки, не пожалеть, что связался со мной!
— Не пожалею, дочь Невидимки, не дождешься.
Губы сдержали улыбку, и она вылилась только — в перестук копыт квадриги, в скрип колес колесницы, в клич — вперед, скорее!
Узник торопится в свое драгоценное изгнание, и под колесами стонет недоумевающая Судьба.
И, высвобожденные из высокой прически, весело развеваются на ветру волосы.